Глава пятая. Энгельгардт и Дягилевцы: второй донос
При вторичном своём появлении в Дягилеве комиссар Рагулин представил Энгельгардту новое предписание французского правительства Смоленской губернии, а именно — указ об аресте, под коим значилась фамилия аж самого военного губернатора, бригадного генерала Жомини.
А также комиссар Рагулин представил владельцу Дягилева и второй донос, но подписан он был всё теми же четырьмя крестьянами Павла Ивановича. Опять же донос, как и в первый раз, был переведён на французский язык и всё тем же Санхо-Ляшевичем, магистратским переводчиком.
Да, фамилии крестьян были те же, переводчик тот же, а вот сам донос был совершенно новый и гораздо более опасный, чем первый. Второй-то донос был по-настоящему коварен. Судите сами, любезные читатели! Пересказываю в общих чертах, но близко к тексту, а точнее к пересказу, сделанному священником Мурзакевичем, духовником Энгельгардта.
Отставной подполковник Энгельгардт по-прежнему обвинялся в насильственном пресекновении жизни солдат и офицеров «Великой армии», но только теперь утверждалось, что захоронены они на территории сельца Дягилево, а именно — в самой непосредственной близости от господского дома, и указывалось даже точное место погребения.
Этот донос изумил Павла Ивановича гораздо более чем первый, и это понятно. Крестьяне его, не удовлетворившись первым доносом, при составлении второго пошли уже на прямой подлог в отношении своего господина. Донос-то был не простой, а с подброшенной уликой. Это, конечно, было уже чересчур.
И тут Энгельгардт уже не сдержался и зарычал, зарычал страшно, как раненый медведь. Рагулин со свитою своей отшатнулся и стал оглядываться на улан, боясь, как видно, что хозяин Дягилева сейчас растерзает его как главного вестника несчастья.
Однако Энгельгардт довольно быстро успокоился, вернул на свое лицо улыбку и уверенность, обратился к Рагулину и сказал ему на чистейшем французском языке, хотя и в несколько грубоватой форме (то не был простонародный говор, просто высказывался Павел Иванович слишком уж безапелляционно, резко):
«Да что они там все спятили совсем? Жомини окончательно сдурел, как видно! Неужто можно быть настолько наивным? Неужто неясно, что тут явная подстава? Да, зачем мне зарывать французов у своего дома, когда можно всех их утопить в болоте, чтобы ни одна душа не сыскала? Нешто смоленские мужичьё способно обвести вокруг пальца французских генералов, бонапартовых орлов?! Немыслимое дело. Ей-Богу! Таки надули мужики французов, коли те поверили этому. И поверили, что я на самом-то деле чистый идиот: убил французов и закопал подле своего же дома! Немыслимое дело! Немыслимое! Поистине! Но вы то, месье комиссар, хоть понимаете, что тут явный обман? Самое настоящее надувательство!»
Комиссар Рагулин ничего не ответил на бурную речь Павла Ивановича, последовавшую за его страшным рыком, а вот Голынский заливисто и радостно захихикал, ехидно подмигнув Энгельгардту. Было очевидно, что теперь он сего русского богатыря совершенно не боится, ибо тот уже ничего ему сделать не сможет.
В хихиканье Голынского явственно просказывало полнейшее удовлетворение. И конечно, хихиканье это наводило на подозрение. Кажется, сроду ещё не было, чтобы крестьяне, малограмотные мужики посылали донос на своего барина, и уж совсем изумительно, чтобы сей донос был принят к рассмотрению, и уж сверхизумительно, чтобы барина арестовали по доносу его мужиков. И невероятно странно, что мужики сами смогли сие грязное дело провернуть.
Пока происходила эта сцена, Щербаков взял нескольких польских уланов и подвёл их к яблоням. Копали они довольно долго, но в итоге процедура сия закончилась для неприятеля большим успехом, а для Энгельгардта и России — несчастьем.
Глубоко в земле, меж яблонями и в самом деле были зарыты два трупа солдат «Великой армии».
Когда Энгельгардт увидел сие, казалось, что его громадные круглые глаза выскочат из орбит. На лбу выступили крупные капли пота. И он еле слышно прошептал: «Вот гады! Вот изменники! Да они заслуживают уже не казацкой нагайки, а пули! Нет, они не достойны пули. Они заслуживают того, на что я обрекаю врагов земли смоленской. Позорной и мучительной смерти в наших болотах».
