Глава ЧЕТВЕРТАЯ
1
Весна началась рано в этом году. В Саксонском саду уже в марте деревья были в цвету. Пьеса моя не была еще готова, но даже если бы и была, ставить ее было бы поздно. Уже в мае те, кто мог себе это позволить, выезжали на лето в Отвоцк, Швидер, Михалин и Юзефов. Но дело было не только в пьесе. Снять театр тоже оказалось хлопотно для Сэма. Таким образом, премьера откладывалась до праздника Кущей, когда постоянные еврейские труппы открывали сезон. Сэм заплатил мне еще триста долларов, и я рассчитывал, что продержусь на эти деньги до самого провала. Он хотел снять дачу в Отвоцке на все лето, причем для меня там тоже предполагалась комната, чтобы работать над пьесой вместе с Бетти. Сэм уверял, что, даже когда находится здесь, в Варшаве, ничего не делая, все равно загребает кучу денег. Он сказал мне: "Возьмите столько, сколько вам надобно. Я все равно не в состоянии истратить все свои деньги".
Теперь я был накоротке с Сэмом и Бетти, называл их по имени, а они оба называли меня Цуциком. Я прекрасно понимал, что все зависит от пьесы. Сэм Дрейман часто повторял слово «успех». Он принимал все меры, чтобы пьеса собрала широкую публику как здесь, в Варшаве, так и в Нью-Йорке, куда он собирался везти пьесу, а заодно и меня, ее автора.
— Я знаю еврейский театр в Америке как свои пять пальцев, — говорил Сэм. — Что еще остается нам, эмигрантам, кроме нашего театра и еврейских газет? Когда я приезжаю из Детройта в Нью-Йорк, всегда хожу в наш театр. Всех их я знаю-Адлеров, мадам Липкину, Кесслера, Томашевского, не говоря уже о его жене, Бесс. Они говорят на правильном идиш — в отличие от этих напыщенных индюков, которые со сцены призывают толпу умереть за идею. Люди приходят в театр поразвлечься, а вовсе не для того, чтобы восставать против рокфеллеровских миллионов.
Мы с Бетти уже целовались — и в присутствии Сэма, и за его спиной. Когда мы работали над рукописью, Бетти брала мою руку и клала ее себе на колено. По утверждению Файтельзона, чувство ревности — атавизм, подобно аппендиксу или копчику. Для такой пары, как Геймл и Селия, это, пожалуй, было верно. А Сэм Дрейман улыбался и даже выражал одобрение, когда Бетти целовала меня. Он часто оставлял нас одних — уходил играть в карты к приятелям в американское консульство.
Файтельзон тоже часто ходил туда. Не так давно он прочел в клубе лекцию на тему "Духовные витамины" и теперь опять готовился к серии "путешествий души". В Варшаву приехал из Парижа его друг, гипнотизер Марк Элбингер. Об этом человеке Файтельзон рассказывал поразительные вещи. Он мог гипнотизировать своих пациентов даже по телефону или с помощью телепатии. Это был ясновидец. Он проводил сеансы в Берлине, Лондоне, Париже, Южной Америке. Элбингер тоже собирался принимать участие в "странствованиях души".
Сэм предпочитал играть в карты, а не тратить время на поиски летнего домика. Он поручил нам с Бетти найти подходящую дачу. Сэму хотелось, чтобы репетиции проходили прямо там. Да и Файтельзон обещал проводить путешествия души "надоне природы". За "столом импотента" шли толки об оргиях, которые будто бы устраивал Фриц Бандер, любитель пирушек и разгула.
И вот мы с Бетти встретились на Гданьском железнодорожном вокзале. Она купила билеты. Мы стояли на платформе, ожидая поезда. Пахло пивом, сосисками, паровозной гарью, потным человеческим телом. Солдаты в полном полевом обмундировании тоже ждали поезд. Они коротали время за кружкой пива. Девушка в тесной блузке, плотно охватившей крепкие груди, с румяными щеками, наливала им пиво из бочки. Солдаты шутили с ней, говорили непристойности. А голубые глаза девушки улыбались полувопросительно, полусмущенно, как бы говоря: "Я только одна — не могу же я принадлежать всем".
Газеты писали, что современная германская армия полностью оснащена новейшим вооружением, заново снабжена обмундированием. Польские же солдаты напоминали русских солдат в 1914 году. На них были толстые серые шинели, и пот градом катился по лицам. Винтовки у них были тяжелые, громоздкие. А сейчас они занимались тем, что высмеивали евреев в длиннополых лапсердаках. Кто-то из них даже дернул еврея за бороду, и было слышно злобное шипение: "Жиды, жиды, жиды".
Я не ездил поездом уже несколько лет. Никогда в жизни не ездил вторым классом, только третьим или даже четвертым. А теперь я сидел на мягком диване, рядом с американской леди, актрисой, и смотрел в окно на Цитадель, старую крепость из красного кирпича, крыши которой поросли травой. Считалось, что эта древняя крепость сможет защитить Варшаву в случае нападения. А сейчас там была тюрьма. Поезд взбирался на мост. Блестела гладь реки, сильный ветер дул со стороны Вислы. Огромное красное солнце отражалось в воде. Был предрассветный час, но в небе еще висела бледная луна. Мы проехали Вавер, Миджешин, Фаленицу, Михалин. С каждым из этих местечек у меня были связаны какие-нибудь воспоминания. В Миджешине я спал с девушкой в первый раз — только спал, и больше ничего, так как она хотела сохранить невинность для своего будущего мужа. В Фаленице я читал лекцию и с треском провалился. В Юзефове у Геймла и Селии был летний домик. Мы сошли в Швидере, на следующей остановке. На станции ждал маклер. Мы брели по песку, пока не пришли к дому, который показался мне верхом роскоши: с верандами, балконами, цветочными клумбами, в окружении деревьев. Бетти, видимо, так стремилась побыстрее отделаться от маклера, что немедленно всучила ему двести злотых в качестве задатка. Только тогда он сообщил, что в доме нет света, нет простыней на кроватях, а ближайшие рестораны или кафе находятся в нескольких километрах отсюда. Летние отели еще не открылись. Нам надо было вернуться в Варшаву и ждать, пока контракт будет оформлен и его отошлют Сэму Дрейману. Маклер, маленький человечек с желтой бородкой и желтыми глазами, вероятно, подозревал нас в дурных намерениях. Потому что он сказал: "Слишком рано. Ночи холодные и темные. Лето еще не наступило. Всему свое время".
