О вдове, встретившейся с ним в одном суде, которая рассказывала ему о своем деле; он входит невидимкою в дом судьи и находит у него письмо, писанное к его сыну
Очень опасно, по моему мнению, любезный Маликульмульк, иметь худого советника, но ничего нет опаснее, как иметь его в своем отце. Есть, однако ж, изверги, недостойные почтенного имени родителя, которые вместо наставления развращают своих детей. Ты узнаешь из письма, которое я при сем к тебе прилагаю, справедливы ли мои слова; но надобно прежде уведомить тебя, каким образом досталось мне это письмо.
На сих днях, бегая из суда в суд, наконец, отчаявался я сыскать преемников трем нашим судьям: в иных местах видел я, что судьи были больны одною болезнью с Эаком, то есть были глухи и не слушали слов челобитчиков; а другие, у которых мозг был не в лучшем состоянии, как у Миноса, не понимали, что им читали подьячие, и подписывали все то, что угодно было их секретарям, которые употребляли их, как некоторое орудие, к своему обогащению. Хотя и были между ими разумные, но они более занимались происками, чтоб возвысить себя и унизить своих противников, нежели челобитчиковыми делами; и таким образом бедным челобитчикам не было иного утешения, кроме добрых судей, которым не дают никакой воли, и которые толь робки, что, боясь истиною прогневать знатных господ, потакают несправедливости их любимцев.
Прохаживаясь таким образом, остановился я в прихожей одного суда, чтобы несколько отдохнуть, и лишь только присел, как вдруг вошла в комнату некоторая бедная женщина, которая, дожидаясь случая увидеть судей, села подле меня. Как я представлял челобитчика, а она действительно в суде имела иск, то и ничего не было легче нам, как разговориться о наших делах: я рассказал ей мнимую повесть с своих, а она открыла мне свои.
«Три рода женщин знаю только я несчастливых, сударь, — сказала она мне: — первые из них — немые спорщицы, которые лишены удовольствия обыкновенным своим орудием отгонять от себя досадчиков, вторые — молодые щеголихи, которые принуждены жить в деревне; а третьи — те женщины, которые, перешед за сорок лет своей жизни, имеют тяжебные дела. Ах! — продолжала она со слезами, — я претерпела все сии злосчастия. Желая отвязаться от строгих моих родителей, я вышла замуж в молодых летах за одного бедняка; я была красавица, сударь, и могла сделать его счастливым; но этот негодяй увез меня в свою деревню, где я должна была проводить лучшие мои лета, не видя никого, кроме рогатого скота и нескольких мужиков, которые еще отвратительнее были моего мужа. В такой горести одно утешение оставалось мне, чтобы всякий день перебранить всех, начиная с него и до последнего скотника: да и подлинно, не проходило ни одной минуты, чтобы кто из них, к моему утешению, не сделал какого дурачества. Таким-то образом всегда для меня было некоторое упражнение, и мой язык умолкал только тогда, когда я засыпала; но — о несчастие! — кричавши шесть недель сряду, я охрипла, и мой язычок упал (при сих словах бедная женщина еще больше заплакала). Вообразите, сударь, мое состояние! Всякий день открытыми глазами я видела все дурачества моего мужа, моих девок и наших дворовых и принуждена была все это сносить, не выговоря ни одного слова! Всякий день брюзгливый мой муж, делал мне свои вздорные поучения; а я не могла заглушить его своими словами и, вытараща глаза, принуждена была слушать его вранье. Таким мучением наказывал меня бог семь лет. Жестокий муж мой старался как можно отдалять от меня всех лекарей, чтобы продолжить навсегда приятную для него мою болезнь; но, наконец, небо сжалилось на мое мучение: я занемогла зубами; призвали лекаря, и он ошибкою вместо зубов вылечил мой язычок, который поднялся попрежнему. Я была вне себя от радости, и сколь ни велика была моя боль в зубах, но я в ту же минуту пошла браниться с моим мужем, и, думаю, точно этим криком прогнала я от себя зубную болезнь; но как бы то ни было, только я твердо вознамерилась наградить несносные для меня семь лет моей немоты. Уже я чувствовала приятнейшее удовольствие слышать, что мой голос раздавался по комнатам; уже ничьих речей в доме, кроме моих, не было слышно, как дьявол позавидовал моему счастию. Спустя три недели после выздоровления, после обеда вошла я в комнату, где муж мой имел привычку в это время спать. Я нашла его закутанного в одеяле, хотя уже на дворе было семь часов пополудни. Скажите, приличен ли был этот час, чтоб спать? Вы можете догадаться, что я в ту ж минуту начала браниться; по крайней мере на сей раз я была справедлива. Я села против его у окошка и кричала ему, что хозяйство требовало, чтоб не быть так сонливым. «Разве позабыл ты, — говорила я ему, — что мы еще сегодня не были в прядильной и не бранили баб? Разве ты не вспомнишь, что уже скоро будет время итти ко всенощной, а тебе прежде еще этого надобно мужиков пересечь за то, что они сегодня не успели до ненастья в город съездить и убраться с поля. И разве вышло у тебя из головы, негодяй, — продолжала я, — что у тебя есть жена, от которой ты и так всегда бегаешь и делаешь ее пустынницею? Ведь здесь не город, где бы я могла найти тысячу человек, кем и без тебя заняться!» Словом, кричала я ему, сколько могла, и, наконец, скуча его терпением, сдернула с него одеяло, но, о небо! он уже был холоден, — мой муж умер! Представьте, каково было мое мучение! Он не слыхал ни одного слова, что я ему ни говорила (бедная женщина опять заплакала). Уже этого-то перенести не было у меня сил; я зарыдала, как могла громче, по уже ничто не помогло; одним словом сказать, я его похоронила, проживши с ним только три недели после моей немоты.
Как покойник меня любил и был, впрочем, добрый человек — царство ему небесное! — то он еще заживо укрепил мне свою деревнишку. Я нашла его крепость и, вступя во владение сего поместья, думала спокойно провести остаток своей жизни; но проклятый ябедник, мой сосед, узнавши, что мой муж умер, сыскивает какое-то право на мою деревню и зачинает со мною тяжбу, когда я еще не успела оглядеться. Как он богатый человек, то с самого начала выгоняет меня из деревни и после того подает прошение, чтобы судьи подписали приговор, который он прежде уже рассмотрел и исполнил.
