Книга: Избранник
Назад: Свадьба
Дальше: Прощание

Иешута

Думается, я уже достаточно, хоть и с немым отчаяньем, прославил благоденствие и блаженство этой четы. Пора сказать всю правду и несколько ограничить славословия. Тень легла на их счастье, тень и с его и с ее стороны, не видимая миру, замеченная и осознанная лишь ими самими, каждым в отдельности, ибо каждый думал, что тень падает только от него. Они разделяли тайну вины и греха, которую каждый считал своею тайной и которую они, при всей их сладостной близости, друг от друга скрывали. Это-то и было омрачающей тенью.
Сибилла в немом страхе таила от любимого, что она некогда предавалась порочным утехам с прекрасным братом и родила усопшему бесприютное дитя. В каждом любовном объятье она отдавала ему, чистому, греховное тело, испытывая при этом блаженство и все-таки казнясь стыдом и муками совести. Блаженством была надежда греха целительно омыться в чистоте, его тоска по очищению чистотой. Мукою и стыдом была благочестивая боязнь бедного греха замарать чистоту, осквернить ее слиянием с нею. Сибилла не раз плакала в одиночестве от этого стыда перед чистотой, которую она втянула в свой грех, но тщательно хоронила свои слезы от людей, и особенно от возлюбленного, единственного, кого она могла любить после смерти ее прекрасного брата. И он не замечал ни следов ее слез, ни скорби, придававшей ее ласкам только еще большую страстность.
У него была своя собственная забота, та же, что у нее, и при всем его счастье в державных делах и в супружестве он оставался «Тристаном, живущим в заботе». Разве он пустился в странствия не для того, чтобы найти своих многогрешных родителей, пасть к их ногам и простить им свое бытие, дабы и господь простил всех троих? Вместо этого он был герцогом в первой попавшейся стране, куда его занесло туманное море; впрочем, он завоевал женщину сладостной зрелости, необычайно близкую, как он сразу почувствовал, его природе, Сибиллу, точное подобие царицы небесной, и при этом созданную для земной радости, так что целомудренно-детская почтительность и мужской пыл странно соединялись в ее объятьях. В ее объятьях, у нежной ее груди, вкушал он совершенное блаженство, укромную отрешенность грудного младенца и в то же время мужское могучее вожделение.
Стало быть, совершенство может вырасти из чего-то страшного и ужасного, как я заключаю со свойственной иноку рассудительностью. Право же, в супружеские радости Григорса я, монах, вникаю лишь из духовной отваги и сокрушаясь о скорби, скорби, что вселилась и в него и в нее, как червь в розу. Ибо, увы, он ведь обманывал ее, чистую и высокую, возвысившую его до себя, и скрывал от нее, что тот, кто ее завоевал и кому она целиком отдалась, — в сущности, благообразный выродок. Он был обманщиком, утаивая от нее, что он — найденыш, выброшенный волнами и воспитанный из христианского состраданья, сын греха, чье мнимо красивое тело ей вовсе не следовало бы ласкать, ибо на самом деле оно состояло сплошь из греха. Правда, он жертвовал им, этим греховным телом, в бою с драконом; но ведь он же знал наперед, что победит благодаря своему дару чрезвычайной собранности, и завоевал в поединке женщину, которая теперь рождала ему маленьких Геррад, не подозревая, что это — отпрыски греха с отцовской стороны, семена наследственного проклятья, внуки порока. Как осмелился он плодить своим телом маленьких Геррад и протаскивать их в княжеский дом, молодым хозяином которого он теперь стал, — бедных, незаконных детей чистоты и скверны? Этим он был озабочен до слез.
