14
В общежитии тебе не дадут поскучать в одиночестве.
Подселили к Ивану сразу двоих, чтобы особенно не тосковал: Витьку Мухомора и Поддубного Ивана, тезку.
Лежит Ваня на сиротской кровати, заправленной вытертым бумазейным одеялом из списанных солдатских запасов, читает книгу «Технология металлов». Учиться Иван хочет. На монтажной работе можно только получить «Орден Сутулова».
Будет учиться – может, летом в армию не возьмут, дадут получить образование…
– Ну что, ёк-макарёк, все читаешь? Ученым хочешь быть? Наука… Нами, работягами, брезговать начнешь, а? – над Иваном склонилась веселая морда Вити Мухомора.
Кличка у него была подходящая. За что она к нему прилепилась, никто не знал: то ли за рыжую голову, то ли за большое, почти во всю щеку, родимое пятно цвета красной меди, а то ли еще за что, – но кличка к нему припаялась так, что он ее за всю жизнь отодрать не сумеет.
Может, Витьку прозвали так обидно еще и за то, что он имел исключительную способность к ловле мух.
Бывало, придёт Иван в обеденный перерыв в столовую, отстоит приличную очередь, только примостится к столу, а Витька уже рядом с подносом подъезжает. Разложит тарелки и горстью так – чирк перед носом, – и вот она, муха, как есть, у Метелкина в тарелке плавает, облитая жиром, вся розовая от наваристого борща, сытая…
Идти на кухню просить замену – только оскандалишься, да и есть уже почти расхотелось.
Ребята за это бить его не били, а обедать с ним вместе избегали. А Иван по молодости и на его кивок головой (мол, присаживайся, чего там, я ведь для тебя только место держу), вздохнув, всегда садился рядом.
Витя действовал безошибочно. Он видел, что рядом столы все заняты, а на приглашение отказаться молодой парень не сумет, неудобно – еще деликатность от школьной парты оставалась, еще не все выветрилось, хотя ветерок в голове погуливал.
И вот, помявшись, Иван садился рядом с Мухомором, чтобы тут же получить в тарелку невесть откуда взявшуюся очередную жужжалку.
В таких случаях он отодвигал тарелку, а сосед, вопросительно посмотрев на него, спокойно доедал борщ, обзывая Ивана презрительно «интелигентиком» и «наукой».
Парню ничего не оставалось, как приняться за второе, пока руки у Мухомора были заняты.
Витя, оставив в милиции права на вождение автомобиля, работал в бригаде монтажников подсобником, на подхвате, как говорил бригадир.
После шоферских непременных шабашек, здесь ему было скучновато, и он, доставив на объект кислород, металл, пропан, разные заготовки и метизы, обычно примащивался в бытовке на ящиках, прикрытых всяким хламом, возле раскоряченного «козла» с пылающей нихромовой спиралью, и подремывал, посасывая свою вечную «беломорину».
Жил он с Иваном мирно и по-своему уважал его за начитанность, которой сам похвастать не мог.
Ивана в бригаде, как самого грамотного, ставили всегда на разметку заготовок.
Работа, надо сказать, муторная – перенести все размеры деталей с чертежа на металл и напарафиненным мелом, не боящимся дождя, вычертить детали в натуральную величину. Не дай Бог ошибиться! Да если таких деталей штук пятьдесят-шестьдесят, а то и сотня, да загробишь металл… От бригады в лучшем случае получишь по шее, а в худшем – стоимость металла могут вычесть из твоей зарплаты, которую и без этого тянешь, как резину, до конца месяца и не всегда дотягиваешь…
Работа, что ни говори, препаскуднейшая. Особенно зимой. В рукавицах ни метра, ни штангенциркуля руками не удержишь, а без рукавиц пальцы так скрючит, что ширинку по малой нужде не расстегнешь, хоть зови кого.
Придешь, бывало, в бытовку и за раскаленную спираль чуть ли не хватаешься. Ботинки не стащишь – носки к подошвам примерзают, а Витя Мухомор лежит-полеживает, да еще зубы скалит: «Ну, как, – говорит, – „Наука“, когда стоит мороз трескучий, стоит ли член на всякий случай?»
Иван посылал его в сакраментальное место, состоящее из пяти букв, но Мухомор на него за это не обижался, только всегда говорил, что там хорошо, как в бане: тепло и сыро.
А Иван Поддубный, по первой кличке Бурлак, – коренной волжанин, бывший капитан речного флота.
Фуражка с крабом – это все, что осталось от его прежней жизни. Посадив по пьяни пароход на мель, он сбежал от ответственности и осел на стройке, забыв в управлении Речного Флота свою трудовую книжку. Делать он ничего не умел, а силенки были еще о-го-го какие! Вот его и взяли бетонщиком, лопату он держал хорошо.
Работа бетонщиком – одна гробиловка. С вибратором так натаскаешься, что потом руки еще долго ходуном ходят. Еда нужна калорийная, а денег обычно хватало только на щи из костного бульона, да на гарнир. Кабы не пить, оставалось бы и на мясо в щах и на котлету.
Но это – кабы не пить.
Иван Поддубный был человеком многоопытным, прошедшим вдоль и поперек школу жизни.
Обычно с получки он, пока был трезв, приобретал несколько бутылок рыбьего жира, который в то время шел за бесценок в любой аптеке.
Водку пил, не оглядываясь на завтра, а рыбий жир берег до случая.
Когда кончались деньги даже на макароны, он подпитывался рыбьим жиром. Бывало, встанет с утра, брухнётся нечесаной головой, схватит одной рукой себя за волосы, а другой – рыбий жир. Мучительно скосоротится, сделает тройку глотков – вот и позавтракал, вот и ничего, вот и работать можно…
Бурлак знал, что делал…
Вот такие у Ивана Метелкина были первые учителя-наставники, которых он, конечно же, никогда не забудет.
В то время Иван учился в вечернем техникуме, прилежания особенного не было, но время занято, и это спасало его от почти ежедневных пьянок.
Но слаб человек перед соблазном!
Сегодня Ивану почему-то в техникум идти не захотелось, в такую погоду хозяин собак не выгоняет, и он, отложив в сторону учебник, уставился на Витю Мухомора, гадая, куда это он так сегодня вырядился?
Бурлак в это время смазывал своим рыбьим жиром рабочие, на толстой антивибрационной подошве (других не было) ботинки, тоже готовясь в культпоход.
И Мухомор, и Бурлак были трезвыми и голодными, значит, опять пойдут к торфушкам – так они называли женщин на кирпичном заводе, которые могли покормить и обиходить только за один щипок любого неприкаянного холостяка.
«Торфушки» – распространенное в то время название всех женщин и девчат, прибывших в город на тяжелые условия труда в основном из сельской местности, которые были либо завербованы, либо по комсомольским путевкам, что, в общем-то, одно и то же.