Это принудило меня приехать сюда в город; но уже судьи подписали то, что он сделал. Я их просила и доказывала мою справедливость; они обо мне сожалели, но не переделали моего дела: может быть, для того, что уже издержали деньги, которые им заплачены за сей приговор, а мне нечем было надбавить цену моего соперника; итак, я осталась в проигрыше. После сего перенесла я мое дело в другой суд и услышала, что тут судья не любил брать взятки. Это несколько меня обнадежило, но, к несчастию, узнала, что он любил пить с своими челобитчиками. Мой соперник напивался с ним всякий день допьяна, и я опять потеряла свой иск. Наконец я перенесла дело в сей суд, и везде с радостию слышала, что здесь главный судья не пьет и не берет взятков; но несчастие не перестает меня гнать. Вчерась уведомилась я, что хотя он действительно правосуден, но что один взгляд молодой женщины в состоянии испортить его весы; а у моего соперника жена жеманница двадцати двух лет. Не несчастливая ли я женщина! Если б за двадцать лет назад была эта проклятая тяжба, то я, нимало не заботясь, надеялась бы на свою справедливость; но, быв обременена сорока двумя годами, могу ли я надеяться победить соперника, женатого на двадцатилетней красавице? Ах! сударь, пригожая женщина всякую ложь может сделать истиной: у нашего судьи, конечно, есть глаза и сердце». — «Но, сударыня, — отвечал я, — если бы не было у него глаз, то он не рассмотрел бы истины; а ежели бы не было сердца, то бы он не трогался ею». — «Ах, сударь, — вскричала огорченная вдова, — я не на то жалуюсь, что у него есть сердце и глаза; но на то, для чего эта проклятая тяжба не за двадцать лет пред сим случилась».
Едва окончила она свою речь, как вдруг вышел судья, человек весьма набожного вида. «Кто здесь госпожа Безумолкова, урожденная Златоискова?» — спросил он. «Я, сударь!» — отвечала вдова. — «А! сударыня, я читал ваше дело и, несмотря на решение двух судов, вижу вашу справедливость: итак, будьте уверены, что оно кончится в вашу пользу в самом скором времени; а между тем, чтоб узнать решительный приговор, вы можете пожаловать ко мне сегодня в четвертом часу пополудни». После сего он поговорил еще с несколькими челобитчиками и пошел в судейскую, оставя и вдову и меня в величайшем удивлении о его столь редком добродушии.
«Видите ли, сударыня, — сказал я вдове, — как вы прежде времени несправедливо жаловались на сего судью; он, не брав с вас денег, не напиваясь с вами пьян и не из уважения к вашим прелестям, коих, конечно, рассмотреть ему было некогда, хочет решить дело в вашу пользу». — «Это меня восхищает, — ответила она, — и я ныне же отпишу о сем старшей моей сестре Златоисковой». — «Как, сударыня, — спросил я, — у вас есть старшая сестрица, которая еще и о замужем?» — «Чему же вы дивитесь, — отвечала ветреная вдова, — ей еще не более двадцати семи лет: она может еще иметь в свое время женихов!» После сего ветреная Безумолкова пошла от меня в восхищении, позабыв о том, что она за две минуты пред тем проболталась мне в своей печали, что ей сорок два года, а я отправился домой.
«Вот, наконец, нашел я хотя одного честного судью!» — думал я сам в себе: — теперь мне есть чем обрадовать Плутона, который уже, думаю, на меня сердится, что я до сих пор не сыщу для него доброго блюстителя законов, и приписывает, может быть, моему нерадению то, что должно приписывать нерадению больших господ: докажем же адским жителям, что и здесь есть судьи, которых перо свободно и не управляется ни деньгами, ни вином, ни женщинами, и поспешим похитить у света человека, который, конечно, или развратится, или будет гоним».
Узнавши дом сего судьи, в три часа пополудни торопился я к нему, чтоб уговорить его заступить место Эака. Дом его не показывал в себе ничего великолепного и тем более уверял меня в некорыстолюбии хозяина. Я не видал ни одной бутылки во всем доме, почему имел причину думать, что он очень воздержен, также не сыскал я там ни одной женщины, кроме семидесятилетней старухи, которая перемывала посуду и ворчала, что она достальные зубы переломала о черствые корки хлеба, не находя ничего другого к столу, — и это подтвердило мои мысли, что у него женщины не много выиграют своей несправедливою просьбою. Я позабыл тебе сказать, что, желая его посмотреть, я сделался невидимым.
Таким образом прошел я до самой той комнаты, в которой он писал письма. Между прочими изготовленными лежало одно к его сыну. Я его тихонько взял и читал с великим удивлением; думаю, что и тыне меньше моего удивишься, когда его рассмотришь; вот оно:
Любезный сын!
Приятное твое мне письмо я в сем месяце получил и радуюсь, что ты в приказе набил руку так твердо, что своим четким письмом и самому слепому судье можешь поправиться. Только заметил я, что ты ять пишешь очень часто и ставишь двоеточии, запятые и точки. Пожалуй, повоздержись, Лентулушка, а то еще скажут, что ты некстати умничаешь. Заметь, мой друг, что судья, который не употребляет ятей и занятых, никогда не бывает дружен с секретарем, который пишет по фородрафии. Да мне и еще есть нуждица кое о чем с тобою поизъяснитца.
Ты пишешь, что тебе несносна приказная служба, и просишь дозволения ее оставить. С чего ты это забрал себе в голову, друг мой! Да знаешь ли ты, что твой дед нажил в этой службе больше сорока тысяч рублей, твой отец приобрел большой каменный дом в четыре этажа; да и ты, мой свет, доколе не наживешь хотя посредственной деревнишки, дотоле я тебя из этой службы не выпущу, или не будь над тобою мое благословение; а ты знаешь, что этим шутить дурно.
