8. Сорок минут в ионолете
Ах, думать о чем-то никогда не поздно! И об этом – тоже. Даже если бессмысленно думать, если ничего нельзя изменить – да и не хочется менять! – об этом все думается.
Мы с Бирутой давно женаты. Мы полетим вместе на Риту – уже известно, что мы попали в число астронавтов. А Таня уже давно изучает в Кембридже историю английской фантастики. Не знаю вот только, где Олег Венгров. Может, там же, в Кембридже, с Таней. А может, еще где. Я никого не спрашиваю о нем, и никто мне о нем ничего не говорит.
Странно – у меня нет никакой обиды ни на Таню, ни на Олега. Та боль, которую я испытал когда-то, не вызвала обиды. Я даже уверен, что все получилось к лучшему. Кажется, смог бы сейчас совершенно спокойно пойти с ними обоими в парк или на выставку, или посидеть в кафе. И, конечно, чтобы с нами была Бирута. Чтобы Таня могла увидеть, какая Бирута веселая и красивая, какая она умная. Чтобы Таня могла понять, как Бирута любит меня.
Наверно, это мог быть даже довольно интересный вечер – вчетвером. Но, конечно, он не нужен. Потому что был бы болью – для всех. Только сейчас я уже смог бы выдержать эту боль. А раньше – не смог бы.
С каждым днем подготовки к отлету Таня и все, что связано с ней, уходит дальше и дальше. Уходит навсегда, безвозвратно. Все быстрее и явственней надвигается пропасть, которая уже никогда и ни за что не позволит мне ни увидеть Таню, ни даже что-либо узнать о ней.
Как в той песенке –
Я вернусь
Через тысячу
Лет.
Так хоть в чем-то
Оставь мне
Свой след!
Только я не вернусь!
И следа не увижу...
Может, это вообще свойство человеческой психики – много думать о том, что ушло или уходит безвозвратно?
Помню, как поразила меня одна небольшая запись, случайно сделанная на обложке журнала три сотни лет назад и так же случайно обнаруженная мною.
Я готовил в девятом классе доклад о второй мировой войне двадцатого века. Меня с детства тянул к себе двадцатый век. И не раз наплывали какие-то грустные минуты, когда я жалел, что не родился в том бурном, мятущемся, непрерывно ищущем веке. Тот век породил новое общество, новый мир, новый социальный строй, который позже победил на всей планете. В том веке человечество впервые осознало себя единым коллективом, живущим в одном, не очень большом доме. А до этого ведь понятие “человечество” не распространялось дальше своего племени, своего народа. В том жестоком, залитом кровью веке человечество впервые выстрадало всеобщую, святую ненависть к войне, всеобщую решимость покончить с нею навсегда, на все будущие времена. В том веке впервые родилось истинное братство народов, которое затем стало законом жизни всей планеты. И, наконец, в том веке человек впервые вышел в космос и ступил на почву других планет. Короче, тот век был переломным. Всеобщая история человечества началась с двадцатого века. А до этого была только история отдельных племен, стран и народов.
И поэтому я редко пропускал книги о двадцатом веке. Я всегда старался прочитать о нем как можно больше. А в школе, когда распределяли темы для самостоятельных работ, обычно выбирал что-нибудь по двадцатому веку. В девятом классе это был обзор второй мировой войны.
Я прочитал тогда очень много о войне и знал уже столько, что хватило бы, наверно, на три школьных доклада. И в какой-то из последних вечеров работы в библиотеке я перелистывал старинные журналы с записками русского посла в Англии. Это были записки о борьбе за второй фронт – небольшая, в общем-то, деталь в истории войны. И опубликованы они были через двадцать лет после ее окончания.
Записки, конечно, были очень интересны. Но ничего из них я так и не продиктовал на пленку – было собрано уже слишком много материала. А вот рукописную полувыцветшую запись на синей обложке журнала почему-то захотелось сохранить в памяти. Чем-то тронула эта случайная запись человека, пережившего ту страшную войну. И я продиктовал ее на пленку, и переписал дома на диктографе, и вот помню до сих пор.
“ Это не очень понятно... – писал неизвестный человек. – Хотя война все дальше уходит в прошлое – она вспоминается не реже. Ничуть не реже, чем раньше. Даже, пожалуй, чаще. Тогда, сразу после войны, о ней хотели забыть, старались не думать. А теперь думается.
