Книга: Том 5
Назад: ЕЩЕ РАЗ О. ГЕНРИ (рассказы)
Дальше: Меццо-тинто{38} (Перевод Л. Каневского)

Ночной бродяга
(Перевод Л. Каневского)

Повседневная жизнь вокруг нас — самая великая, самая увлекательная книга. Все, на что только способен человеческий разум, все, что чувствует человеческое сердце, все, что срывается с губ человека, — все это заключено в маленьком, окружающем нас мире. Тот, кто на все взирает любопытными, понимающими глазами, способен разглядеть за прозрачной вуалью обычного, повседневного романтику жизни, ужасную трагедию или потешную грубоватую комедию, которые разыгрывают на мировой сцене великие и заурядные актеры на подмостках этого театра Вселенной.
Но жизнь наша — это не трагедия и не комедия. Это смесь того и другого. Высоко над нами всемогущие длани дергают за веревочки, и наш смех обрывается глухими рыданиями, а странные звуки веселья вырываются наружу, несмотря на наше глубокое горе. Мы все — марионетки, мы пляшем, кричим и плачем совсем не по собственной воле, и вот, когда день подходит к своему концу, когда гаснут яркие огни, мы отправляемся отдыхать в свои деревянные коробочки и наступает темная ночь, чтобы закрыть сцену нашего короткого триумфа.
Мы сталкиваемся плечами на улицах с такими великими героями, воспеть которых под силу лишь истинным поэтам; на лицах невзрачных женщин и угрюмых мужчин даже студент может разглядеть следы пережитых страстей, возвышенных и низменных, которые когда-то оживляли страницы истории и рождали слова песни.
Во всем есть что-то хорошее, только мы хороши далеко не во всем. Ученый муж, сидящий в библиотеке, дровосек в лесу, моя дама в своем будуаре, обитатели темных закоулков с тяжелым взглядом — все мы сделаны из одного теста.
А руки Судьбы дергают за веревочки, и мы прыгаем, выкидываем забавные коленца, некоторые из нас поднимаются вверх, некоторые летят вниз — все зависит от удачи, а незримое божество все дергает за веревочки и так и эдак, где же мы окажемся? Не видя этого божества, мы о чем-то болтаем на краю вечно непознанного. У всех у нас — один корень. Король ничем не отличается от простого каменщика, разве что своим окружением; королева и дородная молочница могут сидеть рядышком, одна с ведром, а вторая с короной, на опасном обрыве Судьбы; повсюду, во всем мире, человеческое сердце одинаково, и когда Судия судит о делах своих марионеток, кому Он отдаст предпочтение?
У репортера из «Пост» пальто с высоким воротником. И это весьма удобно по многим соображениям. Он поднимает его, когда проходит мимо нищих на углах улиц, чтобы не замечать их назойливости и тем самым успокоить свою совесть; он поднимает его еще выше, чуть не до глаз, чтобы придать себе больше величавого достоинства при встрече с торговцами, у которых он покупает товар, и, наконец, это весьма удобная вещь при плохой погоде. Порой, когда в субботний вечер опускаются сиреневые сумерки и холодный туман наползает от ленивых вод дельты реки, репортер из «Пост» обряжается в свой полезный наряд и начинает шествовать между зелеными изгородями по широким улицам. Он видит мрачную сторону жизни за позолоченной скорлупой избранных земли нашей, видит он и истинное золото, которое блестит в грязи, там, где ступают смиренные и покорные душой. Он ловит фальшивые ноты в молитве фарисея на углу и в перезвоне расстроенных колоколов над многими домами религиозного поклонения. Он замечает странные поступки знати и благородное самоотречение людей, в каждом жесте которых сквозит респектабельность, видит отметку зверя на лике почтенных и святых.
* * *
Роберт Бернс нарисовал прекрасную, убедительную картину семейного мира и счастья в своей балладе «Субботний вечер батрака». Этот труженик возвращается домой с работы, и его радостно встречают домочадцы. В очаге весело горит огонь, ярко светит лампа на столе, и все они, задернув шторы, усаживаются за своим скромным столом, ограждая свой маленький счастливый мир от холода и ночной непогоды.
Таких домов, как этот, полным-полно, они будут всегда, но если пройтись по городским улицам в субботний вечер, то можно увидеть множество сценок совершенно иного рода.