Тут уж Павел Иванович сразу понял, что же именно произошло, понял всю жестокость и беспощадность крестьянской мести, понял, что на сей раз капкан сработал безошибочно, хотя, может, поначалу надеялся, что сумеет выкарабкаться, и на этот раз накажет своих мужиков-изменников как следует. Но скоро стало ясно, что всё слишком серьёзно, и затеплившаяся было надежда растаяла.
Вот, что именно произошло.
Мужиков дягилевских, тех, что жаловались генералу Виллебланшу, казачья порка не исправила, отнюдь — ожесточила и вынудила на короткое время затаиться, дабы появиться с новым доносом. Только теперь дягилевцы решились действовать наверняка, действовать так, чтобы французские власти арестовали их барина, но уже не отпустили, как в первый раз.
Итак, Мишка Лаврентьев, Авдей Свиридов, Корнюшка Лавринов и Гришка Борисов (они-то как раз и стояли в лесу, на страже дягилевых полян) изловили двух французов-мародёров, зарезали их, уложили на тележку, доставили в Дягилево и закопали у господского дома. И была тем самым создана против Павла Ивановича неопровержимая улика, смертельная улика.
Энгельгардт понял это вмиг, но было уже поздно. На счастливом лице Рагулина и в наглом поведении Голынского увидел он скорый свой и неотвратимый конец. И более не стал убеждать комиссара Рагулина, что совершенно бессмысленно и глупо было ему тащить пойманных вражеских солдат, дабы их прикончить и закопать у себя в имении, когда их можно утопить в болоте, разом уничтожив все улики. А Пореченский уезд весь в болотах, их даже и искать не надобно.
Что было убеждать?! Рагулин и сам всё понял, но, как видно, его вполне устраивала расправа с местным буяном и смертельным врагом тех, кто сотрудничает с французами. Так что убеждать было некого и не в чем.
И Энгельгардт стал совершенно спокоен, даже величествен по-своему, резонно предпочтя не оправдываться и не обличать более неосновательность крестьянского доноса. И так уже было очевидно, что всё подстроено. А то, что это было подстроено чрезвычайно грубо и подло, никого уже не волновало.
По молчаливому знаку Фёдора Прокофьевича польские уланы погрузили добытую ими грозную улику, то бишь два трупа, на телегу, прикрыли трупы ковриком, сплетённым из дягилевых листьев, телегу прикрепили крюком к коляске, усадили в коляску Павла Ивановича, и кортеж отправился в Смоленск. Голынский ехал в своей карете.
Энгельгардт наполнил доверху «дягилевкой» знаменитую свою серебряную флягу с фамильным гербом (она была здоровенная и тяжеленная) и окинул прощальным взором родное поместье. Догадывался ли он, что видит Дягилево в последний раз, или надеялся вернуться — кто знает?
Не мог не осознавать, мне кажется, Павел Иванович, что хранившиеся в его поместье драгоценные припасы из дягиля, представлявшие собою целое состояние, в ближайшие часы будут расхищены. Осознавать-то осознавал, но тут же, слава Господу, возникала, думаю, встречная мысль о том, что родная Смоленщина оказалась во власти иноземного насильника. А Энгельгардт горевал именно за всю землю смоленскую, чего и не скрывал.
На дворе стояло 30 сентября. До освобождения Смоленской губернии от присутствия в ней частей «Великой армии» оставался один месяц и несколько дней.
Небольшое, но образцовое хозяйство Павла Ивановича Энгельгардта было и в самом деле в считанные часы разграблено.
Бутыли с ядреными водками и целебными ликёрами, банки с ароматнейшим медом и изысканнейшими вареньями, громадные ведра, наполненные цукатами и пастилой, коробки с уникальным дягилевым чаем — всё это крестьяне растащили по своим избам. А из господского дома было вынесено буквально всё, а сам он был разнесен до щепок. А потом из груды мусора, который был когда-то господским домом, устроили большой костер.
Слава Богу, что Павлу Ивановичу не довелось всего этого увидеть. Иначе его могучее, но излишне горячее, я думаю, сердце сразу бы разорвалось.
А так, уходя из жизни, он и не подозревал, к счастью, что Дягилево его превратится в самую настоящую пустошь, в место, безобразно, бессовестно разорённое. И разорённое не врагами, а своими же мужиками. Страшная история, но и великая при этом! Сего последнего обстоятельства не стоит упускать из виду.