О ней может напомнить неожиданно попавшая в руки книга тех лет, отпечатанная на толстой, грубой, ломкой уже бумаге, или залежавшееся в книге пожелтевшее военное письмо, сложенное треугольником, с чернильным штампом возле адреса: “Просмотрено военной цензурой” и со старательно вычеркнутыми строчками, или чудом сохранившиеся хлебные карточки – декабрьские, за сорок седьмой год – последние хлебные карточки... И просто так вспоминается – безо всяких поводов, потому что все в этой войне было трудно, больно и страшно, но ясно, определенно и чисто. Неясности начались потом”.
Короткая запись. И грустная. И неизвестно зачем сделанная. И, может, поэтому трогает. И даже помогает понять что-то в сегодняшних моих чувствах и мыслях.
Думает ли обо мне сейчас Таня? Ведь она знает, что я лечу, – имена астронавтов объявлены всему миру.
Видимо, никогда мне не узнать – думала ли она обо мне в эти последние мои месяцы на Земле.
Впрочем... Если бы не думала – разве думал бы о ней я? Да еще столько! Ведь казалось – уже почти забыл ее. Ничего о ней не напоминало. И вдруг такое!
Из-за этих мыслей даже не читается в ионолете, хотя обычно я в этой машине читаю. Здесь нечего больше делать – ионолет все время идет высоко над облаками, на такой высоте, с которой все равно, даже и без облаков, ничего на земле не разглядишь.
А сейчас журнал, который я взял в дорогу, лежит на коленях, и прочитаны в нем всего две страницы.
Я лечу к Бируте. Уже больше недели ее лицо улыбалось мне только с небольшого экрана видеофона, и я страшно соскучился по ее глазам, по ее рукам, по ее ночному шепоту, по ее ласкам.
Каждый вечер, заканчивая разговор по видеофону, Бирута напоминала:
– Так ты не забудь написать мне письмо! Или сегодня же вечером, или завтра утром. Обязательно!
Еще улетая к родителям, в Прибалтику, Бирута взяла с меня слово – каждый день писать ей письма. Несмотря на то, что мы каждый вечер будем разговаривать. Странность, конечно! Каприз! Но я писал – мне приятно выполнять ее капризы.
Я хочу сейчас думать только о Бируте, а думаю почему-то больше о Тане. Странно устроен человеческий мозг! Постигают-постигают его и, казалось бы, давно постигли, а управлять им как следует все еще не могут. И по-прежнему, как во времена древнейшего врача Галена, – “мы не вольны в течении наших мыслей, так же как в обращении нашей крови”.
А может, это и хорошо, что “не вольны”? Может, в этом и прелесть?
Остаток своего отпуска я проведу с Бирутой в Прибалтике. Еще целые три недели мы будем жить у ее родителей в Меллужи, и бродить по сосновым лесам, и валяться на золотом песке у моря. Целые три недели! Сейчас кажется, что это – вечность. Но пройдут они – покажутся мигом.
А девять дней отпуска я провел дома. Хотя теперь и дома-то, по существу, нет. Потому что те немногие вещи, которые очень дороги нам с мамой и в которых для нас суть дома, мы упаковали и отправили на космодром. Их переправят оттуда на Третью Космическую и уложат в трюмы “Риты-3”, нашего корабля. А в доме нашем будут жить другие люди и выкинут наверняка наши старые вещи, и поставят свои.
Правда, это будет не сейчас, а позже – когда мы с мамой улетим.
Мама моя полетит вместе с нами. Ей разрешили это в виде исключения, из уважения к памяти отца. И еще – в благодарность за то, что она вернула человечеству тайну последней отцовской пластмассы. Ту тайну, которую считали погибшей вместе с отцом и с цехом, где пластмасса испытывалась.
Целый год мама перебирала в папином кабинете бумажку за бумажкой, прослушивала пленку за пленкой. Целый год, плохо разбираясь в новейшей химии, искала то, над чем бился отец – состав пластмассы, совершенно не пропускающей радиоактивные потоки.
Мама никому не говорила об этой своей работе, ни у кого не просила помощи, никого не хотела отрывать от дела. Даже я в своем “Малахите” узнал о том, что сделала мама, только из последних известий по радио.
