Глава четырнадцатая
Всего-то восемь десятков ратников вывел Буслай из страшной Югры. Восемь десятков измученных, обозлённых людей, не чаявших уже вырваться из цепких лап закаменных богов. Они плыли вниз по Выми и Вычегде, всё дальше от ледяного края, всё ближе к родной земле. Весна раскрывала пред ними свои объятья: опушила листвой берёзы, растопила снежные махры на ветвях, усыпала белым цветом багульник. Солнце, выкатываясь из-за гор, окутывало новгородцев долгожданным теплом, согревая их окоченевшие души. Вечером оно тонуло в частоколе почернелых деревьев, подмигивало багровым глазом, словно твердило: «Скоро, скоро вы будете дома». Дома-то дома, но что ждёт их там? Как объяснить землякам неудачу похода? А спрос их ждёт строгий! Шутка ли – ни одного боярина не вернулось из Югры, ни одного житого человека; даже воеводу – и того потеряли. Когда такое бывало? Привезли бы хабар – глядишь, замолили бы грех, но и того не было! Кому теперь в ноги кланяться, чтоб охранил, спас, уберёг от расплаты? Крепко пришлось подумать Буслаю. А придумав, собрал людей.
– Бояр да купцов нам не вернуть, – сказал он. – Им всё едино, что молвить о них станут, а Бог разберётся, кто пред Ним грешен, а кто – нет.
– Верно! – откликнулось войско.
– Всему виной измена вятших, – объявил Буслай. – Посеяли меж нами раздор и войско погубили. Согласны?
– Так и было, сотник.
– Ну и добро.
Так и условились – всё валить на бояр да купцов.
Как нашли виноватых – душа просветлела. Будто отпущение получили. Всё стало понятно и просто: овладели вятшими югорские духи, заставили совершать злое – за то и поплатились. Поступили с ними по свойски, как умели.
Возвратный путь хоть и легче прошёл, а всё ж таки тягостно. Пережитое не отпускало, цеплялось к душе, разъедало совесть. Будто навьи, покинув вятших, летали теперь над стругами, вползали в сны людские, наводили порчу. Не было от них спасения: ни заговоры, ни требы не спасали. Туго приходилось ратникам, что и говорить. И вот ведь какое дело – Югра становилась всё дальше, а навьи донимали всё больше. С чего бы? Земля-то уже русская пошла, родная, а не хотели злые духи оставлять людей. Чем ближе был Новгород, тем сильнее одолевала воев тоска. А ну как забузит народ, не поверит на слово? Или посадник с тысяцким спрос учнут, допытываться станут – не извели ли воеводу, не закопали ли где добычу? Правда-то на стороне ушкуйников, но отчего ж нет покоя на душе? Отчего свербит что-то, не отпускает? Видать, глубоко забрались навьи, не выковырять, заговором не взять. Был бы поп – отмолил бы, да ведь и попа нет! Всё потеряли новгородцы в этом трижды несчастном походе, даже честь – и ту не сохранили. Возвращались побитые и униженные, без предводителей. Срам да и только!
