7
В его работу маленькую поправку внесла Большая Война.
Загорелась земля на западе, а дым от того пожарища слезил глаза по всей стране.
Когда висевший у райкома репродуктор выдохнул всем нутром: «Война!», отец пошёл в райвоенкомат записываться добровольцем на фронт.
Там посмотрели, поцокали языком, сказали, что пока нет мобилизационного предписания собирать инвалидную команду.
– Где инвалиды? – возмущался отец. – Стрелять с одним глазом ловчее. Давай наган, покажу, – протянул отец руку к военному.
– Тебе из моего личного оружия стрелять не положено. Под суд меня подвести хочешь? Мы номенклатурных работников мобилизуем только с согласия райкома. Будет насчёт тебя распоряжение начальства, возьмём, оформим, как добровольца, ещё в пример тебя будем ставить, а пока иди домой. Когда надо – возьмём!
Подумал-подумал отец: – Пропаду я на этой работе, рукой водящей. Не по мне она!
На другой день пошёл в райком отпрашиваться на фронт. К самому секретарю партии Крайковскому Льву Борисовичу, партийная кличка «Запорожец», с поклоном вошёл.
– Товарищ Запорожец, разрешите вашу рекомендацию на фронт получить!
Запорожец встал, оправил широкий ремень на защитного цвета френче. Достал из лежащей на столе голубой пачки «Казбека» папиросу, постучал торцом бумажного мундштука по столу и жестом попросил у вошедшего просителя огоньку.
Со спичками перебои были всегда, а в военное время каждая спичка была особенно дорога, и отец пользовался огнивом – кресало, кремень, фитиль из хлопка.
Сноровисто выбив искру, он раздул фитиль и с готовностью поднёс дымящийся шнур к районному руководителю, бывшему котовцу.
Тот задумчиво затянулся папиросой.
– На фронт, говоришь, рекомендовать? Туда, брат мой, не рекомендуют. Война, как мельница, косточки перемелет – мешками слёзы грузи. А ты говоришь – рекомендация! Н-да… – думая о чём-то своём, снова затянулся дымом. – Я тебе, Макаров, рекомендую язык за зубами держать. Говорят, ты слишком материшь Гитлера. Это могут рассмотреть, как паническое настроение. Сам вот, с одним глазом, кинулся записываться в Красную Армию. Ты что, не веришь в её силу и могущество? Узнают враги, скажут – в России воевать некому, коли инвалидов мобилизуют. Я тебе, Макаров, желание окорочу. Специалист ты – весь на виду, хороший. Только партийного чутья в тебе нет. У нас здесь, в тылу, работы непочатый край. Массами не должно руководить упадническое настроение, вот тебе бронь на мобилизацию, как ценному работнику. Реализуй свои возможности на полную катушку. Понял? Наше дело правое, мы победим! Иди, занимайся делом!
Стыдно отцу ходить по селу – начальник! Бабы, глядя на него, от злости чуть в лицо не вцепятся – пригрелся в тылу, гад!
А как не злиться? Война только началась, а в Бондарях пусто – мужиков подчистую вымели. Шурин его, Сергей, приятель и бывший напарник, на второй день войны загремел. Говорит: «Я под немцем никогда не буду. Или грудь в крестах, или голова в кустах!» Смеётся: «Стереги, Макарыч, баб бондарских. Мужики с войны возвернутся – с тебя спрос будет. Смотри! Бабы всегда в уважении и обслуге должны быть».
Уже начали кружиться первые чёрные птицы похоронок.
Уже рвали волосы от отчаяния быстрые вдовы, жуткими криками пугая детишек, жмущихся по углам.
«Вставай, страна огромная! Вставай на смертный бой!» – сотрясал воздух перед каждым началом рабочего дня чёрный раструб на телеграфом столбе у райисполкома, сжимая в жёсткий кулак каждое русское сердце, вливая свинцовую тяжесть бесхитростных слов этой песни в каждую русскую душу.