Из сторожки вышел привратник, за ним с громким лаем выбежали две собаки. Он попросил маклера вернуть ключи. Нам посоветовали сразу возвратиться на станцию, так как в это время года поезда ходят не очень часто. Но Бетти настаивала, чтобы мы пошли на речку Швидерек полюбоваться каскадом, о котором ей и Сэму говорил варшавский маклер. Только мы двинулись к реке, ледяной зимний ветер подхватил нас. Буквально за несколько минут небо заволокли тучи, луна исчезла, и на нас обрушился дождь, смешанный с градом. Бетти что-то говорила, но из-за ветра нельзя было расслышать ни слова. Мы подошли к Швидереку. Перед нами простирался мокрый пустой пляж. Вода неслась сверху с громоподобным рычанием. Узкая струя блестела необычным и таинственным светом. Над водой летали две птицы, криками предупреждая друг друга об опасности, а может быть, чтобы не потеряться в сумерках. Соломенная шляпка Бетти неожиданно поднялась в воздух, перелетела через скамейку и приземлилась. Затем она покатилась, сделала сальто и исчезла в кустах. Бетти прижала обеими руками растрепанные волосы, будто это был парик, и запричитала: "Пусть ее! Демоны преследуют меня! Стоит хоть искорке удачи блеснуть, как всегда случается что-нибудь подобное". Бросила сумочку на песок, обвила меня руками, прижалась ко мне и возопила: "Прочь от меня! Я проклята, проклята, проклята!"
2
Снова ударили морозы, и Бетти пришлось надеть свою соболевую шубку. Но весна наступала неудержимо. Теплый ветер со стороны Пражского леса врывался в открытое окно моей комнаты, неся с собой аромат свежей травы, распускающихся почек, прелой земли. В Германии власть Гитлера еще больше окрепла, но варшавские евреи праздновали исход из Египта, который произошел четыре тысячи лет назад. Сегодня я не пошел в «Бристоль», к Бетти. Вместо этого она сама пришла ко мне. Сэм Дрейман уехал во Млаву на похороны родственницы. Бетти отказалась поехать с ним. Она сказала мне: "Я хочу получать удовольствие от жизни, а не оплакивать смерть какой-то незнакомой женщины". Она была опять одета по-летнему: светло-голубой костюм и соломенная шляпка. Бетти принесла цветы. Текла поставила их в вазу. Никогда прежде я не слыхал, чтобы женщина приносила цветы мужчине.
Весна не давала нам работать. За окном щебетали птицы. Рукопись осталась лежать на столе, а мы подошли к окну. Узкие тротуары так и кишели людьми. "Варшавская весна сводит меня с ума, — сказала Бетти. — В Нью-Йорке нет такого понятия, как весна".
Немного погодя мы вышли на улицу. Бетти взяла меня за руку, и мы бесцельно побрели по тротуару. "Вы постоянно рассказываете про Крохмальную улицу, — напомнила мне Бетти. — Почему бы вам не отвести меня туда?»
Я помолчал.
— Эта улица целиком связана с моей юностью. Вам она покажется просто грязной трущобой.
— Все равно. Мне хочется увидеть ее. Можно взять извозчика.
— Нет, это не так уж далеко. Мне даже не верится, что я не был на Крохмальной с семнадцатого года, с тех самых пор, как мы уехали из Варшавы.
Можно было пройти по Желязной, но я предпочел прогуляться по Пшеязду и уже оттуда повернуть на юг. На Банковской площади мы постояли немного перед зданием банка со старинными массивными колоннами. Как и во времена моего детства, машины с деньгами въезжали и выезжали из ворот под охраной вооруженных полицейских. На Жабьей располагались магазины дамских шляп — в витринах были выставлены модные шляпки, старомодные шляпы для пожилых женщин: с вуалями, страусовыми перьями, выточенными из дерева вишнями, виноградинами. Были там и шляпы с черным крепом — для похорон. За чугунной оградой Саксонского сада цвели каштаны. На площади Желязной Брамы стояли скамейки, утомленные прохожие грелись на солнышке. Боже милосердный! Отец наш небесный! Эта прогулка пробудила во мне воспоминания детства. Мы остановились перед зданием, которое называлось Венским залом. Тут устраивались свадьбы, когда какой-нибудь богач выдавал замуж свою дочь. В глубине, за колоннадой, по-прежнему торговали вразнос платками, иголками, пуговицами, булавками, предлагали коленкор, льняное полотно, даже куски шелка и бархата. Мы вышли на Навозную, и в нос ударила привычная вонь дешевого мыла, смальца и лошадиной мочи. Недалеко отсюда располагались хедеры, синагоги, хасидские молельни, где я учил Тору. Мы дошли до Крохмальной, и возникли памятные с детства запахи: горящего на сковороде масла, гниющих фруктов, печной сажи. Ничего не изменилось — ни булыжная мостовая, ни грязные сточные канавы. Все так же сушилось на веревках белье. Прошли мимо фабрики. Окна, забранные железными решетками. Глухой брандмауэр и деревянные ворота, которые, сколько я себя помнил, были закрыты. Здесь каждый дом пробуждал воспоминания. В доме № 5 была йешива, в которой я некоторое время учился. Во дворе этого дома находилась миква, куда женщины ходили совершать ритуальные омовения. Я часто видел, как они выходят оттуда, распаренные и чистые. Кто-то говорил мне, что давным-давно в этом доме жил реб Иче-Меир Алтер, основатель Гурс-кой династии. В мое время йешива принадлежала хасидам из Гродзиска. Шамес был всегда пьян. Когда он слишком уж закладывал, то рассказывал нам разные истории: про святых, про дибуков, про выживших из ума панов, про колдунов.
