Глава ПЯТАЯ
1
Было начало лета, месяц май. Сэм Дрейман снял дачу в Швидере, недалеко от Отвоцка. Это был не тот дом, что мы с Бетти смотрели в марте. Сэм нанял кухарку и горничную. Каждое утро перед завтраком Сэм ходил купаться на Швидерек, вставал под каскад, и струя воды обрушивалась на его круглые плечи, грудь, покрытую белесыми волосами, на большой живот. Он постанывал от удовольствия, захлебывался, фыркал, подвывал от счастья, наслаждался холодным душем. Бетти шла на пляж и читала, сидя на складном стульчике. Как и я, Бетти не занималась спортом. Она не умела плавать. На солнце ее кожа обгорала и покрывалась волдырями. Мне отвели комнату в мезонине, и я несколько раз приезжал сюда на субботу и воскресенье. Но потом я перестал бывать здесь. В доме постоянно толклись посетители из Варшавы или из Америки, приезжали гости и из американского консульства. В большинстве своем они говорили по-английски. Если Сэм знал, что я собираюсь приехать, он приглашал актеров, которые, как предполагалось, будут заняты в нашей пьесе. Они постоянно приставали, чтобы я прочел отрывки из нее. Все они были уже немолоды, но одевались как молодые: на мужчинах — тесные шорты, на женщинах с широкими бедрами — яркие брюки. Они все время хвалили меня, а я приходил в раздражение от незаслуженных комплиментов. К тому же я уже заплатил за комнату на Лешно за два месяца вперед и не мог допустить, чтобы она пустовала. Да еще в каждый мой приезд Сэм без конца сетовал, что я не купаюсь в речке. А я стеснялся раздеваться перед чужими людьми. Для меня было невозможно освободиться от представлений, унаследованных от многих поколений предков: тело — сосуд греха, грязь при жизни и прах после смерти.
Но не только это удерживало меня в Варшаве. Каждый день я ходил к Шоше. Я установил для себя режим дня и безнадежно пытался следовать своей программе: встать в восемь, умыться, с девяти до часу сидеть за столом и работать над пьесой. Но вдруг я принялся за рассказ, который и начинать-то не следовало. К тому же в эти утренние часы меня постоянно отрывали от работы. Ежедневно звонил Файтельзон. Он уже был готов к первому "странствованию души", и оно должно быть состояться на даче у Сэма Дреймана. Он собирался также прочитать там доклад в защиту своей теории о том, что ревность почти исчезла во взаимоотношениях полов, а на смену ей приходит желание разделить чувственные наслаждения с другими. Каждый день звонила из Юзефова Селия. Она неизменно спрашивала: "Что вы сидите там, в этой жаре? Почему не наслаждаетесь свежим воздухом?" И она, и Геймл, оба расписывали мне, какой целительный воздух в Юзефове, какие прохладные ночи, как там распевают птицы. Оба умоляли меня приехать к ним. В качестве последнего довода Селия говорила: "Надо же урвать хоть немного покоя, прежде чем разразится новая мировая война".
Конечно, все они были правы, и я обещал им, как Сэму и Бетти, что приеду сегодня или в крайнем случае завтра, но неизменно в половине второго я шел на Крохмальную — проходил через подворотню, входил во двор дома № 7 и сразу видел Шошу, которая стояла у окна и глядела на меня — светловолосая, голубоглазая, с косичками, маленьким носиком, тонкими губками, стройной шейкой — стоит у окна и ждет меня. Она улыбалась, и в улыбке были видны ее ровные белые зубы. Она говорила на идиш — на еврейском языке Крохмальной улицы. На свой собственный манер она отвергала смерть. Хотя многие на Крохмальной улице давно уже умерли, в сознании Шоши Зелда и Эля еще держали бакалейную лавочку, Давид и Миреле торговали маслом, молоком, сметаной и домашним сыром, а у Эстер была ее цукерня, где продавались шоколадки — «леках», содовая вода и мороженое. Каждый день Шоша чем-нибудь удивляла меня. Она сохранила старые учебники со стихами и картинками, старый блокнот, с которого началась моя литературная карьера, мои рисунки. С тех самых пор, когда я рисовал все это, я не стал рисовать лучше.
Мне постоянно не давали покоя вопросы: как это может быть? Как нашла Шоша магическое средство остановить время? Что это — тайна любви или следствие замедленного развития? Как ни странно, Бася тоже не выказывала никакого удивления при моих посещениях. Просто я уже вернулся, вот и все. Я дал Басе немного денег (ведь я обедал здесь каждый день), и теперь, когда я приходил, в два часа или чуть позже, в доме пахло молодой картошкой, грибами, помидорами, цветной капустой. Бася накрывала на стол, мы втроем садились и обедали, будто никогда и не разлучались.
Бася готовила так же вкусно, как и во времена моего детства. Никто не мог придать борщу такой кисло-сладкий вкус, как Бася. Она любила добавлять специи в еду. Никто не мог так приготовить капусту с изюмом и татарский соус. В ее кухонных шкафчиках были баночки с гвоздикой, шафраном, толченым миндалем, корицей, имбирем.
