Четверо смелых
Бабьим летом в деревне легко и чисто, тихо и светло, покойно и томно. Душа сладко млеет от погожих деньков, лес притих в ожидании первых морозов, пахнет прелым сеном и воском. Жаль, что впервые мне довелось окунуться в сельскую жизнь ранней осенью, в начале сентября, лишь в зрелом возрасте. Бог мой, как здесь замечательно! не жизнь, а благостное умиротворение. Ни тебе метро, ни трамваев, ни спешки, ни давки, ни суеты, ни бесконечного никуданеуспевания. Здесь спешить ни к чему, здесь царствует нега.
Ранним утром, когда ещё не осел, не рассыпался туман, и роса лежит на траве и листьях, в гулком сонном воздухе слышно мычанье коров и густой звон колокольчиков, резкое щёлканье пастушьего бича. Утро наполнено бряканием вёдер, хлопанием ворот и калиток, дымом печей и одуряющими запахами свежеиспечённого хлеба и парного молока. Скоро люди потянутся на работу, зябко ёжась и втягивая голову в плечи, и очарование девственности утра развеется вместе с туманом. И наступит день.
Днём в деревне оживлённо, если, конечно, можно назвать оживлённым магазин с тремя посетителями или улицу, по которой проезжает по две-три машины в час. Но всё равно – что-то беспрерывно происходит, где-то шумит лесопилка, что-то неподалёку трещит, лязгает, звонит. То трактор проедет с тележкой, и густо напахнёт навозом, то председательский УАЗик промчится. Словом, бестолковая возня днём. А на дороге – целый океан пыли. Пыль везде: за шиворотом, в волосах, в ноздрях, не одежде, на зубах, в воде, на бутербродах и в бидоне с молоком. И так до конца рабочего дня.
Вечер неспешен и важен. Нарядно одетые молодые люди (в костюмах, с застёгнутыми наглухо, под подбородок, сорочками, но без галстуков – мода такая) под руку с женами, невестами или подругами степенно прохаживаются по центральной улице, той, где стоит единственный на всю округу универмаг. Добравшись до конца улицы, разворачиваются и так же размеренно шагают обратно.
Встретившись, парочки каждый раз останавливаются и самым важным видом здороваются, спрашивают друг друга о здоровье близких, обмениваются новостями. Забавно, что они могли сто раз на дню увидеться на работе днём, но это не мешает обмениваться приветствиями вечером. Таков уж ритуал. Не менее забавно, что тут же, среди нарядных гуляющих пар, запросто можно встретить дядечку в выцветшем трико с вытянутыми коленками, а то и в трусах и в майке. Трусы обычно бывают чёрными, до колен или чуть короче, майки – светло-фиолетовые или белые. Дядечка, как правило, занят колкой дров или другой работой по хозяйству. Парочки относятся к такому соседству с пониманием: ну угораздило поселиться человека на центральной улице, не в пиджаке же ему дрова пилить! Здороваются с ним каждый раз, проходя мимо, но разговорами не докучают, чтобы не отвлекать от дел. Дядечка в ответ дружески кивает головой, продолжая орудовать пилой или топором.
Семейные пары со стажем сидят вечерами по домам – смотрят телевизор, хлопочут по хозяйству, воспитывают детишек. Старушки устроились стайками на лавочках, лузгают семечки и обсуждают прогуливающихся. Часам к десяти улицы пустеют, и с тёмного неба незаметно опускается тишина. Хорошо в деревне бабьим летом. Впрочем, в деревне всегда хорошо, когда не бьёшься за урожай.