Да, с одной стороны, тут налицо бесконечная подлость сирых и бедных, предавших не только своего барина, но и Отечество свое. А с другой стороны, в этом же случае имеет место чистейший патриотический героизм человека, может, и буйного, и горячего чересчур, но при этом предельно честного и высоко благородного!
POST SCRIPTUM
Когда в ноябре месяце 1812 года в Пореченский и Духовщинский уезды Смоленской губернии вошли российские войска, вдруг оказалось, что сельцо Дягилево теперь представляет собою чистейшую фикцию, одно лишь слово на карте, и не более того.
Господский дом и флигель разрушены, погреба и амбары до основания опорожнены, разломаны, разрублены в куски. Ульи исчезли, дягилевы поляны полностию оказались выкорчеваны. От недавнего былого благоденствия не осталось ни следа. Более того: крестьянские избы были пусты. Все 77 принадлежавших Павлу Ивановичу Энгельгардту душ пропали неведомо куда, сгинули.
Впрочем, прошёл слух, что в депутации крестьян, явившихся к генералу Анри Шерпантье (он в начале октября 1812 года сменил Жомини на посту военного губернатора Смоленской губернии) просить французского подданства, якобы было и несколько дягилевцев. Я, кстати, сильно подозреваю, что это были «свободолюбцы» и «миротворцы», не желавшие убивать французов, а именно авторы двух доносов — Михаил Лаврентьев, Авдей Свиридов, Корней Лавринов и Григорий Борисов. И думаю, что эти четверо не были одиноки в своём горячем порыве перестать заниматься обработкою дягиля для своего барина, прекратить охранять дягилевы поляны.
Энгельгардт ведь богател на дягиле, да ещё чрез него ублажал утробушку свою, а мужики и бабы его ради этого горбатились, трудились неустанно. Но тут Бонапарт пришёл, и свободушкой запахло. Как же было дягилевцам не пойти к губернатору Шерпантье, дабы проверить верность слуха касательно возможности не работать?!
Но Наполеон, как известно, так и не решился дать русским мужикам свободу, испугался. Он ведь прямо заявил: «У варварского народа и свобода варварская, необузданная». Да, так прямо и заявил.
Но это ещё что!
В своей речи в парижском сенате 20 декабря 1812 года, произнесенной по возвращении из позорно закончившегося русского похода, император выразился ещё более чётко, со всею определённостию:
«Я мог бы поднять против русского царя большую часть населения его империи, провозгласив освобождение рабов, но я отказался от этой меры, узнав о грубости нравов этого самого многочисленного класса русского народа».
Да, испугался таки Наполеон, хоть он сроду, как будто, никого не боялся. Испугался мужиков русских и бешеного, беспощадного их буйства, предполагая, что может вспыхнуть целая эпидемия повсеместных грабежей. И Россия тогда вспыхнет так, что в этом пожаре сгорит и «Великая армия».
Сходную позицию занимали многие наполеоновские маршалы и генералы. А маршал Гувьон Сен-Сир доказывал даже, оценивая русскую ситуацию, что принципы свободы, равенства и братства применимы лишь к цивилизованным народам.
Пасынок Наполеона, Евгений Богарнэ предлагал отчиму своему ориентироваться на мещанство городов из белорусских преимущественно губерний, полагая, что там французы вполне могут найти поддержку, но никак не на крестьянство.
Так что можно сказать, что был даже некий общий испуг французского генералитета пред российским крестьянством, пред лютостью его, буйством, непредсказуемостью.
Итак, получив отказ смоленского губернатора Шерпантье, подались, как видно, дягилевцы в бега и пропали совсем. Я думаю, как рухнула их последняя надежда на волю, стали сами они мародёрничать.
Знаю, что когда российские войска вошли в ноябре в Смоленскую губернию, то были случаи нападок на наши обозы, и совсем нередкие. Может, это и было дело беглых мужиков Павла Ивановича Энгельгардта, хотя, конечно, развелось тогда на Смоленщине немало и других отрядов, промышлявших мародёрством. Дягилевцы тут были, к величайшему сожалению моему, совсем не одиноки.
А неповторимая «дягилевка», божественный нектар из корня святого духа (так называли корень дягиля), исчезла бесследно. И сладковатая, пряная «дягильница» исчезла, и тоже бесследно.