«Низко ходить на поклон к своему судье!» — вот какой вздор! Да я, брат, и вырос в прихожей у своих командиров, зато ныне и у себя в прихожей людей выращиваю. Учтивость, друг мой, шеи не вывихнет, а гордым и бог противится. Будто велика беда в праздник сходить к судье на поклон! Ведь нечего же делать! «К обедни», — скажешь ты мне. — К обедни, друг мой, успеешь и от начальника, а если и некогда будет, то бог не взыщет: он до нас милостив и не прогневается, если иногда прогуляешь обедню; а советник станет сердиться, если не пойдешь к нему в праздник поутру, и может за это отомстить. Бог по великой своей благости, конечно, простит, когда покаешься; а бояре ведь и покаяния не принимают.
Я здесь знаю одного молодого упрямца, который также, как и ты, определясь в штатскую службу, думал, что совсем не нужно ходить на поклон, и хотел лучше угодить своему начальнику прилежностию к своей должности; но он тем сделался несчастлив. Лучше бы было, если бы он прогулял, не бывши в приказе сто дней, нежели пропустить шесть воскресеньев, не постояв в передней у своего покровителя, который за то лишил его места и принял к себе в прихожую на жалованье другого, который и доныне за триста рублей в год и за два чина в три года ходит к нему в прихожую исправно по всем табельным праздникам. Берегись, чтоб и с тобою не случилось такого же изгнания: ведь и пенять не на кого будет; ты тем немало себя в людях обесчестишь, для того, что с стороны не всякий догадается, голова ли, или ноги твои были причиною, что тебя отставили.
Еще ты пишешь, что он тебе иногда несправедливые делает выговоры и что ты при первом случае сам скажешь ему, что он неправильно тебе выговаривает: берегись этого делать, сынок! Командир долго помнит, если ему подчиненный скажет, что он соврал; а это может иметь очень худые следствия. Впрочем, ты хотя человек благородный, но еще очень молод: для чего бы не вытерпеть тебе от начальника грубого словца? Я слыхал, как вашу братью благородных дураками скотами называют, а иногда и палкою по лбу заедут: да кто больше сносит, того больше и жалуют, и для того-то многие благородные терпеливо сносят от своих командиров название глупца, разини и проч., помня пословицу: «Где гнев, тут и милость».
А если ты вздумаешь ему итти вопреки, то тебе же будет хуже: я тебе пророчествую, что он хотя и перестанет тебя бранить, но зато подкопает под тобою такую вину, что ты и места не сыщешь. Ты опять мне скажешь, что ты постараешься быть исправным в должности, следственно, и будешь безопасен от всех подысков. — Пустое, друг мой! да знаешь ли ты пословицу: «Господин сыщет вину, если захочет ударить палкою свою собаку». Притом ты должен знать и то, что всякий начальник представляет в себе особу государя; и мы так же его слуги, как и государевы; а слугу-то, ты ведь знаешь, что можно бить, как собаку. Итак, все мы собаки, Лентулушка, и всех нас можно бить палками: хотя ныне и запрещено это делать, но всякий ли подчиненный имеет случай и предстательство, чтобы получить удовольствие на своего начальника. Довольно нам и того утешения, что и у наших-то командиров есть свои командиры, у которых они такими нее бывают слугами, как мы у них.
Итак, оставь, пожалуй, твой строптивый нрав и покорись лучше необходимости. Как ты в твои лета и с твоим умом не можешь сыскать счастия в начальнике! Сколько раз учил я тебя, как надобно поступать в таком случае; а ты все позабываешь мои наставления и одно утямил себе в голову, что ты благородный! благородный! В службе, друг мой, надобно только это помнить перед своими подчиненными, а перед командирами должно совсем это из головы выкинуть. Каков бы глуп командир ни был, но кто захочет к нему подбиться, тот позабывает свое благородство, старается подражать всем его дурачествам, хвалит его поступки, потакает его словам и чрез то хочет сделаться первым его любимцем, а часто и получает в том успех, хотя, впрочем, совсем не смыслит своей должности. Приметь, любезный сын, что это не в одном вашем суде наблюдается: неужели ты хочешь быть выродком из приказных?
Но если ты так ленив, то ищи хотя другою дорогою своего счастия. Ты знаешь у твоего судьи ключницу Златоискову: постарайся к ней подбиться, избегая, однако ж, всяких греховных помышлений. Впрочем, любезный Лентул, если бы ты так счастлив был, чтобы сыскал в ней благополучие, то бы чинка два верных схватил, для того, что у этих ключниц и от чинов часто бывают ключи; а ежели бы хотя и греховное что случилось, то бы ты еще в свой век умел покаяться, а чинов-то бы с тебя не сняли. Я сам грешный человек, Лентулушка! У моего советника была кухарка, то правда, хотя я от нее чинов и не получал, но раза дна от солдатчины набавлялся. Да, полно, я и не лепив был, не так, как ты, Лентулушка!.. Только слушай, Лентул! я тебе шутя это пишу, а в самом деле, что ты ни сделаешь, я греха на себя не принимаю, по пословице: «Ты в грехе, ты и в ответе», но ежели ты не боишься эпитимии, то, пожалуй, себе залезь этой дорогой в чинок, другой; я же, с своей стороны, любезный друг! никогда не оставлю тебя своими отцовскими молитвами.
Я так о тебе более думаю, нежели ты сам: мне недавно попался случай, который может послужить к твоему благополучию, и я за него ухватился обеими руками.
У меня недавно случилось дело какого-то богача по прозванию Кривопросова со вдовою Безумолковою, которая по отце Златоисковых. Я тотчас представил, что она сестра ключницы твоего судьи, и, несмотря на богатые подарки Кривопросова, решил дело в ее пользу. Я хочу с нею свести знакомство, чтобы посредством ее упросить ключницу о ее на тебя предстательстве. Видишь ли, друг мой, чем я тебе пожертвовал! по крайней мере тремя тысячами рублями. Да если б только ты был порачительнее, то я бы был в состоянии сделать и еще более: я бы женился на этой вдове, чтобы тем породниться с ключницею твоего начальника и придать тебя у него в милость; но сердце мое слышит, что ты не поддержишь моего намерения, и для того на старости я намерен только за нею примахнуть.