Нам, смене из пятнадцати инженеров, отвели дом на окраине деревни, на самом отшибе, возле кладбища. Все дома по соседству стояли пустые, брошенные, и только в единственном, том, что ближе всех к кладбищу, обитал сосед, Степан. Он не дослужился до уважительного «Степан Тимофеич», и в свои пятьдесят пять так и остался Стёпкой. Да и как иначе? Холостой, беспутный, жутко любопытный, он лезет во все дырки, всегда ему больше всех надо. Но и везёт ему невероятно, из всех передряг выходит целёхоньким. Рассказывали, к примеру, как он утопил зимой трактор – решил проверить, проскочит ли по льду на полной скорости на ДТ-75 через речку. И ведь трезвый был! Ну и ушёл под лёд. Повезло – течением его не утянуло, вынырнул. С перепугу, что попадёт за трактор от начальства, стал нырять в прорубь, чтобы зацепить трос. И не заболел. И не утонул. И свой ДТ-75 вытащил. С тех пор он всегда носил с собой хороший моток верёвки.
А в другой раз, рассказывали, привезли пустые двухсотлитровые железные бочки, штук сто. Председатель хотел из них плавучий мост построить. Все бочки были кирпичного цвета, а одна – голубая. Так Степана одного из всей деревни измучило любопытство: чего это она голубая? Ну и полез проверять. Выкрутил пробку, понюхал. Вроде пахнет химией какой-то. Заглянул в отверстие – ничего не видно, темно. Тогда он зажёг спичку и заглянул в отверстие снова, а спичку бросил внутрь. Оттуда ка-ак полыхнет! И попал Степан в больницу, с лёгкими ожогами. А как только вернулся, пошёл первым делом к бочке, снова чиркнул спичкой и снова заглянул, мол, выгорело же всё. Ясное дело, бабахнуло ещё раз. Так Степан лишился бровей и узнал (и накрепко запомнил), что взрываются не горючие жидкости, а их пары в воздухе.
Был он нескладный, непутёвый, как говорили односельчане. И собака его, Тазик, такая же. Даже кличку свою она получила по недоразумению. Была она беспризорная, ничья, бегала сама по себе, промышляла, чем могла. Однажды зимой сунулась она железный тазик понюхать, ну и прилипла носом. Так и бегала по деревне, скуля, с тазиком на носу. Степан пожалел, полил горячей водой, отцепил от железки, и взял к себе жить, посадил на цепь. Сторож, однако, из неё вышел никудышный: спит, проклятая, сутки напролёт. Вор может запросто через неё перешагнуть – и ухом не поведет. Какие, спросите, в Михайлово воры и что можно украсть у Степана? А неважно, ответит он. Порядок должен быть. И поэтому намеревался Степан Тазика на злобу выдрессировать. Рассказывал он об этом всем и каждому, и даже мне, человеку приезжему, чужому, успел надоесть ежедневными обещаниями, мол, завтра буду дрессировать, заходи посмотреть.
* * *
Работали мы с восьми утра до семи вечера, накапливали отгулы за ненормированный день. Собирали в мешки корнеплоды, а потом грузили их в машины. Грузовики в раскисшем поле то и дело застревали, их вытаскивал на твёрдую дорогу специально выделенный начальством трактор с тросом. К обеду тракторист изрядно набирался, но рулил всё же приемлимо – никого не задавил. Бригадир наш, из местных, из деревенских, после обеда часто пропадал, и мы продолжали швырять корнеплоды в кузова без него. Так и проходил весь трудовой день. Вечерами мы собирались в нашем огромном старом скрипучем доме и пили чай, если было электричество. А если не было – забавлялись страшилками. К нам и Степан захаживал частенько – поговорить о политике, о жизни, сыграть в шашки или тоже рассказать что-нибудь этакое, жуткое. Страшилки поздними вечерами вспоминались и рассказывались сами собой. Возможно, потому, что наша отдалённость, даже отчуждённость от деревни, от людей, от жизни, оторванность от цивилизации (ни радио, ни телевизора у нас не было), тишина, ощущаемая кожей, тугая и липкая и близость кладбища налагали отпечаток мистической таинственности на нашу незатейливую жизнь.
Весёлые разговоры затихали, люди невольно начинали говорить приглушённо, а то и вовсе переходили на шёпот. Звонкий голос какого-нибудь разгорячённого юнца, вбежавшего в дом, казался чуждым в полутёмном помещении, пропадал в углах, гасился сумраком и самой атмосферой жилья. И вошедший, словно испугавшись собственного голоса, понижал тон.