Тогда так и только так можно было вырваться из колхозного ярма, получив паспорт. Значит, в колхозной круговерти было еще хуже, чем гробиловка подсобницами на стройках, на дорожных участках, на торфяных разработках и лесоповале. Хоть какие-то деньги, но платили.
Перемещенные, если можно так назвать, женщины были в основном или разведенки, или девицы-оторвы, которые, вдохнув свободы, без родительского глаза готовы были восполнять утраченные возможности деревенской юности, где каждая на виду, и надо во что бы то ни стало блюсти себя и, если уж под кого лечь, то непременно после соответствующей расписки в сельсовете.
Хотя и тогда было всякое…
Торфушки, к которым собрались его старшие товарищи, жили прямо на кирпичном заводе, где и работали, в длинном сарае для сушки кирпича, наскоро переделанном в жилой барак с отсеками на четыре-пять человек.
В каждом отсеке стояла печь, прожорливая и бокастая, которую девчата кормили дармовым углем, взятым здесь же, у печей обжига.
Кирпичный завод от мужского общежития располагался километра за полтора, если идти по железнодорожному пути, проложенному для промышленных перевозок.
Стоял февраль – самый метельный месяц зимы, и сегодняшний вечер был соответствующим.
Ошметки снега глухо ударялись в стекло и шумно сползали, подтаявшие и обессиленные.
Идти куда-то в такую погоду, чтобы похлебать щей, хотя вечно голодный желудок требовал насыщения, все же не хотелось.
Иван, отложив учебник, молча разглядывал винные разводы на побелке.
Это всё Бурлак: затеяв ссору с Мухомором, он запустил в него бутылкой. Мухомор увернулся, а бутылка с остатками вермута врезалась в стену, плеснув брызгами стекла прямо в лицо Ивану, когда тот молча, но с волнением ждал, чем кончится эта ссора.
Мухомор в ответ протянул Бурлаку сигарету, и тот сразу же обмяк, успокоился, послав Метелкина гонцом в магазин за очередной «поллитрой».
Мировую пили все вместе, втроем…
– Эх, Наука ты Наука, п…да тебя родила, а не мама! Вот коптишь ты на свете семнадцать лет, а бабу ни разу не…, – тут Мухомор сделал соответствующий жест, оформив его известными словами.
– Отчаль от него! Не трогай парня! – Бурлак разогнулся, кончив протирать ботинки, поставил бутылку с рыбьим жиром на подоконник и повесил полотенце на спинку кровати.
– Бурлак, Лялькин Жбан снова загремел в отсидку, а как бабе одной маяться? Истосковалась, поди, по скоромному-то. Живая душа, – Витя Мухомор стал стягивать с Метелкина одеяло. – Давай возьмем Науку, нюх наведем, чтобы он, кутак, бабу за километр чуял, а?
Что имел в виду Мухомор под словом «кутак», Иван не знал и совсем не знал, что на этот выпад ответить.
Хотя года два назад, если не считать того поганого дня с Манидой, один интересный случай по этому поводу имел место.
Дело было летом, в каникулы, когда каждый школьник чувствует себя вольным и отвязанным. Все друзья в это время ночевали по сараям, чердакам, или просто так, под звездным небом.
Иван тоже норовил проводить летние ночи вне дома.
На жухлом прошлогоднем сене валялся мехом наружу старый отцовский полушубок, который и служил ему постелью. Под голову годилась и телогрейка.
Спать приходилось мало, зато сон был здоровым и крепким. Разбудить его стоило больших трудов, а дел летом в деревне всегда по горло.
Преимущества ночевки без родительского глаза очевидны – ночь вся твоя.
И ночь была для мальчишек.
Обшаривались тогда еще немногочисленные, но урожайные сады, грядки и огороды, курился табачок, жглись костры… И девочки тоже ночевали на прошлогоднем сене, на воздухе, под лунным тревожным светом.
А лунными ночами, да под соловьиный свист разве усидишь? Разве удержишься на отцовском кожушке, когда тебе 16–17 лет, груди выше маминых, а ножки просят ласковых услад и всего, связанного с этим?
Как говорится, залётки в самом соку – действуй!
Некоторые Ивановы ровесники в этом деле уже преуспевали, а его всё еще робость одолевала – стеснительный был, как теперь говорят, недоразвитый.
Он девочек в сарай не водил, но они его услугами пользовались, а кое-кто даже злоупотреблял.
В сговорчивости Метелкина особенно нуждалась одна юная и красивая, не по годам развитая одноклассница, та, за которой тянулся шлейф всевозможных любовных приключений.
В кровь разбивая носы друг другу, не раз сходились из-за нее бондарские парни.
Боясь своего строгого отца, подруга эта после ночных бдений украдкой пробиралась домой, и, чтобы не стучать в дверь, просила Ивана ждать ее возвращения со свиданий. Дождавшись, он должен был осторожно перелезть через высокий забор и, отодвинув засов, открыть ей во двор калитку.
Подруга бесшумно проскальзывала в щелочку, шу-шу, – уже на сеновале, уже спит!
А Иван с чувством выполненного долга шел к себе, прокручивая в мозгу варианты любовных затей с той одноклассницей, хотя в действительности дальше рукопожатий у них дело не заходило.
Какой ей прок от такого молокососа, каким был Иван? То ли дело Колька Манида! У того на каждой руке по десять пальцев, и все в деле, не считая того существенного, за которое он получил характерную кличку.
Манида, как ни странно, теперь стал курсантом пехотного училища, ходил в красных погонах, в окантованной фуражке со звездой. Видный парень с казенным будущим, любимец всех старых и молодых дев.
Вот и увлеклась подруга Метелкина на время его старшим товарищем.
«Он целуется хорошо и всегда в засос», – говорила она Ивану каждый раз, когда возвращалась под утро к себе домой.
И вот сидит Иван, значит, в кустах, ждёт назначенного часа, когда вернется со свидания его подружка, сунет холодные ладони ему под рубашку, согреется и – шмыг в калиточку, и дверь на задвижку: все как и было – чин-чинарем.
То ли в тот раз Иван задремал, то ли слишком задумался, но возвращение маленькой блудницы он прозевал.
Стояла лунная ночь, переполненная соловьиными трелями: под каждым кустом свой певун, свой горлодёр.
Метелкин, чтобы не маячить перед домом и не вызывать у отца одноклассницы подозрений, уселся в тени, размышляя о девичьей чести и о той допустимой границе, которую могла соблюдать его непостоянная в своих связях подружка.
Ивана вывел из забытья характерный звук упругой струи, ударившей в землю. Повернувшись, он увидел, как подружка, присев на корточки прямо на самом лунном пятачке, справляет малую нужду.