Бася все принимала с невозмутимым спокойствием. Когда она узнала, что я стал вегетарианцем, то не задала ни одного вопроса, а просто стала готовить мне на обед яйца, овощи, фрукты. Шоша доставала из-за ширмы свои старые игрушки и выкладывала их передо мной, как двадцать лет назад. За обедом Бася и Шоша разговаривали со мной обо всех своих делах. Камень на могиле Ипе наклонился и теперь его подпирал другой. Басе хотелось поправить памятник, но кладбищенский сторож запросил пятьдесят злотых. У часовщика Лейзера есть часы с кукушкой, которая выскакивает каждые полчаса, поет, как канарейка. Еще у него есть ручка, которая пишет, даже если ее не обмакивать в чернильницу, а еще линза, и с ее помощью можно зажечь папиросу прямо от солнца. Дочка меховщика влюбилась в сына владельца притона в доме № 6, где бывала всякая шпана. Мать не хочет идти на свадьбу, но раввин Иося, который теперь вместо моего отца, сказал, что это грех. У дома № 8 рыли канаву и откопали русского сапера с саблей и револьвером. Мундир остался в целости, и на нем медали. Когда я расспрашивал про кого-нибудь с Крохмальной улицы, Бася все знала об этом человеке. Многие умерли. Из тех, кто остался в живых, одни уехали в провинцию, другие — в Америку. На улице умер какой-то нищий, и на нем нашли мешочек с золотыми русскими рублями. К проститутке ходил мужчина из Кракова. Он заплатил злотый и пошел к ней домой, в подвальную комнатенку. На следующий день он пришел снова, и так день за днем. Он влюбился в нее, развелся с женой и женился на этой женщине. Шоша молча слушала. Вдруг она выпалила:
— Она живет в доме № 9. Теперь она порядочная женщина.
Я взглянул на нее, и она покраснела. Оказывается, Шоша понимает и такое.
— Скажи, Шоша, — спросил я, — кто-нибудь сватался к тебе?
Шоша отложила ложку.
— У лудильщика из пятого дома умерла жена, и сват пришел посмотреть меня.
Бася покачала головой.
— Почему бы тебе не рассказать ему про приказчика из магазина?
— Что еще за приказчик? — спросил я.
— О, он работает в магазине на Медовой. Коротышка, весь зарос черными волосами. Мне он не понравился.
— Почему?
— У него зуб гнилой. А смеется он так: "Эх-хе-хе! Хи-хи-хи!" — передразнила Шоша и рассмеялась сама. Потом посерьезнела и сказала: — Я не могу выйти замуж без любви.
2
Нет, Шоша не была ребенком. Я целовал ее, когда мать уходила за покупками, и она целовала меня тоже. Лицо ее пылало. Я сажал ее на колени, она целовала меня в губы и играла моими волосами.
— Ареле, — сказала Шоша, — я тебя никогда не забывала. Мать смеялась надо мной: "Он даже не знает, есть ли ты на свете. Уж наверно у него есть невеста или даже жена и дети". Ипе умерла. Тайбеле стала ходить в школу. Ударили морозы, но Тайбеле поднималась рано, умывалась, складывала книжки в сумку. Училась она хорошо. Мама была ласкова со мной, но мне она не покупала ни ботинок, ни одежды. Когда она сердилась, то говорила: "Жалко, Бог не прибрал тебя вместо Ипе". Не говори ей — не то она убьет меня. В войну мама начала торговать посудой — продавала стаканы, блюдца, пепельницы и всякое такое. У нее было место между Первым и Вторым рынками. Сидела она там целый день и почти ничего не зарабатывала, может, несколько пфеннигов или марку. Я оставалась одна. Все думают, будто я ребенок, потому что я не расту, но я все понимала. У отца появилась другая. Он жил с ней на Низкой. Отец приходит к нам, наверно, раз в три месяца. Он придет, принесет немного денег и сразу начинает браниться. Он ходит к Тайбеле — туда, где она живет. Он говорит: "Вот она — моя дочь". Иногда он присылает деньги через нее.
— А что делает отец? Как он зарабатывает деньги?
У Шоши на лице появилось таинственное выражение.
— Про это нельзя говорить.
— Мне ты можешь сказать.
— Я не могу сказать никому.
— Шоша, клянусь Богом, ни одна душа не узнает.
Шоша села на табурет около меня и сжала мою руку.
— Он зарабатывает деньги на смерти.
— В погребальном братстве?
— Да, там. Сначала он работал в винной лавке. Когда хозяин умер, сыновья выгнали его. На Гжибовской есть погребальное братство "Истинное милосердие", там хоронят мертвых. Тот хозяин ходил с папой в хедер.
— Отец ездит на лошади?