Он скрывал свои слезы от всех, особенно от жены, считавшей, что он счастливей ее, скрывал свое горе так же, как и дощечку, которую всегда держал при себе и не уставал перечитывать: недаром я уже заранее сказал, что ни одна дощечка не читалась так часто, как эта. Хранилась она в тайнике, в покое, где он любил уединяться, высоко в стене под деревянной обшивкой: став на цыпочки, он мог как раз дотянуться рукой до почти незаметной дверцы и, приоткрыв ее, извлечь из ниши печальное свое сокровище, приданое из памятного бочонка, нарядную вещицу, на которой были начертаны неприглядные его обстоятельства. Он садился или опускал колени на скамеечку, положив дощечку на столец и видел перед собой свою жизнь; он снова и снова читал о своем хоть и высоком, но мерзостном рожденье, о том, что его отец приходится ему дядей, а мать, стало быть, теткой, бил себя в грудь и оплакивал жалкое происхождение плоти своей. Он молился за своих родителей, которых представлял себе трогательно и неповторимо прекрасными, коль скоро ежи впали друг с другом в подобный грех, и которых он не нашел, употребив все свои способности на то, чтобы освободить и завоевать эту страну и в придачу к ней — восхитительнейшую женщину, или, вернее, женщину и к ней в придачу страну. Он молился и за себя, сокрушенно поднимая глаза к небесам, молил бога простить ему его жизнь и то, что он, храня свою тайну, делит ложе с чистой и непорочной и разыгрывает из себя герцога — правда, очень хорошего, как все говорят, но хорошего лишь потому, что ему это было так нужно. Молился он и за маленькую Герраду, которую едва осмеливался целовать, потому что дал ей в наследство свою греховную кровь, и не менее сокрушенно за новое свое дитя в плодоносном лоне Сибиллы.
Почти каждое утро, спозаранку, покинув супругу и только будучи совершенно уверен, что никто не нарушит его одиночество, он предавался чтенью и покаянным молитвам в своем покое. Он входил туда твердыми шагами гордого и красивого юноши, каким он и был, а возвращался оттуда с видом грешника, только что вышедшего из бичевальни, и это не осталось незамеченным.
Итак, слушайте! Среди прочей челяди в замке жила одна служанка, Иешута по имени, годная лишь на то, чтобы стелить постели, выметать сор да посыпать дорожки песком, существо быстроглазое, дерзкое на язык и крайне любопытное, вернее, по самой своей природе только и знающее, что копаться в таких делах, о которых только и можешь сказать: «Ну и ну!» или: «Как же это так?» или: «Если тут хорошенько тайком поразведать, то, пожалуй, на свет божий выплывут такие занятные историйки, что просто душе потеха». В поисках подобных новостей она так и рыскала горящими глазками, и ее неугомонный язычок так и сновал без устали между ее губами. Иногда ей случалось поболтать с госпожой, взбивая супружескую постель или разводя огонь, и Иешута плела герцогине какую-нибудь глупейшую и грубейшую историю из быта низов, вознаграждавшуюся смехом царственной слушательницы, или же доносила и ябедничала, подкараулив крамолу, причем не в расчете на особую благодарность хозяйки, а просто забавы ради и, пожалуй, еще из желания посвятить благородное неведение во всякие мерзости и тем самым его немного запачкать: она ликовала в душе, видя, как краснеет, качает головой и хмурится, едва удерживаясь от смеха, Сибилла, ибо коль скоро благородная дама не затыкает ей рта, то, значит, она только разыгрывает отвращенье, а в сущности-то отнюдь не прочь немножко запачкаться.