Он тихо и протяжно, как и было условленно, свистнул.
Подруга быстро вспорхнула ночной бабочкой, мелькнув белым платьицем прямо перед глазами Ивана.
– Фу, какой противный! Нехорошо за девочками подглядывать! – и она легонько шлепнула Метелкина ладошкой по щеке. – Стыдно, небось?
Иван торопливо стал говорить ей в свое оправдание, что, вот, заснул малость и ничего не видел.
Она крутанулась перед ним на пальчиках так, что подол платья взлетел белым венчиком, обнажая до самых трусиков ее ослепительные от лунного света точеные ножки.
У Ивана все поплыло перед глазами, как будто это он сам закружился на лунном облачке соловьиной ночью.
– Ну, как я? – она по привычке сунула Ивану под рубаху ладони, на этот раз теплые и мягкие.
– Видали мы и получше! – стараясь казаться как можно более невозмутимым, ответил тот.
– Ах ты, наглец! Да ты еще и с девкой-то ни разу не целовался! Губошлеп! – она, вынув из-под рубашки одну руку, сверху вниз указательным пальцем провела Ивану по губам. – Тебя еще учить надо, кавалер подворотный!
Она так играючи, между прочим, высказала не всю правду.
Но почему-то выслушивать подобное оскорбление из ее уст было совсем не обидно. О случае с Манидой той кошмарной, прилипчивой, как гриппозная простуда, ночью, он старался совсем не помнить.
– Ну, иди, иди, открывай калитку, Казанова!
Иван, примерившись к забору, подпрыгнул, уцепился руками за край доски, затем подтянулся, перебросил ногу – и вот он уже там, во дворе, где пахнет парным молоком и коровьим навозом. Запахи, которые в деревне сопровождают каждого человека от самого рождения.
Иван соскользнул на соломенную подстилку. Сто раз перелезал, и ничего, а тут – на тебе! Гвоздь распорол штанину почти до самого паха, ободрав кожу.
Чертыхаясь про себя, он отодвинул засов и, прихрамывая, вышел через калитку снова на улицу.
Его подруга почему-то идти домой не спешила. Увидев Ивана с рваной штаниной, она так и присела рядом на корточки.
– Ой-ой-ой! Иди, пожалуйся, я тебя пожалею, – ее рука скользнула снизу вверх по ноге Ивана. Штанина была располосована почти надвое по самому шву. – Оцарапался, бедненький!
Она повернула ладонь к луне. Пальцы были испачканы кровью. Откуда-то из-за пазухи подруга достала надушенный платочек и стала промокать Метелкину рану:
– У кошки заболи, а у мальчика заживи. У кошки заболи, а у мальчика заживи, – наклонившись, она прикоснулась губами к ранке и трижды сплюнула рядом, в траву.
От ее прикосновений с Иваном случился столбняк в прямом и переносном смысле слова. Так его не трогала ни одна девочка.
Почувствовав очевидное напряжение, она со вздохом поднялась с земли, еще раз задев рукой обнаженную ногу ночного рыцаря Ивана Метелкина, и, как бы невзначай, чуть выше.
Во рту пересохло, и Иван не мог выговорить ни слова. Девочка стояла так близко, заглядывая ему в глаза, что он, кажется, слышал, как стучит ее сердце, а может, слышал свое – маленькое мальчишеское, еще не знавшее любовного трепета.
Ее дыхание было сладостным, он ощущал его на своих губах, глотал его, упивался им.
Распутница расстегнула свою блузку, из которой выпрыгнули груди с темными пятнышками сосков. Потом наклонила лохматую голову Ивана и прижала ее к себе.
Не помня себя, он зарылся в нежную, пахнущую чем-то неведомым упругую девичью грудь.
Иван только мотал головой, не смея касаться ее тела руками. Стало нечем дышать, и чтобы не задохнуться, он отпрянул от своей ночной подруги.
– Цы-ы! – она прижала палец к своим губам. – Я тебе за твою кровь еще одну штучку дам потрогать. Только ты никому не рассказывай, ладно?
Она взяла одной рукой Иванову ладонь и подсунула ее под резинки трусиков. Упрямые волосы и влажная плоть между ними.
Влажное и горячее обволокло пальцы, слегка скользнув по ним.
Иван по-настоящему испугался, будто он вот-вот станет соучастником большого преступления – ограбления или убийства. Словно он стоит на краю крыши, и вниз смотреть – душа замирает, и взгляда не отведешь…
Он со стоном вытащил руку и сразу же нырнул за угол, в густую черную тень, расслышав за спиной короткий девичий смешок.
Иван перевел дыхание только у своего дома. Казалось, луна, как свидетель той сцены, вовсю хохочет над ним, раздувая свои круглые щеки.
До самой осени, до школы, Метелкин не мог, не смел встречаться с его искушённой обольстительницей, лживой и бесконечно притягательной, и дом ее обходил стороной. Стыдно.
Ночные двери он ей больше не открывал, хотя невыносимо хотелось повторить тот опыт.
Мучительные бдения с Верой Павловной не в счёт. Очень уж там было всё холодно и отстранённо.
Теперь перспектива оказаться с Лялькой, или с какой другой девкой в одной постели не могла не воодушевить Ивана.
Молодой, здоровый парень. Кто же бросит в него камень?
– Гони за бутылкой! – увидев заинтересованный взгляд Метелкина, присоединился к Мухомору Бурлак. – Возьмем! Только ты уж нас не подкачай, сразу полный ход не давай, а мало-помалу – и на фарватер выходи, где красный бакен на стрежне. Главное – не спеши. Как мы начнем, так и ты начинай. Понял?
Иван обрадовано кивнул головой, рванув в магазин за водкой.
Магазин был уже закрыт, но у сторожа, дяди Митрия, бывшего интеллигентного человека, учителя по образованию, отстраненного от работы за антипедагогическую деятельность, можно было всегда отовариться, правда, с небольшой процентной надбавкой в зависимости от времени суток. «В пользу жертвам алкоголя», – всякий раз говорил он, опуская деньги в карман своего вечного, без износу, пастушьего плаща с большим, как заплечный мешок, капюшоном и накладными карманами. Только в зиму под плащ дядя Митрий надевал зеленый, военного времени бушлат. Видать, бушлату тоже не было износа.
На условный стук – два коротких удара по стеклу – из магазина никто не отозвался, только в стекле на затяжке, будто на ветру уголек, отражаясь, качнулась цигарка.
Иван испугано оглянулся назад. За спиной, спокойно потягивая «козью ножку», топтался дядя Митрий.
– Ты кто? – спросил он коротко.
– Я твой шанс, – попытался сострить Иван.
– Не свисти! Шанс два раза не стучит.
– Ну, тогда ты мой шанс, – подыграл Иван, протягивая сторожу деньги.