Да разве одни русские поднимались живым щитом и падали под слепым ураганом вражеского огня! Вон их сколько полегло на просторах Европы! Светлая им память…
Стыдно отцу приходить на работу, заниматься пустым, как ему казалось, бумажным делом, писать почерком, похожим на птичий след, какие-то отчёты о несуществующих успехах, о роли действующих объектов культуры в деле обороны страны и т. д., и т. п. Хорошо ещё, что по вечерам приходилось, как раньше, с кинопередвижкой обслуживать периферию района, где он по-прежнему озвучивал ещё покамест немые фильмы, пользуясь богатым русским языком, прибавляя каждый раз от себя что-нибудь вроде этого:
«Ехал Гитлер на кобыле,
На Россию воевать.
А кобыле хвост побрили —
Всю Германию видать!»
Работа, конечно, не пыльная, но для души вредная – вся на людях, на нервах. Не каждому объяснишь, что от фронта он не прячется, не бежит. Вот она, бронь-то, но не каждому покажешь. А горькие шуточки на людях от отчаяния, а не от удовольствия жизни. Что «он выполняет линию партии по идеологической поддержке населения, чтобы советские простые люди, напуганные невероятными успехами немцев на фронте, не поддавались пораженческим настроениям».
«Хоть на голове стой, а народу оптимизму давай! – напутствовал его Запорожец. – Уверенность должна в наших людях быть. Разоблачай фрица, в рот ему дышло!» «Разоблачим! – соглашался отец. – Как не разоблачить, когда вот он – немец, едрёна корень, под Воронежем стоит!» – «Вот рекогносцировку фашиста не уточняй, грамотей хренов. Иди, работай».
Но партийный руководитель района зря беспокоился об «информационном обеспечении граждан». Немец по ночам уже облёт Тамбова делал для топографии, как ловчее и с какого конца в город войти.
Прожектора по небу елозят, иголку в стоге сена ищут. Разрывы зениток из Бондарей видны. До войны рукой подать, а он всё здесь бумагой столы полирует да по вечерам бабьим угодником служит, «кином» забавляет. По десять раз «Весёлых ребят» крутит. Как работник культуры, «в два прихлопа, в три притопа» самодеятельные танцы устраивает. «Ешь солому, а форсу не теряй!» – как горько шутили тогда бондарцы.
Но секретарь райкома, большевик Запорожец, был, конечно, прав насчёт оптимизма, проводимого в народ. Уныние и отчаяние – не самые лучшие попутчики в лихие времена.
А не умудрённый руководящим опытом молодой начальник отдела культуры думал иначе: «Козе не до плясок, когда хозяин нож точит».
С какой-то представительной делегацией послали его в Воронеж участвовать в семинаре.
Город бомбят, вокзал беженцами да ранеными солдатами забит, казалось бы хватайся за голову и беги, куда глаза глядят, а тут текущее мероприятие организовали. Доклады о военном положении делают, массовую работу в новых условиях рекомендуют с уклоном на победные патриотические чувства, на исторические примеры. «Ивана Грозного» в прокат выпустили с рекомендацией показывать этот фильм в каждом селе, в каждой деревне и хуторе, чтобы народ знал свои корни.
Слушал, слушал бондарский делегат от культуры умных людей, поднялся в нём протест душевный с ещё большей силой, чем прежде. Немцы за огородами из пушек бабахают, руки русскому человеку выкручивают, землю из-под ног выбивают, а он сидит, перетирает, как подпольная мышь, бумагу. Али не мужик! Собрал листки-тетрадки под мышку, вышел на улицу, огляделся. Коробка картонная из-под спичек стоит, сунул туда бумаги и пошёл на вокзал.
На вокзале народу – тьма-тьмущая! Всё бабы да мальцы ротастые с ними. Орут, сопли кулачками размазывают – хлебца дай!
Вспомнил, что с вечера у самого, кроме водички, во рту ничего не было. Завернул в буфет. Подсчитал в уме свою наличность. Прикинул – хватит!
Буфетчица протянула стакан подкрашенного чем-то жёлтым кипятка, похожего на чай, и мятую, но зато белую булочку из настоящей пшеничной муки. В Бондарях такую булочку и на праздник не увидишь, на трудодни в колхозе только овёс вперемешку с чечевицей да рожь со спорыньёй дают.
Пшеница идёт как стратегический продукт. За карман колосков можно, если под горячую руку попадёшь, и лагерной похлёбки попробовать.
Поставил стакан на скользкий мраморный столик в самом уголке буфета. Столик высокий, по самую грудь – стой, да особо не задерживайся! Поел сам, дай поесть другому.