Жгучее любопытство Иешуты могло бы, пожалуй, найти причину приглядеться к самой госпоже и ее тайной жизни, к следам слез, к печали, в которой она подчас ее заставала. Но если на это негодница и обращала внимание, то лишь в связи с подобными же открытиями касательно прекрасного хозяина, молодого правителя Григорса: он совсем по-иному возбуждал ее любопытство, ее похотливую жадность до всего занятного и еще не разведанного. Она по-кошачьи ходила вокруг него на почтительном расстоянии, с метелкой в руке, и глядела на него искоса или таращила глаза исподлобья, причем ее язычок уже не сновал между губами, а оцепенело застывал в уголке рта. Ей только того и нужно было, чтобы она его видела, а он ее — нет. Ибо она отнюдь не желала и не питала надежды привлечь его взор к себе: она была замараха, скорее безобразна, чем смазлива, ее неприглядность скрашивалась разве что острым любопытством и неудержимой пытливостью, а он прелестный рыцарь, проводящий ночи с красивейшей женщиной. И все же ее сердце согревалось каким-то подобием мечты о любви, когда она украдкой бросала на него взгляд, ибо она догадывалась, что не так уж все благополучно, чисто и ясно в душе этого прекрасного супруга с мужественно-юношеским лицом, что тут есть какая-то позорная и скорбная тайна, приподняв и убрав покровы с которой можно потешить свою любовь к грязным происшествиям.
Зачем столько слов! Иешута узнала об его покаянных молитвах. Сгорая от любопытства, она углядела сначала случайно, а затем уже путем искусной слежки, что он по утрам направляется в свой покой походкою повелителя, а через час выходит оттуда с красными глазами и с видом человека, подвергшего себя бичеванию. И вот, беззвучно подскочив к двери, когда он снова туда ушел, она жадно приникла глазом к щели, которую давно обнаружила в дверной доске и потихоньку чуть-чуть расширила; хоть и мало, а все же кое-что можно было увидеть — например, как он вынул какой-то предмет из стены, и каялся, и бил себя в грудь, читая таинственные письмена таинственной грамоты в мнимом уединении.
До чего же сладостно было подсматривать! Она отскочила от двери, опрометью помчалась через залы и коридоры, затем пересилила себя, умерила шаг, чтобы не запыхаться, и вошла в опочивальню августейших супругов, где, заплетая косу и напевая при этом песню, сидела госпожа, не обратившая на служанку ни малейшего внимания. Иешута стала стелить постель и, усердно взбивая подушки, заговорила:
— Ах вы, мои подушечки, шелковые мои cuissins, княжеские, мягонькие! Вот я вас взбиваю и расправляю ваши вмятинки, а вы все молчите, хоть у вас и есть о чем рассказать Иешуте: о тайных слезах, которые вы в себя впитали, о вздохах из благородной груди, которые вы заглушаете по ночам, чтоб ничего не узнала любимая…
Затем она скосила глазок на госпожу, посмотреть, слышит ли та. Но та не слышала и продолжала расчесывать и укладывать волосы, не замечая Иешуты. Девке пришлось начать все сначала, она опять запричитала вполголоса:
— Ну, конечно, вам бы только молчать! Ничего-то вы не хотите поведать служанке, господские cuissins, расправляющей вас и взбивающей, не обмолвитесь ей о ваших секретах, о горючих слезах, выпитых вами, как мне сдается, в ночной тишине, о вздохах из глубины души, которые украдкой, когда любимая спала, доверили вам прекрасные юношеские уста, украдкой, с оглядкой…
Тут наконец Сибилла услышала и спросила:
— Что это за вздор мелешь ты, занимаясь делом?
Иешута сделала плечами такое движение, словно она содрогнулась от страха и, запинаясь, ответила:
— Ничего, ничего, милая госпожа! Бог свидетель, я ничего не хотела сказать. Я обращалась к подушечкам, к этим мягоньким княжеским подушечкам, что у меня в руках, а ни в коем случае не к вам, как это я осмелюсь? Я прямо в ужасе оттого, что вы меня услыхали, я вся дрожу. Вы случайно подслушали мою болтовню, а я-то думала, что я здесь одна-одинешенька. Никогда не надо подслушивать чужих секретов, от этого себе ничего, кроме горя, не наживешь. Но, конечно, коли бог нарочно так подстраивает и дает нам подслушать чужие секреты, то, видно, так уж ему угодно, чтобы мы нажили себе горе.
— О каком же это горе ты, дура, болтаешь?