– Ночной тариф учел?
– А то нет!
Дядя Митрий молча, не считая, сунул деньги куда-то за пазуху, а из объемистого накладного кармана вытащил заветную бутылку.
В комнате, увидев отяжелевший карман гонца, Бурлак принялся выгребать окурки из помятой алюминиевой кружки. Стаканы не приживались – стекло.
Но Мухомор был предусмотрительнее приятеля, и после долгих препирательств Иван Поддубный согласился с предложением товарища взять эту бутылку водки с собой к девчатам.
– На всякий случай. А вдруг там голяк, – сказал Витя.
На веселое дело, которое ожидало, собраться – только подпоясаться.
На этот раз Иван под брюки вместо семейных сатиновых трусов неопределенного цвета натянул трикотажные плавки с голубым якорьком на шитом карманчике. На всякий случай.
Наслушавшись историй о разных нехороших болезнях, он втайне от ребят сунул в кармашек гибкое резиновое колечко.
Укомплектовавшись таким образом, он нырнул вслед за своими наставниками в метельную ночь, представляя себя опытным старым развратником на тропе порока.
Дорогу уже порядком занесло. Ветряные свеи снега грядками лежали поперек пути, и в ботиночки-корочки уже по самое некуда набилась ледяная крошка. Ноги сводило от холода, но они Ивана сами несли вперед: на веселое дело идем!
Вот уже длинной черной палкой в небо уперлась труба котельной кирпичного завода, где живут «торфушки».
Вот уже из-за производственного блока показался жилой барак с желтыми огнями, которые зимними бабочками, выпорхнув из окон, распластались тут же, на снежных завалах.
Отчаянный порыв Метелкина сменился сомнениями и легкой дрожью внутри. Стали слабнуть ноги, как будто он поднимался по маршевой лестнице на сороковую отметку, на самую верхотуру. Да и дышать стало трудней. Жарко.
Иван опустил поднятый от ветра воротник и расстегнул пальто. Подмышками зашарил влажный и по-весеннему вязкий ветер. «К оттепели!» – еще подумалось одного дела страдальцу.
Вот уже и крыльцо широкое, как дощатый настил на эстакаде.
Поворачивать было поздно, а впереди – обрыв. Яма.
Витя, оглянувшись, сунул бутылку в сугроб и запорошил снегом. «На похмелье, если повезет!» – нервно хихикнул он.
«Тоже дрейфит», – мелькнуло в голове у Метелкина.
Бурлак сунул зазевавшемуся Ивану кулак промеж лопаток, и они очутились в «предбаннике» – длинном узком коридоре, по обе стороны которого, прошитые стеганкой, мерцали железными ручками двери.
В потолке под проволочной решеткой матово светилась лампочка.
Немного подумав, Витя Мухомор потянул на себя третью по счету дверь слева.
Тяжело вздохнув, как перед неизбежным злом, обитая остатками телогреек, дверь медленно отворилась.
Из дверного проема вместе с паром клубами покатились запахи свежего борща, только что постиранного белья, сохнущих валенок, дешевого, как в парикмахерской, одеколона.
Но все эти запахи заглушал плотский, утробный, от которого раздуваются ноздри и тяжелеет тело, женский, здоровый запах, густой и приторный.
Витя с Бурлаком уверенно, Иван не очень, вошли в ярко освещенную комнату.
По самому центру стоял круглый, совсем как в деревенском доме, стол, покрытый зеленой ряской скатерти, возле самой двери, направо, с трубой, уходящей в потолок, в тупичке, игрушечным паровозиком на железных лапах стояла печь. На этом паровозике сверху, вряд один к одному, головастые, как новобранцы, голенищами вниз прислонились друг к другу валенки казенной выделки.
Над печью наискосок на бельевой веревке висели всякие женские штучки.
За круглым столом в байковом халате с большими отворотами, с полными белыми руками сидела женщина, несколько старше и Бурлака, и Вити Мухомора, не говоря уже про Ивана. Женщина что-то штопала, наклонившись под лампочкой без абажура над скатертью.
Видимо, здесь никого не ждали.
Метелкин уже было повернул к выходу, но цепкая лапа Бурлака и его грозное «Куда?» остановили парня.
– Наше вам с кисточкой! – шутовски сняв шапку, поклонился Мухомор и кокетливо, с укоризной в голосе, добавил: – Ляля, а где же дамы?
Кажется, Мухомор здесь был своим человеком.
– Проходите, мальчики! Проходите… – Женщина, сидевшая за столом, привстала и снова села. Она была излишне одутловата, маленького роста, с неисчислимыми веснушками на круглых щеках, частыми, как семечки в шляпке подсолнуха.
Бурлак, что-то буркнув и сопя, стал стаскивать свои антивибрационные ботинки.
На полу были постелены, вероятно, привезенные из деревни, полосатые самотканые половички. Действительно, нехорошо стоять вот так, чтобы с обуви стекала на эти разноцветные лоскутные дорожки талая вода.
Постучав ботинками друг о друга, Иван тоже разулся.
Витя уже сидел за столом, не обращая внимания на то, что с его кирзовых сапог сползал мокрый снег, тут же превращаясь в лужу.
Женщина сразу оживилась, озабоченность с лица сошла, глаза заблестели. Теперь она не выглядела старше Бурлака и Мухомора.
– Щас я за Зинкой и Тоськой сбегаю. Они в подсобке языки чешут, – молодо передернув плечами, поднялась она.
– И я с вами! И я с вами, – вихляясь, притирался сбоку Витя, выходя с ней из комнаты.
Метелкин с Бурлаком остались одни.
Иван оглянулся.
Вдоль стен под матерчатыми рисованными ковриками стояли три железные солдатские койки, заправленные одинаковыми кирпичного цвета жесткими казенными одеялами.
Белые облака и гуси, намалёванные на ковриках, были похожи на взбитые подушки. Коврики раскрашивала одна и та же рука по трафарету белилами.
На одной кровати, положив перед собой лапы и склонив голову с бусинками глаз, с красным лоскутным языком и львиным загривком, лежал черный пудель. Петельки шелковых ниток были очень похожи на кудрявую собачью шерсть, хвост с кисточкой на конце был победно задран, как будто пудель вот-вот собирался спрыгнуть на пол.
Бурлак уже сидел за столом, по-хозяйски кивнув Ивану на кровать, мол, чего там, садись!
Табуреты были заняты – на одном стояло ведро с водой, на другом емкая алюминиевая кастрюля с черными подпалинами, а третий держал из последних сил Поддубного.
Бурлак вальяжно покачивался, пробуя табурет на прочность.
Метелкин сел на краешек ближней кровати с тряпочным пуделем, теребя в руках шапку.
От только что протопленной печки, от валенок и белья тянуло укладистым жильем и уютом.