Что же ты пишешь об отставке, то еще повторяю, что это совсем пустое, мой друг! Чем ты жить станешь, разве с своим секретарским чином но миру пойдешь? Что принадлежит до меня, то ты сам знаешь, что я человек не слишком достаточный и прежде смерти ничего дать тебе не в состоянии; если же ты, как говоришь, надеешься на своих приятелей, то, любезный сын, не надейся ни на князи, ни на сыны человеческие, а лучше наживи сам тысяч пятьдесят, да тогда с божьей помощью и ступай в отставку. Тогда, если тебе приказная служба и не будет нравиться, то с такими большими деньгами можешь и в военной службе сыскать себе счастие. Хотя ты не будешь греметь храбростию и не напечатают тебя во всех европейских ведомостях, но что до этого нужды? И без того наживешь хороших покровителей и будешь получать чины: ведь ведомости не животная книга, в них не одни праведные вписываются.
Я заглянул еще в твое письмо; ты пишешь, чтобы прислать к тебе хотя несколько денег: только, право, мой друг Лентулушка, у меня нет ни копейки, а посылаю к тебе мое родительское благословение и остаюсь навсегда
Отец твой
Авдей Частобралов.
Письмо XXXVII
От сильфа Дальновида к волшебнику Маликульмульку
О дворянстве и о дворянах. Какое должно к ним оказывать уважение
Рассматривая с великим прилежанием, почтенный Маликульмульк, различные склонности людей и не последуя предрассудкам, никогда не верю тем обманчивым видам, кой подобно мишурным позументам издали блестят, как настоящее золото, но коль скоро станешь его рассматривать вблизи, то оное совсем теряет свою цену и достоинство. Я почитаю в людях одну только мудрость и добродетель, и под какими бы видами оные мне ни представлялись, я всегда равное имею к ним уважение. Мещанин добродетельный и честный крестьянин, преисполненные добросердечием, для меня во сто раз драгоценнее дворянина, счисляющего в своем роде до 30 дворянских колен, но не имеющего никаких достоинств, кроме того счастия, что родился от благородных родителей, которые так же, может быть, не более его принесли пользы своему отечеству, как только умножали число бесплодных ветвей своего родословного дерева.
Ежели бы кто захотел рассматривать начало многих фамилий, славящихся своей древностию, то увидел бы с удивлением, что сия знаменитость, столь много в них уважаемая, не имеет других себе, оснований, как токмо благосклонность министра или его любовницы, или иногда заплачение за пергаментовый лист великой суммы денег, приобретенной чрез грабление вдов и сирот, и тем учинилась блистательною, так что пользующиеся оною не более в том имели участия, как и в славе великого Могола или в победах царя Пегуского.
Может ли что быть страннее, почтенный Маликульмульк, как приписывать фамилиям таковые же свойства, каковые имеют растущие деревья, кои произрастают и возвышаются, на каков бы земле ни были посажены, не имея ни малой нужды им и чьей помощи? Коль скоро один раз честный человек учинил фамилию свою благородною, то может несомненно бить уверен, что наследники его, лишь только были бы богаты, час от часу будут нечто присовокуплять к достоинствам, предком их приобретенным. Такова есть участь дворянства. На какой бы земле ни было оное насаждено, но сколь долго какой род будет иметь непрерывное свое продолжение, то от времени до времени делается почтеннее и знаменитее; ибо истинное его достоинство почитается токмо в древности.
Какие бы добродетели и великие достоинства ни имел новый дворянин, однако ж его почитают дворянином новой фабрики, но глупец и невежда, происходящий от древнего рода, почитается человеком знаменитого происхождения, и его называют древним дворянином.
Взирая иногда, почтенный Маликульмульк, на таковые предрассудки, кои имеют некоторые дворяне о древности своего рода, кажутся они мне столь же смешными, как пустые мнения некоторых ученых, которые тогда только изъявляют почтение к наилучшим творениям Фукидида, Тацита, Цицерона и проч., и тогда только оные читают, когда находят их в рукописях древних, совсем истасканных, измаранных и изодранных. Сколько бы кто ни старался им предлагать те же самые сочинения исправленные и со всяким рачением преданные тиснению и сколько бы их кто ни уверял, что в тех рукописях великое множество погрешностей, — что многие слова стерты и совсем почти непонятны, однако ж они никого бы не послушали, ибо прилепляются к единой токмо древности: Цицерон кажется уже им не Цицероном, Фукидид теряет для них все свои достоинства, коль скоро не нужно надевать на нос очков, дабы с глубочайшим вниманием рассматривать, с потерянней своего зрения, древние рукописи, восемь или девять сот лет назад писанные. Я думаю, почтенный Маликульмульк, что сие беспримерное почтение и уважение к древнему дворянству, не имеющему другого достоинства, кроме единой токмо древности, можно почесть столь же безумным мечтанием, как и ту страсть и привязанность к древним рукописям; а иногда уподобляю я оные тому безумному уважению, которое имеют голландцы к старой фарфоровой или глиняной посуде: простой глиняный горшок, который почли бы они за ничто, ежели бы он был сделан не более года, поставляется у них в числе драгоценностей, когда он сделан за пятьдесят или за шестьдесят лет назад.
Но когда я столь явно осуждаю людские предрассудки о дворянстве, то, однако ж, не желаю сим утверждать, будто бы оно должно быть презираемо. Я совсем не имею таковых мыслей; а только бы хотел, чтоб оно тогда токмо было почитаемо и уважаемо, когда украшается многими почтенными качествами: я желал бы, чтоб оно имело те же самые преимущества, каковые имеет добродетель, всегда сопровождать его долженствующая, и чтоб к нему не было оказываемо нималого уважения, коль скоро оно не заключает в себе сих достоинств. Последователи Эпикура полагали основанием всех вещей пустоту и атомы, но и оные одна без другой не имели у них никакой силы. Не можно ли бы было, подобно сему, постановить начальнейшими правилами почестям благородного дворянства, кои приписываются людям без всякого личного достоинства, благородное рождение и благородные чувства, так чтоб без сих последних первое совсем ничего не значило и было бы подобно совершенной эпикуриянской пустоте.