У Павла Ивановича были свои фамильные рецепты, доставшиеся ему от дальних его швейцарских предков. Как стали дворовые наводить «порядок» в доме своего барина, то пропали не только неповторимые водки да ликёры, но и драгоценнейшие рецепты.
Водки да ликёры были, без сомнения, дягилевцами приняты вовнутрь. А бумаги сожгли, как видно. Старинную ж шкатулку, в коей хранились всякие фамильные документы, за бесценок загнали на ярмарке в Белом — это предположение моё. А бумаги всенепременно сожгли, тут уж сомнений совершенно никаких.
Да, а откуда же мужики Павла Ивановича, пребывавшие в основном в безлюдной болотистой глуши, прослышали вдруг про французские свободы?
Ответ у меня есть, и он таков.
Я знаю совершенно доподлинно, что небезызвестный нам помещик Голынский и некоторые, такие как он, польские помещики белорусских губерний, разъезжали по уездам Смоленской губернии, по имениям, и рассказывали там байки, что те из крестьян, кто примут французское подданство, могут вообще на барщину не выходить и не должны на бар своих больше работать.
И ещё призывали, дабы крестьяне доносили на бар своих, коли заметят, что те действуют против новой власти — ради сего как раз французские власти и рассылали по уездам эмиссаров, желая иметь в Смоленской губернии целые прослойки своих доносчиков.
Вот такая велась изменниками пропаганда.
И особливо усердствовал как раз именно Голынский, и он несколько раз, между прочим, наведывался в Дягилево, выбрав предусмотрительно время, когда Павел Иванович Энгельгардт бывал в отъезде.
И наведывался Голынский, конечно, не зря. С мужиками да девками беседовал, Наполеона нахваливал, рассказывал, что тот ничего плохого мужикам русским не сделает, ибо только добра им желает и волюшку, мол, непременно даст.
А те уши и развесили, мужички-хитрецы.
«Плоды просвещения» оказались злостным, коварным обманом. Но самое ужасное, что пал сей обман на плохую почву, в коей внутренняя низость была перемешана с невероятною наивностию, переходящею в тупость.
Ну, как можно было верить Голынскому?! Тот ведь весь воплощал собою измену и ложь.
Палками-то по повелению государя Павла Петровича Голынский был бит совсем не зря, но об этом-то мужики, скорее всего, и не знали.
Но то, что Голынский в остроге сидел за дела неправые, разбойничьи знала вся Смоленская губерния, даже во всех её глухих уголках.
И знали же все, что он вражья душа. Поляк! Не испугались, не заподозрили ничего. Надо же! Всё равно доверились!
И исчезло Дягилево. Погибло. Фактически было стёрто с лица земли смоленской. Со временем, конечно, заново его отстроили. Но это было уже совсем другое Дягилево.
Появился и новый барин (кажется, это был Иван Энгельгардт, младший брат Павла Ивановича). Однако Ивана Ивановича Энгельгардта уже совсем не интересовал бесценный дягиль, и не ведал он, как «дягилевку» делать, как готовить из дягиля цукаты, пастилу, варенье, чай. Старинные фамильные рецепты ведь пропали бесследно. Пропали навсегда. И не стал Иван Иванович Энгельгардт заниматься обработкою дягиля. Это было ему неинтересно.
Но, кажется, я забежал вперёд. Возвращаемся в октябрь 1812 года.
Смоленск ещё под французами. Подполковнику Павлу Энгельгардту военно-полевым судом вынесен смертный приговор, а санкционирован он был самим Наполеоном.
Кроме того, приговор был утвержден, а точнее подтвержден ещё и Верховной комиссией, набранной из бывших российских подданных (в состав сей комиссии входил и Голынский). От изменников потребовали, чтобы они осудили не сдающегося, не предающего отечество. И они, конечно же, осудили.
Причём, Энгельгардт был заранее — и неоднократно — предупрежден, что смертный приговор ему может быть отменен лишь при единственном условии: ежели он, Энгельгардт, согласится поступить во французскую военную службу (при этом ему был обещан чин полковника). Однако этот путь — путь измены земле родной и государю — Энгельгардт раз и навсегда решительно отверг.
Прежде никто этого человека как будто не воспринимал как исключительно стойкого, как неустрашимого патриота, но именно он оказался едва ли не самым стойким из всех смолян. Верность государю и отечеству он поставил выше жизни своей.