Что бы ни обсуждали мы в неверном свете керосиновой лампы, говорили мы вполголоса, чтобы не спугнуть вселенскую тишину. И чёрные тени дёргались, метались по тёмным углам, и кто-то таинственно скрёбся, шуршал под полом, и скрипели половые доски. А изредка всхлипывала и хлопала наружная дверь с такой силой, что жалобно звенели оконные стекла. И опять наваливалась тишина.
Сладкий страх непонятного, забытого, детского шевелился, пробуждался в душе. И мы все, словно поддерживая игру, охотно пугали друг друга страшными историями. И так же охотно пугались. Про леших, ясновидящих старух отвратительного вида, домовых, про то, как приходила к кому-то Смерть в чёрном балахоне и со сверкающей косой, и будто бы её видели люди, и, конечно, про мертвецов. А порой казалось, что в самом темном углу, за громадой русской печи, среди паутины и беспокойных теней сидит некто маленький, бородатый, скрюченный в три погибели, и недобро глядит на нас, собравшихся тесным кружком за столом вокруг слабенького огонька лампы. Лампа чадила, моргала и воняла керосином.
А если посмотреть на деревню с высоты птичьего полёта, увидишь россыпь огоньков, будто кто-то бросил пригоршню блестящих монет на тёмный асфальт. В центре огоньков побольше, по краям – поменьше. Горят они неверным, мерцающим огнём, едва освещая железные крыши домов и пыльные улицы. И совсем уж в стороне, на отшибе, бледно и беспомощно светят четыре окошка – наша обитель. А за с ней, ещё дальше от кое-как освещённого центра, в тёмном мраке угадывается угольно-чёрный провал. Это кладбище. И даже с высоты видно, что там спокойно и тихо. И дальше, сколько видит глаз, сплошная тьма, до самого горизонта. Ни огонька, ни зарева далёких деревень. Будто и нет никого больше на всей Земле. И не верится, что где-то далеко шумит город, и по залитым жёлтым светом проспектам мчатся автомобили, и сияет реклама, и по улицам и скверам гуляют беззаботные прохожие.
* * *
…В тот жуткий день вечер я ходил на почту – звонить родным. Линия была всё время занята, и я проторчал в душной прокуренной комнатёнке допоздна. А по дороге домой, когда я уже начал подниматься в гору, и до нашего прибежища осталось каких-нибудь две сотни шагов, электричество опять отключилось. И в наступившей тьме сразу проявились деревенские звуки – ленивое переругивание соседок, лай собак, скрип колодезного ворота и звон цепи. Слышались они отсюда, с горки, будто издалека. Казалось, из такого же, как отзвуки железнодорожной станции – свистки тепловозов, гулкий стук сцепляемых вагонов, едва различимое многократное эхо голоса диспетчера.
Я шёл почти на ощупь, шестым чувством угадывая изгибы тропинки. Дом впереди закрывал звезды, нависая чёрным провалом, на него я и ориентировался. Едва я, осторожно шагая и нащупывая ногой каждый шаг, подошёл к крыльцу, как за спиной раздался треск – кто-то молча, продирался через кусты напролом, словно кабан на водопой. Я резко обернулся, пытаясь найти его глазами. Я всматривался в темноту, пока не различил неясную тень человека. Или мне показалось? Тень быстро двигалась ко мне, постепенно приобретая чёткость и форму. А когда приблизилась на расстояние шагов двадцать, произнесла на ходу знакомым голосом: «Завтра! Завтра вечером заходи. Тазика дрессировать буду!». Ну конечно! Степан! А я уж испугался. Заходи, Степан, гостем будешь. И мы вошли внутрь.