Только приловчился булочку надкусить, как огромный детина в солдатской одежде, без подобающей по уставу пилотки, бесцеремонным жестом отклонил его руку с булочкой обратно к столу.
– Чего, браток, спешишь? Не коней гонишь! – берёт со стола стакан уже остывшего чая и выплёскивает его тут же в пыльную кадку со стоящим в ней лопушистым фикусом.
Наверное, кто-нибудь из беженцев, намаявшись с фикусом по дорогам, оставил его здесь в надежде, что пропасть здесь любимому, почти как члену семьи, цветку, конечно, не дадут.
Отец от такого нахальства и откровенной наглости опешил совсем. Смотрит, а сказать ничего не говорит. Уж больно по-свойски с ним обошёлся военный. Может, обознался?
– Выручай, а? – солдат, ещё совсем молодой парень, щёлкнул пальцем по одутловатой, одетой в зелёное сукно фляжке. – Выпить страсть, как хочу, а в одиночку не могу, хоть убей! Одни бабы кругом. Составь компанию!
Ну, это дело мужское, привычное. За это и не такое простить можно. Отец повеселел. Правда, теперь, в предвкушении выпивки, в желудке, словно жернова заработали. Он с сожалением посмотрел на свою присыпанную сахарной пудрой булочку – придётся по-братски делить. А компанию составить, конечно, можно. Почему не составить?
– Возьми стакан! – показал солдат глазами на буфетчицу. – Ты в гражданке, а то меня может комендатура остановить. А тут – спирт. Его без воды никак нельзя.
Второй стакан пришёлся как раз впору. Холодной воды на вокзале всегда много. Принёс. Разлили на полстакана в каждый. Пробка на фляжке винтовая, на цепочке, подогнана плотно – не пролей каплю.
Солдат намётанной рукой, не глядя, по звуку булек, наполнил оба стакана до самых краёв.
– Но торопись! – пододвинул один стакан отцу. – Пускай спирт оженится! – А сам ладонью сверху придавал свой стакан, чтоб крепость не улетучивалась.
В стаканах вроде как вскипело, и молочком разведённым покрылось, потом снова просветлело.
– Спирт технический, но ты пей, не боись. По-теперешнему нам всё равно, что спирт, что пулемёт, лишь бы с ног сшибало.
Раствор спиртовой жидкости был тошноватый и тёплый на вкус, но достаточно забористый. Сладкой булочкой такую штуку не закусишь, контраст велик. Отец зашарил рукой по фикусу, оторвал твёрдый, как картон, лист и стал его жевать, чтобы отбить тошноту.
– Брось! – солдат протянул узкий, прокалённый до красноты сухарь. – На, погрызи. Через минуту забудешь, что пил.
Сухарь, действительно, отбил во рту вкус жжёной резины. В желудке, вроде, кто уголёк раздул. Потеплело, да и полегчало.
Есть, сразу расхотелось. Во рту никакого вкуса, язык стал, как клочок ветоши.
– Тебя как звать-то, земляк? – спросил солдат.
– Васька!
– Ой, и меня Васька! Мы с тобой, значит, тёзки. Держи мосол! – протянул руку.
Подержались. Похлопали друг друга по плечу. Солдат снова вытащил из-за пазухи метафизическую неисчерпаемую посудину.
– Тебя как по отчеству?
– Федрыч…
– А меня – Матрёныч!
– Как – Матрёныч? У тебя что, отец Матрёном звался?
– Матрёной мою маманю звали. А в отцах красный казачий отряд был. Все, как один, будёновцы. Теперь я самого Семёна Будённого племянник.
– Да ты что? Какая баба казачий отряд выдержит?
– Если прижмут – выдержит. А куда она денется, коль взамен обещали лимонку засунуть и чеку выдернуть? Тут уж выбирай, или так отдать, или – вдребезги.
– А кто ж тебя Матрёнычем окрестил? В деревне смеялись, небось?
– А меня по отчеству не величали. Не птица, какая. Это так в метрике записано, в бумаге о рождении. Сельсоветчик посмеялся и вписал. Мать при родах скончалась. А я остался. Дитя народа! – солдат Матрёныч хихикнул, раздухарясь, забыв, что за эти слова можно было ответить по полной катушке. А, может, уже уверовал, что с передовой никуда не сошлёшь.