Сие установление сначала покажется относящим все вещи к первому их началу, а некоторые, может быть, подумают, что чрез оное желаю я, чтоб почти совсем не было других дворян, кроме тех, кои приобретают сие знаменитое достоинство одною своею особою, чрез отличные свои дела; однако жнамерение мое совсем состоит не в том; ибо ежели бы я совершенно опровергал все различия, находящиеся между некоторыми фамилиями по их древности, то тем мог бы заслужить такое же осуждение, какое делаю сам безумным в людях предрассудком. Я полагаю, что в государстве благоустроенном непременно нужно, чтоб были различные чины и достоинства, из коих некоторые должны быть даваемы людям, имеющим хорошее воспитание, приводящее их в состояние и способность исполнять вверяемые им должности. Весьма естественно, что особы, рожденные от таких фамилий, кои с давнего уже времени почтены знаменитейшими чинами, бывают гораздо способнее других исполнять важные должности, со оными сопряженные, будучи, так сказать, во оных воспитаны; нежели такие, которые нимало к тому необыкновенны и коим сии должности часто совсем бывают неизвестны.
Итак, еще я повторяю, что нужно бы было учредить сие правило: ибо дворянство тогда только может быть полезно и всякого уважения достойно, когда сопровождаемо бывает добродетелию; оно не должно и не может приписывать себе никакого права к оказанию наглого порока: невежества, безумия, бесчестия и проч., ибо все сии гнусные поступки почитаются в очах философа столь же предосудительными в благородном дворянине, как и в самом низком гражданине.
Вот еще другое правило, которое казалось бы мне столь же справедливо, как и первое. Надлежит, чтоб между двумя дворянами по единому токмо достоинству давали одному перед другим преимущество; а ежели при таковых случаях будут предпочитать одного другому единственно потому, что род его имеет свое происхождение древнее, то сие предпочтение также можно будет уподобить тому уважению, которое делают голландцы старой посуде или той смешной привязанности к древним рукописям, и тогда я буду утверждать то же самое, что говорил с начала моего письма, и думаю; что сие будет не без основания, ежели я сделаю справедливое заключение, что из почтения к дворянству никогда не должно, без точного исследования, оказывать достойные почести и преимущества благородному вертопраху.
Я нимало не удивляюсь, почтенный Маликульмульк, что многие знаменитые писатели толико вооружались против сильных предрассудков в пользу благородного дворянства: они тем старались защищать собственное свое, хотя простое, но честное рождение; и поелику природа, одарив их отличным преимуществом в разуме и добротою сердца, не дала им оного со стороны их породы, то потому не было ли весьма естественно, что они едва могли сносить, что предпочитали им таких людей, пред коими во всем прочем, кроме рождения, имели они великое преимущество? Поистине я прощаю всем ученым в делаемых ими жестоких возражениях против дворянства, ибо они имели неоспоримое право нападать на сию мечтательную химеру, пред коею на жертвеннике возжигали постыдную жертву, которая долженствовала бы быть приносима единой токмо добродетели.
Если бы сии писатели, писавшие против раболепнейшего почтения, оказываемого к старым бумагам, к древним похвальным грамотам и к пышным титулам и чинам, были в состоянии сами собою познать внутренность тех, кои рождением своим надмеру превозносятся; то тем могли бы они с большим успехом нападать на сие ужасное страшилище, с которым непрестанно желали сражаться. Но, по несчастию, большая часть из них известны были о единых токмо слабостях и пороках, усматриваемых в дворянстве, и о некоторых поступках, достойных смеха, а не уважения многих дворян; а по тому самому делали они против их жестокие возражения и укоризны и поставляли добродетель выше рождения. Хотя и имели они к тому справедливейшую причину, однако ж гораздо более находили бы способов к сему осуждению, когда бы, вошед в обстоятельное исследование, могли открыть многие странные и всякого презрения достойные поступки большей части дворян, носящих на себе сие достоинство по единому токмо названию. Весьма мало ученых поступали таким образом; ибо немногие из них находились в таких положениях, чтоб могли точно быть сведомы о всем том, что происходит в большом свете. Поелику некоторые из сих ученых проводили всю жизнь свою в своих кабинетах или с крайнею чувствительностию несли на себе иго учиненной с ними несправедливости, на которую непрестанно приносили жалобу, то низкость их рождения не позволяла им приближаться к особам высоких чинов и достоинств; некоторые же хотя и могли бы быть более сведомы о слабостях знаменитых вельмож, но они поставляли себе долгом употреблять свое свободное время на другое полезнейшее упражнение, нежели на исследование глупостей и коловратностей многих людей, думающих о себе, что чрез благородное свое рождение приобрели они право делать разные смеха достойные нелепости и что никто не имеет права им в том противоречить. Однако ж я думаю, почтенный Маликульмульк, что время, употребляемое на примечание различных склонностей человеческих, сколь ни были бы оные порочны, всегда употребляется с пользою; ибо чрез то можно научить ненавидеть порок, рассматривая всю его гнусность.
Письмо XXXVIII
От Астарота к волшебнику Маликульмульку
Разговор двух теней: откупщика Золотосора и театральной танцовщицы Всемрады
Исполняя данное мне от тебя повеление, почтенный Маликульмульк, чтоб уведомлять о всех случающихся новостях в подземных наших жилищах, препровождаю к тебе описание происшедшего здесь спора между теньми некоторого богатого откупщика и недавно прибывшей сюда театральной танцовщицы. Разговор их показался мне очень забавен, и я надеюсь, что он и тебе понравится.
РАЗГОВОР между теньми Золотосора и Всемрады
Золотосор.
Как! ты ли это, любезная Всемрада? Кто бы подумал, что в таких цветущих летах и наслаждаясь притом, как мне известно, совершенным здоровьем, переселилась ты столь безвременно в здешние места! Я думаю, что г. Промоталов после твоей смерти сошел непременно с ума, потому что он любил тебя до безумия.
Всемрада.
Это правда, что бедняк чувствовал ко мне сильную горячность, однако ж гораздо бы было для меня лучше, если б я никогда не имела с ним знакомства, потому что любовь его ко мне причиною была моей смерти.
Золотосор.