Бурлак, убедившись в прочности табурета, встал, подошел к двери, повесил на вбитый в стенку костыль свой флотский бушлат, сверху прицепил фуражку с крабом. С фуражкой он не расставался даже зимой.
Метелкин последовал его примеру – уж очень в комнате было душно.
Через несколько минут, во главе с Витей Мухомором, в дверь просунулись подруги.
– А, женишки пришли! – одна из девиц радостно обняла Бурлака, прыгнув ему на колени. – А этот сынок, – она ткнула пальцем в Ивана, – тоже скоромного захотел? У, какой кудрявенький! Губки не целованные.
Бурлак легонько ударил ее по руке:
– Зинка, не торопи события. Он у нас еще целочка, по теории – профессор, а вот практики никакой. От того и волосы на ладонях растут, что по ночам рукам волю дает.
– А волосатая лапа – всегда к деньгам! – откуда-то из-за печки выкрикнул Ивану в поддержку Мухомор. Он уже возился там со своей подругой, смахивая на пол все, что плохо лежало.
– Антонина, не распускай руки, ведро опрокинешь, – урезонивала Витину забаву та конопатая, что сидела за шитьем.
Витя Мухомор шутливо защищался от нападавшей на него Антонины, по-простому, Тоськи, вытирая спиной побеленную стенку.
Все были при деле, только Метелкин и веснушчатая женщина не знали, чем себя занять.
– Как тебя зовут? – она потеребила мягкой рукой его взлохмаченные волосы. – Что-то я тебя здесь никогда не видела?
Иван представился. Она протянула навстречу теплую ладонь:
– Зови Лёля и не стесняйся, будь как дома.
Ее протянутая ладонь, резкое пожатие руки Ивана, Ляля-Лёля – все это так не вязалось с обстановкой в комнате, с игривостью ее обитателей, с нахальными мордами задубелых в работе и водке товарищей, что Ивану стало неловко, и он поднялся, как только Лёля села к нему на кровать.
Чтобы замять стеснение и не дать повода снова над собой посмеяться, Иван достал сигарету, не по делу матюгнувшись, закурил и цвиркнул сквозь зубы тонкую струю в направлении двери.
Он намеренно хамил, в надежде, что возмущенные женщины погонят его из комнаты в шею, и тогда не придется переламывать себя с этой конопатой.
Но никто не заметил его отчаянно-возмутительной бравады, только Лёля подошла к нему, погладила, как обиженного ребенка, по голове, молча вытащила из губ сигарету и бросила ее в таз, стоящий у двери.
– Девочки! – обратилась она к своим товаркам. – Давайте мужиков покормим, они с пахоты вернулись. Трезвые – значит голодные, – и пошла за печку, греметь посудой.
Скоро на столе появилась не хитрая, но по-домашнему аппетитная снедь: еще не остывшая картошка, баночные огурцы своего засола, откуда-то взявшаяся селедка с луком.
Витя Мухомор, по-свойски перегнувшись, дотянулся до подоконника и достал лежащий между рамами в промасленной бумаге шмат сала, который тут же, сползая с ножа, превращался в розоватую кудрявую стружку. Видать, сало еще хранило недавний морозец.
Витя любил резать его не по-деревенски – большими ломтями, а легонько, вскользь, стряхивая с ножа тонкие, как бумага листочки. Сало от этого становилось нежным, и само таяло во рту.
Две поллитровки поблескивали желтыми бескозырками и как нельзя лучше растапливали сердца непрошеных, но необходимых гостей. Стол, может, и не ахти какой, но баночка соленых грибов перекочевавших из тумбочки на стол, вписалась очень кстати, поставив завершающую точку.
Гостей уговаривать не пришлось.
Придвинув стол поближе к кроватям, чтобы всем хватило места, они с воодушевлением смотрели на ловкие руки Вити Мухомора.
Только Антонина, откинувшись на подушки, потянулась, прикрывая короткими белесыми ресницами глаза. Большие и выпуклые, говорящие о проблеме со щитовидной железой, они до конца не прикрывались, сквозь щелочки были видны полоски белков. Лицо Антонины было сероватого цвета, усталое и невзрачное, какое бывает от неухожености, забот и нездоровой пищи.
Потянувшись, Витина подруга встряхнула головой, прогоняя какие-то нехорошие мысли, и снова, открыв глаза, прильнула к столу.
То ли из-за своих выпуклых глаз, то ли из-за одутловатого маленького круглого личика, она была похожа на удивленного ребенка, который что-то хочет понять и никак не поймет.
Уловив ее настойчивый взгляд, Метелкин отвернулся, пытаясь прихватить вилкой убегающий с тарелки гриб.
Мухомор уже расстегивал бутылку с присказкой: «Ручки зябнут, ножки зябнут. Не пора ли нам дерябнуть?» На что Бурлак сбоку пробубнил: «Ручки стынут, ножки стынут…» – но, не зная, чем окончить фразу, замолчал. Все засмеялись. Даже Леля возле Иванова плеча тихонько хихикнула в руку.
– За присутствующих дам! – Витя поставил бутылку на стол и поднял стакан.
Граненые, налитые по пояс стаканы сразу отяжелели и просили облегчения.
Под банальный тост их освободили.
Присутствующим дамам было налито вровень со всеми.
Минута молчания, только легкое сопение и похрустывание огурчиками.
Картошка, присыпанная сольцой, скользкие, в тягучей влаге грибочки под водку пришлись как нельзя кстати. Черненое серебро селедочных спинок, в капельках росы бледно-розовые лепестки домашнего сала немедленно требовали повторного тоста.
Снова выпили «за присутствующих дам».
Лёля, сидящая рядом с Метелкиным, усилено подкармливала его закусками:
– Ешь, галчонок желторотый.
Ее обидные слова задели Ивана за живое, и он, отложив вилку, сделал вид, что есть ему вовсе не хочется, а следовало бы выпить по новой.
Конечно, за последний год, как Метелкин уехал из дома постигать премудрости рабочей жизни, так сказать, авангарда, он ничего подобного в общежитии и общепитовской столовой не ел, но, как говорится, ешь солому, а форсу не теряй.
И он держал форс, беззаботно поглядывая на окружающих, за что впоследствии здорово поплатился.
Его товарищи не были столь гордыми и споро стучали вилками, словно вколачивали гвозди, на время забыв о еще непочатой второй бутылке.
Сделали передышку.
Первым отвалился от стола Бурлак, придерживая за талию Зинаиду, девку крупную, мясистую лицом и телом.
Танцуя пальцами, как по клавишам, Бурлак забирался все выше и выше, и вот уже его широкая ладонь успокоилась, придерживая мягкую, норовящую выскользнуть из-за отворота халата Зинаидину грудь.