Она расшифровала все путаные, исчерканные черновики отца. Она нашла все последние формулы, разобрала торопливые, сокращенные и запутанные записи, которые сделал отец в последний вечер, перед уходом на то роковое испытание.
И теперь лаборатория, которой руководил отец, уже завершает дело. Там начали было все заново. Но мамин труд позволил им перенести работу сразу на последний этап.
И хотя наш корабль полетит еще с прежней – тяжелой, просвинцованной обшивкой, на следующем корабле ее уже не будет. Следующий корабль обошьют отцовской пластмассой, и он будет легче и людей возьмет намного больше.
Пластмасса оказалась невиноватой в том взрыве цеха, который погубил отца. Испытание недавно повторили на новом оборудовании – и все прошло нормально. И пластмасса не пропустила нейтронов. Видно, в том старом цехе просто свихнулся один из киберов и неверно замкнул цепь. А пластмасса – надежная. Отец не зря работал.
Вернув эту пластмассу людям, мама отправится с нами. И будет на Рите больше одним врачом. И будет на Земле одной вдовой меньше.
Сейчас мама где-то на пути к Антарктиде. Она решила слетать на прощание в тот подледный поселок, где добывают алмазы и где она встретила и полюбила отца.
Оттуда она еще полетит на Огненную Землю и затем – в Рио-де-Жанейро, на любимый свой пляж, где также многое для нее связано с папой. А потом еще проведет недельку дома. И это наверняка будет самая тяжелая для нее неделя – в пустом доме, где остались лишь старый, бездушный робот Топик да воспоминания.
По-моему, не нужно было бы маме этой недели. Но мама так решила, и я не посмел ее отговаривать.
Чудно! Даже не верится, что через какие-нибудь два месяца мы уже будем на Третьей Космической станции, где монтируются и откуда уходят корабли на Риту. Что через три месяца мы уже будем застывшими льдинками в каютах затерянной в Бесконечности “Риты-3”. Совершенно не верится в это! То есть мозг понимает, что это – будет. Но чувства пока не приемлют. Словно подобное должно случиться с кем-то другим, не с тобой.
Интересно – у всех так или только у меня? Надо будет спросить у Бируты. Или у Али – когда вернемся в “Малахит”.
Он ведь тоже летит – мой дорогой, горячий Али. Летит вместе с Аней Кузьминой, беленькой-беленькой вологодской девчонкой, которая стала его женой и подругой Бируты.
А вот Марат Амиров не попал в список. Даже не понимаю, почему. Он в пятерке сильнейших историков “Малахита”. Но попали только двое из них. Может, на Рите, по земным представлениям, пока не требуется много историков? Правда, Марат и его жена Ольга – первые в списке дублеров. Но это небольшое утешение. Придется ли кого-то дублировать? Кто откажется от полета? Разве что случится несчастье...
Впрочем, загадывать рано. Пока что объявлены почему-то только пятьсот восемьдесят фамилий. А полетят шестьсот человек.
Как это ни странно, но летит и Женька Верхов. И с ним – розита Гальдос, красавица-кубинка, лучшая певица нашего лагеря.
Весь “Малахит” с первых дней восхищался Розитой. Столько парней крутилось вокруг нее! И, хотя я никогда не был в их числе, Бируте почему-то долго казалось, что меня в их число тянет.
Это были все чудесные парни, и я не могу понять, почему Розита выбрала Женьку.
Правда, Женька держался в “Малахите” очень спокойно и солидно. И вполне профессионально работал в нашей лагерной киберлаборатории. Но работал без блеска, без выдумки – ни одной новой идеи. Впрочем, ничего другого я и не ждал от него.
Он явно не добивался здесь славы, как добивался ее в школе – яростно и беззастенчиво. Он очень охотно аплодировал здесь другим – например, Али, который не раз будоражил “Малахит” своими новыми скульптурами и декоративными панно.
У Женьки уже была готовая слава талантливого изобретателя, и многие ждали от него новых изобретений, и я не раз слышал, как его спрашивали:
– Над чем работаешь сейчас?
Женька в таких случаях загадочно улыбался и отвечал:
– Если получится – узнаешь. А не получится – чего болтать?
Он был скромен. Он так и держался – скромным гением. У него это получалось.