Слова твои меня очень удивляют. Как! неужели родственники Промоталова, озлобясь, что ты издержками своими совершенно его разоряла, приказали дать тебе потихоньку лекарство, употребляемое нередко в таковых случаях в Италии? Без сомнения, подговорили они на свою сторону какого-нибудь снисходительного эскулапия, который посредством своих предписаний отправил тебя на сей свет без малейшего шума?
Всемрада.
Нет, родственники Промоталова поступали со мной гораздо человеколюбивее; и хотя, как тебе известно, все они смертельно меня ненавидели, Однако ж никакого не имели участия в моей кончине: одна только любовь или, лучше сказать, те пагубные следствия, которые часто влечет она за собою, были причиною моей смерти. Будучи беременна более уже шести месяцев, вздумалося мне, невзирая на тяжесть, коею я была обременена, танцовать в новом балете. Ты знаешь, г. Золотосор, что подобные мне театральные девки нередко принуждены бывают жертвовать собою для удовольствия публики. Таким-то образом узкое шнурование, которым я была стянута, и высокие прыжки, которые я тогда делала, довершили мою погибель. По выходе из театра почувствовала я жестокое мучение, и на третий после того день умерла родами.
Золотосор.
Я очень сожалею, любезная Всемрада, о твоем несчастии: по справедливости, нет ничего несноснее для пригожей женщины, как в цветущей юности лишиться жизни; однако ж ты отменно была несчастлива при таковых случаях, ибо, как помнится мне, это уже не в первый раз с тобою случалось.
Всемрада.
Это правда: первого случившегося со мною несчастья причиною был некоторый знатный господин, а в другой раз музыкант, играющий на скрипке.
Золотосор.
Это очень забавно: ты избрала себе двух любовников совсем различных свойств и состояний. Я никогда бы не поверил, чтоб женщина столь нелепого вкуса, какова была ты, прельстилася глупою харею простого скрипача, и для меня очень удивительно, что, имея власть выбирать любовников и в ложах и в партере, унизила ты себя столько, что вытащила его из оркестра. Напротив того, я очень уверен, что госпожа Перелюба, прежняя моя любовница, никогда не избирала мне столь недостойных совместников.
Всемрада.
О, как же ты ошибаешься! Поверь мне, что и она всегда следовала моему примеру, и любовник, избранный ею тебе в помощники, не знаменитее был сего музыканта, которым ты меня упрекаешь. Она несколько только дней в неделе препровождала с тобою, а остальные с служителем некоторого машиниста. О! что касается до этого малого, то он в некоторых случаях превосходил всех, сколько ни есть откупщиков на свете: то правда, что не имел он ни золота, ни серебра, но природа вместо того одарила его другими совершенствами, которые у женщин более всего уважаются. Ты, будучи первым ее любовником, пользовался ее благосклонностями во все те блистательные дни в ее жизни, когда игрывала она на театре: то есть во вторник, в пятницу и в воскресенье; но слуга машинистов довольствовался оными в понедельник, четверг и субботу; что ж касается до середы, то этот день не принадлежал ни тебе, ни твоему сопернику, а госпожа Перелюба назначала его для театрального надзирателя, который, приходя к ней, делал ей иногда честь своим ночлегом.
Золотосор.
О, это сущая ложь и совершенная клевета! Ты, конечно, для оправдания своих поступков вздумала поносить мою любезную Перелюбу, которой примерное постоянство не было подвержено ни малейшему сомнению. Я слышал от многих переселившихся сюда моих знакомцев, что она чрезвычайно обо мне сожалела и несколько дней сряду беспрестанно плакала.
Всемрада.
Да, тебе это сказано было очень справедливо, но кто может знать лучше меня, отчего она так много огорчалась? Я была ее поверенною, и потому все ее тайны были мне открыты. «Я лишилась, — говорила она мне, — в особе г. Золотосора величайших сокровищ; хотя то правда, что никто не был столь глуп и несносен, как он, однако ж щедрость, с каковою расточал он для меня свои сокровища, вознаграждала все сии недостатки. О смерть! если из трех моих любовников надлежало тебе похитить у меня одного, то для чего не обратила ты смертоносное свое оружие на этого несносного надзирателя, от которого в целый год получаю я меньше, нежели от г. Золотосора получала в две недели. Нет, любезная Всемрада, — продолжала она, — никогда уже не возвращу я того, чего лишилась, и никогда не найду такого человека, которого бы с такой легкостию могла я водить за нос, как то делывала с этим глупым откупщиком». Вот, г. Золотосор, отчего происходила печаль твоей любовницы; я думаю, что очень неприятно для твоего самолюбия слышать такие вести, но что ж делать: не ты первый, не ты последний!
Золотосор.
Если б Промоталов знал тебя так же хорошо, как я, то, без сомнения, не столько бы печалился о твоей смерти, и если все твои рассказы о неверности ко мне прежней моей любовницы справедливы, то она, однако ж, не столько виновна, как ты. Помнишь ли ты того немца, который пользовался твоею благосклонностию в то же самое время, когда разоряла ты бедного Промоталова? Также, я думаю, не позабыла еще ты и того, что при воззрении на золото горячность твоя к нему, которою ты столь много превозносишься, совершенно исчезала: деньги производили над тобою такое же Действие, какое стужа производит над термометром.
Всемрада.
Я могла бы сказать тебе в свое оправдание, что в этом случае делала я то же самое, что делают прочие мои подруги, и что совсем несходственно бы было с моим промыслом поступать в том иначе; однако ж, оставя это, хочу я уведомить тебя, что ничто другое, как та же самая чрезмерная горячность, которую чувствовала я к Промоталову, побуждала меня быть иногда против него непостоянной. Я с сожалением примечала, что издержки, которые он для меня делал, приводили его в истощение: итак, чтоб сберечь его кошелек, почерпала я то у других, чего в нем недоставало: у агличан опорожняла я карманы от гвиней, которые были им в тягость, а у немцев вытаскивала червонцы, которые также были у них лишние. Поверь мне, любезный Золотосор, что я была бы меньше вероломна, если бы не столько любила Промоталова.
Золотосор.