Во дворе дома № 4 находился большой рынок, "Двор Яноша": одни ворота вели на Крохмальную, а другие выходили на Мировскую. Здесь можно было купить все: овощи, фрукты, молоко, сметану, творог, рыбу, гусей. Тут же располагались лавки, где торговали всевозможным тряпьем и поношенной обувью.
Мы вышли на Базарную площадь. Здесь всегда толкались извозчики, проститутки, мелкие воришки в драных пиджаках и кепках, надвинутых по самые глаза. В мое время тут правил Иче-слепой, предводитель карманников, владелец борделей, невыносимый хвастун. Где-то в доме № 11 или 13 жила Рейзл-толстуха, весом в триста фунтов. Подозревали, что Рейзл поставляет белых рабынь в Буэнос-Айрес. Она же поставляла и служанок. Прямо здесь играли в азартные игры. Тут можно было вытянуть номера из мешка и выиграть полицейский свисток или шоколадку, а то еще картинку с видом Кракова или же куклу, которая умела садиться и говорить "мама".
Мы с Бетти стояли, глазея по сторонам. Те же грубые шутки, тот же певучий выговор, те же игры. Я побаивался, что все это будет ей противно, но ей передалась моя ностальгия.
— Вы должны были привести меня сюда прямо в первый же день нашей встречи, — сказала она.
— Бетти, я напишу пьесу под названием "Крохмальная улица", и вы получите в ней главную роль.
— Ну и мастер же вы давать обещания!
Я раздумывал, что показать ей теперь: притон в доме № 4, где воры играли в карты, в кости и куда приходили скупщики краденого. Или показать ей молельню в доме № 10, где мы жили раньше? Радзиминскую синагогу в доме № 12, куда мы переехали потом? Двор дома, куда я ходил в хедер? Или лавки, куда нас посылала мать покупать еду или керосин? Все было как прежде. Только еще больше потрескалась и облупилась штукатурка на стенах домов, да и сами дома потемнели от копоти. То там, то здесь стены домов подпирали жерди. Канавы, казалось, стали глубже, а их вонь еще резче. Я останавливался перед каждыми воротами и заходил внутрь. Мусорные ящики всюду переполнены. Красильщики перекрашивали одежду, лудильщики чинили дырявые кастрюли, старьевщик с мешком за плечами кричал: "Старье берем! Старье берем! Покупаю старые брюки, старые ботинки, старые шляпы, старые тряпки! Старье берем! Старье берем!" Уличные попрошайки там и сям затягивали песню — то о гибели «Титаника», который пошел ко дну в 1914 году, то про Баруха Шульмана, который в 1905 году бросил бомбу и его повесили. Фокусники показывали те же фокусы, что и во времена моего детства, — они глотали огонь, катали бочку, стоя на ней ногами, ложились голой спиной прямо на острые гвозди. Мне показалось даже, будто я узнаю девушку, которая била в бубен, собирая монетки после представления. На ней были те же бархатные штаны с серебряными блестками, и стрижка под мальчика. Была она тоненькая и стройная, плоскогрудая, с блестящими глазами. Попугай со сломанным клювом пристроился на ее плече.
— Если бы все это можно было увезти в Америку! — вздохнула Бетти.
Я попросил Бетти подождать и открыл дверь Новогрудского молитвенного дома. Было пусто, но кивот с двумя золотыми львами наверху, возвышение, стол, скамьи свидетельствовали, что евреи еще приходят сюда молиться. В шкафах стояли и лежали священные книги, старые, порванные. Я окликнул Бетти. Эхо отозвалось на мой крик. Откинул занавеску перед кивотом, открыл дверь, бросил взгляд на свитки в бархатных покровах с золотой каймой, потускневшей с годами. Бетти тоже заглянула внутрь. Мы столкнулись. Лицо ее горело. Мы оба почувствовали греховное желание осквернить святое место и поцеловались. В ту же минуту я попросил прощения у свитков и напомнил им, что Бетти еще не замужем. Мы вышли во двор, и я оглянулся вокруг. Шмерл-сапожник жил здесь когда-то, и мастерская его была здесь же, в подвале. Его прозвали «Шмерл-не-сегодня». Если ему приносили в починку туфли или сапоги, он всегда говорил: "Не сегодня!" Он умер, когда мы еще жили в Варшаве. Во двор въехала двуколка и увезла его в инфекционный госпиталь. На Крохмальной считалось, что там отравляют людей. Острословы на нашем дворе шутили, что когда пришел за Шмерлом тысячеглазый Ангел Смерти с острым мечом в руке, то Шмерл сказал ему: "Не сегодня!", но Ангел ответил: "Нет, сегодня".
В доме № 10, где мы жили когда-то, на балконе были развешены простыни. Балкон казался мне раньше очень высоким, а теперь я доставал до него вытянутой рукой. Я глянул на лавчонки. Где-то здесь жили Эля-бакалейщик и его жена Зелда. Эля — высокий, быстрый, проворный, острослов и любитель порассуждать. Зелделе — маленькая, вялая, добродушная, медлительная. Ей нужно было повторить не один раз, что вам требуется. Протянуть руку, отрезать кусок сыру, взвесить его — это отнимало у нее примерно четверть часа. Если у нее спрашивали о цене, Зелда долго размышляла и почесывала шпилькой под париком. А уж если покупатель брал в кредит и надо было записать покупку на его счет, то когда писала Зелда, никто не мог потом разобрать, что там написано, даже она сама. Началась война, в обращение вошли немецкие марки и пфенниги, и Зелда вообще перестала что-либо понимать. Эля осыпал ее оскорблениями прямо при покупателях и называл «коровой». Во время войны Зелда заболела, но в госпиталь ее не смогли устроить. Она легла в постель и тихо уснула. Эля плакал, рыдал, бился головой об стену. А три месяца спустя он женился на толстенной тетке, спокойной и медлительной, как Зелда.