Будто туча какая накрыла город, когда ратники добрались до дома. Давно уж не было такого разгрома. Шутка ли – двое знатнейших бояр, два житых человека, воевода, поп да сынок иконописца, а всего – больше двух сотен бойцов полегло в проклятой земле. Воем взвыл Людин конец – оттуда были все павшие. Запричитали вдовы по избам, заплакали осиротелые дети, зарыдали отцы и матери; собаки – и те, казалось, залаяли с каким-то надрывом, тоскуя по хозяевам. Даже заречные жители, уж на что не любили Софийскую сторону, и те изумились бедствию. Заволновался народ, заурчал, бросился к выжившим правды требовать, а потом и на вече пошёл, собравшись возле храма Бориса и Глеба. Выкликнули ушкуйников, выкликнули боярских смердов, принялись вопрошать, что да как. Те бормотали невнятицу, ссылались на демонов, рвали на себе рубахи, клялись на кресте. Народ был недоволен, искал виноватых. Пошумев, повалили к посаднику – пускай, мол, созывает совет господ. Посадник не отнекивался. Во владычных палатах собрались бояре да старосты, начали слушать одноухого Буслая. Тот опять гнул своё, валил на зловредных югорских кудесников. Твёрд был ушкуйный вожак, не дрогнул голосом, пока вещал поражённым боярам да владыке о перевете знатнейших людей: Завида Негочевича, Сбышека Волосовица да Моислава, Олисеева сына. Сидевшие позади избранные ратники лишь вздыхали да прятали глаза от святых образов – чувствовали кривду свою, ухватывали лукавство предводителя. Оттого и страшились подымать взор на праведников, что взирали со стен, боялись пересечься взором с апостолами Божьими. Понимали: неправду молвит вожак, не так оно всё было, совсем не так. Но сказать об этом, признаться кто ж посмеет? Да и к чему? Мало ли злодейств на свете! Бог разберётся, кого в рай, а кого в ад. «По заслугам получили вятшие, – думал каждый, оправдываясь пред собой. – Не мы их, так они бы нас». После речи Буслая поднялся крик да шум, бояре и старосты наскакивали на сотника, норовили вырвать ему бороду, пройтись кулаками по бокам и харе бесстыжей, за вожака вступались товарищи, слуги же владычные растаскивали дерущихся. Писцы глазели на непотребство вятших и знай себе строчили в харатьях, а гречин Олисей всё сидел в сторонке и молча набухал желваками. Потом тяжело поднялся и вышел прочь. Единый из всех, он тихо переживал свою скорбь. В гибели непутёвого сына усматривал кару Божью, а кто же пеняет на Бога? Знать, угодно так было Христу, что Моислав пошёл поперёк отца и сложил свою головушку в далёкой стране. Господь велит нам прощать врагов. А уж сына родного как не простить?
На том дело и кончилось. Харатьи передали владычным слугам для хранения и занесения в летопись; бояре, сокрушённо качая головами, разошлись по дворам, посадник отпустил незадачливых витязей домой. Однако домой они не пошли. На соборной площади встретили баб – вдов, матерей и дочерей убитых. Едва Буслай с ватажниками показался из владычных хором, бабы подняли крик, набросились на ушкуйников с проклятиями. Те отмалчивались, угрюмо глядели под ноги. Не сговариваясь, двинули в Софийский собор, будто хотели спрятаться от женских обличений.
Вошли – и точно духом святым всех объяло. Повалились на колени, начали истово бить поклоны, наполнили каменные своды шорохом сотнегубой молитвы. Служки и попы прыснули в разные стороны, оторопев от такого наплыва, затаились кто где, заподозрив худое, а ушкуйники и смерды, дикие волосатые мужики, осеняли себя крестным знамением и шептали, шептали молитвы, глядя разъятыми глазищами на Христа, Богоматерь и ангелов, на святых и угодников, ища у них защиты и оправдания от той неколебимой стихии, что накрыла их с головой и погубила столько ратников. «Защити, отец небесный, – слышалось в толпе бормочущих воев. – Оборони от скверны. Не дай наслать порчу. Отведи сглаз. Матушка-Богородица, отмоли грехи мои, спаси и сохрани». Тут же рядом и бабы молились – за упокой душ рабов Божьих, погибших от рук нечестивых. Забылись на время упрёки и обиды, поблекла зависть, зато пришли раскаяние и скорбь. Странное это было чувство, не испытанное никем прежде. Хоть и крещёные были все, а вот поди ж ты, сломалось что-то в них, треснуло, а сломавшись – пустило внутрь поток света, будто раскрылись ставни и дохнуло свежим ветром в затхлую избу.
Но недолго длилось это умиротворение. Выйдя из храма, яркое пламя, вспыхнувшее было в душах, притухло, зачадило, а к вечеру и вовсе превратилось в тлеющий уголёк. Пошли новые склоки и несогласия. Те из ратников, кого товарищи в походе лишили добычи, ударили челом старостам да посаднику, чтоб рассудили их с другими воями. Вятшие вдовы хотели искать правды у князя. Злоба распаляла людей, обида требовала выхода. А в Людином конце не утихали поминки. С утра ставили свечи в церквях за упокой душ убиенных, стояли на службах, слушали торопливое бормотание попов и стук кадильных цепочек, а днём пьянствовали в избах, горланили песни, утешали вдов и матерей. Недобрые то были дни, под стать им – и проводы умерших. Вместо веселья, обычного на поминках (душа-то в ирий вознеслась, на встречу с предками!), торопились напиться и упасть под стол. Мало было плясок, мало игрищ, зато много драк и ругани.