Вот очень смешные оправдания! Право, мне кажется, ты еще не совсем отвыкла от тех любовных глупостей, которые часто болтаются на театре. «Я была бы меньше вероломна, если бы не столько любила Промоталова!» Да кто принуждал тебя любить излишнее великолепие и бесполезные издержки? Ты могла бы очень хорошо прожить теми деньгами, которые получала от своего любовника; однако ж тебе их недоставало и на полгода! Если бы ты в самом деле любила Промоталова, то, конечно им, провождала свою жизнь совсем другим образом. Двадцать богатых платьев! тридцать разных минеров чепчиков и шляпок! триста бутылок шампанского вина и пятьдесят или шестьдесят прогулок за городом, которые ты по любви своей к нему должна бы была отменить, избавили бы твое постоянство от всякого искушения. Оставя излишнее щегольство и наблюдая во всем бережливость, не была бы ты принуждена ежеминутно его обманывать.
Всемрада.
О! г. Золотосор, это давно уже вышло из моды и никогда между нами не исполняется: ну, можно ли требовать от театральной девки, а особливо от танцовщицы, чтоб была она порядочна в своих поступках? Это то же самое, как бы желать, чтоб откупщик сделался честным человеком и воздержался бы грабить народ тогда, когда имеет к тому способный случай, чтоб петиметр был скромен и чтоб крючкотворец перестал брать взятки! Я всегда видела, что все мои подруги ни о чем более не стараются, как о нарядах, и непостоянство почитают не иначе, как за невинную шутку; итак, могла ли я поставлять себе в порок то, о чем все они рассуждали с таким равнодушием? В этом случае подражала я дорогой твоей Перелюбе и обманывала так же Промоталова, как она тебя, с тем только различием, что его любила я чистосердечно, хотя и была ему неверна, а твоя любовница оказывала только наружную к тебе привязанность; вот какое различие в любовных делах между таким молодым и пригожим офицером, каков Промоталов, и между таким богатым и старым откупщиком, каков был ты: он в объятиях хотя неверной любовницы, однако ж вкушал утехи чистосердечной горячности, а ты был тем одолжен только своим сокровищам.
Золотосор.
Если б ты имела хотя искру честности, то должна бы была уведомить меня еще при моей жизни о том, что теперь мне рассказываешь: тогда не расточал бы я по-пустому своего богатства для такой вероломной и негодной женщины.
Всемрада.
Г. Золотосор! Ты желаешь совсем невозможного. — Как! ты требуешь, чтоб я уведомляла тебя о том, что могло бы причинить вред моей подруге! Неужели тебе неизвестно, какое царствует согласие между театральными красавицами, когда намеряются они ограбить какого-нибудь богатого откупщика? И самые те, которые бывают между собою смертельными неприятельницами, делаются искренними друзьями, коль скоро дело дойдет до кошелька подобного тебе богача. Участь многих твоих товарищев долженствовала бы тебя научить и без моего уведомления, чтоб остерегаться тех хитрых обманов, которые мы очень искусно умеем употреблять против таких простяков, каков был ты и другие тебе подобные, расточившие для нас все свое имение и из любви к нам доведшие себя до совершенного разорения.
Письмо XXXIX
От гнома Зора к волшебнику Маликульмульку
О том, что жители той земли, в которой он, употребляют много денег на роскоши, проживают все свои доходы на разное щегольство и, не оставляя ничего на содержание своего стола, жалуются, что хлеб дорог, и ищут обедов у своих приятелей; о французах, как они хитростию своею довели жителей до того, что они ежегодно относят в их модные лавки большую часть своих доходов; о модной торговке, ушедшей из смирительного дома, и о брате ее, бежавшем из Бастилии, которому она советует быть учителем и хочет ему доставить выгодное место
Если бы случилось тебе, любезный Маликульмульк, быть в здешней земле, ты очень бы удивился, услыша всенародное роптание на бедность. Здесь все жалуются, что нет денег, от нищего до миллионщика, и от сторожей у старых архивов даже до вельможей, приставленных у смотрения откупов и управления тяжебными делами. Все тоскуют, что жить нечем; у всех недостаток в необходимости, и все говорят, будто приближается последний век; а я так думаю, что свету преставление давно уже было и что люди все померли, а остались одни только машины, которые думают, будто они действуют, как между тем самая малейшая неодушевленная вещь приводит их в движение; но всего страннее, что они жалуются на судьбу в том, в чем сами виноваты; они ропщут на богатство прежних времен и негодуют на бедность настоящего. Каково бы тебе показалось, что есть здесь люди, которые почитают необходимостию прожить в год двести тысяч рублей, хотя знатные люди древних веков, каков был Публикола и прочие, проживали во сто раз меньше и не жаловались на свою бедность.
Говорят, будто здешние жители за 200 лет назад не жаловались на свою бедность и почитали себя богатыми, доколе французы не растолковали им, что у них нет ничего нужного, что они непохожи на людей, потому что ходят пешком, потому что у них волосы не засыпаны пылью и потому что они не платят по две тысячи рублей за вещь, стоящую не больше ста пятидесяти рублей, как то делают многие просвещенные народы. Жителя здешние, услыша это, устыдились, что они не просвещены, стали отдавать французам множество денег за безделицы, заставили себя возить в ящиках так, как возят на продажу деревенские мужики кур, засыпали головы свои мукой и теперь думают о себе, что они в просвещении перещеголяли всех европейцев.
Итак, здешний житель, который почитает себя важным в большом свете, желая сохранить сию важность, несет свой годовой доход, состоящий из трех тысяч рублей, в лавки, платя шестьсот рублей за кузов, в котором протаскают его не более одного года; тысячу двести рублей отдает за хорошие аглинские и французские материи на платье; на девятьсот рублей покупает пряжек, цепочек и других подобных сим необходимостей; а последние триста рублей отдаст парикмахеру французу и, не оставя денег на стол, жалуется, что хлеб дорог, и ищет обедов у своих приятелей. Таким-то образом богатый помещик преобращает свой хлеб и своих крестьян в модные товары, а французы имеют искусство делать сии товары такими, чтоб преобращались они через месяц в ничто: итак, мудрено ли, что здесь недостаток в хлебе, ибо надобно, по крайней мере, четыре куля муки, чтоб преобратить их в посредственную аглинскую шляпу, В надобно десять кулей, чтоб иметь простые серебряные на ногах пряжки.