* * *
Народ, как обычно, сгрудился за столом. И я услышал задушевный Серёжин голос:
– Ни я, ни Колька, и Лёха никого, Кроме Дарьи, не видим – она одна только и мелькала в окошке сквозь занавески. Жила она одиноко, а мы слышали разговор, причём второй голос был мужcкой. Так вот. Обратившегося в человека змея видит жена, или мать, или невеста. И больше никто. У Дарьи мужа в солдаты забрали. Затосковала она сильно. Вот он однажды ночью и явился. Она обрадовалась, стол накрыла стол. И спрашивает, как мол, ты смог домой со службы вернуться? А муж и отвечает, что сбежал, и рассказывать о нём никому нельзя. Так продолжалось несколько дней. Дарье и самой страшно стало: муж-то ночью пьёт, ест, а наутро еда нетронутая на столе стоит.
Нинка ахнула и зажала рот ладошкой. И тут в разговор встрял Степан. Таинственным голосом он сообщил:
– Скажу конфенденциально. У нас тоже такое было. Появлялся огненный змей у одиноких баб, у тех, что недавно схоронили мужа. Причём только у тех, что сильно тоскуют. Вот к бабе Нюре, что напротив почты живёт, захаживал. Она сама рассказывала. Мол, умер у неё старик, она и давай тужить, места себе не находит. Как-то ночью сидит у окна, мается. Вдруг как осветит! Подумала она – пожар ли, чё ли. Вышла на двор. Глядь, старик, покойник стоит, да одетый баско, как в праздник, в новых сапогах. С той поры и начал ходить. А ведь знала он, что муж-то мёртвый, но всё равно тоска брала своё, и верить она стала, что он непонятно как, но живым оказался.
– Я того огненного змея видел, – продолжил Степан, воодушёвленный всеобщим вниманием, – Голова у него шаром, спина горбом и длинный-предлинный хвост – метров пять, весь он как горящий клубок шевелящихся верёвок. Подлетит к трубе – и рассыпается искрами, словно из решета они летят. И в тот же миг в избе старик и объявляется. А летает змей низко, чуть выше плетня. Вылетает змей, говорят, с кладбища, только этого не видел никто. Говорят, в звездную ночь вспыхивают там зарницы, а на верхушках деревьев будто бы видели отсвет. Неровный, зыбкий, скрасна.
И тут хлопнула входная дверь, и в комнате объявился Шурик, младший научный сотрудник из шестой лаборатории. Был он бледен и, похоже, сильно напуган. Разговор прервался. Полтора десятка лиц повернулись к нему с немым вопросом: что стряслось? И он, запинаясь, сообщил:
– Там кто-то помощи просит. Кричит «люди добрые, помогите». Плохо слышно, голос глухой, бубнящий. Едва разобрал.
– где это – «там»? – осведомился наш старший, Палваныч.
– На кладбище…
Народ ахнул единым беззвучным выдохом и примолк, а Нинка нервно хихикнула и заелозила на лавке. Степан посмотрел на неё строго, дескать, не егози, и сказал:
– Однако, надо сходить, проверить. Вдруг кто в беду попал…
Он решительно поднялся со скамьи, обвёл присутствующих длинным взглядом и спросил:
– Ну что, смелые есть? Кто со мной?
Смелых оказалось трое. После короткой паузы вызвались Борька, Серёжа и я – cамые молодые и самые глупые. Нам, дуракам, неловко было выглядеть трусами перед слабым полом.
* * *
На улице уже похолодало. Не то чтоб очень, но посвежело сильно. Мы пошли по тропе меж кустов, в затылок друг другу. Первым шагал Степан. По его уверенному шагу я догадался, что дорогу он знает и с пути не собьётся. А может, он видит в темноте, как кошка… Голос действительно слышался, и действительно с кладбища. В первый раз он прозвучал, едва мы отошли от дома. Нехороший голос, глухой, мычащий, будто человек пытается кричать с кляпом во рту. мне сразу стало зябко, захотелось вернуться в тёплый дом, к вонючей лампе, к уюту, к людям. К покою. Но Серёжа бодро напирал сзади, и мне ничего не оставалось, как спешить за Борькой. Вот уже замаячил впереди неясной тенью забор. За ним угадывались кресты, прямоугольные могильные плиты, узкие пирамидальные деревянные памятники со звездами наверху. А в глубине сплошной стеной угрюмо стоял тихий лес. Степан нашёл знакомую ему лазейку в заборе – отодвинул доску и пролез в щель. Мы – следом. Неизвестный снова подал голос. «Люди добрые, помогите!», – тягуче проныл он. Степан остановился, покрутил головой, определяя направление звука, и взял левее.