Ряды возвращающихся домой заполняют тротуары, и, глядя на них, можно ощутить те печальные предчувствия, то тревожное беспокойство, которые гложут тех, кто ожидает их дома. Пошатывающаяся, неуверенная походка, громкие грубые разговоры заплетающимся языком — явные признаки истраченной не на то, что нужно, зарплаты и отсутствие аппетита.
Салуны собирают богатый урожай, который предназначался женам и детишкам. Некоторые проматывают за один час то, что было заработано тяжким многодневным трудом, и не обрадуют домашних ничем, кроме своих мрачных взглядов и пустых карманов. На улицах можно увидеть бледных, объятых тревогой женщин, которые пробираются через эту толпу в надежде встретить там своего добытчика и защитника семьи, умоляющих его идти домой, а не торчать здесь со своими пьяненькими дружками. И то, что должно быть отдохновением и покоем дома, под сенью виноградника и фигового дерева, превращается в Сатурналию, в разгул низменных страстей.
Ловко и стремительно продираясь через толпу, домой спешат стройные девушки-продавщицы, после недели работы они мечтают об отдыхе, который наступит завтра. Домой бредет и уставшая домохозяйка с корзинкой, полной овощей для воскресного обеда. Домой идет солидный гражданин, сгибаясь под тяжестью узлов и сумок. Домой спешат усталые работницы, чтобы поскорее накормить ждущие их голодные рты. Можно сказать, по направлению к дому движется Респектабельность, но вот над головами, на небе, выползают эти вечные звезды и какие-то странные, бесформенные, бестелесные существа крадутся, как тати в ночи, они прячутся, сердятся, бражничают и ищут, чем можно поживиться в этой ночной темени.
Там, на берегу реки, за ремонтными автомобильными мастерскими, литейными и лесопильными заводами, за громадными фабриками, которые сделали Хаустон чудесным деловым и торговым центром, каким он теперь является, стоит, а скорее кособочится, небольшая развалюха. Она обшита досками, старыми кусками жести и всякими древесными отходами, которые были найдены вокруг. Она возведена прямо на краю вонючей, спокойной реки, позади ее футов на десять возвышается берег, внизу в нескольких шагах пузырится ленивый прибой.
В этой грязной хижине обитает Крип. Ему девять лет. Он очень худой, какой-то подавленный, на лице высыпали веснушки. Ниже колена на левой ноге ничего нет, и теперь он опирается на уродливый деревянный чурбан, но довольно быстро на нем передвигается, смешно подпрыгивая. Мать Крипа убирает в трех или четырех конторах и иногда еще берет домой белье для стирки. Они каким-то образом умудряются жить в этой шаткой хибаре, которую по кускам собрал отец Крипа, несколько лет тому назад по пьянке свалившийся в реку. То, что им оставила от него после своего пиршества полосатая зубатка, они погребли на берегу, ярдах в ста от своего домишки.
Недавно Крип тоже решил помогать семье. Однажды утром он робко, подпрыгивая на деревяшке, вошел в редакцию «Пост» и купил там несколько экземпляров газеты. Их он стал продавать на улицах по сильно завышенной цене. У Крипа не возникало никаких проблем при продаже газет. Прохожие останавливались и охотно приобретали товар, предлагаемый этим худым мальчишкой со слабым голоском. Конечно, его деревянная нога сразу привлекала к себе внимание, и никели падали в подставленную им ладошку ручейком, покуда не оставалось ни одного номера.
Однажды утром Крип не пришел за газетами в редакцию. Не явился туда он и на следующий день, и через день, а когда у одного мальчишки, тоже продававшего газеты, спросили, куда подевался Крип, тот ответил: «У него воспаление легких».
Репортер «Пост», отягощенный и своими несчастьями, и бедами других, как только наступила ночь, надел пальто и отправился к реке, в лачугу Крипа.
Было холодно и туманно, громадные лужи от недавно прошедших дождей поблескивали отраженными электрическими огоньками. Стоило ли удивляться, что пневмония своей холодной рукой сдавила хрупкий и слабый организм Крипа, тем более что ему приходилось жить в сырой, протекающей при дожде хибаре у самого края реки. Репортер из «Пост» шел туда, чтобы поинтересоваться, был ли у мальчика доктор и есть ли у него все то, что необходимо при такой болезни. Он шел по шпалам железнодорожного пути и вскоре нагнал две фигуры, которые с неопределенно величавым видом шествовали в том же направлении.