А вот у Буслая случилась внезапная радость – жена разродилась первенцем. Повивальная бабка перерезала младенцу пуповину на стреле, перевязала пупок льняной ниткой, завернула ребёнка в отцовскую рубаху. Буслай показал новорождённого очагу, на восходе вынес его солнцу, приложил к тёплой земле, окунул в бадью с водой. Потом нарёк тайным именем – Драгомир. Оставалось дать ещё явное имя, поплоше, чтоб отгонять навий и охранить от порчи. Вот тут возникла закавыка. Жене легло на сердце имя Неждан – дескать, не ждал его отец, а вот, появился. Буслай же задумался. Казалось бы, чего легче – Неждан и Неждан. Но отчего-то, едва проговаривал он про себя эти звуки, в памяти его всплывало лицо бесноватого Моислава, вспоминались его неистовые пляски и скороговорка заклинаний. Как ни гнал от себя этот образ ушкуйник, тот возвращался снова и снова, будто железными крючьями сцепленный с Нежданом. Можно было наречь младенца Некрасом, Упырём или ещё как-нибудь пострашнее, но и эти прозвища почему-то пугали Буслая, переносили мыслями обратно в югорские урочища, окунали в отступивший было холодный страх. Помучившись с седмицу, сотник вдруг заявил жене:
– В церковь пойду. Там его и нарекут.
Супруга изумлённо уставилась на мужа. Церковь, конечно, дело хорошее, но кто ж туда за именем-то ходит? Известно: попы крестят по служебнику, лепят иноземные клички – не каждое и выговоришь. Однако муж упёрся. В церковь – и всё тут. Жена развела руками – в церковь, так в церковь. Она видела: что-то изменилось в Буслае после похода. Стал он какой-то пугливый, придавленный. Будто бремя какое легло на него или открылось нечто такое, отчего дух его сокрушился. Спрашивать опасалась, потому лишь тихо вздохнула: «Ну неси, ежели так». Курам на смех, конечно. Ну да пускай.
Окрестили ребёнка в церкви Василия Парийского, что на Черницыной улице. Назвали Васькой – в память священномученика Василия Амасийского.
– Царственное имя, – с одобрением молвил батюшка. – Даст Бог, отца превзойдёт славой своею.
– Дай Бог, – пробормотал Буслай. Он поднял ребёнка подмышки, смеясь, заглянул в его глаза. – Ну что, Васька, сын Буслаев, доволен имечком-то? Теперича за тебя не только берегини, но и сам Христос стоять будет. Спасибо отцу скажешь. – Он слегка подбросил ребёнка, и тот залился смехом, попутно обмочившись.
Обратно Буслай шёл, ухмыляясь, всё думал: «Ну вот, сделал, как ты хотел, Исусе! Гляди же! Обманешь – ни одной веверицы от меня не получишь, так и знай!». Жена и крёстные едва поспевали за ним, шумно дышали, утирали пот. Завидев идущего навстречу грека Олисея, вежливо поздоровались с ним, но тот отвернулся, будто и не заметив.
– Ишь, гордый какой! – прошипела жена, глядя иконописцу вслед. – Злится, что ты, Буслаюшка, вернулся, а его сынок – нет. Будто мы в том виноваты.
Месяц травень в тот год выдался невыносимо жарким. Горели хлеба, тонули в пыльной дымке березняки и ельники, пересыхали ручьи, даже Волхов быстро скукожился, превратился в мутную мелкую речушку. Кое-где корабелам приходилось тянуть суда верёвками, перетаскивать через мели, приставать к островкам, держась подальше от берега. А рыбакам, напротив, раздолье: кинул невод и сразу вытаскивай сети, знай только выбрасывай мелкую рыбёшку.