3
Мы вошли во Двор Яноша и пошли к резницкой. Те же стены, забрызганные кровью, те же предсмертные крики петухов и кур: "Что я такого сделал? Чем я заслужил это? Убийцы!!" Наступил вечер, зажгли лампы, их тусклый свет отражался на лезвиях ножей. Женщины по очереди выходили вперед, каждая со своей курицей. Битую птицу клали в корзины и выносили из резницкой. Этот ад представлял собой насмешку над болтовней о гуманизме. Я давно собирался стать вегетарианцем и именно в этот момент дал себе клятву никогда больше не брать в рот ни куска мяса или рыбы.
Снаружи резницкой горели фонари, но от них темень как-бы еще сгущалась. Мы прошли мимо чанов, где плавали карпы, лини, щуки. Торговки чистили и потрошили рыбу к субботней трапезе. Мы пробирались не спеша, наступая на солому, перья, чешую. Лавочники бранились между собой. Слышались те же проклятья, что и в прежние времена: "Черная чума на тебя!", "Лихоманка на твои кишки!", "Пусть твою дочь поведут под черный венец!".
Уйдя с рынка, мы снова вышли на улицу. В подворотнях у фонарных столбов стояли уличные проститутки — толстухи с огромными грудями и пышными бедрами, тощие женщины, кутающиеся в шали. Шли рабочие фабрик с Воли и служащие магазинов с Желязной. Они останавливались поболтать с проститутками и условиться о цене.
— Уйдем отсюда, — сказала Бетти. — Да я и проголодалась уже.
И тут вдруг я увидел дом № 7, куда переехала Бася со своими тремя дочерьми. Даже если они живы, говорил я себе, то могли уже давно переехать отсюда. Ну а вдруг нет? Помнит ли еще Шоша те истории, которые я рассказывал ей? Наш игрушечный домик, игру в прятки, наши словечки? Я остановился перед воротами.
— Что вы стали здесь? Идемте, — сказала Бетти.
— Бетти, мне надо узнать, живет ли здесь еще Бася.
— Кто это — Бася?
— Мать Шоши.
— А кто такая Шоша?
— Подождите, сейчас объясню.
Какая-то женщина направилась к воротам, и я спросил у нее, живет ли в этом дворе Башеле.
— Башеле? А муж у нее есть? Как ее фамилия? — спросила женщина.
Я не смог вспомнить фамилию, а может быть, никогда и не знал.
— У ее мужа окладистая борода, — ответил я. — Он, вероятно, служит в каком-нибудь магазине. У нее есть дочь, Шоша. Надеюсь, они живы.
Женщина всплеснула руками:
— Знаю, знаю, про кого вы спрашиваете! Это Бася Шульдинер. Они живут на втором этаже, прямо против ворот и налево. Вы американцы, да?
Я показал на Бетти:
— Она американка.
— Это ваши родственники?
— Просто знакомые. Я не видел их почти двадцать лет.
— Двадцать лет? Надо же! Идите прямо, только осторожнее. Ребятишки вырыли яму прямо посреди двора. Можно упасть и сломать ногу. Там темно. Хозяин деньги за квартиру берет, а чтобы лампу ввернуть, так нет его.
Бетти была недовольна и снова начала роптать и говорить, что она голодна и пора идти.
— Это чудо! — воскликнул я. — Это просто чудо! Большое вам спасибо.
Я стоял во дворе дома № 7 и через двор смотрел в какое-то окно. Может быть, именно там я сейчас увижу и Басю, и Шошу. Бетти наконец замолчала. Она поняла, что я не уйду. Я взял Бетти за руку и повел за собой. Хотя было совершенно темно, я все же заметил яму, и мы сумели обойти ее. Одолев короткий пролет в несколько ступенек, мы поднялись по неосвещенной лестнице. И вот мы на втором этаже. Я нащупал дверную ручку, нажал ее. Дверь была не заперта. И тут свершилось второе чудо: я увидел Басю. Она стояла у кухонного стола и чистила лук. На ней был светлый парик. Бася немного постарела. На широком добром лице появились морщины, но глаза по-прежнему лучились приветливой полуулыбкой, которую я помнил еще с детства. Даже платье на ней было, вероятно, то же самое. Она увидела меня и приоткрыла рот. У нее сохранились все зубы. Ступка с пестиком, тарелки, чашки, вся кухонная утварь, шкафчик с резными завитушками, стол, стулья — все было мне знакомо с самого детства.
— Башеле, вы, конечно, не узнаете меня, но я вас узнал, — сказал я.
Она отложила луковицу и ножик:
— Я узнала тебя. Ты Ареле.
В Пятикнижии, когда Иосиф узнал своих братьев, они обнялись и поцеловались. Но Бася была не такая женщина, которая будет целовать чужого мужчину, даже если она знала его еще ребенком.
Брови у Бетти полезли вверх.
— Это правда, что вы не виделись почти двадцать лет?
— Погодите-ка, да, почти так, — сказала Бася своим всегдашним голосом, добрым, ласковым и единственным на свете. Я узнал бы этот голос из тысячи других. — Много лет прошло, — добавила она.
— Но ведь тогда он был ребенком, — возразила Бетти.
— Да. Они с Шошей ровесники.
— Как можно узнать человека, если не видел его с самого детства?
Бася пожала плечами:
— Как только он заговорил, я его сразу узнала. Я слышала, он пишет в газетах. Проходите и будьте как дома. Это, наверно, ваша жена, — сказала она, кивнув на Бетти.
Бетти улыбнулась:
— Нет, я не жена ему. Я актриса из Америки, а он пишет для меня пьесу.
— Знаю. Тут есть сосед, он читает ваши рассказы и все-все про вас. Каждый раз, когда ваше имя появляется в газете, он приходит к нам и читает. И он рассказал, что вашу пьесу будут представлять в театре.
— А где Шоша?
— Пошла в лавку купить сахару. Сейчас вернется.