— О тайном, госпожа, о скрытом от всего мира, и, право, поделом ему, подлому миру. Но скрывать и от вас? Это уже не годится, и богу это, право же, не угодно!
— Послушай, Иешута, я отлично знаю, что ты болтунья, но теперь мне кажется, что ты немного свихнулась.
— Вполне возможно, милая государыня. Я всего только бедная, слабая девушка, которой и свихнуться недолго, проведавши с божьего изволенья о таком горе.
— Чье же горе-то?
— Ах, боже мой, вот вы и спрашиваете меня, благочестивая повелительница, потому что вы ненароком обратили на меня внимание! Чего бы ни отдала жалкая прислужница за то, чтобы вы не обратили на нее внимания! И все же из самого сердца у меня так и вырывается крик: обратите внимание!
— На что?
— На что? Спросили бы лучше на кого! Нет, нет, не спрашивайте!
— На кого же, дуреха?
— Вы и в самом деле спрашиваете: «На кого»? И я должна вам ответ держать! Нет, никогда не скажу, никогда! И все-таки это нужно сказать ради вашего счастья. На милого герцога, на вашего супруга.
— На герцога Грегора? Неужели я как жена недостаточно внимательна к нему, неужели, по-твоему, я недостаточно хорошо читаю в его глазах?
— О госпожа, вы смеетесь над глупой служанкой, и поделом ей! Смейтесь надо мной, надавайте мне оплеух, чтобы щеки мои горели, за то, что я осмелилась так подумать! Ну, конечно же, вы разделяете его тайну, вам известна беда, о которой он, каясь, горюет, когда его никто не видит, вы знаете все и только виду не подаете.
Губы Сибиллы чуть-чуть искривились, а лицо ее побледнело, когда она воскликнула:
— О какой это тайне ты болтаешь, несчастная, о какой беде, и что это я должна знать? Ты, кажется, заговариваешься!
— Увы, нет, дражайшая госпожа. Своими собственными глазами я только сейчас видела его в таком горе, что меня прямо за сердце схватило.
— Возможно ли это? — спросила Сибилла, и странная судорога свела ей щеку. — Какая беда могла приключиться с герцогом, с тех пор как он меня покинул? Всего какой-нибудь час назад он ушел от меня герой-героем!
— То-то оно и есть, сладчайшая повелительница. Уходит к себе героем, а возвращается как грешник, убитый раскаяньем.
— А теперь, Иешута, довольно, замолчи! Уж я-то вижу тебя насквозь. Ты любишь и всегда любила пачкать меня грязным своим языком и уже не раз злила меня, хоть я и смеялась. Никогда не приносишь ты добрых вестей, а все норовишь, как ворониха, накаркать что-нибудь неприятное и страшное. Лучше бы ты молчала, чем рассказывать всякие небылицы, сулящие мне одно только горе. Итак, замолчи, я тебе приказываю.
— Да, благороднейшая госпожа, — молвила Иешута. — Так точно. Я помолчу.
Прошло несколько мгновений. Сибилла укладывала свои волосы, хотя они уже были причесаны, а служанка заканчивала уборку. Затем герцогине сказала:
— Иешута, у тебя какая-то невежливая манера молчать. Я сказала тебе: «Замолчи!» — и ты повиновалась. Но твоя манера выполнять мои приказанья невежлива. Если уж ты начала говорить, так говори до конца! Что же ты увидела, что подслушала?