Один из них, видимо склонный к ораторскому искусству, громко разглагольствовал, но из того, с какой преувеличенной осторожностью он произносил слова, становилось ясно, что он находится в некоторой степени опьянения. Его звали, ну, назовем его Старик, ибо так восхищенные им его компаньоны его называли. Их обогнала спешившая куда-то скромно одетая в темное какая-то женщина.
Чутьем репортер из «Пост» догадался, что она, вероятно, живет в хижине Крипа, и он, нагнав ее, задал ей несколько вопросов. Из ее запыхавшихся объяснений с явным провинциальным акцентом он уяснил, что состояние Крипа весьма серьезно, но с помощью всех необходимых лекарств, хорошего питания и заботливого ухода, он, вероятно, скоро выздоровеет. Она сейчас спешит в аптеку за лекарствами, истратит на них свой последний доллар — ведь мальчику нужно немедленно начать их принимать.
— Я побуду с ним до вашего возвращения, — сказал репортер.
Лихорадочно бросив ему «да хранит вас Господь, сырр», женщина растворилась в темноте по направлению к зовущим ее городским огням.
Хижина, в которой жил Крип, была похожа на выступ берега реки, и, чтобы добраться до нее, нужно было преодолеть несколько ступенек, грубо вырубленных на склоне берега усопшим архитектором домика. На верху этой лестницы и остановились два светила общества.
— Старик, — сказал один из них. — Брось ты это все! Болезнь может оказаться заразной. А тебе сегодня вечером танцевать. Этот крысеныш — простой продавец газет, для чего тебе навещать его лично? Пошли отсюда, давай вернемся. Тебе и без того…
— Бобби, — ответил Старик, — неужели я напрасно тяжко трудился все эти годы, пытаясь убедить тебя в том, что ты — осел? Я знаю, что порхаю, как бабочка, что я — законодатель моды, но мне нужно увидеть этого пацана. Он продавал мне газеты целую неделю, и вот я слышу, что он заболел и сейчас лежит в этой крысиной норе. Пошли, пошли, Бобби, или пошел к черту. Я иду к нему.
Старик, сдвинув свой шелковый цилиндр на затылок, просто с опасной быстротой стал спускаться по крутым ступенькам.
Его друг, убедившись, что Старика не переубедить, догнав его, схватил за руки, и они оба, пошатываясь, стали спускаться к этому маленькому выступу на берегу.
Репортер из «Пост» молча следовал за ними, а те были слишком заняты своим неустойчивым продвижением по склону и, конечно, не замечали присутствия постороннего человека. Он, проскользнув мимо них, первым подошел к шаткой двери, отодвинул на ней задвижку и вошел в эту убогую хижину.
Крип лежал на захудалой кровати в углу, глаза его стали очень большими и лихорадочно блестели, а его маленькие худые руки беспрерывно нервно теребили одеяло. Ночной холодный ветер задувал, проникая в хижину через многие щели, раздувал слабое мерцающее пламя свечки, приклеенной расплавленным воском к какому-то деревянному ящику.
— Хэлло, мистер, — поприветствовал его Крип. — Моя вас знает. Вы работайт в газета. А я вот слег, у меня сильно болит вот здесь, в грудь… Ну, кто выиграл бой?
— Фитцсимонс, — ответил репортер, ощупывая веснушчатую жаркую руку мальчика. — Очень болит?
— На какой раунд?
— В первом. Прошло всего не менее двух минут. Чем я могу тебе помочь?
— Ого-го! Бистро он с ним расправился… Дайте мне попить.
Отворилась дверь, и в хижину вошли два великолепия. Крип даже удивленно выдохнул, когда его быстрые глазки увидали визитеров. Старик, заметив репортера из «Пост», отвесил низкий, явно преувеличенный, но доброжелательный поклон в его сторону, после чего подошел к кровати Крипа.
— Ну что, старичок, — сказал он, и брови его торжественно поползли вверх. — Ну, что тут с тобой происходит?