И в этот момент вошла Шоша. Господи Боже! Отец наш небесный! Сколько сюрпризов принес этот день, один удивительнее другого. Или глаза мои обманывают меня? Шоша не выросла и не повзрослела. Я изумленно взирал на это чудо. Нет, все же немного она изменилась. Подросла на один-два вершка и внешне переменилась немного. На ней была стираная-перестираная юбка, а кацавейка, я мог бы в этом поклясться, была та же самая, что и двадцать лет назад. Шоша стояла в дверях с фунтиком сахару в руках и смотрела на нас. То же изумление было в ее глазах, как в детстве, когда я рассказывал ей свои фантастические истории.
— Шоша, ты узнаешь, кто это?
Шоша молчала.
— Это Ареле, сын реб Менахем-Мендла Грейдингера.
— Ареле, — повторила Шоша, и это был ее голос, хотя и не совсем тот же.
— Положи сахар и сними жакетку, — ска зала Бася.
Шоша положила кулек на стол и сняла свою кацавейку. Фигура девочки, лишь слегка обозначались груди. Юбка была ей коротка, и при свете газовой лампы невозможно было определить, какого она цвета: то ли серая, то ли голубая. В таком виде во время войны возвращали одежду после дезинфекции: застиранную, блеклую, сморщенную, будто ее жевали. В Варшаве все женщины носили тонкие чулки «паутинка», а на Шоше были простые бумажные чулки в резинку.
Бася принялась рассказывать:
— Война и нужда доконали нас. Ипе умерла вскорости после того, как вы уехали в деревню. Она простудилась, у нее был жар, и она лежала в постели. Кто-то донес, тогда приехала карета скорой помощи и увезла ее в госпиталь. Восемь дней ее трепала лихорадка. Нас к ней не пускали. В последний раз, когда я пришла к госпиталю, привратник сказал мне: "Bardzo Kiepsko ", и я поняла, что она умерла. Зелига не было тогда в Варшаве. Он не приехал даже на похороны дочери. Только через четыре года удалось поставить камень на могилу Ипе. А Тайбеле выросла, храни ее Господь! Она умница, хорошенькая, образованная — чего еще желать? И ходила в гимназию. Теперь работает бухгалтером на матрацной фабрике. У них там оптовая торговля. По четвергам она подсчитывает, сколько должен получить каждый, и отдает списки кассиру. Если она не подпишет, никому не заплатят. Молодые люди бегают за ней, но она говорит: "У меня еще есть время". Тайбл не живет с нами, только приходит на субботу и праздники. Она снимает квартиру вместе со своей подругой на Гжибовской. Если людям сказать, что живешь на Крохмальной, никто не возьмет замуж. Шоша дома живет, сам видишь. Ареле, и вы, милая пани, снимайте пальто. Шоша, что ты стоишь, как чурка! Пани приехала из Америки.
— Из Америки, — повторила Шоша.
— Присаживайтесь. Сейчас будем чай пить. Может, поужинаете?
— Благодарю вас, мы не голодны, — сказа ла Бетти и подмигнула мне.
— Ареле, твои родители так и живут в местечке?
— Отец недолго прожил.
— Он был необыкновенный человек, прямо святой. Я, бывало, приходила к нему за советом. Он никогда не смотрел на женщин. Только я входила, он отворачивался. Всегда за книгой. Такие огромные книги, прямо как в синагоге. Отчего он умер? Теперь уже нет таких евреев. Даже хасиды теперь одеваются как поляки — короткий пиджак, лакированные ботинки. А как мать? Еще жива?
— Да.
— А твой брат, Мойше?
— Мойше теперь раввин.
— Мойше — раввин?! Ты слышишь, Шоша? Он был такой крошка! Еще не ходил в хедер.
— Нет, он ходил в хедер, — возразила Шоша. — Здесь, во дворе, к сумасшедшему меламеду.
— Ох! Годы идут. И где же он теперь раввин?
— В Галиции.
— В Галиции? А где это? Это ужасная даль, — сказала Бася. — Когда мы жили в доме № 10, Варшава была в России. Везде были русские вывески. Потом пришли немцы, и с ними голод. Потом поляки шумели: "Nasza polska!" Многие наши парни пошли в армию к Пилсудскому, и их убили. Пилсудский дошел до самого Киева. Потом их отбросили к Висле. Люди думали, что придут большевики, и среди босяков начались разговоры, что надо перерезать всех богачей и забрать у них деньги. И большевиков прогнали — прогнали оттуда, прогнали отсюда, — а легче жить не стало. Зелиг ушел от нас. Такое здесь было! Я расскажу тебе в другой раз. Люди научились думать только о себе. Перестали заботиться даже о своих близких. Злотый падает, доллар поднимается. Здесь доллары называют «локшен» — «лапша». Все дорожает, дорожает. Шоша, накрывай на стол.
— Скатерть постелить или клеенку?
— Пусть будет клеенка.
Бетти дала понять, что хочет мне что-то сказать. Я наклонился, и она прошептала: "Если хотите, оставайтесь, я уйду одна. Я не смогу здесь есть".
— Башеле, Шоша, — сказал я. — Для меня огромная радость, что я снова вас вижу. Но эта пани должна идти, и я не могу допустить, что бы она ушла одна. Я потом вернусь. Не сегодня, так завтра.
— Не уходи, — попросила Шоша. — Однажды ты ушел, и я думала, ты никогда не вернешься. Наш сосед, Лейзер его зовут, сказал, что ты в Варшаве, и показал в газете твою фа милию, но там не было адреса. Я думала, ты совсем забыл нас.
— Шоша, не проходило дня, чтобы я не думал про вас.
— Тогда почему же ты не приходил? Что-то ты там написал — про это было в газете. Нет, не в газете, в книжке с зеленой обложкой. Лейзер все читает. Он часовщик. Он приходит к нам и читает. Ты описал Крохмальную в точности.
— Да, Шоша, я ничего не забыл.