— Клянусь моей верностью, праведная повелительница, я давно уже знаю, что нашего господина печаль снедает. Помилуйте, госпожа, что же это за горе, если он скрывает его даже от вас, при вашей-то дружбе и близости? Золотая моя, в чем бы тут ни было дело, это беда не из малых. Не раз я уже за ним наблюдала и давно смекнула, что забота его куда как велика и что покамест он никому ее не доверял. Сегодня, по воле неба, я еще подметала полы и вытирала пыль в его комнате, когда он туда вошел, не замечая меня, как не замечают стула или шкапа. Это перст божий, молвила я себе и, скорчившись, сгорбившись, углядела все, что он делал. Он поставил перед собой какую-то вещицу и упал перед ней на колени: казалось, что по ней он читает свое страданье, непрестанно взглядывая на нее, бия себя в грудь, молясь и проливая горькие слезы. Никогда я не видела, чтобы человек так рыдал. Тут я в своем согбенье и убедилась, что сердце его тайно и тяжко страдает. Ибо, сказала я себе, если такой отважный рыцарь так горько плачет, то, видно, причиной тому должна быть великая тоска в его сердце.
— Горе! — дрожащими губами промолвила герцогиня. — Ты говоришь правду? Да, да, кажется, так и есть. О горе, любимый мой господин! Что же может его печалить? Ибо, признаюсь тебе, Иешута, — я этого не знаю! Его страданье мне неизвестно и непонятно. Он молод, здоров, красив и богат, — так чего же ему не хватает? А если и в чем у него нехватка, я все ему отдам без остатка. — Бог мне свидетель!
И она заплакала.
— Я немного старше, чем он, — всхлипывала она, — немного стара для него. Однако он бурно меня любит, у меня есть тысячи тому доказательств, и я вторично ношу в себе его залог. И все же он живет, таясь от меня, и не подпускает меня к своему страданию. Горе, горе мне, бедной женщине! Никогда моя жизнь не была так хороша и никогда не будет так хороша, как стала благодаря его молодости и доблести. Поверь мне, на свете не было лучшего мужа! Но что же это случилось с его молодостью, что же это с нею стряслось, если он должен тайно каяться и рыдать, как ты говоришь? Дай мне совет, ибо у меня нет никого, кто мог бы мне посоветовать, как выведать его страданье и тайну, не опасаясь разрушить наше счастье!
— А что, если бы вы его спросили!
— Нет, нет! — воскликнула Сибилла в ужасе. — Только не спрашивать! Расспросы — предчувствую! — сулят опасность и смерть. Страданье его, насколько я вижу, невыразимо, ибо, если бы его можно было выразить словами, разве он не поделился бы им со мною уже давно? Оно, видно, таково, что с обоюдного ведома нам обоим нельзя о нем знать, и как я ни жажду разделить с ним его горе — он не должен знать, что я его разделяю. Мы обязаны вместе нести этот крест, но каждый в отдельности. Возможно, что моя умудренная знаньем любовь поможет ему и будет ему добрым ангелом в его великом горе!
— Это нетрудно устроить, — отвечала Иешута. — Я приметила тайник, откуда он вынул вещицу, по которой он читает свое горе и пред которой так сокрушается. Она лежала в стене, выше его головы. Туда он и прячет ее после покаянных молитв. Я отлично приметила это место. Если хотите, я отведу вас туда, когда он ускачет в суд или на охоту, и покажу вам дверцу и нишу, чтобы вы все увидели собственными глазами и, ни о чем не расспрашивая, выведали все как есть без его ведома.
Сибилла задумалась.
— Иешута, девка! — сказала она наконец. — Мне страшно, когда подумаю об этой вещице в стене, — никакими словами не передать, как мне страшно. И все-таки ты права: если я хочу разделить с ним его страданье без его ведома, чтобы, может быть, стать ему добрым ангелом, мне надо увидеть то, перед чем он скорбит и на чем, как сдается, написана вся его скорбь. На пятый день, считая от нынешнего, он назначил охоту с сокольниками в сыром лесу. Когда они ускачут и, наверно, задержатся где-нибудь на постоялом дворе, ты поведешь меня и покажешь мне эту нишу. Ты, верно, думаешь, меня снедает нетерпение? Да, снедает. Но ведь как устроено сердце человеческое! Я ото всей души благодарю господа за то, что до их отъезда осталось еще пять дней.
Назад: Свадьба
Дальше: Прощание