От Всехсвятской недели начались пожары. Первой погорела Ярышева улица. Не иначе, прогневался за что-то Господь на жителей Людина конца – не успели прийти в себя от потери кормильцев, как уж оказались без крова. Погорельцы сидели на пепелище, рвали на себе волосы, сокрушённые новой бедой. Поговаривали, будто пожар начался не где-нибудь, а прямо в Савкином тереме – самом видном из прочих домов. Вдова, молодая баба с двумя дочками, кинулась к Сбыславихе на Волосову улицу, чтобы переждать там тяжкое время. Купчиха не стала отказывать, приютила товарку, но скоро и у неё занялось, избы вспыхивали как сухой хворост, кругом стоял дым, и обе женщины перебрались в деревни. Прочие же погорельцы, из тех, что победнее, жили где придётся, скитаясь по углам. Пожары всё свирепели. Уже не только Людин конец, но вся Софийская сторона ощутила гибельную силу бедствия. Будто искры кто рассыпал по городу. Страшно было оставаться в домах – неровён час, вспыхнет ночью, не выберешься. Люди ставили шатры и шалаши в полях, жили там со всем скарбом, оставив избы на попечение слуг. Думали – раз кара Господня, пускай хоть дома спалит, а жители целы останутся. Не знали новгородцы, что всему виной не Бог, а человек, свирепый язычник, мстивший за отца своего.
Арнас добрался до Новгорода немногими днями позже остатков Ядреевой рати. Был он уже без лука, без стрел, с одним засапожным ножом: чтоб не распознали в нём лихого человека, выдавал себя за плотника, прибивался к торговым обозам и монахам, а последнюю часть пути – по Волхову – и вовсе проделал в карельской ладье с кудесниками да скоморохами. В городе недолго мыкался – быстро сошёлся с татями, промышлявшими ночным разбоем, и те дали ему приют и корм. От татей же Арнас узнал, где живёт Буслай со товарищи. Хотел сразу спалить дом ушкуйного вожака вместе с обитателями, да передумал: если просто сжечь, ушкуйник ведь не поймёт, за что постигла его расплата. Какое ж удовольствие от мести? Насладиться ею надо, заглянуть в глаза врага и сказать ему: «Помнишь ли зырянского пама, коего убил немилосердно?». И кол ему вогнать в грудь, как вогнал он его отцу Арнаса. Только так.
А пока суть да дело, зырянин решил расквитаться с остальными. Первым сжёг усадьбу изменника Савки и избы его соседей по Ярышевой улице. Потом вознамерился спалить терем Якова Прокшинича, да дружки-злодеи отговорили, на дело увлекли. Пришлось отложить месть на два месяца – пока сбывали украденное добро да хоронились в лесах от княжьих и боярских кощеев. Когда вернулись в город, лето преломилось, пошло к закату. Улицы обезлюдели, непрекращавшиеся пожары выгнали жителей в поля. Раздолье для лиходеев! У обрадованных разбойников аж глаза разбежались. Зырянин, однако, и тут нашёл свою выгоду. Сказал: раз такое дело, давайте, братцы, обчистим усадьбы Людина конца, всё равно тамошние мужики в Югре полегли, некому будет защитить дома. На том и сошлись. Для налёта выбрали терем мастера Олисея, что стоял на перекрестье Пробойной и Черницыной улиц, близ сгоревшей в ту же весну церкви Василия Парийского.
– У него чай и смердов нынче немного, – рассуждали налётчики. – Всех с женой в село отправил, а в доме, небось, только повар да конюх. Легко возьмём!
Какое там! В усадьбе засовы прочные, замки железные, окошки слюдяные, зарешёченные. Подступишься к таким хоромам, подкрадёшься, и уйдёшь несолоно хлебавши – крепок орешек, не разгрызть!
– У него ить там не только гривны да узорочье, а ещё и оклады серебряные! – щёлкали зубами разбойники точно волки голодные. – Такой терем обнести – до конца жизни печали можно не знать.
Арнас и тут нашёл выход.
– Окрестные избы поджечь – сам выйдет.
Тут даже дружков-лиходеев за живое взяло.
– Как же это? – изумились они. – Невинные души губить? А ежели там бабы да дети малые? Не возьмём грех на душу.
– Избы уже пустые, все от огня сбежать, – возразил пермяк, коверкая славянскую речь.