— Нет, на автомобиле. Это такой автомобиль, что, если кто-нибудь умирает в Мокотове или в Шмулевизне, папа едет и привозит его в Варшаву. У него седая борода, но он красит ее, — и она опять черная. Эта его полюбовница, как ее тут называют, тоже в этом братстве. Поклянись, что никому не скажешь.
— Шошеле, кому я могу сказать? Кто из моих друзей знает тебя?
— Мамеле думает, что никто не знает, но тут знают все. А еще сколько забот с сушкой белья на чердаке. Если повесишь сушить на дворе, обязательно украдут. Приходит полицейский и дает квитанцию. В какое время ни повесишь, всегда будет скандал. Женщины клянут друг друга и даже дерутся. Тесно здесь. Какая-то женщина срезала веревку с бельем, и все рубашки упали. А другая укусила ее, и она побежала жаловаться полицейскому. Ой, здесь бывает такое, что невозможно удержаться от смеха. Одна женщина невзлюбила маму и закричала на нее: "Ступай к мертвецам вместе с его полюбовницей, и чтоб вы все там сгнили!" Когда мама пришла домой, у нее начались судороги. Прямо ужас что было. Пришлось позвать цирюльника и отворить кровь. Если мамеле узнает, что я тебе все это рассказываю, она будет бранить меня.
— Шоша, я никому не скажу.
— Почему он ушел от мамеле? Я видела ее один раз, эту женщину. Она говорит как мужчина. Была зима, и мама заболела. Мы остались без гроша! Ты правда хочешь слушать?
— Да, конечно.
— Позвали доктора, но на лекарства не было денег. Ни на что не было. Тогда еще был жив Ехиел Натан, хозяин бакалейной лавки в тринадцатом доме. Ты-то помнишь его? Мы, бывало, все у него покупали.
— Думаю, да. Он молился в Новогрудской синагоге.
— О, все-то ты помнишь! Как хорошо с тобой разговаривать, — ведь другие не помнят ничего. Мы всегда должали им, и когда мама послала меня как-то купить хлеба, его жена посмотрела в свою книгу и сказала: "Уже хватит кредита". Я пришла домой и рассказала маме, а она заплакала. Потом она заснула, и я не знала, что мне делать. Я знала, что это погребальное братство на Гжибовской, и подумала, может, отец там. Там окна белые, как молоко, и черными буквами написано: "Истинное милосердие". Я боялась зайти внутрь — вдруг там лежат мертвые? Я ужасная трусиха. Ты помнишь, когда умерла Иохевед?
— Да, Шошеле.
— Они жили на нашем этаже, и я боялась проходить ночью мимо их двери. И днем тоже, если в сенях было темно. А по ночам она снилась мне.
— Шошеле, она снится мне с того самого дня.
— И тебе тоже? Она была совсем ребенок. Что с нею было?
— Скарлатина.
— И ты все это знаешь! Если бы ты не уехал, я бы не заболела. Мне не с кем было поговорить. Все смеялись надо мной. Да, белые стекла с черными буквами. Я открыла дверь, и мертвецов там не было. Большая комната, контора называется. Там в стене маленькое окошко, и я увидала, как за ним, в другой комнате, какие-то люди разговаривают и смеются. Старик разносил стаканы с чаем на подносе. Из маленького окошка спросили: "Чего тебе?", и я сказала, кто я и что мама больна. Вышла женщина с желтыми волосами. Лицо и руки у нее были в морщинах. Мужчина сказал ей: "Тебя спрашивает". Она зло поглядела на меня и спросила: "Ты кто?" Я ответила. А она как завопит: "Если еще придешь сюда — кишки вырву, недоросток, уродина ты бескровная!." И еще она сказала грубые слова. О том, что есть у каждой девушки… Ты понимаешь?..
— Да.
— Я хотела убежать, но она достала кошелек и дала мне немного денег. Когда отец узнал про это, он пришел сюда и орал так, что весь двор слышал. Он ухватил меня за косы и таскал по всему дому. И плевал на меня. Он потом, наверно, три года не говорил со мной. Мама тоже сердилась. Все ругали меня. Так шли годы. Ареле, я могу так сидеть с тобой хоть сто лет и рассказывать, рассказывать и никогда не кончу. Здесь, в нашем дворе, хуже, чем было в десятом доме. Там были злые дети, но они не били девочек. Они обзывали меня разными кличками, иногда ставили подножку, и все. Ты помнишь, мы играли в орехи на Пасху?
— Да, Шоша.
— Где была ямка?
— В подворотне.
— Мы играли, и я выиграла все. Я расколола их и почистила, и хотела отдать твои, но ты не взял. Велвл-портной сшил мне платье, и мама заказала пару туфель у Михеля-сапожника. Вдруг вышел благочестивый Ицхокл и как за орет на тебя: "Сын раввина играет с девчонкой! Дрянной мальчишка! Вот сейчас пойду к отцу, и он надерет тебе уши". Ты помнишь?
— Вот это как раз не помню.