— Мы переехали в дом № 7, и после этого ты ни разу не приходил. Ты стал взрослым и носил тфилин. Я несколько раз видела, как ты шел мимо. Я хотела догнать, но ты шел слишком быстро. Ты стал хасидом и не смотрел на девушек. А я была робкой. Потом сказали нам, что вы уехали. Ипе умерла, и ее похоронили. Я видела, как она лежала мертвая. Она была совсем белая.
— Шоша, уймись. — Мать дернула ее за руку.
— Белая, как мел. Я думала о ней всю ночь. Ей сделали саван из моей рубашки. Я заболела и перестала расти. Меня отвели к доктору Кнастеру, и он дал мне лекарство. Но это не помогло. Тайбеле высокая. Она хорошенькая.
— Ты тоже хорошенькая, Шоша.
— Я как карлица.
— Нет, Шоша. У тебя прелестная фигурка.
— Я взрослая, а выгляжу как ребенок. Я не смогла ходить в школу. Учебники были слишком трудные для меня. Когда пришли немцы, стали учить нас по-немецки. Мальчик — это кнабе по-ихнему, и как можно все это запомнить? Нам велели купить немецкие учебники, а у мамеле не было денег. Тогда меня отослали домой.
— Это все оттого, что не хватало еды, — прибавила Бася. — Мы смешивали муку с репой или опилками. На вкус хлеб получался как глина. Той зимой картошка промерзла и была до того сладкая, что есть противно. А мы ее ели три раза в день. Доктор Кнастер сказал, что у Шоши малокровие, и прописал какие-то порошки. Она принимала их по три раза на дню, но когда голодаешь, ничего не поможет. Как Тайбеле выросла и стала такой хорошенькой, это прямо Божье чудо! Когда ты опять придешь?
— Завтра.
— Приходи к обеду. Ты раньше любил лапшу с вареным горохом. Приходи в два. И пани пусть приходит. Шоша, эта пани актриса, — сказала Бася и показала на Бетти. — Где же вы представляете? В театре?
— Я выступала в России, в Америке и надеюсь играть здесь, в Варшаве, — объяснила Бетти. — Все зависит от мистера Грейдингера.
— Он всегда умел писать, — сказала Шоша. — Он купил тетрадку и карандаш и сразу исписал четыре страницы. Он и рисовал тоже. Один раз он нарисовал дом в огне. Огонь вырывался из каждого окна. Он нарисовал дом черным карандашом, а огонь красным. Огонь и дым вырывались из трубы. Помнишь, Ареле?
— Помню. Спокойной ночи. Я приду завтра едва.
— Не уходи от нас опять так надолго, — попросила Шоша.
4
Мне хотелось пройтись, но Бетти взяла дрожки. Она велела извозчику отвезти нас в ресторан на Лешно, где мы были в первый раз вместе с Сэмом Дрейманом и Файтельзоном.
Бетти положила руку на мое плечо:
— Эта девушка ненормальная. Ей место в больнице. Но вы влюблены в нее. Как только вы ее увидали, ваши глаза приняли необычное выражение. Я начинаю думать, что и у вас с мозгами не все в порядке.
— Может быть, Бетти, может быть.
— Все писатели впечатлительны. Я тоже сумасшедшая. Таковы все таланты. Я читала какую-то книжку про это. Только забыла фамилию автора.
— Ломброзо.
— Да, кажется. А может, книжка была о нем. Но каждый из нас безумен на свой собственный манер, поэтому он в состоянии заметить безумие других. Не связывайте себя с этой девушкой. Если вы пообещаете ей что-нибудь и не сдержите слово, она совсем помешается.
— Знаю.
— Что вы в ней нашли?
— Себя.
— Хорошенькое дело. Вы попадете в сеть, из которой никогда не сможете выбраться. Не думаю, что такая женщина способна жить с мужчиной, и уж конечно у нее не может быть детей.
— Не нужны мне дети.
— Вам не поднять ее. Она потащит вас за собою, вниз. Я уже знаю такой случай — очень интеллигентный человек, инженер, женился на женщине с неустойчивой психикой, да еще и старше него. Она родила ему урода — кусок мяса, который не мог ни жить, ни умереть. Вместо того чтобы сдать его в больницу, они таскались с ним по клиникам, знахарям и тому подобное. В конце концов он умер, но мужчина превратился в совершеннейшую развалину.
— У нас с Шошей не будет такого уродца.
— И вот так всегда. Только со мной начинает происходить что-нибудь интересное, как судьба старается натянуть мне нос.
— Бетти, у вас есть любимый. Он сама доброта, богат, как Крез, и готов для вас мир перевернуть вверх дном.
— Сама знаю, что у меня есть и чего нет. Надеюсь, это не нарушит наших планов насчет пьесы?
— Это ничего не нарушит.
— Если бы я не видела это собственными глазами, никогда бы не поверила, что такие вещи вообще возможны.
Я откинулся назад и поглядел поверх крыш на варшавское небо. Казалось, город переменился. В воздухе было что-то праздничное и напоминающее Пурим. Мы опять пересекали Площадь Желязной Брамы. Окна Венского зала были освещены, оттуда слышалась музыка. Кто-то, должно быть, праздновал сегодня свадьбу. Я прикрыл глаза и положил руку на колено Бетти. Запах весны пробивался даже сквозь вонь мусорных телег, увозящих отбросы за город.
Дрожки остановились. Бетти хотела было заплатить, но я не позволил. Помог ей сойти и взял под руку. Конечно, мне следовало гордиться, что я сопровождаю в ресторан такую элегантную леди, но после встречи с Шошей я был в совершенной прострации. В ресторане оркестр играл джазовую музыку и песенки из репертуара варшавских кабаре. Все столики были заняты. Посетители ели цыплят, кур, гусей, индюшек, зарезанных не далее как вчера, в той же резницкой. Стоял запах жареного мяса, чеснока, хрена, пива, сигар. Солидные люди закладывали салфетки за крахмальный воротник. Выпирали животы, лоснились жирные шеи, лысины блестели, как зеркала. Женщины оживленно болтали, смеялись и брали дичь с тарелок прямо руками с наманикюренными ногтями. Их накрашенные губы сдували пену с пивных кружек. Метрдотель предложил нам столик в нише. Здесь хорошо знали Бетти. Сэм Дрейман давал чаевые в долларах. Вышколенные кельнеры привычно лавировали между столиками. Я сел не напротив Бетти, а рядом с ней. В меню были только мясные или рыбные блюда, а я ведь уже дал себе клятву стать вегетарианцем. После некоторого колебания я решил, что с клятвой придется подождать до завтра. Я заказал бульон и мясные кнедли с картофелем и морковью, но есть не хотелось. Бетти заказала коктейль и бифштекс, утверждая, что это будет что-то особенное. Глядя на меня с любопытством, она потягивала коктейль. Потом заговорила:
— Я не собираюсь задерживаться в этом вонючем мире слишком долго. Сорок лет — это максимум. Ни днем дольше. Да и для чего?