– Всё равно, не по Божески это…
– Я поджечь. За мной – Нум-Торум, оборонить от ваш Бог.
Сказано – сделано. Как стемнело, взял Арнас пук сена, пошёл на Пробойную улицу, привязал сено к палке, подпалил да и швырнул на крышу ближней к Олисеевому двору избы, не разбирая, есть в этой избе люди или нет. Жадно вцепился огонь в бересту на кровле, растёкся по скату, вскарабкался на конёк и ликующе загудел под ночным небом. Раздался где-то вдалеке испуганный возглас, залаяли псы в округе. Арнас, довольный, скрылся во тьме, стал ждать, пока охватит огонь хоромы гречина, а там, кто знает, и за остальные дома примется. На добро Олисеево ему было плевать, не за тем явился он сюда, чтоб людей по миру пускать, а чтоб убить их, оставить детей без родителей, а жён – без мужей. Разбойники же, не ведая того, набросились на пермяка с укоризнами:
– Зачем так близко дом подпалил? А ежели хоромы тоже займутся? Что делать станем?
Ничего не ответил им зырянин, отмахнулся только. А к избе уже валил народ: кто с ведром, кто с топором, кто так просто, поглазеть да посочувствовать. Жильцы на глаза не показывались – то ли спали, то ли уж задохнулись в дыму. Прибывшие начали ломать калитку, полезли через тын – спасать погорельцев. Скоро и гречин явился: выбежал из хором, схватился за голову, закричал что-то своим челядинам через плечо. Протрусил к пылавшей избе и встал, будто окаменел враз.
– Пора, – сказал разбойный вожак.
Словно мыши полевые метнулись тати к усадьбе. Распахнули калитку, заскочили на двор. Оглушили двух смердов, попавшихся по дороге, втащили их в дом, принялись разжигать лучины – тьма была хоть глаз выколи. А как разожгли, так и обомлели: на выложенном плинфой полу (богат был гречин, что и говорить!) стояли пузатые глиняные сосуды с ручками, высотой в два локтя, расписные да блестящие, и было этих сосудов видимо-невидимо. А меж ними торчали бутыли из тёмного стекла, бочки с фигурными ковшами, медные кубки. Валялось два кожаных мячика да несколько кубарей – потеха для детворы. Со стены, увешанной сетью, проглядывали громовые стрелы в железной оправе. Угол забит обувью: поршнями, сапогами, мягкими туфлями. Эх, раззудись плечо, размахнись рука! Сколько ж добра у гречина запрятано – не вынесешь. А в кладовке-то небось гривны с аксамитами лежат, своего часа ждут.
Табуном ополоумевших лошадей ворвались налётчики в горницу, рассыпались по комнатам, стали переворачивать всё вверх дном, ища поживу. На миг забыли они о бушующем снаружи пожаре, о хозяине, о смердах его и соседях; всё им затмила неслыханная добыча. Даже Арнас – и тот дрогнул, увидав такое роскошество. Сунул в карман перстень, замеченный на столе, прошёлся по каморкам, открыл дверь в другую комнату и сморщился от странного запаха. Свет лучины выхватил из тьмы столы с лежащими на них дощечками, кисточками, кусочками янтаря да свинцовыми пластинками. Осторожно двинулся пермяк меж столов, то и дело задевая за горшки большие и малые, которыми уставлен был пол.
Кой леший потянул его сюда? Ясно ведь было, что ничего он тут не найдёт. Но Арнас шёл, разглядывая образы святых, едва намеченные иглой на левкасе. Образы эти были без глубины и без цвета, но зато с ликами – отстранённо-печальными, погружёнными в себя, иногда – слепо-равнодушными, иногда – скорбными, возвышенными, они глядели мимо пришельца и как-то сквозь него, будто хотели приворожить. «Духи дома отомстят мне за надругательство», – испугался пермяк. Прошептал заклинание, ухватился за обереги на груди, вознёс молитву зырянским вседержителям. А потом упёрся в очередной стол и замер, поражённый увиденным.