— Он погнался за тобой, и ты побежал. В то время отец еще приходил домой каждый день. У нас всегда была маца. После Хануки мама делала куриный смалец, и мы ели так много шкварок, что животы чуть не лопались. Тебе сшили новый лапсердак. Ой, посмотри-ка, до чего я разболталась. В десятом доме не было так плохо. А здесь один раз хулиганы бросили такой большой камень, что пробили голову девочке. А еще парень затащил девушку в подвал. Она кричала и звала на помощь, но в нашем доме, если кто кричит, и не подумают узнать, что случилось. Мама всегда говорит: "Не связывайся". Здесь если поможешь кому, тебе еще и попадет. Он сделал, ты сам знаешь что, с этой девушкой.
— И его не арестовали?
— Пришел полицейский и записал в книжку, и больше ничего. Этот парень — Пейсах его звали — уже убежал. Они убегают, а полицейский забывает, что там написано. Иногда полицейского нарочно посылают в другой дом или на другую улицу. Когда пришли немцы, всех воров и хулиганов посадили в тюрьму. А потом их всех опять выпустили. Думали, будет лучше под поляками, но все они дают взятку, и все. Ты даешь злотый полицейскому, и он стирает все, что записал.
3
Мы вышли пройтись. Шоша взяла меня за руку, ее маленькие пальчики ласково сжимали мою ладонь, каждый на свой собственный манер. Тепло растекалось по телу, по спине ползли мурашки. Я едва удерживался от желания поцеловать ее прямо на улице. Мы останавливались перед каждой лавкой. Ашер-молочник еще был жив. Только поседела его борода. Этот человек каждый день ездил на лошади к железнодорожной станции за бидонами с молоком. Это был славный, отзывчивый человек, добрый друг моего отца. Когда мы уезжали из Варшавы, отец оставался должен ему двадцать пять рублей. Отец зашел попрощаться и извинился за этот долг, но Ашер достал из кошелька еще пятьдесят марок и дал отцу.
Я намеревался сидеть дома и отделывать пьесу. Вместо этого мы с Шошей гуляли. Через темную подворотню мы прошли во двор дома № 12. Мне хотелось разыскать своего однокашника Мотла, сына Бериша. Шоша не знала его — он принадлежал к более позднему периоду моей жизни. Я прошел мимо Радзиминской и Новоминской молелен на этом дворе. Уже читали послеполуденную молитву, Минху. Мне хотелось на минуту оставить Шошу во дворе и заглянуть внутрь: посмотреть, кто из хасидов, кого я знал когда-то, еще жив. Но она боялась остаться одна в чужом дворе. Она еще не забыла старые сказки о сводниках, которые крадут девушек, запихивают в повозку прямо средь бела дня и увозят, чтобы продать в белое рабство в Буэнос-Айрес. Я же не смел привести девушку в хасидскую молельню, когда община молится. Только в праздник Симхес-Тойре девушкам позволялось находиться там во время богослужения, да еще если родственник был при смерти и семья собиралась вместе для молитвы перед кивотом.
Фонарщик ходил от одного столба к другому и зажигал газовые фонари. Бледный желтоватый свет падал на толпу. Люди кричали, толкались, отпихивали друг друга. Громко смеялись девушки. В каждой подворотне уличные проститутки зазывали мужчин.
Я не нашел моего друга Мотла. Поднявшись по темной лестнице, я постучал в дверь. Тут жил отец Мотла со своей второй женой. Никто не отозвался. Шошу пробирала дрожь. Мы стали спускаться. Остановившись на лестничной площадке, я поцеловал Шошу, прижал ее к себе, просунул руку под блузку и дотронулся до ее маленьких грудей. Она затрепетала.
— Нет, нет, нет.
— Шошеле, когда любишь, это можно.
— Да, но…
— Я хочу, чтоб ты была моей!
— Это правда?
— Я люблю тебя.
— Я такая маленькая. И не умею писать.
— Не нужно мне твоего писания.
— Ареле, люди будут смеяться над тобой.
— Я тосковал по тебе все эти долгие годы.
— О, Ареле, это правда?
— Да. Когда я увидал тебя, то понял, что по-настоящему никого не любил до сих пор.
— А у тебя было много девушек?
— Не очень, но с некоторыми я спал.
Казалось, Шоша обдумывает это.
— А с этой актрисой из Америки у тебя что-нибудь было?
— Да.
— Когда? До того, как ты пришел ко мне?
Мне следовало сказать «да». Вместо этого я услышал, как я говорю: "Я спал с ней той ночью, после нашей встречи". Я тут же пожалел о своих словах, но признаваться и хвастаться вошло у меня в привычку. Быть может, я научился этому у Файтельзона или в Писательском клубе. Я теряю ее, подумал я. Шоша попыталась отодвинуться от меня, но я держал ее крепко. Я чувствовал себя как игрок, который поставил все, что имеет, и ему уже нечего терять. Было слышно, как стучит в груди у Шоши сердечко.