– Ну, за это повторить не грех! – отец махнул рукой. Поезд на Тамбов ещё не скоро, можно и расслабиться.
Матрёныч снова налил по полстакана, лишней посуды не оказалось, а ходить до туалета разводить спирт – одни хлопоты.
– Неразведённый надо пить не дыша, а то в горле пробка встанет, – поучал новый отцовский товарищ.
– Знаю, знаю. Не маленький. Я этим спиртом в Архангельске ревматизму лечил. Горло промочишь, и ноги болеть перестают, – отец поднял стакан. – За Победу! Мать-перемать!
Солдат тоже, воодушевившись, оторвал стакан от стола:
– Шомпол ему раскалённый в жопу загнать фашисту этому! Чего к нам лезет? Загнать и не вынимать! А мы это сделаем.
Матрёныч, сын народа, почему-то, не выпивая, опустил стакан и помолчал.
– Да, шомпол ему… – сказал через минуту. И, горько усмехнувшись, вогнал в себя убойную жадность.
Отец в это время уже шарил по столу на ощупь. Дошла очередь и до булочки, правда, вкус у неё оказался какой-то неразличимый. Как глина во рту. Стены разъехались. Потолок взлетел высоко, а женщина с ребёнком пододвинулась близко-близко. Совсем рядом. Женщина бледная, худая, ребёнок в соплях.
Жалко стало до невыносимости.
– У, гад! – погрозил кулаком в сторону передовой. – Погоди, отшибём тебе печёнки!
– Во-во! Ждать уже некуда. Заворачивать пора. Срать да родить – нечего годить! – русский солдат, Василий Матрёныч, дитя народа, заскрипел ещё целыми, все, как на подбор, сахарными зубами. – Давай вздрогнем за ребят окопных!
Снова разбавлять спирт не стали. По накатанной дороге и мерину легче сани тащить.
Солдат молодой, а в выпивке, видать, бывалый. Выпил, резко выдохнул из себя алкогольный пар и потянулся за кисетом в карман, дымком притомить ежа в горле.
Отец плеснул в себя жгучую жидкость и по привычке заметал руками по столу, а там одна голая мраморная плита. Солдат протянул ему уже приготовленный на самокрутку газетный листок. Бумажная каша во рту немного остудила пламенеющий язык. Спирт был явно технический, резкий, как ожог крапивы.
Ни-чего! Жить можно, хоть и война на огородах уже, почитай. И чего это немцу никак окороту не дадут? Чего ждут? Нет, так дело не пойдёт! Всё! Баста! На фронт!
– Матрёныч, а, Матрёныч, возьми меня с собой на передовую. Мы этих гадов фашистских руками душить будем!
– А чё? Давай! На моей «полундре» мы до самого Берлина доберёмся. До самого логова!
А боевой шофёр Василий Матрёнович только что загрузил свою полуторку интендантским барахлом, которое на передовой так же необходимо, как и боеприпасы, несколько железяк к самоходке, спирт для всяких нужд.
Да мало ли что было навалено в его разболтанный вихляющий кузов! Война тоже порядок и учёт любит, хотя потом всё на врага списывают.
За груз отвечал старшина, но его пришлось оставить в госпитале, открылась рана в плече и начала гноиться, поэтому солдат Василий Матрёнович был сегодня волен, как ветерок. Без командирского надзора и в кабине стало посветлей – сам хозяин!
Суёт своему неожиданному попутчику на тот свет изогнутый коленом стальной прут:
– Крути, земляк, рукоятку рывком, быстро, чтоб искра в цилиндр успела проскочить, а не тяни кобеля за хвост. Дёргай!
Движок, действительно, споро затараторил, выплёвывая масляную гарь.
– Садись!
Сел. Поехали. Во лбу звезда, в груди пожар. Ничего! Винтарь он где-нибудь раздобудет. Одного или двух немцев возьмёт на грудь – и спасибо! Жив будет – снова домой вернётся. А нет – судьба значит. Все воюют. И он в стороне стоять не будет…
Боевой шофёр Василий Матрёнович самокруткой попыхивает, руль в руках держит весело, как гармошку-тулочку, пальцами перебирает, на губах музыка. Мотор ревёт, дорога стелется.
Вдруг впереди из земли фонтанчики забрызгали, вроде дорожная пыль закипать стала, и распласталась тень сбоку по траве, заскользила – немецкий стервятник на охоту поднялся.