Открылась его взору икона чудесная: на ней муж с козлиной бородкой обнимал приникшего к плечу юношу, а сверху из круга света взирал на них Крестос – тот самый, что вывел Арнаса из подземного мира, в той же одежде и с тем же ликом. Всемилостивый и незлобивый, он словно вопрошал с укоризной: «Зачем ты явился сюда, Арнас?». У пермяка застучали зубы, лучина задрожала в его руке – вот-вот упадёт.
– Прости меня, бог Крестос, – просипел он.
Зря он пришёл в это место. Не будет ему здесь добра.
И тут же грянули резкие голоса и кто-то плаксиво выкрикнул:
– Тикаем!
Пермяк обернулся, забегал глазами. Тушить огонь или нет? Потушишь – потом пути обратно не найдёшь, заплутаешь в этих палатах. А не потушишь – сцапают как зайца. И пока он раздумывал, на пороге предстал хозяин с огнём, а за спиной его – смерд, державший длинный нож. Увидев татя, Олисей прошипел:
– Руки поотрубаю.
Арнас остолбенел, поражённый сходством с козлобородым мужиком на иконе. Схватил образ и завопил что есть мочи:
– Не подходить! Сожгу!
Олисей покачнулся. Глаза его расширились, он произнёс страшным голосом:
– Не сметь!
Но Арнас не унимался.
– Сожгу! Не подходить! Уйди, боярина! Сожгу!
Боком-боком он начал осторожно продвигаться к двери. За спиной Олисея выросли две фигуры, уставились на зырянина, тихонько заворчали, будто волки на медведя.
– Уйди, боярина! – кричал Арнас, махая лучиной. – Сожгу!
Гречин посторонился, не сводя с него тёмных глаз.
– Нет! Не там. Сюда! – прокаркал пермяк, указывая ему вглубь мастерской.
Олисей осторожно вошёл, и его смерды прошаркали вслед за ним, а Арнас, прижимая икону, обошёл столы и спиной вдвинулся в соседнюю комнату.
– Живьём сварю, – процедил Олисей, дёрнув щекой.
Арнас заметался взглядом, ища выход. Из темноты вдруг выросли сильные руки и ухватили его за локти.
– Попался, пёс, – раздался над его ухом хриплый голос.
Зырянин дёрнулся и ткнул наугад лучиной, надеясь попасть в лицо. Нападавший заорал, отпуская его. Тут же, словно по тайному знаку, смерды ринулись на пермяка, перескакивая через столы. Арнас не глядя швырнул в них лучиной и бросился наутёк. В комнате был полумрак, лишь красные сполохи дрожали в окнах. Спотыкаясь и падая, зырянин с грохотом устремился к двери. За спиной его раздались проклятья, послышался испуганный голос хозяина:
– Туши! Туши!
Арнас не оглядывался. Едва не врезавшись в бревенчатую стену, он проскользнул к выходу и уже в сенях грянулся оземь, запнувшись о лежащее на полу тело. Икона отлетела в сторону, пермяк зашипел от боли, вскочил и распахнул наружную дверь. На дворе недвижимо лежал кто-то из его дружков-разбойников. Зырянин перемахнул через труп, дёрнул на себя калитку и был таков.
Пожар уже охватил несколько изб и перекинулся на тын Олисеева двора. В красноватом зареве бегали люди и собаки, звенели вопли, трещало горящее дерево, с грохотом рушились стропила. Повсюду летал пепел, было жарко и душно. Арнас кинулся в скопление народа, надеясь затеряться в толпе. Горло его запершило, рубаха промокла от пота, во рту стоял солоноватый привкус. «Батюшка Крестос, убереги от беды», – думал он, не сомневаясь, что своим спасением обязан русскому богу. Когда бы не икона, висеть бы ему сейчас на Олисеевых воротах. Он оглянулся, проверяя, нет ли погони, и с разгону врезался в кого-то. Уши его пронзило грязное ругательство, грянул детский плач. Охнув, Арнас хотел обогнуть встречного, но мазнул по нему взглядом и застыл, поражённый. Счастье, что тот нёс на руках измазанную пеплом девчонку, иначе худо пришлось бы Арнасу.
– Пермяк? – изумлённо выговорил Буслай, не смея верить глазам своим.