— Зачем ты сделал это? Ты ее любишь?
— Нет, Шошеле. Я могу делать это и без любви.
— Это те так делают. Ты знаешь кто.
— Шлюхи и коты. Все к этому идет, но я еще способен любить тебя.
— А другие у тебя были?
— Случалось. Не хочу тебе лгать.
— Нет, Ареле. Тебе не нужно обманывать меня. Я люблю тебя, какой ты есть. Только не говори мамеле. Она подымет шум и все испортит.
Я ожидал, что Шоша будет расспрашивать о подробностях моей связи с Бетти, и был готов рассказать ей все. Не собирался я скрывать, что спал и с Теклой, хотя у нее жених в армии и я пишу ему письма под ее диктовку. Но Шоша, видимо, уже позабыла, что я ей рассказал, или просто перестала думать об этом, считая это маловажным. Может быть, у нее прирожденный инстинкт соучастия, о котором говорил Файтельзон? Мы отправились дальше и вышли на Мировскую. Овощные лавки уже закрылись, на тротуарах валялись пучки соломы, обломки деревянных ящиков, клочки папиросной бумаги, в которую обычно заворачивают апельсины. Рабочие поливали из шланга кафельные плиты. Торговцы и покупатели уже почти разошлись, но было слышно, как они пререкаются напоследок. В мое время здесь в огромных чанах держали некошерную рыбу, без чешуи и плавников. Здесь же продавали раков и лягушек, которых едят гои. Резкий электрический свет освещал рынок даже ночью. Обняв Шошу за плечи, я увлек ее в нишу:
— Шошеле, хочешь быть моей?
— О, Ареле, ты еще спрашиваешь!
— Ты будешь спать со мной?
— С тобой — да.
— Тебя целовали когда-нибудь?
— Никогда. Один нахал попытался на улице, но я убежала от него. Он бросил в меня полено.
Неожиданно мне захотелось порисоваться перед Шошей, пустить пыль в глаза, потратить на нее деньги.
— Шоша, ты только что говорила, что сделаешь все, что я ни попрошу.
— Да. Сделаю.
— Я повезу тебя в Саксонский сад. Мне хочется прокатить тебя на дрожках.
— Саксонский сад? Но туда евреев не пускают.
Я понял, о чем она говорит — когда здесь была Россия, городовой у ворот не впускал в сад евреев в длинных лапсердаках и евреек в париках и чепцах. Но поляки отменили этот запрет. К тому же на мне было европейское платье. Я уверил Шошу, что нам можно ходить везде, где только захотим.
— Но зачем брать дрожки? — возразила Шоша. — Мы можем поехать на одиннадцатом номере. Ты знаешь, что это такое?
— Знаю. Идти пешком.
— Стыдно попусту тратить деньги. Мамеле говорит: "Дорог каждый грош". Ты потратишь злотый на дрожки, а сколько мы покатаемся? Может быть, полчаса. Но если у тебя куча денег, тогда другое дело.
— Ты когда-нибудь каталась на дрожках?
— Ни разу.
— Сегодня ты поедешь на дрожках со мной. У меня полные карманы денег. Я тебе говорил, что пишу пьесу — пьесу для театра, и мне уже дали три сотни долларов. Я потратил сотню и еще двадцать, но сто восемьдесят у меня осталось. А доллар — это девять злотых.
— Не говори так громко. Тебя могут ограбить. Раз пытались ограбить какого-то деревенского, он стал отбиваться, и ему всадили нож в спину.
Мы прошли по Мировской как раз до Желязной Брамы. С одной стороны здесь находился Первый рынок, а с другой — длинный ряд низеньких будочек, где холодные сапожники продавали башмаки, туфли, даже обувь на высоких каблуках, протезы для одноногих. Все они были заперты на ночь.
— Мама правду говорит, — сказала Шоша. — Это Бог послал мне тебя. Я уже рассказывала тебе про Лейзера-часовщика. Мама хотела устроить, чтобы он посватал меня, только я сказала: "Я останусь одна". Он лучший часовщик в Варшаве. Ты можешь принести ему сломанные часы, и он их так починит, что они будут сто лет ходить. Он увидал твое имя в газете и пришел к нам: "Шоша, привет тебе от твоего суженого!" — сказал Лейзер. Так он тебя называет. И когда он сказал так, я поняла, что ты должен прийти ко мне. Он говорит, что знал твоего отца.
— Он в тебя влюблен?
— Влюблен? Не знаю. Ему пятьдесят лет или даже больше.
Подъехали дрожки, я остановил их. Шоша затряслась:
— Ареле, что ты делаешь? Мама…
— Забирайся! — И я помог ей взобраться, потом сел сам.
Извозчик в клеенчатой кепке, с железной бляхой на спине, обернулся: "Куда?»
— Уяздов бульвар. Аллеи Уяздовски.
— Тогда за двойную плату.
Сначала проехали через Желязну Браму. При каждом повороте Шоша валилась на меня:
— Ой, у меня кружится голова.