Василий Матрёнович закрутился, заплясал за рулём, вихляя машиной, чтобы уйти от прицельного огня. Сразу – куда хмель подевался? Сумеречный стал.
Что-то сверху над кабиной засвистело, заныло. Взметнулся грязно-рыжий куст впереди, и тут же заложило уши. Тишина. Только почему-то во рту у Василия Матрёновича в красном месиве, как недозрелые косточки в арбузной мякоти, зубы завязли, и голова на сиденье запрокинулась.
Движок зачохал-зачихал и замолчал. Машину развернуло поперёк дороги. Всё происшедшее стало каким-то неестественным: то ли сон дурной, то ли спирт забористый. Ничего не понятно!
Очнулся отец уже возле прохладной берёзовой рощи. По бокам два автоматчика между собой переговариваются:
– Куда его вести?
– Куда, куда! Комбату давай покажем. Штатский, и дураком прикидывается. Кто его знает? Может, лазутчик с той стороны позиции вынюхивает. Комбат из него придурь вышибет. У него рука тяжёлая, да верная. Я под его кулак попадал. Сам знаю. Чуть челюсть не сломал, когда я на посту цигаркой баловался. Теперь вот не курю. Как к бабке сводил.
Привели в расположение батареи. Укрепрайон. Погреба нарыты полукругом. А между погребов траншеи зигзагом. Свежей, влажной глиной попахивает. На пригорке ствол пушки из земли растёт, как надломанный подсолнух со скрученной шляпкой. Рядом подвал, брёвнами перекрытый. На брёвнах, судя по зелёной травке, пласты дёрна, тоже свежие.
Завернули, спохватившись, бдительные солдатики на пленённом рубаху под самые подмышки и на голове узлом завязали, чтоб дислокацию не рассекретил. А чего её рассекречивать, эту самую дислокацию, когда в рощице берёзки чахлые, да и те наполовину переломаны? Спустили в подвал, в блиндаж командира батареи, развязали узел на голове, одёрнули заботливо рубаху:
– Сто-ять!
Отец стоит, головой натужено крутит. В голове чугунный колокол поминально гудит.
Командира в блиндаже не оказалось – ушёл в штаб получать боевую задачу. Из сумерек лампа керосиновая жёлтым лепестком на ветерке колышет.
Один из конвоиров бережно поставил в угол автомат с широкими прорезями на стволе и круглым, как консервная банка под селёдку, магазином, сел не пенёк возле топчана из берёзовых жердей, на которых пожухлой листвой лежала маскировочная сеть.
– Два шага вперёд! – сзади толчок в спину между лопатками, жёсткий и болезненный.
Пленник сделал два шага к топчану. Стоит, моргает. Хочет что-то сказать, а из горла только бульки идут. Горло как ядрёной махоркой обожгло – стальной прут по самое некуда стоит.
– Так! Кто такой? Откуда? Цель? Задание? – резкой скороговоркой спрашивает тот, который у топчана, явно подражая кому-то из карательных органов.
Хрипит горлом отец, а звук никак не идёт, только уши давит, словно на глубину омутную нырнул.
– Молчишь, значит! Ну, мы тебе сейчас язык развяжем! Давай шомпол! – кричит он за плечо другому конвоиру.
Тот протягивает товарищу тонкий стальной прут.
– Держи! Только лампу отверни погуще. Шомпол в два счёта накалится. Этот субчик не только заговорит, а и родную гросмутер вспомнит. Шомпол в жопу, как в масло войдёт.
«Во, попал!» – ужалила отца мысль. Ведь его не понарошку, а в самом деле принимают за немецкого шпиона.
– Документы на стол!
А какие документы, если выходной пиджак в кабине полуторки уже теперь дотлел, наверное. Вот они – карманы, вывернутые наизнанку. Только крошки махорочные между пальцев точатся.
Тот, который сидел у топчана, поднялся, картинно разминая ноги, подходит к пленному, пытливо заглядывает в глаза.
– Э! Да у тебя, никак, глаза разные? Ишь, как один блюдечкой чайной светится! Точно! – хлопает он по бедру, на котором увесистая танковая граната, как железная толкушка, мотается. – Фотоаппарат, гад, в глаз вставил, чтобы нашу дислокацию засечь. Как же я сразу не докумекал? Сначала думал – у него от испуга шары на лоб вылезать начали. На-ка! Подержи пока шомпол, я у этого субчика глаз выковырну.