Арнас оскалился радостно, потянулся было за ножом, но снова глянул на дитя и, сорвавшись с места, исчез во тьме. Ушкуйник же постоял, ошалело моргая, потом решил, что померещилось, и понёс ребёнка дальше.
Добрая половина Людина конца погорела в ту ночь. Не только Черницына улица, но и Волосова, и Пробойная, и Редятина обратились в золу. Давно не бывало такого бедствия в Новгороде. Знай об этом Арнас, был бы доволен – с лихвой отомстил он злым русичам за смерть отца. Но зырянин не думал более о расплате. Эта страшная ночь изменила его, порвала что-то в душе, вывернула наизнанку. Вторично спасённый Крестосом, он понял – русский бог не случайно вертится рядом. Что-то хотел он донести пермяку, но что? Арнас терялся в догадках.
Выбравшись из города, он спрятался в ближнем сосняке, переночевал, а утром ещё долго лежал на сухой твёрдой земле, собирая мысли в кучку. Из памяти его то и дело выплывали искажённое злобой лицо гречина, скорбный русский бог в облаках, труп товарища на дворе и хнычущая девчушка на руках у Буслая… Откуда-то издалека, почти неощутимо, завывал кровожадный югорский пам и неистово плясали ушкуйники, одурманенные коварной старухой.
Пламя, горевшее в Арнасе, вдруг потухло – резко и в одночасье. Всё, чем жил он доселе, опостылело ему. Отчего так? Он не мог объяснить. Даже смерть Буслая не была ему теперь желанна. Знакомая тоска затопила его, растеклась предчувствием поворота судьбы.
Закряхтев, он поднялся, умылся в ручье, вышел из сосняка. Куда ему было идти? Обратно в Новгород? Или домой, в родной павыл? А может, к местным шаманам? Уж они-то просветят его, растолкуют, для чего русский бог дважды вторгался в его жизнь.
Вдали зазвенели колокола, и Арнас понял – это знак. Глубоко вздохнув, он поднял голову, высмотрел над крутобокими крышами посадских изб деревянные маковки церкви и заковылял туда. Никаких стремлений не было в нём, никаких надежд, одно лишь твёрдое знание – он должен явиться в дом Крестоса и припасть к мудрости его служителей. Так решили небеса, по иному быть не может. Он шёл, приволакивая ноги, спотыкаясь о торчащие из земли булыжники, распугивая кудахчущих кур. Издали кто-то крикнул с издёвкой: «Голытьба! Хлебушка хочешь?». Арнас даже не повернул головы – он шёл на звук колокола, заворожённый чудными переливами. Это русский бог говорил с ним, тот самый бог, что когда-то на Онеге заметил его и отличил среди прочих. Все другие бессмертные отвернулись от Арнаса, лишь русский бог незримо присутствовал рядом, протягивая спасительную длань. Крестос звал его к себе, и Арнас не смел ослушаться. Звон колоколов небесным набатом разносился над землёй, провозвещая окончание его странствий. Вот она – цель, к которой он стремился, сам не зная об этом. Всё, что случилось с ним прежде, неосязаемо вело к этой цели. Русский бог победил: никого не убив, он непостижимо возобладал в душе человека, и человек этот теперь спешил в его храм, чтобы постичь открывшееся ему чудо – чудо смирения и доброты, даруемой без расчёта на признательность. «Ничего он не хотел от меня, – понял Арнас. – Ни жертв, ни молитв, ни благодарности. Помогал, потому что мог помочь. Спасал, потому что мог спасти. И всё. Ничего больше». Это было так просто – и так сложно. Разве могли себе вообразить такое чудинские боги? Разве под силу им было понять, что можно одаривать благами, не беря ничего взамен? Оттого и колебался Нум-Торум, требовал с Крестоса клятвы, не верил ему на слово. Невдомёк ему было, как можно променять владычество на спасённую душу. И Арнасу это тоже было невдомёк, пока не узрел он икону в доме гречина и не наткнулся на Буслая с девчонкой на руках. Крестос отвёл от него грозу и послал свой знак, говоривший: «Следуй за мной». И зырянин пошёл – за разлитым в куполах солнечным светом, за умилённой пронзительностью фресок, за кротостью и всепрощением.
Конец