Если я смогу играть эти несколько лет так, как хочется мне, прекрасно. Если же нет, конец наступит раньше. Я благодарю Бога за то, что он дал мне эту возможность — совершить самоубийство.
— Вы доживете до девяноста. Будете второй Сарой Бернар.
— Нет уж. Не хочу я быть никем вторым. Первой или никем. Сэм обещает мне большое наследство, но я уверена, что он переживет меня. Надеюсь на это от всей души. Здесь не умеют смешивать коктейли. Пытаются подражать Америке, но подделка всегда видна. Весь мир хочет подражать Америке, а Америка подделывается под Европу. Зачем это мне понадобилось стать актрисой? Все актеры — обезьяны или попугаи. Я пробовала и стихи писать. Написала целый том — часть по-русски, часть на идиш. Никто не захотел читать. В журналах печатают всякую чушь, ведь я читаю журналы и вижу это, а от меня хотят, чтобы я писала, как Пушкин или Есенин. Видели вы когда-нибудь такой бифштекс? То, что вы сегодня говорили о вегетарианстве — бессмыслица. Если Бог так устроил мир, значит, на то Его воля.
— Вегетарианцы только протестуют.
— Может ли мыльный пузырь протестовать против моря? Это высокомерие. Если корова позволяет себя доить, ее надо доить. Если она позволяет себя зарезать, значит, ее надо зарезать. Так говорил Дарвин.
— Дарвин этого не говорил.
— Неважно, еще кто-то сказал. Раз Сэм дает мне деньги, я должна их брать. А если он оставляет меня одну, значит, я должна проводить время с кем-нибудь другим.
— Раз ваш отец позволил, чтобы его рас стреляли, то…
— Это подло!
— Простите меня.
— Но в основном вы правы. Человек дол жен быть милосердным к другим людям. Даже животные не истребляют себе подобных.
— В доме моего дяди кошка съела своих собственных котят.
— Кошка делает то, что велит ей природа, а может, это была сумасшедшая кошка. Вы сегодня смотрели на эту чахлую девицу как кот на канарейку. Вы дадите ей несколько недель счастья, а потом бросите. Я знаю это так же хорошо, как то, что сейчас вечер.
— Все, что я обещал, это прийти завтра к обеду.
— Идите, обедайте и скажите ей, что берете ее замуж. В действительности у вас уже есть жена — та коммунистка, о которой вы говори ли. Как ее зовут? Дора, кажется? Вы не верите в брак, поэтому та женщина, с которой вы спите, и есть ваша жена.
— Да, тогда у каждого мужчины дюжина жен, а у каждой женщины — дюжина мужей. Если законы уже ничего не значат, то надо каждому предоставить право на беззаконие.
Музыка умолкла. Мы тоже замолчали. Бетти съела кусочек бифштекса и отставила тарелку. Метрдотель заметил и подошел узнать, не нужно ли чего принести. Бетти сказала, что не голодна. Она пожаловалась, что блюда слишком острые. Подошел наш кельнер, и они дружно начали ругать повара. Метрдотель сказал: "Ему придется уйти!"
— Не сердитесь на него из-за меня, — сказала Бетти.
— Да не только из-за вас. Ему уж тысячу раз говорили, что не надо класть столько перца. Но это у него как наваждение. Он так любит перец, что скоро останется без работы. Ну не сумасшедший ли?
— Ох, каждый повар полусумасшедший, — сказал наш кельнер.
Оба крутились неподалеку от нашего стола, пока мы ели сладкое. Очевидно, они опасались, что чаевых не будет, но Бетти достала кошелек и дала им по доллару. Оба расшаркались и на мгновение застыли в поклоне. В Варшаве на такие деньги можно было кормить семью в течение целой недели. Содержанка миллионера и должна вести себя так, будто миллионы принадлежат ей.
— Пойдемте же!
— Куда теперь?
— Ко мне.
5
Я пришел домой в восемь утра. По дороге домой в трамвае я глянул в зеркало — бледное лицо, небритый. Пришлось пораньше уйти из отеля, пока горничная не принесла завтрак. Трамвай был битком набит. Рабочие, мужчины и женщины, ехали на работу. У всех свертки с завтраком под мышкой. Рот раздирала зевота. Дождь шел всю ночь, небо плотно заволокли тучи, и было темно, как в сумерки. В трамвае горел свет. Кругом угрюмые, озабоченные лица. Казалось, каждый старается понять, зачем для него начался этот день. И какой смысл во всей этой круговерти? И к чему все это? Я представил себе, что было бы, если б все вдруг сразу поняли свою ошибку и спросили: "Как это мы так промахнулись и не увидели того, что невозможно не увидеть? И неужели поздно исправить это?»
Дверь мне отперла Текла. Ее глаза выражали упрек и, казалось, говорили: "Ну и сумасброд! " Но она только спросила, не буду ли я завтракать. Я поблагодарил и сказал, что буду попозже.
— Вам не повредил бы стакан кофе, — сказала Текла.
— Ну хорошо, дорогая Текла, — ответил я и протянул ей злотый.
— Нет, нет, нет, — запротестовала девушка.
— Возьмите, Текла, вы славная девушка.
— Вы так добры, — и она покраснела.