— Не бойся, я доставлю тебя до дому.
— Улица совсем по-другому выглядит, если отсюда смотреть. Я прямо как царица. Когда мама узнает, она скажет, что ты соришь деньгами. Вот я сижу с тобой в дрожках, и это, наверно, мне снится.
— И мне тоже.
— Сколько трамваев! И как тут светло. Как днем. Мы поедем на модные улицы?
— Можно их и так назвать.
— Ареле, после того случая, когда я ходила в погребальное братство, я никуда не уходила с Крохмальной. Тайбл везде ходит. Она ездит в Фаленицу, в Михалин, где только она ни была. Ареле, куда ты везешь меня?
— В дремучий лес, где черти варят маленьких детей в больших котлах и голые ведьмы с огромными грудями едят их с горчицей.
— Ты шутишь, Ареле?
— Да, моя милая.
— О, никто не знает, что может случиться. Мама всегда твердила мне: "Тебя никто не возьмет, кроме Ангела Смерти". И я тоже думала, что меня скоро положат рядом с Ипе. И вот я прихожу домой с фунтиком сахару, а там — ты. Ареле, что это?
— Ресторан.
— Погляди, как много огней.
— Это модный ресторан.
— Ой, видишь, куклы в витрине. Как живые! Какая эта улица?
— Новый Свят.
— Так много деревьев — здесь прямо парк. И дамы в шляпах, все такие стройные! Какой чудный запах! Что это?
— Сирень.
— Ареле, я хочу что-то спросить, только не сердись.
— Спрашивай.
— Ты правда любишь меня?
— Да, Шоша. Очень.
— Почему?
— Тут не может быть никаких почему. Как и потому.
— Я так долго жила без тебя. И жила себе. Но если ты теперь уйдешь и не вернешься, я умру тысячу раз подряд.
— Я никогда больше не оставлю тебя. Никогда.
— Правда? Лейзер-часовщик говорит, что все писатели не видят дальше кончиков своих ботинок. Лейзер не верит в Бога. Он говорит, что все происходит само по себе. Как это может быть?
— Бог есть.
— Погляди-ка, небо красное, будто там пожар. А кто живет в этих красивых домах?
— Богачи.
— Евреи или нет?
— Большей частью не евреи.
— Ареле, отвези меня домой. Я боюсь.
— Нечего тебе бояться. Если все идет к тому, что придется умереть, так умрем вместе, — вдруг проговорил я, сам изумленный этими словами.
— А разве позволено мальчику и девочке лежать в одной могиле?
Я ничего не ответил. Шоша склонила голову мне на плечо.
4
Дрожки подвезли нас к дому № 7, и оттуда я хотел идти прямо к себе на Лешно, но Шоша повисла на моей руке. Ей было страшно в темноте идти через подворотню, пересекать неосвещенный двор, подниматься по темной лестнице. Ворота были заперты, пришлось подождать, пока дворник придет и откроет. Во дворе мы столкнулись с низеньким, маленьким человечком. Это и был Лейзер-часовщик. Шоша спросила его, что он тут делает так поздно, и Лейзер ответил, что гуляет. Шоша меня представила:
— Это Ареле.
— Знаю. Догадался. Добрый вечер. Я читаю все, что вы пишите. Включая и переводы.
Я не мог рассмотреть его как следует, а при тусклом свете окон видел только бледное лицо с огромными черными глазами. На нем не было ни пиджака, ни шляпы. Говорил он негромко.
— Пан Грейдингер, — сказал он, — или мне можно называть вас товарищ Грейдингер? Это не значит, что я — социалист, но, как сказано где-то, все евреи — товарищи. Я знаю вашу Шошу с тех самых пор, как они сюда перебрались. Я заходил к Басе еще в те времена, когда муж ее был приличный человек. Не хочу задерживать вас, но я про вас слышу с того самого дня, как мы познакомились с Шошей, и она не переставая говорит про вас. Ареле то и Ареле это. Я знавал вашего отца, да почиет он в мире. Однажды я даже был у вас. Это была Дин-Тора — я должен был дать показания. Несколько лет назад, увидев ваше имя в журнале, я написал письмо на адрес редакции, но ответа не получил. Почему в этих редакциях вообще не отвечают? Разве я знаю? То же самое и в издательстве. Раз мы с Шошей пошли было вас искать. Но, так или иначе, вы объявились, и я услыхал, что Ромео и Джульетта нашли друг друга. Есть любовь, да. Есть еще. В этом мире это все. В природе всему есть место. А если вам требуется безумие, то уж в этом нет недостатка. Что вы скажете об этой всемирной свистопляске? Я говорю про Гитлера и Сталина.
— Что тут скажешь? Человек не хочет мира.
— Как вы сказали? Я хочу мира. И Шоша хочет. И еще миллионы. Готов поспорить, большинство людей не хочет войны и не хочет революции. Они хотят прожить жизнь как умеют. Лучше ли, хуже ли, во дворцах, в подвалах ли, они хотят иметь кусок хлеба и крышу над головой. Разве не так, Шоша?
