8
Мне раньше не приходилось летать во флаерах. Так уж сложилось. Пассажирские авиалайнеры не в счёт. Сидишь где-нибудь в середине салона аэробуса на 15Е или F, до иллюминаторов четыре-пять кресел, и всё ощущение полёта сводится к тряске при взлёте-посадке, да неожиданным воздушным ямам во время обеда-завтрака-ужина (ненужное зачеркнуть), когда вилка с нанизанной оливкой норовит попасть не в рот, а мимо.
Мы с Ингой сравнительно свободно расположились в кресле второго пилота. Честно говоря, снаружи флаер совсем не походил на летательный аппарат. Так, скорее гоночный автомобиль, с расположенной в кормовой части силовой установкой. Всё менялось, стоило заглянуть внутрь. Кабина пилотов авиалайнера – не больше, не меньше. Два кресла, два штурвала (именно штурвала, а не джойстика, как на последних типах самолётов), широченная панель. Прозрачный колпак, выезжающий сзади, только теоретически подразумевал аналогию с кабриолетом. «Без верха» на флаере не полетаешь, мотор просто не заведётся. Но обзор он давал великолепный.
Борзенко вёл машину мастерски. Учитывая скромные размеры Н-ска, путь из пункта А в пункт Б был выбран нестандартно – через пункт В. Мы сначала резко взмыли вверх по крутой траектории, затем, достигнув незримого потолка, качнулись, словно на качелях, и столь же стремительно понеслись вниз. Впечатление было потрясающим! Сердце кольнуло щемящее чувство дежавю – мгновенья из детства, когда мир казался таким большим, сахарная вата самой вкусной на свете, а мой папа – самым сильным человеком на земле. Мне лет восемь. Приехал луна-парк. Детям до двенадцати нельзя, но папа поговорил с дяденькой в будке, и вот мы уже сидим в кабинке-вагончике. Я крепко держусь за железные поручни, которыми меня пригвоздили к сиденью. Наш паровозик медленно тащится вверх, на миг замирает… и… падает в бездонную пропасть, и я падаю вместе с ним. Ветер бьёт в лицо, я не могу дышать, не хватает воздуха. И чуть не писаюсь от переполнившего меня немыслимого, взрывного коктейля из ужаса, восторга, удивления, радости…
Падение резко замедлилось, лишь когда до очертаний гостиничного комплекса осталась пара десятков метров. Сделав разворот над самой крышей, мы мягко приземлились в тенистой аллее невдалеке от главного входа.
Юрий заглушил двигатель, и сидел, держа руки на штурвале и глядя перед собой. Мы тоже не решались начать разговор.
Наконец, он произнёс:
– Мне надо вам кое-что рассказать. Там, в лесопарке, я не мог и не хотел – кто вы такие, чтобы всё вам выкладывать. Сейчас ситуация другая. – Он многозначительно посмотрел на Ингу. – Обстоятельства сложились таким образом, что вы оказались вовлечены.
– Мы многое уже знаем, – сказал я. – Про школу, про детей, про суд.
– Откуда? – удивился Юрий.
– Друг рассказал. Один учёный из вашего научного центра.
– Понятно. – Спасатель усмехнулся. – Они нам тогда сильно помогли со своими ловушками.
– Пси-акцепторами, – поправил я его.
– Да, пси… Придумают же название. Вечно они всё усложняют. И так ведь ясно. Нет, упрутся как бараны в новые ворота: не подтверждено, нет доказательств… А ты скажи просто душа, признайся сам себе. Куда там, будут твердить как заведённые: «пси-всплески», «пси-аномалии»…
Мы с Ингой сидели молча, не перебивали.
– Мы нашли доказательства. Случайно. Снимок сетчатки. – Борзенко посмотрел на меня. Я непонимающе покачал головой. Он объяснил: – В паспорт человека, любой – общегражданский ли, заграничный, – вклеены чипы с биометрическими данными, с цифровым снимком радужной сетчатки глаз. – Я кивнул. – Когда пошли массовые смерти, кто-то догадался снимать биометрию с умерших и сравнивать с их же прижизненными показателями. Набрали статистику, обработали на компьютере, выделили код. Загнали его в пси-модулятор, на каждой ловушке такой установлен. И всё! Фиксируем привидение, пси-всплеск по-научному, а на мониторе уже досье на него: кто такой, когда помер, фото и тому подобное. С детьми сложнее было. – Юрий вздохнул. – Погибли малолетние. Общегражданских паспортов ни у кого нет, заграничные только у трети. По этим базу создали, по остальным – ничего. Так и ловим по сей день безымянных призраков…
Борзенко протянул руку, взял пачку сигарет с полочки под панелью, помял её в руке и бросил назад.
Я вспомнил ухмылку Чернова: «Гоняются за душами неупокоенных…» Покачал головой. Нет, Гена, не всё так просто.
Инга подала голос, тихо спросила:
– Юра, что такое Эффект Эха? Как он связан со Школой?
– Вам ваш друг не рассказывал?
– Не успел, – ответил я и нахмурился, вспоминая концовку вчерашнего вечера.