Сквозь пушок над верхней губой девицы проступала испарина, глаза светились то ли от выпитой водки, то ли от безыскусной ласки ухажера, но было видно, что ей хорошо. Так хорошо, что она жмурилась, прислонившись щекой к Бурлаку, к его плечу, обтянутому ситцевой рубахой.
Тем временем Тоська, как называл ее Витя Мухомор, взяла инициативу на себя, и, дав волю рукам, рылась у него под рубашкой. Ее по-совиному круглое лицо выражало охотничий азарт и удовольствие.
Если бы не круглая мордочка, Иван бы сравнил ее с мышкующей лисицей, которая то, задрав хвост, встанет на задние лапки над полевой норкой, то отпрянет в сторону, делая безразличный вид, то прижмет лапкой воображаемую добычу, то снова сунется в жухлую поросль, пытаясь добраться до полевки.
Все были при деле, кроме Метелкина и сидящей рядом с ним стареющей женщины, с еще не увядшим лицом, но с глазами, в которых светилась глубинная осенняя синева.
Заниматься дальше закусками было уже неприлично.
В воздухе запах спиртного перебивал запахи мыла и перегоревшего угля. Самое время закурить.
Иван достал сигарету и, хотя у него в кармане была зажигалка, потянулся к Мухомору за спичками, чтобы как-то отвлечь его от любовных забав и разрядить обстановку. Витя, матюгнувшись, только махнул рукой, предаваясь игрищу.
Бурлак был занят капитально, и его тревожить не имело смысла, он мог и кулаком двинуть.
Лёля, ничуть не обидевшись на невнимание к себе, встала с кровати, нашарила за печкой спички, зажгла одну и медленно поднесла к сигарете. Ивану ничего не оставалось, как глубоко затянуться.
Что делать? Ну не лезть же целоваться к этой женщине, которая родилась лет на двадцать раньше него и вызывала лишь сочувствие своей неустроенностью?
В то же время надо было что-то предпринимать.
Еще непочатая бутылка водки на столе могла вытащить Метелкина из столь неприглядной и странной ситуации.
Ни целоваться, ни тем более лезть за пазуху к Лёле Иван не мог, чувствуя возрастной барьер и какую-то внутреннюю несовместимость.
С ужасом ожидая конца начала, он решил притвориться горьким пьяницей, хотя было бы лучше и не пить.
– Ну что, Оля-Лёля, как вас там по батюшке? Выпьем! – отправив щелчком сигарету в таз, Иван потянулся за бутылкой.
– Поперед батьки не лезь! – угадав решительный жест, оторвался от своей пассии Бурлак. – Ты забыл, как на Руси ведется? Сначала свекор нагребется. А потом тому, кто старший в дому. Значит, опять ему.
Бурлак распоясал бутылку, и снова стаканы отяжелели.
На этот раз выпили молча, каждый за себя, и снова все, кроме Ивана с Олей-Лёлей, занялись своим извечным делом.
Им было хорошо.
Метелкин опять потянулся за бутылкой, разлил остаток водки себе и своей соседке. Ее раскрасневшееся лицо, осенние глаза и чуть приоткрытый рот взывали к справедливости.
Подруги уже сомлели от ласк, позволяя делать с собой все, что угодно.
Антонина, расстегнув лифчик и не обращая внимания на присутствующих, уже водила влажным соском по разгоряченным губам Мухомора. Витя блаженно улыбался, пытаясь прихватить сладкую клубничку, но сосок все выскальзывал и выскальзывал, играя в поддавки.
По всему было видно, что Тоська уже готова.
Бурлак, посадив Зинку на колени к себе лицом, придерживал одной лапищей ее за спину, а другой что-то искал у нее под юбкой и никак не мог найти.
Зинка, откинувшись назад, рассеяно рассматривала беленый потолок, незаметно ерзая по ладони Бурлака.
Всем было хорошо.
– Оля, выпьем за то, чтобы им было еще лучше! – Иван решил надраться. Его от дальнейшей ночи могло спасти только это. Как говорится, пьяного Бог бережет.
Оля-Леля подняла стакан, вздохнув, прикоснулась краешком к стакану Метелкина и одним махом выпила.
Иван повторил за ней.
Теперь все пошло по накатанной, закусывать водку не приходилось.
Соседка взяла у Ивана из кармана сигареты, вытащила одну, прикурила, затянулась и долго не выпускала дым из груди. Она явно нервничала и злилась на молодого парня и на всю компанию, хотя и старалась не подавать вида.
Необходимо было что-то предпринять.
Но что? Метелкин по своей неопытности в таких делах не мог перешагнуть через порог допустимого. Как тогда, у Веры Павловны в гостях, с дружком своим, Санькой. Ну никак не мог! Перешагнуть – значит разделить свою жизнь пополам, и тогда прошлому не будет места.
Стыдно. Надо непременно напиться.
Дабы выйти из дурацкого положения, Иван выскочил на улицу и остановился у сугроба, где Витя Мухомор закидал снегом бутылку.
Ветер плескал в лицо ледяное крошево. После жаркой и душной комнаты, пропитанной запахами женского общежития, на улице было вольно и хорошо. Так хорошо, что возвращаться в комнату не хотелось.
Метелкин не знал, как поступить с доставшейся ему женщиной – обнимать и целовать ее он, однозначно, не мог. Не мог даже представить, как это стал бы делать. Это все равно как прыгнуть с карниза вниз – либо ничего, либо ноги переломаешь.
«Нет, не могу!» – сказал себе Иван.
По-собачьи разгреб снег и вытащил из сугроба бутылку. Она уже покрылась жесткой корочкой льда и норовила выскочить из рук.
Покачиваясь, то ли от выпитого за сегодняшний вечер, то ли от порывов резкого февральского ветра, Иван снова вломился в барак, в ту комнату, где пахло золой, мылом и еще черт знает чем.
Бутылка в руке вошедшего сразу развеселила присутствующих.
– Выпьем!
– А кто сказал – нет? – Бурлак, скинув с колен разомлевшую Зинку, сразу потянулся за стаканом.
Витя Мухомор, пьяно улыбаясь, пытался вырвать из рук Метелкина водку:
– Чем завтра похмеляться будешь, дурак?
– А, будет день, и будет пища! – Иван зубами решительно сорвал с бутылки тюбетейку и сам разлил водку по стаканам.
Подруги переглянулись и поддержали порыв Ивана. Только Оля-Леля отодвинула свой стакан и вяло посоветовала Метелкину сделать то же самое.
Как бы ни так!
Иван большими глотками влил в себя содержимое своей емкой посуды.
Водка ледяными комьями провалилась в желудок, разбудив в нем омерзительных жаб, которые начали бестолково торкаться внутри, стараясь выпрыгнуть наружу, и царапать перепончатыми лапками глотку.