Но я был совершенно, я был абсолютно уверен, что ничего нового он не выдумает, ни над чем в одиночку не бьется.
Зато бился я. После гибели отца, после того, как все определилось и накрепко сложилось у нас с Бирутой, я работал очень много и сделал все, что должен был сделать на Земле.
Три месяца назад я передал Уральскому промышленному управлению радиофоны с запоминающим устройством на десять номеров. У них стандартный размер и стандартные длительность и дальность действия. И их батареи ни в чем не уступают прежним, хотя меньше и легче их.
– Задали вы нам работы! – сказал мне представитель управления. – Теперь ведь надо перестраивать производство!
Первую партию новых аппаратов обещали сделать быстро – к нашему отлету. Так что мы увезем с собой на Риту радиофоны с моими “поминальниками”.
Об этом говорили по радио и, как когда-то Женьку, таскали меня на телестудию. После передачи Женька Верхов первый подошел и поздравил меня.
– Вот видишь, – сказал он. – И ты добился! Я же тебе предрекал!
Он предрекал совсем другое. Но я не стал уточнять – кивнул ему и отошел. До сих пор неприятно с ним разговаривать. Довел я до конца и коробочки эмоциональной памяти. У меня уже есть пять штук с обратной связью – от коэмы в мозг. Нигде больше нет таких. Но о них я пока не говорю. Не хочу шума. Не хочу, чтобы вспоминали об “изобретении” Женьки и объявляли меня его последователем или даже учеником.
А ведь могут! Потому что никто не знает, как было все на самом деле. Никто, кроме Тани.
Это она еще в начале девятого класса подкинула мне книжку старинного фантаста, которую читал Михаил Тушин на корабле “Урал”. Тот фантаст выдумал коробочки эмоциональной памяти. Но в его время их не могли сделать – не было отправных приборов, не умели улавливать и анализировать биотоки. А в наше время – умеют. И различные схемы анализатора биотоков широко известны. И я решил воспользоваться ими, чтобы создать коробочки эмоциональной памяти, о которых мечтал тот фантаст.
Вначале у меня ничего не получалось. Диктуешь, диктуешь в такую коробочку, а потом подключишь ее к экрану – и никакого толку. Одни тени! Обычный анализатор биотоков дает линии, а у меня – тени. Вся и разница.
Потом я сообразил сосредоточить все приемники биотоков на кончиках пальцев, где больше нервных окончаний, где они гуще. И на экране стали появляться картины. Смутные, но понятные. Даже Таня попробовала. Она записала в коробочку нашу первую поездку на Пышму. Ту самую поездку, во время которой я и обещал, что не полечу один на Риту. И, хоть запись еще выглядела на экране нечетко, – это все же была запись. Коробочка работала. Мечта старинного фантаста становилась жизнью. Однако все это было лишь полдела. Ведь воспроизведение записи должно быть не на экране, а в другом мозгу. И я взялся сразу за второй этап, надеясь, что промежуточные стадии обработаю потом, когда будет решено главное.
А Таня не выдержала – похвалилась моей работой у Ленки Буковой. Рассказала и о том, что я делаю, и, главное, что приемники биотоков я собрал на кончиках пальцев. У меня месяцы ушли, пока додумался до этого... И Ленка и Женька, который был у нее, слушали Таню вроде бы рассеянно, без особого интереса. Но уже через три месяца после этого разговора Женька принес на городскую юношескую техническую станцию красивые гладкие коробочки и красивый небольшой экран в строгой черной рамке и продемонстрировал свои первые записи – турпоход по Байкалу и дорогу на Рицу. Ничего записи! Я потом смотрел. Зрительная память у Женьки приличная.
На станции, конечно, подняли крик. Гениальное открытие! Вызвали нашего директора и учителей. А потом собрали все школьные киберлаборатории города. Вот на этот, второй, сеанс я и попал. И Таню привез с собой.
Эффектно было! И Женька был эффектен. Высокий, полный, благообразный, очень строго одетый. Лицо бледное, губы горят, темные глаза широко открыты... В общем, типичный гений. Так сказать, одухотворенное лицо.
А может, он тогда просто боялся? Боялся, что я публично брошу ему в это самое одухотворенное лицо то слово, которого он заслуживает...
Или Таня бросит.