Спасатель жадно посмотрел на сигареты, отвернулся и откинулся на спинку кресла.
– Первые месяцы после трагедии, – начал он, – было относительно спокойно. Затем начались массовые несчастные случаи с летальным исходом: машина сбила, поскользнулся и неудачно упал, отравления нелепые. Те, что в тюрьме, тоже: под циркулярку попал, трос у крана оборвался… Все погибшие – родственники детей из Школы. Близкие, дальние, виноватые, невиновные – все вперемешку. Мы, как получили ловушки, разобрались с управлением, так начали их ловить. Да и не ловушки это вовсе. – Борзенко махнул рукой. – Бывало, загонишь его, крышку захлопнешь, напишешь рапорт, а через неделю другой экипаж с ним же сталкивается. Но суть не в этом. Безобразничают только они. Не дети. Детей и «видели»-то только пару раз. И то – случайно. Позвонит кто-нибудь из родителей, встречает с круглыми глазами: «Чувствую я – здесь он!» Включаем, на мониторе картинка – точно, он. Пацан рыжий, погибший сынок. А только ловушка пуста, плевать он хотел на неё. Через секунду сигнал пропадает – ушёл. Вот так! И главное, никаких неприятностей от них, от детей то есть. А от взрослых… Как с цепи сорвались. Такое вытворяют.
Не помню кто предложил это название – Эффект Эха, только в точку оно. Смерть махнула косой там, у школы – вжик! – и это «вжик» до сих пор аукается, уносит жизни близких тех погибших ребятишек.
Юрий замолчал. Почти стемнело. Здесь же, в тени раскидистых каштанов, было совсем темно. Фонари вдоль аллеи ещё не зажгли, и мы сидели под прозрачным колпаком, заглушающем все звуки извне, думая каждый о своём. Я смотрел сквозь невидимое стекло на клочки тёмно-синего неба в молодой листве и представлял чёрный балахон до пят, безразмерный капюшон, в котором не видно лица, рукава без рук и медленный, как в кино на повторе, взмах исполинской косы, разносящий здание школы осколками бетона и кирпича.
В воцарившейся тишине прозвучало:
– Юра, вы потеряли кого-то.
Я не понял по интонации жены, вопрос это был или утверждение. Юрий вздрогнул и затравленно посмотрел на Ингу.
– Сын? Дочь?
Его плечи поникли. Он сразу на глазах сгорбился и постарел. Спросил осипшим голосом:
– Я закурю, можно? – негнущимися пальцами с третьей попытки вытащил сигарету, закурил. На панели замигал красный индикатор. Борзенко нажал кнопку, колпак чуть приподнялся, потянуло прохладой. Дым от сигареты унесло в образовавшийся зазор.
– Сразу после похорон было тяжело. Меня спасла работа, пропадал там целыми днями, а Тамара… Сейчас я понимаю, что тогда мог бы ей помочь, быть рядом, поддерживать. Но мы сразу стали словно чужими. Ледяной холод внутри и пустота. После сорока дней жена стала оживать, общаться с подругами. Но спали мы уже врозь. А потом у неё начались видения, истерики. Стало совсем невыносимо. В тот день я работал в ночную смену. «Скорую» вызвали соседи. Тамара кричала, била посуду, выгоняла кого-то: «Уходи, я так больше не могу!». Я приехал за ней в больницу, но врачи не пустили, сказали, что сильнейший стресс, депрессия. Следующей ночью она позвонила, попрощалась, сказала, что идёт за ним, что он зовёт её. И пошла. С седьмого этажа. В окно.
Впервые за время монолога Юрий посмотрел на нас взглядом, полным боли.
– Сын, Виктор. Витенька. – Помолчал и добавил: – Инга, скажите, что вы видели?
Жена ответила:
– Я видела мальчика. Лет десять-одиннадцать. Яркий светящийся шар-лицо. И других – тоже шары, но страшные, безумные. Те были взрослыми. Мальчик разговаривал со мной, но я не слышала слов.
– Почему?
– Не знаю. Он хотел сказать мне что-то важное, кричал, но… – Инга покачала головой.
Борзенко ещё какое-то время пристально смотрел на жену, затем вздохнул и сказал:
– Завтра День Школы. Вам надо быть там. Мы собираемся каждый год. Все, кто ещё жив. Просто стоим и смотрим в небо. Там всегда бывает сильный ветер, треплет волосы, раздувает одежду. Деревья шумят так, что кажется, шепчет кто-то. Голоса слышатся, детский смех. Мы стоим молча, потом расходимся, не проронив ни слова. Цветы оставляем у Камня, но на утро их уже не бывает. Говорят, ветер разносит. Инга, мне кажется… Я прошу вас.
– Мы придём. Обязательно, – пообещала жена.
Она коснулась моей руки, посмотрела в глаза и чуть заметно кивнула.
– Мы придём. До свиданья, Юра.