Минут через пятнадцать путаных блужданий мы вышли на кладбищенскую дорогу, ту, что тянется до МТС. Тот, кто кричал, был где-то совсем рядом, голос слышен был отчётливо, откуда-то снизу, будто из-под земли. Глаза мои привыкли к темноте, и я уже различал лужи и крупные камни на дороге, кустарник. Я и увидел первым чёрный прямоугольный провал в земле. Голос шёл оттуда. Мы подошли поближе. Степан крикнул в черноту «Эй, кто там, отзовись!» и бросил вниз булыжник.
– Ой, мама! – донеслось из тьмы невнятно, – Совсем ополоумели?
– Семён! Ты что ли? – узнав голос, обрадовано крикнул Степан.
– Кому ж ещё быть, как не мне? Я.
– Ты чего там делаешь?
– Ну упал я… Сегодня премию давали, мы с мужиками посидели в МТС. Хорошо посидели, до темноты. А домой пошли напрямки, через кладбище. Я отошёл по малой нужде в сторону, да в яму-то и упал. И кто её выкопал…
Я не сразу понял, что мне не нравилось в голосе Степана. Что-то было не так, неправильно, не по-человечески. И только на слове «выкопал» до меня дошло: слова давались ему с трудом. Выговаривал их он тщательно, но всё равно будто тряпка во рту мешала ему говорить. И очень уж механическим казалось это выговаривание, так говорят, когда записывают речь на диктофон. Может быть, он просто был пьян?
– Сейчас, Семён, сейчас… Вытащим, – пробормотал Степан. Он уже достал из кармана смотанный кусок верёвки и быстрыми ловкими движениями разматывал его, – не просто яма это, а могила. Ишь, глубокую какую вырыли…
Он размотал верёвку и бросил конец в яму: «Держи!». Оттуда послышалось бормотание, шумная возня, будто брыкается кто-то, тяжкий глубокий вздох и длинное мучительное «Ммм…». Так мычат, когда дотрагиваются до зудящей, ноющей раны. Верёвка подёргалась и замерла. «Тащи», крикнули снизу. Мы схватились за свой конец верёвки всем скопом (Семён – мужик крупный, объяснил Степан, надо дружно взяться) и потянули. Сильно, но не резко, перебирая волосатую верёвку руками. Что-то не очень он и крупный… Думал, тяжелее будет. Или это вчетвером кажется, что легко? Как ни медленно выползала верёвка, а всё ж вскоре голова Семёна оказалась наверху. Странная какая у него голова – длинная, узкая. И борода до ушей. Или это не борода? В темноте не разглядишь толком… Ой, мамочки, это шерсть! Всё лицо шерстью покрыто! А изо лба косо торчит страшный изогнутый рог! Мы бросили верёвку одновременно (страшная голова скрылась под землей, оттуда донёсся звук мягкого удара и тем же голосом «Ой, ёёё…») и бросились во весь дух наутёк. Как я перепрыгивал забор – не помню. Только ребята говорят, что я с ходу его перемахнул, а высотой он метра два, если не больше.
* * *
Очухались мы только в доме, напуганные, взвинченные, подавленные. Молча смотрели друг на друга, поминутно озираясь на дверь. Наши, из тех, что оставались в доме, глядели на нас встревожено и тоже молчали.
– Что это было? – спросил Борька, глядя в никуда и не обращаясь ни к кому. Ему никто не ответил. Тишина стояла в комнате. Только Степан судорожно хрипел – никак не мог отдышаться, да собаки устроили в деревне дикий вой. Да тикали старые ходики на стене.
Как только мы пришли в себя настолько, что смогли говорить – первым делом рассказали своим, что случилось. Они похихикали над нами, но жидко, несмело. И никто не решился сходить на кладбище – проверить. А вопли «люди добрые, помогите» были слышны и отсюда, только совсем глухие. Или это только чудилось?