Открыв дверь в свою комнату, я увидел, что постель уже постелена, занавески задернуты еще со вчерашнего дня. Я растянулся на кровати и попытался успокоиться. Никогда еще ночь не казалась мне такой длинной. Однажды мать рассказала сказку про ешиботника, одержимого нечистой силой, который наклонился над тазом с водой, чтобы помыть руки перед обедом, и за это мгновение прожил семьдесят лет. Нечто подобное случилось и со мной. В течение одного вечера я нашел свою потерянную любовь, стал жертвой соблазна и предал ее. Я украл любовницу у своего благодетеля, лгал ей, рассказами о своих приключениях возбудил в ней страсть, доверил ей такие свои грехи, о которых сам не мог думать без отвращения. Из импотента я вдруг превратился в сексуального маньяка. Мы напились, поссорились, потом целовались, осыпали друг друга оскорблениями. Я действовал как беззастенчивый совратитель и тотчас же страстно каялся. На рассвете какой-то пьяница пытался вломиться к нам в номер, и мы были уверены, что это Сэм Дрейман вернулся, чтобы застать нас врасплох и наказать, даже предать смерти.
Я задремал. Текла разбудила меня, принесла кофе, булочки и яичницу. Она не слишком-то обращала внимание на мои приказания. Подобно сестре или матери, она действовала по собственному разумению. Текла смотрела на меня понимающе. Когда она поставила поднос, я обнял ее сзади и поцеловал в затылок. На мгновение Текла замерла.
— Что это вы делаете?
— Давай сюда губы!
— Разве можно?! — Она приблизила свои губы к моим.
Я поцеловал ее долгим поцелуем. Она тоже поцеловала меня и прижалась ко мне всей грудью, не сводя при этом глаз с двери. Девушка рисковала своей репутацией, своим местом. Она тяжело дышала и рвалась из моих рук. Текла сжала мои запястья своими крестьянскими руками и прошипела, как гусыня: "Хозяйка может войти!" Потащилась к двери, шаркая по полу ногами с широкими лодыжками. Мне припомнилась фраза из книги "Пиркей Авот": "Один грех влечет за собой другой". Отхлебнув кофе, я откусил кусок булки, попробовал яичницу, скинул ботинки. На столе лежала пьеса, но писать я не мог, — лежал на постели и не мог ни заснуть, ни по-настоящему проснуться. Во всех моих рассказах герой желал только одну женщину, сам же я хотел заполучить весь женский род.
Наконец удалось заснуть. Мне приснилось, что я пишу пьесу. Я ставил кляксы, чернила кончились, бумага рвалась, и я не разбирал собственный почерк. Открыл глаза и взглянул на часы — десять минут второго. И здорово же я проспал. Шоша ждала меня к двум, а еще надо было умыться и побриться. Я решил прийти к Шоше с коробкой конфет. Больше не надо было красть шесть грошей у матери из кошелька, чтобы принести Шоше шоколадку — в кармане были банкноты, полученные от Сэма Дреймана.
Я все делал второпях. Идти пешком до Крохмальной было слишком долго, и я взял дрожки. Когда я остановился у дома № 7, было уже пять минут третьего. Казалось, я даже ощущаю, как волнуются мать и дочь. Вошел в подворотню, пробежал через двор, едва не угодив в яму, которую вчера вечером, в темноте, благополучно обошел. Открыв дверь, я увидел, что в квартире прибрано, как в праздник. На столе скатерть, фарфор. На Шоше — субботнее платье и туфли на высоких каблуках. Теперь она не была похожа на карлицу, просто девушка маленького роста. И волосы у Шоши были уложены по-другому — в высокую прическу. От этого она тоже казалась выше ростом. Даже Бася принарядилась в мою честь. Я протянул Шоше конфеты, и она подняла на меня глаза, полные смущения и блаженства.
— Ареле, ты настоящий джентльмен, — сказала Бася.
— Мама, могу я открыть это?
— Почему бы и нет?
Я помог ей. В кондитерской я попросил дать мне самые лучшие конфеты. Это оказалась красивая черная коробка с золотыми звездочками. Каждая конфета лежала в чашечке из гофрированной бумаги, в отдельном углублении, и все они были разной формы. На щеках у Шоши появился румянец.
— Мама, ты только посмотри!
— Тебе не следовало так тратиться, — за протестовала Бася.
— Помнишь, Шоша, как я украл у матери из кошелька несколько грошей, чтобы купить тебе шоколадку? И меня выпороли за это!
— Помню, Ареле.
— Не ешь шоколад перед обедом, это перебивает аппетит, — сказала Бася.
— Только одну, мамеле! — умоляла Шоша.
Она размышляла, какую конфету выбрать, показывая то на одну, то на другую, но не могла ни на что решиться. И стояла, застыв в нерешительности.
В какой-то книге по психиатрии я вычитал, что неспособность сделать выбор даже в мелочах — симптом психического расстройства. Я выбрал три шоколадки, по одной для каждого из нас. Шоша взяла конфету двумя пальчиками, большим и указательным, отставила мизинчик, как это полагается приличной девушке с Крохмальной улицы, и откусила кусочек.
— Мамеле, ну прямо тает во рту! Так вкусно!
— Ты уже скажешь спасибо наконец?
— О, Ареле, если бы ты только знал…
— Поцелуй его, — сказала Бася.
— Я стесняюсь.
— Чего же тут стесняться? Ты приличная девушка, храни тебя Господь от злого глаза.
— Тогда не здесь — в другой комнате, — она потянула меня за руку. — Пойдем со мной.
Мы вышли в другую комнату. Там были навалены узлы, мешки, стояла старая мебель, детская железная кроватка с тюфяком, но без простынь. Шоша встала на цыпочки, и я наклонился к ней. Она схватила мое лицо своими детскими ручками, поцеловала в губы, в лоб и нос. У нее были горячие пальцы. Я обнял ее, и мы стояли так, тесно прижавшись друг к другу.
— Шоша, хочешь быть моей? — спросил я.
— Да, — ответила Шоша.