Он едва успел добежать до железного оцинкованного таза, в котором плавали всевозможные отбросы.
Метелкина вырвало. Жабы рукавом выплеснулись в помойную емкость. Перед глазами поплыли разноцветные пятна, кружась, как в детском калейдоскопе, половицы выскользнули из-под ног и он, ударившись головой о притолоку, сполз на пол.
Организм кричал только об одном – о покое. Но многоликие и многорукие существа стали тормошить зачумлённого водкой парня, стягивая одежду, кусая и ломая ушные раковины.
– Ну, кажется, наш грёбарь уже приплыл, – услышал Иван, как сквозь подушку, басовитый, простуженный голос Бурлака.
Поддубный подхватил обмякшее, раздетое до плавок, тело подмышки и выволок на улицу.
Там ветер с ожесточением стал кидаться охапками снега, норовя попасть в рот, глаза, ноздри, царапая лицо и раздирая обнажённое тело наждачной бумагой.
Ледяная баня вернула Ивана к действительности.
– Ну что, очухался? – заботливо спросил Бурлак.
Метелкин потряс головой и что-то промычал в ответ, ухватившись за его плечо.
– Пошли, а то дуба дашь, – Бурлак вытащил из сугроба ожившего товарища, внес в комнату и положил на кровать.
Окончательно придя в чувство, Иван отвернулся к стене и попытался уснуть, или хотя бы снова впасть в беспамятство.
Все стали готовиться ко сну. Погас свет, раздались короткие смешки, шорох снимаемой одежды и какая-то возня, будто все что-то искали и никак не могли найти.
Над ухом Иван услышал глубокий вздох, и кто-то скользнул к нему под одеяло.
– Это я, – короткий шепот вывел Метелкина из состояния отрешенности.
Всей спиной, всей кожей он почувствовал присутствие постороннего существа с холодными тугими коленями и мягким, тоже холодным, животом.
Осталось притвориться спящим.
Оля-Лёля провела рукой по жёсткому, уже возмужалому лицу Метелкина, по плечам и, снова вздохнув, опустила руку на его худую грудь.
В комнате, в неясном свете фонаря, пробивавшемся сквозь заснеженное окно и раскинувшем узорные тени по стенам, в потемках, короткие всхлипы и беспорядочная возня стали переходить в стон, как будто у всех сразу разболелись зубы.
Женщина, лежащая с Иваном, перевернула своего бездеятельного партнёра на спину и положила одну ногу ему на бедро.
Вдвоем лежать под одним одеялом протрезвевшему Ивану было непривычно, тесно и жарко, так жарко, что он весь покрылся испариной.
Женщина несколько раз провела коленом туда-сюда по его бедрам. А Метелкин, глубоко дыша, делал вид, что непробудно спит, и старался не шевелиться. Это сделать было не так-то просто: к влажному телу неприятно прилипали простыни, кожа чесалась. На груди, на щеке, подмышками он ощущал какую-то возню, как будто по его телу сновали муравьи.
Не выдержав зуда, Иван все-таки раздавил на щеке одного из этих ползучих бесчисленных монстров. Сразу отвратительно запахло клопом.
Не сказать, что Метелкин вырос в идеальных санитарных условиях, но в данный момент эти вонючие кровососы у него вызвали непреодолимое отвращение, которое перешло в отвращение и к лежащей рядом с ним женщине. Хотя она, эта женщина, и не была виноватой и никаких насильственных действий по отношению к нему не совершала. Разве что несколько раз, как бы между прочим, ее теплая ладонь с огрубевшей от постоянного контакта с глиной и водой кожей, прошлась по его съежившимся, как от ледяной воды, первичным мужским признакам.
Метелкину показалось, что сотни клопов забили его ноздри, облепили руки и ноги, копошатся в промежности. Они как будто уже проникли под кожу и возятся там. Возятся!..
Ошалело вскочив, Иван перемахнул через замершую неподвижно женщину, ощупью, в желтых отблесках фонаря, стащил со стены одежду: куртку, ватник и еще что-то вроде женского платка – бросил тут же у порога под ноги и лег на этот ворох.
Жара здесь, у печки, была еще несносней, но зато теперь он лежал совершенно свободный.
Метелкин уже не ощущал зуда, от двери потянуло прохладой, и он успокоился, стало совсем хорошо. Судя по мерному сопению на кроватях, зубная боль у всех прошла, и наступил крепкий, здоровый сон.
Незаметно для себя Иван тоже уснул.
Ему привиделся безоблачный летний день, легкие всплески воды, а на воде – множество мерцающих разноцветных солнечных бликов. Постепенно из них, из теплого воздуха и прозрачной воды вылепилась совсем голая незнакомая девушка с волосами из солнечных лучей. Белые тугие груди с розовыми сосками стояли торчком, а в низу маленького упругого живота – пушистое облачко, от которого нельзя отвести глаз.
Девушка скользила по воде прямо к Ивану, раскрыв для объятий руки и подставляя поцелуям свежие лепестки губ.
И вот Иван и девушка соединились. Вот он вошел в нее, в то облачко внизу живота, и оно, разрастаясь и разбухая, поглотило Ивана.
Неизъяснимое блаженство, переливаясь, как ртуть, прошло по всему телу.
Вдруг что-то стало стеснять его движения навстречу девушке, и он открыл глаза.
Блаженство еще продолжалось, но перед собой Иван увидел все ту же жаркую комнату в фонарном свете, потолок с набегающими тенями и сидящую на нём голую Тоську-Антонину.
Витя Мухомор спал рядом на кровати и рыкал, захлебываясь храпом.
Покачиваясь, Антонина скользила, слегка откинув назад голову и прикрыв глаза. Свет фонаря короткими всплесками окатывал ее лицо, и Ивану виделись ее полуоткрытые, как для поцелуя, губы.
Некрасивость с ее лица исчезла, и в своей одухотворенности в этот момент оно казалось обворожительным.
От наслаждения, доставленного Антониной, улетучилось из памяти всё, что было до этого, и хотелось, чтобы такой сладостный сон продолжался и продолжался…
…Утро было ясным и солнечным, как это бывает после метели. Все опаздывали на работу. В суетливой спешке Иван даже не взглянул на Антонину – маленькую глазастую девушку с лицом удивлённого младенца.
Снег к утру стал жестким и плотным и на солнце слепил глаза. Разговаривать не хотелось. Впереди широко и размашисто шел Бурлак, за ним Витя Мухомор, а Ивану пришлось замыкать шествие.
Подняв глаза, Метёлкин увидел, что черная суконная куртка Мухомора была в побелке.
– Мухомор, у тебя спина белая! – кинул с коротким смешком Иван, хотя смеяться ему вовсе не хотелось.