Едва рассвело, прибежал Степан и начал разговор про нечистую силу, про грехи наши:
– Надо в церковь сходить, попросить батюшку защитить от нечистого, освятить могилку, окропить святой водою.
– Брось, Степан, – ответил Борька, – нет никакой нечистой.
– Как нет, если сами видели?
– А вот сейчас мы сходим и узнаем, что мы такое видели.
– Вы как хотите, а я без батюшки не пойду! Мы все грешные, он один может освятить…
– Степан, а Степан, а может быть, попы и есть самые большие грешники? Ведь они взяли на себя смелость быть посредником между человеком и богом, не спросясь ни у того, ни у другого.
Но Степан не внял голосу разума, побежал в церковь. Наши же страхи развеялись вместе с темнотой. И, умывшись ледяной водой и почистив зубы, мы втроём решили при свете дня наведаться к жуткой могиле. Оделись, обулись – и пошли. А вместе с нами увязалось ещё человек шесть.
Могилу нашли быстро, ориентируясь по дороге. Подошли осторожно к краю. Заглянули. Так и есть! Спит мужик! В рабочих брезентовых штанах и в такой же легкой курточке, в стоптанных кирзовых сапогах. Куртка сзади задралась, являя миру угол вдрызг испачканной клетчатой рубашки и полоску белой незагорелой спины. Спит мужик на боку, свернувшись калачиком – видно, что холодно ему, болезному. Замерз… Крупный такой мужик, килограмм под сто двадцать. Богатырь. Лежит и обнимает чёрную лохматую однорогую козу. Коза не спала и нервно косила на нас карим глазом.
– Эй, дядя! Ты кто? – крикнул Мишка.
Мужик перестал сопеть и открыл глаза. Увидев прямо перед собой козу, скорчил рожу и отпихнул её. Коза обиженно заблеяла и поднялась на ноги. Мужик помотал лохматой головой и посмотрел на нас. Губы его сложились домиком и он жалобно заныл:
– Люди добрые, помо… Тьфу ты, леший, прах тебя побери! Ребята, помогите вылезти! Я сам не могу – руку подвернул, болит, мочи нет.
Мужик сел, лицо его перекосилось от боли. «Ммм…» – вырвалось у него. Здоровой правой рукой он бросил нам конец верёвки.
– Только сперва Машку надо вытащить. Тяни, она уже привязана.
Вытянули мы Машку, вытянули и Семёна. Посидели немного, отдохнули, да и пошли каждый своей дорогой. Мы – на работу, Семён – к фельдшеру, Машка – домой. Часа через два объявились на кладбище поп со Степаном – наш дежурный видел, как они шли по дороге и слышал пение. Освятили, значит, могилу от нечистой силы.
А вечером Степан напился. Пришёл взбудораженный, взъерошенный, злой и повёл меня, Борьку и Серёжу к себе – дрессировать Тазика. Довёл он нас до калитки и велел дальше не ходить. А сам вошёл во двор, перешагнул через мирно спящего пса и скрылся а сарайчике. Через минуту он вышел с топором в руке. В два шага Степан дошёл до Тазика и молодецким ударом, на выдохе («Хэх»! – вырвалось у него), отхватил собаке половину хвоста! Обезумевший от страшной боли Тазик взвыл, заскулил, взвился вверх, закрутился на месте, кинулся было на хозяина и тут же отпрянул от него.
– Что ж ты творишь, гад? – крикнул Борька, – Живодёр!
– А чего он дыхнет? – огрызнулся Степан. И тут же пожалел пса, и сник. И обнял его, и прижал к себе, и заплакал, обнимая, пьяными слезами.
Через пару дней хвост у Тазика зажил, он опять стал весёлым и добрым псом, опять безмерно любил своего хозяина. Всё вернулось на свои места. С той разницей, что спать он стал чутко, и никого к себе во сне не подпускал – сразу просыпался, вскакивал и заходился истошным лаем. Вот и пойми этих собак… А с цепи его Степан отпустил. Пусть бегает свободным – всё равно со двора не уходит.