— Да. Так.
— Плохо то, что мирные люди пассивны, а сила у других, у злодеев. Если порядочные люди раз и навсегда решат взять власть в свои руки, может быть, наступит мир?
— Никогда они не решат так и никогда не станут у власти. Власть и пассивность несовместимы.
— Вы так думаете?
— Это опыт поколений.
— Тогда дело плохо.
— Да, реб Лейзер, хорошего мало.
— А что будет с нами, евреями? Подули злые ветры. Ладно, я вас не задерживаю. Сидишь день-деньской дома и перед сном хочется немного прогуляться. Прямо здесь, во дворе, от ворот до помойки и обратно. Что можно сделать? Может, где-то есть лучший мир? Доброй ночи. Для меня большая честь познакомиться с вами. Я еще питаю уважение к печатному слову.
— Спокойной ночи. Надеюсь, еще увидимся, — сказал я.
Только теперь до меня дошло, что Бася все это время стоит у окна и глядит на нас. Она, конечно, беспокоится. Надо бы зайти на минуту. Бася открыла дверь и, пока мы подымались по ступенькам, причитала:
— И где же это вы были? Почему так поздно? Чего-чего я только не передумала!
— Мамеле, мы катались на дрожках.
— На дрожках? Зачем это еще? И что это вам вздумалось? Нет, как вам это нравится?
Шоша принялась рассказывать матери про наше приключение — проехали по бульварам, были в кондитерской, пили лимонад.
Бася нахмурила брови и укоризненно покачала головой:
— Чтоб я так жила, как я понимаю, зачем надо транжирить деньги. Если бы я знала, что вы собираетесь гулять по этим улицам, то по гладила бы тебе белое платье. В наши дни нельзя быть спокойным за свою жизнь. Я за шла к соседям, и мы слушали по радио речь этого сумасшедшего Гитлера. Он так вопил, что впору оглохнуть. Вы ведь даже не ужинали. Сейчас я соберу на стол.
— Бася, я не голоден. Пойду домой.
— Что? Сейчас? Ты что, не знаешь, что уже почти полночь? Куда это ты пойдешь в такую темень? Переночуешь здесь. Я постелю тебе в алькове. Но вы же ничего не ели!
Тотчас же Башеле развела огонь, насыпала муки в кастрюлю. Шоша повела меня в альков и показала железную койку, на которой спала Тайбеле, если оставалась на ночь. Она зажгла газовую лампочку. Тут хранилась одежда, лежали стопки белья — среди груды корзин и ящиков, оставшихся с того времени, когда Зе-лиг еще был бродячим торговцем.
— Ареле, — сказала Шоша, — я рада, что ты остался ночевать здесь. Мне хорошо с тобою всегда — мне нравится есть вместе с тобой, пить с тобой, гулять с тобой. Я всегда буду помнить этот день — до тех пор, пока мне на глаза не положат пятаки — дрожки, кондитерскую, все-все. Мне хочется целовать тебе ноги.
— Шоша, что с тобою?
— Позволь мне! — Она упала на колени и стала целовать мои ботинки. Я сопротивлялся, пытался поднять ее, но она продолжала: "Позволь мне! Позволь!"
5
Хотя я давно отвык спать на соломенном тюфяке, в алькове я сразу же крепко заснул. Вдруг в испуге открыл глаза. Белый призрак стоял у кровати, наклонившись и касаясь пальцами моего лица.
— Кто это? — спросил я.
— Это я, Шоша.
Мне не сразу удалось понять, где я нахожусь. Неужели Шоша пришла к моему ложу, как Руфь к Воозу?
— Шоша, что случилось?
— Ареле, я боюсь. — Шоша говорила дрожащим голосом, как ребенок, готовый разрыдаться.
Я сел на постели:
— Чего же ты боишься?
— Ареле, не сердись. Мне не хотелось будить тебя, но я уже три часа не могу заснуть. Можно, я присяду на кровать?
— Да, да!
— Я лежу в кровати, а в мозгах будто мельница вертится. Хотела разбудить маму, но она стала бы ругать меня. Она занята по дому целый день и ночью спит как убитая.
— О чем же ты думала?
— О тебе. Ужасные мысли приходят мне в голову — будто это не ты, а ты настоящий уже умер, а ты только притворяешься, что ты Ареле. Черт кричал мне в самое ухо: "Он умер! Умер!" Он устроил такой трам-тарарам, что весь двор мог бы слышать и все бранили бы меня за это. Я хотела прочесть "Шема", но он шипел мне прямо в ухо и подсказывал нехорошие слова.
— Что же он говорил тебе?
— Ой, мне стыдно повторять.
— Скажи мне.
— Он сказал, что Бог — это трубочист и что, когда мы поженимся, я буду мочиться в постель. Он бодал меня рогами. Срывал с меня одеяло и мучил меня ты сам знаешь где.