– *
…С Витей Мухомором жизнь свела Ивана Метелкина ещё один раз, но уже в другое время и в другом качестве.
Расслабляясь после трудового дня, Иван сидел в заплеванном и бестолковом кафе «Пельменная». Когда-то это было приличное место, где можно было недорого и от пуза поесть пельменей – жареных, вареных, с уксусом, сметаной или с бульоном, заказать яичницу-глазунью, брызжущую жиром прямо на сковороде, предварительно опрокинув чарку-другую водки.
Теперь «Пельменная», прозванная в народе «рыгаловкой», представляла собой одно из самых отвратительных мест: здесь можно было запросто схватить кишечную инфекцию или наскочить на пьяный кулак. Вечно мокрые полы и столы, загаженные объедками и пивом, как правило, вытирались одной тряпкой. В общем, от былой прелести осталось одно название.
Иван мирно поглощал очередную кружку пива, как вдруг кто-то подошел сзади и цепко ухватил его за плечо.
Метелкин резко обернулся, намереваясь отразить столь бесцеремонное вторжение в, его отдых, и тут увидел перед собой помятое, как после длительного сна, лицо Мухомора, с маленькими, глубоко запавшими поросячьими глазками и с белесыми, выгоревшими за лето ресницами.
Перекошенная улыбка не делала это лицо добрее: в беспокойных глазах, где-то на самом дне, таилась давняя, мучительная и не выплеснутая злоба, которая заставляла собеседника быть настороже – еще неизвестно, что предвещает эта гримаса.
От знакомых ребят Иван как-то слышал, что Мухомор ушёл к ворам и покатился по пересыльным тюрьмам и лагерям, по лестнице, ведущей вниз и дальше. Как ни странно, несмотря на то что не виделись они лет тридцать, Мухомор помнил имя Метелкина.
Внутри шевельнулись холодные и жестокие воспоминания юности, которую Метелкин, как ни старался, всё не мог из себя выдавить, как советский человек не может выдавить из себя советского человека. В той юности было всякое, и пускаться в воспоминания Ивану Захаровичу не хотелось.
Он протянул Мухомору оставшиеся у него деньги, и тот сразу же, как головой в воду, нырнул в очередь. Через минуту, плеснув Метелкину на колени, поставил на стол две кружки пива и неполный стакан водки.
Собравшись уходить, Иван Захарович поднялся из-за стола, но Витя Мухомор, медленно цедя водку, положил свою болезненно-горячую ладонь ему на запястье.
Наслаждение, с которым давний знакомый тянул алкоголь, остановило Метелкина.
Поставив стакан, Мухомор с явным облегчением стал шарить по карманам в поисках сигарет. Их не было, и Иван Захарович пододвинул к нему свои. Тот, похрустев в кулаке целлулоидом, которым была обтянута пачка, не спеша вытащил одну сигарету, посмотрел на свет, понюхал тонкими ноздрями табак и только после этого прикурил, держа ее в горсти, как будто от кого-то пряча.
Такую манеру курить имеют почти все, кто побывал там, у «хозяина», за колючей проволокой.
В нашей стране чего-чего, а колючки достаточно, и при надобности может хватить на всех.
– Жизнь пошла фуфлыжная, – вдруг стал жаловаться Мухомор. – Фраера верх держат, понял? Ну, ты ж меня знаешь, копейка водилась, а когда кончалась, нырнешь – и опять в кармане хрустит. – Он как-то нехорошо стал озираться кругом, зло щерясь и тиская Иванову руку. – Хожу пустой, как ощенившаяся сука! А ты – понтовила! Понтовила! – то ли с восхищением, то ли с укором говорил Мухомор. – Придурком работаешь. Слыхал, ксиву получил. Институт кончил. Рогом шевелить начал, – все так же улыбаясь кривыми губами, хищно поглядывал он на Метелкина. – А помнишь, как мы тогда ларек подломили? Водяры – море! Шалавы косяком шли… – Он прямо через Ивана Захаровича, куда-то за плечо цвиркнул длинную струю слюны.
То ли от избытка воды, то ли от продолжительного хранения в алюминиевых цистернах, пиво в кружках быстро погасло, редкая белесая пена осела. Содержимое кружек превратилось в желтоватую мутную жидкость.
Мухомор царским жестом пододвинул Ивану щербатую граненую склянку с отколотой ручкой и снисходительно ткнул его в плечо жилистым сухим кулаком в синеватой наколке.
Нет, он явно переоценивал былые заслуги Метелкина. Подельником тот с ним никогда не был и ларьки не подламывал. Водяру пить – пил, шалав по закуткам щупал, по ночным улицам спотыкался, но что насчет подлома, то этого не было.
Иван слышал, что среди своих Мухомор был безусловным авторитетом и в шестерках никогда не числился, но жизнь его, наверное, обломав, отодвинула в сторону с удачливой тропы. По ней, по тропе удачи, уже шли другие люди – не рабы воровского закона, а его хозяева.
Спиной к ним, матово отсвечивая красноватой кожей импортной куртки, стоял, лениво барабаня пальцами по стеклу витрины и разговаривая с буфетчицей, какой-то человек, в которого жадно впился глазами Иванов собеседник.
– Рокеры, бля, пенки снимают. Смотри, смотри – она ему хрусты отстегивает, – от напряжения он даже сглотнул слюну, резко двинув туда-сюда острый челнок кадыка.
– Рэкетиры, – поправил его Метелкин, но Витя, не обращая на него никакого внимания, шипел:
– Подколоть бы его, падлу. Сало спустить, – как загипнотизированный, не отрывая глаз от человека в коже, шелестел он рядом. – Я этого фраера, бля, сделаю, пусть пока ногами жир потопчет!
В его словах чувствовалась невыполнимая угроза, но хоть она и невыполнима, всё же было неуютно.
Кожаный человек, опустив что-то в карман и медленно повернувшись, высокомерно осматривал полупьяную братию. Посмотрев на Витю Мухомора, он, по-хозяйски согнув указательный палец, одетый в массивную золотую печатку с черным камнем, поманил его к себе.
Виляя между столами, Мухомор с готовностью бросился к нему, подчеркивая всем своим видом покорность. Куда исчезли вечная уголовная нахрапистость и уверенность в безнаказанности?
Кожаный человек что-то назидательно говорил Мухомору, а тот с услужливой готовностью слушал его, втянув голову в ссутулившиеся и по-мальчишески узкие плечи.
Через секунду он отлепился от кожаного человека, держа в голубоватой горсти деньги. Похоже, он был у него на какой-то нечистоплотной службе.
Да, действительно, фраера держат верх…
Бутылка водки с тарелкой мятых, рыхлых котлет не воодушевила Ивана, и он, поднявшись, пошел к выходу, оставив своего собеседника медленно косеть одного.