Другой перехватил у него уже достаточно накалившийся стержень, воткнул его в глинистую стену блиндажа, затем ухватисто зажал согнутой в локте рукой шею так называемого лазутчика, немецкого шпиона, переодетого в русского мужичка-простачка.
– На-ка, ножом подцепи! – другой рукой вытащил из-за пояса и передал узкую с наборной рукояткой финку своему товарищу.
– Держи крепче! – слегка порезав переносицу беспомощному пленному, солдат ловко выкатил на ладонь голубой, из тонкого фарфора искусственный глаз. – Глянь-ка, махонький какой!
Напарник, отпустив пленного, с интересом стал разглядывать перекатывающуюся на ладони диковинную кругляшку.
– Щас мы это дело раскусим! – солдат положил на дощатый стол трофей, отстегнул с пояса гранату и, как раскалывают грецкий орехи, ударил тяжёлой штуковиной по хрупкому, особой выделки фарфору. Находка тут же рассыпалась в белый-белый порошок.
– Ой, ничего нету! Где же ты, сволочь, аппарат прячешь, а? Скидывай штаны, мы из тебя шашлык делать будем!
Отца, уже в который раз спас его ангел-хранитель…
Тут в проёме блиндажа показалась крепкая, осадистая фигура, судя по тому, как мучители сразу вытянули руки по швам, их боевого командира.
Небрежно отмахнув рукой команду «вольно», вошедший устало сел на серебристый, не успевший ещё потемнеть берёзовый комель возле стола.
– Что за чудо света в расположении батареи? Кто распорядился гражданскому лицу находиться на фронтовой позиции? А? – спросил он грозно, глядя куда-то мимо растерянного и ничего не соображающего человека в нелепой для окружающей обстановки одежде.
Было трудно понять – к кому обращается издёрганный войной и неудачами командир: то ли к своим солдатам, а то ли к этому растерзанному субъекту с залитым кровью лицом.
– Товарищ капитан, – выскочил первым с радостным сообщением тот, который постарше и самый пытливый солдат, вообразивший себя героем в захвате вражеского «языка»– вот, немецкого гада остановили у самого бруствера. Высматривал что-то, сволочь одноглазая! Притворяется, что по-русски шпрехать не умеет. Молчит, змей! – и замахнулся прикладом на несчастного.
– А где его документы? Вещи?
– Так пустой он! – незаметно смахнув со стола осколки фарфорового глаза, возмущённо ответил всё тот же, пытливый, в то время как его товарищ, чувствуя что-то неладное, отвернувшись, вытаскивал из глины остывший и ненужный теперь шомпол.
– Рядовой Никишин, – обратился к нему командир, – отведи этого субчика в штаб, там разберутся, чей он шпион! – И, не проявляя больше интереса к задержанному, командир позвал пальцем к себе того пытливого, и стал что-то показывать ему на широкой, как скатерть, развёрнутой тут же на столе командирской карте.
Штабисты – народ интеллигентный, серьёзный, к делу подходят осторожно, с кондачка работать, особенно, если что касается бумаг, не будут, а постараются затянуть решение, или передать не терпящий отлагательства вопрос другой службе.
Вот и теперь, не вникая в суть дела, сразу же передали странного субъекта, мычащего что-то нечленораздельное, прямиком в СМЕРШ, а там уж, как известно, не промахнутся, там каждая пуля имеет свою цель.
И, действительно, лейтенант-смершевец в новенькой отглаженной форме, брезгливо передёрнув фатоватыми бровками усиков, пододвинул к себе коричневый ящик полевой связи и стал докладывать куда-то о неизвестном, задержанном на боевых позициях человеке, на шпиона явно не тянущем, но подозрительном.
Чёрная эбеновая трубка, глухо кашлянув, выбросила распространённое русское ругательство – расстрелять к такой-то матери!
Молодой смершевец снова шевельнул чёрными стрелочками под тонким хрящеватым носом вырождающегося аристократа, картинно расстегнул кобуру на поясе и вытащил со второй попытки плоский с продолговатым стволом пистолет ещё со следами заводской смазки, и, ткнув нежданного волонтёра в плечо смертоносной железякой, показал глазами на дверь.