Наверно, Таню он боялся больше, чем меня.
А как хлопал глазами наш рыжий Юлий Кубов, руководитель школьной киберлаборатории! Еще бы – такой талант проглядел!
Конечно, Юлий Кубов знал, что я вожусь с коробочками. И даже ворчал на меня за то, что я забросил радиофоны. Но чего я в коробочках добился, чего не добился – он пока не ведал. Не контролировал нас по мелочам. А я не бегал к нему с мелкими вопросами. Сам искал.
Поэтому я и не удивился, что Юлий хлопал глазами: такое странное совпадение – один начинал, другой закончил... Поэтому он и промолчал – слишком мало знал, чтобы говорить.
Но, разумеется, больше всего Кубов удивился Женьке. Ведь Женька ни разу не был в нашей киберлаборатории. И никогда не увлекался электроникой. И, по общему мнению, знал ее не больше, чем положено по школьной программе.
Но когда подброшена идея, когда ясен принцип и кем-то уже обойдены подводные рифы, когда общеизвестны схемы отправных приборов – отчего не сделать? И не завоевать себе славу гения?.. Так сказать, по дешевке... Авось пригодится.
Эта слава пришла к нему быстро. Как горный обвал.
Уже через три дня после второго сеанса я видел красивое, одухотворенное Женькино лицо на экране телевизора.
Это была передача из нашего города. Но, как особо важная, она транслировалась через спутники связи на всю планету. И называлась солидно – “Интересное открытие уральского школьника”.
А потом темные, красивые Женькины глаза мелькали на страницах журналов, звонкий, хорошо поставленный Женькин голос слышался по радио...
Телевизионную передачу мы смотрели вместе с Таней, у нее дома, и Таня не выдержала, расплакалась и сквозь слезы все повторяла:
– Какая я дрянь! Какая дрянь!.. Неужели ты когда-нибудь простишь меня?
Я успокаивал Таню и гладил ее густые русые волосы, и целовал ее мокрые глаза, и за эти ее слезы ненавидел Женьку в тысячу раз сильнее, чем за все остальное.
Мы тогда пытались понять, почему он это сделал, – так вот нагло, открыто, беззастенчиво.
– Наверно, мы сами виноваты, – предположила Таня. – Вспомни, сколько мелких подлостей прощал Женьке чуть ли не каждый из нашего класса. С первых лет. Все мы ему что-то прощали. И ты прощал, и я, и другие. Помню, в пятом классе я полмесяца мучилась – писала “Приветствие покорителям океана”. Мы тогда в интернате жили, помнишь? А Женька подслушал, как я декламировала в пустой спальне, и выдал эти стихи за свои. Когда он их прочитал на вечере – я убежала в спальню и проплакала до самого сна. Но смолчала. Не хотелось связываться. И ты смолчал, когда в седьмом классе он оттер твой доклад о Рите с праздников на будни. Помнишь это?
– Как не помнить? Все настроение пропало...
– Зато в День космонавтики делал доклад Верхов! А к праздничным докладам, сам понимаешь, – больше внимания. Так вот и создавалась слава. И сейчас ты молчишь...
Да... И в десятом классе я смолчал и забросил свою работу над коробочками. Не хотелось кому-то что-то доказывать, кого-то в чем-то убеждать. Противно было.
И сейчас все еще противно. И поэтому я молчу, не говорю никому о том, что закончил работу над уже известными всей планете коэмами.
Я решил сказать о них только на Третьей Космической, перед самым отлетом. Оставлю их там, и они будут жить на Земле, но весь шум, который они вызовут на радио и на телевидении, уже никак не коснется меня. Одна только Бирута знает все о моей работе. Но она умеет молчать, когда надо.
Сейчас она, наверно, уже ждет на аэродроме. Ведь добираться биолетом от Меллужи до Латвийского аэропорта – почти столько же, сколько лететь от Урала до Латвии. Смешно устроен наш транспорт! С двадцатого века такое – и вот до сих пор.
Кажется, мы уже начинаем снижаться. Зажглось табло. Приблизились облака. Скоро причалит к борту посадочный самолет. А в журнале так и остались прочитанными всего две страницы.
Лучше уж не говорить об этом! А то Бирута наверняка поинтересуется: “С кем это ты там любезничал всю дорогу?”