— Шошеле, это все нервы. Когда мы будем вместе, я поведу тебя к доктору, и ты выздоровеешь.
— Можно, я посижу еще немножко?
— Конечно, но если твоя мать проснется, она подумает, что…
— Она не проснется. Когда я закрываю глаза, приходит мертвец. Мертвая женщина дерет мне волосы. Я уже вполне взрослая, чтобы быть матерью, а у меня еще не установился период. Несколько раз я начинала кровить, мать давала мне вату и тряпки, но все прекращалось. Мама посоветовалась об этом со знакомой женщиной — торговкой, она продает сорочки, платки, брюки, и та женщина всем рассказала, что я больше не девушка, что я беременна. Мать таскала меня за волосы и обзывала по-всякому. Во дворе мальчишки кидались камнями. Это было раньше, не сейчас. Когда отец услыхал, что случилось, он дал десять злотых, чтобы повести меня к женскому доктору, а тот сказал, что все это неправда. К нам зашла соседка, посоветовала отвести меня к раввину и получить от него бумагу, что я «мукасеш». Это значит, девушка потеряла невинность без мужчины, случайно. Отца не было в Варшаве. Мы пошли к раввину на Смочу. Раввин велел пойти в микву и там провериться. Я не хотела идти, но мать потащила меня. Банщица раздела меня догола, и я должна была показать ей все-все. Она трогала меня и щупала внутри. Я чуть не умерла от стыда. И потом она сказала, что я — кошер. Раввин спросил тридцать злотых за свидетельство, у нас столько не было, и пришлось уйти. А теперь я боюсь, что кто-нибудь придет и наговорит тебе плохого про меня.
— Шошеле, никто не придет, и никого я не буду слушать. Знаю, есть еще фанатики в Варшаве.
— Ареле, странные вещи приходят мне в голову — то одно, то другое. До трех лет я мочилась в постель. Иногда даже теперь я просыпаюсь посреди ночи. В комнате холодно, я мокрая от пота. И простыня мокрая. Никогда я не пью перед сном, но, когда просыпаюсь, мне очень нужно, и пока добегу до горшка, я уже делаю на пол. А днем тоже — выхожу из дома на двор, а там темно, и бегают крысы, огромные, как кошки. Я не могу сидеть низко. Раз крыса укусила меня. Двери не запираются: где есть петля — нет крючка, а где есть крючок — нет петли. Грузчики приходят сюда с базара и хулиганы тоже. Как увидят девушку, начинают говорить гадкие слова. У других в квартирах есть уборные. Дергаешь цепочку, и льется вода. Там горит свет и есть туалетная бумага. А здесь ничего нет.
— Шошеле, мы не останемся тут жить. Я хорошо зарабатываю и еще пишу книгу. Есть и пьеса для театра. Если не удастся одно, будет другое. Я заберу тебя отсюда.
— Куда можно взять меня? Другие девушки умеют читать и писать, а я так и не научилась. Помнишь, как меня отослали из школы? Сижу в классе, учительница читает нам что-нибудь, и ничего не остается в голове. Когда меня вызывали к доске, я ничего не знала и начинала плакать. Я вижу всякие смешные рожи.
— Что же ты видишь?
— О, боюсь тебе и рассказать. Женщина расчесывает дочери волосы частым гребешком и мажет керосином от вшей. И вдруг вши ползут отовсюду и клопы. Девочка начинает плакать, потом как закричит, прямо ненормальная. Не помню, была ли то еврейская девушка или шикса. В одну минуту вошь съела и мать, и дочь, остались одни кости. Когда иду по улице, думаю: вдруг балкон упадет мне до голову? Прохожу мимо полицейского и боюсь: вдруг он скажет, что я украла что-нибудь, и за берет в тюрьму. Ареле, ты, верно, думаешь, что я не в себе.
— Нет, Шошеле, это все нервы.
— Что это — нервы? Объясни.
— Бояться всех несчастий, что иногда случаются или могут случаться с человеком.
— Лейзер читает нам газеты. Каждый день происходит что-нибудь ужасное. Человек переходил улицу и попал под дрожки. Девушка из девятого дома хотела войти в трамвай, пока он не остановился, и ей отрезало ногу. Кровельщик чинил крышу и упал вниз, в канаве было прямо красно от крови. Когда такое у меня в голове, как я могу думать об уроках? Если мать посылает меня купить что-нибудь, я крепко держу деньги в руке. Прихожу в магазин, а денег нет. Как это такое?
— У каждого человека есть внутри кто-то, кто досаждает ему.
— Почему Тайбеле не такая? Ареле, я хочу, чтобы ты знал правду и не думал, что мы морочим тебе голову.
— Шошеле, никто меня не морочит. Я по могу тебе.
— Но как? Если и теперь так плохо, то что же будет, когда придет Гитлер? Ой, мамеле просыпается! — И она убежала. Было слышно, как трещит и рвется ее сорочка, зацепившись за гвоздь.