Смершевец, вчерашний студент, приспособил под себя дощатый домик бывшей грибоварни с неперебиваемым характерным запахом, какой бывает в лесу после затяжных сентябрьских дождей – запах сырого погреба и лежалой хвои.
После того, как отец впереди капота солдатского грузовика вдруг увидел грязно-огненный куст, язык его перестал слушаться, как будто кто забил рот мокрой глиной. Хотя в ушах и гудели телеграфные провода, но сквозь их ровный, уходящий внутрь черепной коробки, звук слышал он почти нормально, а вот сказать ничего не мог – контузия задела речевой центр.
Услышав слова лейтенанта «Есть пустить в расход!» и, поняв, что перед ним вот так, сразу могут захлопнуть дверь, всё существо обречённого взбунтовалось, ища выход, и из горла с клёкотом и хрипом вырвался трёхэтажный русский спасительный мат: «Тра-та-та! Мать-перемать! Мужика тамбовского за шпиона приняли! Тра-та-та! Вот я весь!» И отец рванул на себе косоворотку, показывая на груди большой татуированный крест на голубом полусводе – артельная метка юности.
Но православный крест не так удивил молодого смершика, как эта грубая, по-настоящему национальная метафора, которая развязала неудачному волонтёру язык.
Молодой смершик, отец его вспоминал всегда с благодарностью, нарушив указание начальства, спрятал пистолет в кобуру и снова присел к столу.
– Так-так-так… Рассказывай, как сюда попал? Да не дыши мне в лицо! Тянет, как из русской бани.
– Да что они с нами, гады, делают?! Я на машине сюда за фашистской смертью приехал, – заспешил отец, с пятого на десятое, пересказывая свои злоключения.
Вчерашний студентик, а ныне грозный представитель СМЕРШа, надо ему отдать должное, оказался, действительно, не набившим руку карателем.
Он внимательно выслушал отца: «Машина? Какая машина? Шофёра, говоришь, Матрёнычем звали? А документы где? В пиджаке оставил? Плохо! Матрёнычу череп осколком срезало? Да… А его весь дивизион ждёт. Да и мне он кое-какие бумаги довезти должен. Да… Где машина? Не сгорела? Хорошо! Айда за мной!»
Мальчишка, что с него спросить?
Отец, обрадовавшись, что к нему снова вернулась речь, понёс всё подряд: что он знаменитый по Тамбову киномеханик, что переходящее знамя в переднем углу держит…
Но смершик, явно его не слушая, показал кивком головы на стоящий под окном мотоцикл с коляской.
– Залезай в люльку!
Рванув с места, мотоцикл ловко заюлил меж берёзовых стволов и выскочил на изрытую, перетёртую гусеницами и солдатскими обутками дорогу, закручивая за собой чернозёмную пыль.
Закреплённый на мотоциклетной коляске пулемёт зашарил из стороны в сторону длинным стволом, словно вынюхивая след. Увесистый, окованный железом деревянный приклад его, широкий, как лопата, саданул пассажира в челюсть, выбив за один раз из ровного строя два передних крепких, как окатыши, зуба.
Дорога, вынырнув из берёзового леска, сразу выпрямилась и ровным серым полотном разматывалась по зелёному, так и не увидевшему в это лето весёлых размашистых косцов, лугу.
– Держи пулемёт, мужик, челюсть потом менять будешь! – заорал своему подконвойному в ухо лейтенант, ловко выруливая на открытое пространство и крутанув до упора ручку газа.
Подконвойный, хватаясь обеими руками за увёртливое ложе боевого оружия, случайно нажал на спусковой крючок, и длинный, с раструбом на конце, ствол рыгнул в сторону леска оранжевую веерообразную струю, сразу заколотившись в неимоверном припадке.
От неожиданности лейтенант чуть не выпрыгнул из седла, выпустив на мгновение руль.
– Хватай приклад, а не скобу, мать твою перемать! Своих покосим! – чуть не порвав ушную перепонку незадачливому пассажиру, гаркнул сразу по-командирски особист, вспомнив своё лейтенантское звание.
От березняка, из молодого зелёного подлеска сыпануло горохом по барабану, и над головами вдогонку мотоциклу заныли зубной болью пули.
Какой-то солдат, вспугнутый шальной очередью, пустил по следу из рамочного ствола ППШа своих расторопных гонцов.