— Да вот, заболел, — ответил Крип. — А я вас знаю. Однажды утром вы дали мне за газет целый четвертак!
Друг Старика держался в тени, стараясь быть незаметным и ненавязчивым. Он был в выходном костюме, с переброшенным через локоть макинтошем и с тростью в руке.
Он искал глазами, обо что бы ему опереться, но хрупкая мебель в хижине не сулила ему никакой поддержки, и он стоял с недовольной кислой физиономией, неловко переминаясь с ноги на ногу, ожидая, как будут дальше развиваться события.
— Ну ты, дьяволенок, — сказал Старик улыбаясь, но делая вид, что он рассержен, этому маленькому обломку человечества, лежавшему под одеялом. — Знаешь ли ты, почему я пришел навестить тебя?
— Не-е-е-т, — протянул удивленный Крип, и румянец от лихорадки у него на щеках стал гуще. Он никогда не видел прежде ничего столь чудесного, как вот этот вальяжный, высокий, красивый господин в вечернем костюме, с его черными, улыбчивыми, чуть сердитыми глазами, с большим бриллиантом, сияющим в булавке на его белоснежной манишке, и в поблескивающем цилиндре, сдвинутом на самый затылок.
— Джентльмены, — сказал Старик, махнув для убедительности рукой, — я и сам не знаю, для чего я здесь, но ничего не мог поделать с собой. Я видел перед собой глазки этого дьяволенка целую неделю. Я никогда его прежде не видел, только неделю назад, но его глазки преследовали меня давно, очень давно. Мне казалось, что я знаю этого маленького негодяя с детства, когда и сам был пацаном, как он. Тем не менее, и Бобби это вам подтвердит, я заставил и его проделать вместе со мной весь этот путь, чтобы увидеть этого маленького больного паренька.
Старик принялся рыться в карманах, выуживая оттуда их содержимое, и все это выкладывать с поистине лордовским безразличием на рваное стеганое одеяло кровати Крипа.
— Ну, дьяволенок, — торжественно вещал он, — ты на это купишь лекарства, выздоровеешь и будешь снова продавать мне газеты. Где же, черт меня подери, я видел тебя прежде? Ну да ладно. Неважно. Пошли, Бобби. Какой ты паинька, подождал все же меня. Пойдем теперь выпьем.
Два джентльменских великолепия величественно развернулись и довольно долго, молча, жестами прощались с Крипом и репортером из «Пост», в конце концов, неуверенно, пошатываясь, скрылись в темноте. Оттуда до хижины доносились их взаимные поощрения, когда оба преодолевали вырубленные в берегу ступеньки, ведущие к дорожке наверху.
Вскоре вернулась мать Крипа с купленными в аптеке лекарствами и стала за ним ухаживать. Она громко вскрикнула от удивления, увидев, что лежало на одеяле, и тут же принялась перебирать все разложенные предметы. Там оказалось сорок два доллара бумажками, еще шесть с половиной серебром, серебряная дамская застежка от туфель и красивый перочинный нож с перламутровой ручкой и четырьмя лезвиями.
Репортер увидел, как Крип принимал лекарство — сразу его лихорадка пошла на убыль. Пообещав ему принести газету с отчетом о знаменитом боксерском поединке, он пошел к двери. Вдруг возле нее его осенила одна мысль. Он, остановившись, сказал:
— А ваш муж откуда родом?
— Ах, ваша честь, — ответила мать Крипа, — он был из Алабамы, врожденный джентльмен, как все о нем отзывались, но его испортила пьянка, и он поэтому женился на мне.
Когда репортер из «Пост» выходил, он слышал, как Крип почтительно сказал матери:
— Тот человек, который оставил все это, не мог быть Богом, ибо Бог весь целиком никогда не является; но если он не было Богом, мамми, то он был Дэном Стюартом, могу поспорить на доллар.
Когда репортер брел назад в город по темной дороге, он говорил себе: «Сегодня вечером мы увидели добрый источник там, где никогда даже не искали, а также что-то связанное с тайной, явившейся из Алабамы. Хейхо! Какой все же это забавный маленький мир!»
Назад: ЕЩЕ РАЗ О. ГЕНРИ (рассказы)
Дальше: Меццо-тинто{38} (Перевод Л. Каневского)