Мы выбрались из машины и зашагали к неоновой вывеске «Гост. ница Южн. я» над центральным входом. У самых дверей я обернулся. Тёмный силуэт флаера оставался на месте. На стекле прозрачного колпака играли блики отражённого света, и я так и не разглядел мужчину, обнявшего штурвал и смотрящего вперёд невидящим взглядом.
…не была никогда. Почему она такой стала? Почему они все такими становятся? Бабушка… Я так обрадовалась, когда она умерла. Ой, как нехорошо сказала. Ну и что! Это правда. Я действительно обрадовалась, ведь мне было так одиноко. Она меня любила, баловала, я помню. И я её любила. Очень сильно, сильнее, чем маму с папой. Наверное. А она…
Я давно уже не плачу. Забыла, как это – плакать.
Я лечу над городом, по-над домами, ныряю в каньоны улиц, облетаю скалы многоэтажек, мчусь по аллее на уровне деревьев, время от времени окунаясь в пучину листьев… Вечер. Я так люблю это время – вечер-ночь. В окнах загорается свет. Люди на кухнях ужинают, или смотрят телевизор. Некоторые уже спят, некоторые ещё только укладываются. Я не сплю. Уже давным-давно. Я забыла, что это значит – спать. Зачем мне спать, у меня нет дома.
Первое время я целыми днями пропадала у себя. То есть, у мамы с папой в моей… в их квартире. Кружила на кухне вокруг мамы, когда она готовила. Смотрела телевизор с папой. Ложилась в кровать между ними. Но меня никто не замечал. Они проходили сквозь меня, говорили иногда обо мне, словно меня нет совсем. Это было невыносимо! Другие ребята рассказывали, что у них в семьях всё точно так же.
Потом маму посадили в тюрьму, а папа уехал далеко, в другой город. Я улетела за ним, жила у него. Он сначала пил много водки, а затем пришла другая тётя, и они стали жить вместе. Я стала совсем ему не нужна. Папа ни разу ни заговорил обо мне, не произнёс моего имени. У них родился ребёнок – мой братик. И я вернулась к маме.
Мама тоже сильно изменилась. Ходила в этой серой жуткой одежде. В тюрьме их было много таких – все одинаковые, серые, хмурые, почти не похожие на женщин. Это было так страшно, ведь мама всегда хорошо одевалась, ездила на красивой машине, белоснежной с красненькими сиденьями. Я ложилась ночью к ней на верхнюю полку и видела, как она плачет, тихо так, чтоб никто не слышал. Я жалела её, шептала: «Мамочка, не плачь», но она меня не слышала. А потом она получила от папы письмо, и совсем сникла. И однажды, вскоре после письма, мама меня увидела! Когда я поняла это, то так обрадовалась, просто закричала от счастья: «Мама, мамочка!». Подлетела к ней, смотрю в глаза, и она на меня смотрит. А дальше… Она равнодушно сказала: «Уходи. Тебя нет и никогда больше не будет. И меня тоже нет. Я теперь никто». – И отвернулась. Я облетела вокруг, прошла сквозь стену, опять вынырнула у её лица. Гляжу на неё, а она лежит с открытыми глазами. Увидела меня, посмотрела несколько секунд и закрыла глаза. Всё.
Я тогда от отчаяния перебила все лампочки в тюрьме, сорвала крышу с какого-то сарая, ещё не помню что делала. Как мне было больно!…
Я люблю заглядывать в окна. Раньше мне говорили, что это нехорошо, и первое время я этого не делала. Не решалась. Стеснялась, наверное. А потом… Я забыла, что это значит – хорошо, плохо. Вот это окно мне нравится, такой приятный необычный свет, дверь балконная открыта. У-у-ух, что у нас здесь?
Сидят трое, двое мужчин и женщина. Столик стеклянный, еда, тарелки, бутылка. Понятно, празднуем что-то. Курим дома? Папа всегда выходил на балкон. Лысый дядька в смешных узких очках говорит. Послушаем.
– … Тридцать четыре человека обвиняемых… Директор школы Кочетова. Ездила на новом «Лексусе»… Зомби. Глаза пустые, безразличные…
Замолчи, слышишь!! Замолчи сейчас же! Кто ты такой, чтобы решать. Моя мама никогда… Она… Она… Да ты знаешь, какая она?! Повесил тут зеркала, лампочки всякие модные. На, на! Получай, получай!! Вон отсюда, как здесь противно.
На воздух и выше, выше. Город на глазах уменьшается. Россыпь огней съёживается, превращается в точку, в горящий уголёк. Таких угольков внизу много, очень много. А я ещё выше, ещё…
Вокруг только звёзды и чёрный огромный шар внизу. Здесь ночь, но я больше не хочу ночь. Лечу туда, где день. Шар становится голубым. Тонкая оболочка атмосферы кажется такой непрочной, беззащитной, хрупкой. А подо мной белые узоры облаков, синие моря и океаны, тонкие ниточки рек…
– Лена.
– Руслан?
– Привет, я еле за тобой угнался.
Русланчик, дорогой, мне плохо, мне очень-очень плохо. Как хорошо, что ты здесь.
– Лена, тебе плохо?
Как жаль, что я разучилась плакать…