Лейтенант, хоть был и молод, но догадлив, почувствовав нелепую смертельную опасность, вжался в руль и зарыскал по дороге на предельной скорости, уходя из-под обстрела.
Огонь был хоть и беспорядочный, но пуля-дура всегда может найти свою цель, поэтому, вильнув за поворот, заросший по кювету кустарником, лейтенант нажал на тормоз и, выпрыгнув из седла, защёлкнул на пулемёте предохранитель.
– Да, пристрелить тебя давеча надо бы – мороки меньше! А я, дурак, пожалел. Тут, мужик, война идёт, а не свадьба!
Особист оказался добрым молодцем, деревенским, судя по всему, парнем, несмотря на пижонистый вид, который сперва вызвал у отца особое подозрение. Этот парень, вероятно, недавно и по недоразумению попал в СМЕРШ и пока не задубел ни сердцем, ни рассудком.
Он картинно вытащил из кармана узких галифе гражданский ещё портсигар с дарственным вензелем – подарок провожавшей его на войну девушки – и достал оттуда две папиросины, одну протянул подконвойному.
Несмотря на браваду, руки у добра молодца, лейтенанта, заметно дрожали.
– На, покури, убивец!
– Прости, командир, нечаянно я эту штуку нажал. Под монастырь тебя подвёл, – держась за щёку, прошепелявил «убивец».
– Под монастырь – не знаю, а вот под трибунал с тобой точно попадёшь. Если твои документы в машине сгорели, то, извини, придётся тебе пулю глотать – закон военного времени. Кто с тобой разбираться будет? – вчерашний студентик прихлопнул зудящего перед носом надоедливого комара. – Оп-па! – он показал ещё по-детски узкую ладонь с маленькой красной точечкой посередине.
Жест оказался более чем убедителен. У незадачливого волонтёра под нелепой среди всей этой обстановки расшитой косовороткой сразу заскулило, отбившемся от матери щенком, сердце.
Что есть на войне человек? Комарик махонький. Ну, вышла ошибка! Шлёпнули не того! Что от этого? Земля дыбом встанет? Одним больше, одним меньше. Война всё спишет. Народу вон сколько!
Отец так испугался за свои документы, которые остались в грузовике, что тут же затормошил лейтенанта:
– Ей Богу, не сгорели! Едем! А? Гружёная машина. Разграбят.
– Эт-то могут! – сказал лейтенант, делая последнюю затяжку папиросы. – Садись в седло, казак!
Грузовик, действительно, не сгорел, стоял на своём месте и, что самое удивительное, не был разграблен.
Не успел лейтенант затормозить мотоцикл, как недавний пленник, объявленный немецким шпионом, на ходу выпрыгнул из люльки и кинулся к машине.
Фанерная, крытая ядовитой зелёной краской дверь в кабину водителя скучно поскрипывала на ветру, как ставня в брошенном доме, где все окна – настежь.
На стёганом дерматиновом сидении, откинув назад голову, развалясь, как барин, сидел солдат Матрёныч и чему-то беззвучно смеялся во весь чёрный рот. От раскалённого осколка, блином застрявшего в зеве, кровь запеклась, и потому на солдате гимнастёрка была без натёков, чистой.
Рядом, с правой стороны, здесь же на сидении лежала скомканная вельветовая куртка о двух застёжках на груди, где и находились спасительные документы – и паспорт, и бронь на фронт, и командировка, и значок передовика-стахановца… Вот он весь!
– Командир, отпусти! До Воронежа рукой подать, а там – я уже дома. А?
– Давай до штаба! Там умнее нас с тобой. Покумекают, куда тебя определить. Садись! – лейтенант дёрнул ногой рычаг кикстартёра, газанул ядовитым дымом, и они снова, считая выбоины и колдобины, понеслись в расположение части.
Отец летел с приподнятым настроением – с документами на руках не пропадёшь, не затеряешься, сразу найдут и дорогу укажут. Вот она – бумага! А вот – вторая! А вот – третья, где написано, что он такой-то и такой-то, командирован в Воронеж на зональный семинар начальников отделов культуры. Город прифронтовой, а страна работает без паники. Вот и печати все на месте! А вот он и сам – тамбовский мужик, крестьянский сын, работник тыла. Ну, что ещё нужно!?