Сначала хотя это и делало вред щеголям, однако ж тогда хлеб разделялся по народу, и господа недовольны были только тем, что надобно было много иметь труда и терпения, чтобы дождаться нескольких тысяч кулей, дабы превратить их в пуговицы и кружева; французы наставили их, наконец, на ум, и научили не один только хлеб, но и людей превращать в модные товары. Последуя сему премудрому наставлению, молодой помещик мало-помалу убавляет у себя хлебопашцев, променивает их на модные товары или превращает в волосочёсов и портных, от которых надеется доставать более денег; итак, лучшие люди отнимаются с полей, на коих оставляются только старые и малолетные, меняются на разные безделки, а достальные, вместо того чтоб доставать хлеб из земли своими руками, за каретами и в передних у своих господ ждут спокойно, пока их накормят. Просвещенные люди нынешнего века дивятся невежеству своих предков: к чему старалися они наполнять свои житницы хлебом и содержать хорошо своих крестьян? Напротив, того, сами, стараясь загладить их погрешности, пекутся, только о том, чтоб иметь у себя более кафтанов, и не иным чем думают лучше доказать свое просвещение, как промотав в шесть лет то, что предки их в несколько десятков лет скопили. Французы удивляются их просвещенному вкусу, смеются им в глаза и сбирают с них деньги. Сии французы очень хитры и довели, наконец, до того, что почти всякий из здешних жителей мучится совестию и почитает за стыд, если не отнесет ежегодно к французам три четверти своего дохода и пятую часть всего своего имения.
Тебе странно, может быть, покажется, каким образом принудили они здешних жителей, не объявляя им войны и не имея никаких к тому прав, платить себе толь тяжкую подать, какой никогда не сбирал Рим с своих подвластных народов во время корыстолюбивейших своих правителей. Но это политическое покорение здешних жителей французами толь хитро произведено в действо, что и я, бывши здесь, не могу сего разобрать подробно, некоторые, однако ж, случаи и обхождение с французами подают мне о том слабые мнения, и мне хочется только тебе, любезный Маликульмульк, представить их на рассуждение.
Желая закупить Прозерпине модных уборов, зашел я недавно во французскую лавку к славнейшей здешней обманщице. По обыкновению своему она хвалила мой вкус в выборе вещей, в которых, признаюсь, не находил я никакого толку; а я играл перед нею лицо деревенского дворянина, которым по большей части показываю я себя для того, чтоб люди, видя меня под таким покровом, менее остерегались, и я бы имел более случая их узнавать. «Каков этот тюрбан?» — спросил я у француженки. «Государь мой! — сказала она с восхищением: — вы ни на что дурное не покажете: вам все то нравится, что прекрасно; вы, конечно, недавно возвратились из Парижа, что имеете вкус, столь сходный со вкусом тамошних жителей». — «Нет — сказал я, — я недавно приехал из деревни и к родственницам моим хочу послать несколько уборов: мне хочется в этом случае попросить твоего совета».
Француженка сделала мне горделивый поклон и зачала передо мною вновь перебирать равные уборы. «Я, сударь, не знаю, — говорила она, — каких лет ваши родственницы; однако ж вы увидите, что моя лавка может наградить недостатки каждого возраста. Начнем по старшинству: вот, например, прекрасный покоевый чепец: он может быть подпорою вашей бабушке, если она у вас есть; пусть только наденет она его на себя, то сей чепец, закрывши половину ее лица и глаз, закроет половину ее лет. Прибавьте еще к сему несколько румян, хорошее шнурованье и пышную косынку, то она может легко найти себе обожателей, а если еще прибавить, — сказала она, поклонясь, — пятьдесят тысяч рублей наличными деньгами, то и женихи к ней сыщутся… Вот, сударь, еще соломенная шляпка; красавицы, у которых, дурны глаза, а особливо те, которые под ними носят знаки своего усердия к питерской богине, разбирают у меня сотнями такие шляпки и, прикрывая ими глаза и нос, оставляют любопытным видеть один только подбородок, красотою коего, также и улыбкой прелестных своих уст, могут привлекать они к себе толпу обожателей.
За несколько лет пред сим было здесь варварское обыкновение, что женщины, вступая в собрание, не имели способов себя сокрыть: лица их были открыты, и они так плотно были обверчены в платье, что недостатки и погрешности в красавицах с первого на них взгляда усматривались; но, благодаря просвещению нынешнего века, они выдумали теперь способ, быв в собраниях, видеть там всех, а самим не быть никем видимыми, или показывать публике только то, что они у себя почитают совершеннее и чем более к себе стараются привлечь обожателей; однако ж со всем тем здешние женщины так неблагодарны, что нередко бранят нас, француженок, будто мы им такие способы продаем очень дорого: но посудите, сударь, справедливы ли их на нас роптания, и сколь много они нам обязаны.
Девушки, которые имеют справедливые свои расчеты скрывать свой стан, с коим иногда могут подозрительны показаться в собраниях, приходят к нам и берут у нас себе долгий салон, который, скрывая все их недостатки, оставляет видеть одно только прекрасное их лицо. Сами родители их не знают их состояния, и нередко та, которая прогуливается в таком салопе, потупя свои прекрасные глаза, почитается целомудренною и неприступною весталкою хотя она во всех собраниях ходит сам-друг или сам-третей. Итак, сударь, с нашею помощью старушки чепцами закрывают у себя половину лет, молодые женщины закрывают недостатки своих глаз и носов; а молодые девушки делаются невидимыми и сокрывают, что они столько же знающи, сколько их матушки. Вот, сударь, сколько мы нужны в самых необходимостях! Но что ж, если говорить о щегольстве, то я должна бы была вас задержать у себя три дни, когда бы захотела рассказывать обо всех вспомоществованиях, каких ищут у меня женщины, чтоб умножить красоту свою и придать молодым более пышности, а пожилым приятств! Мы поправляем несовершенства всех родов: волосы, зубы, хороший стан, прекрасную ножку, прелестную грудь; одним словом, все можно достать моею помощию; и, без честолюбия сказать, я вторая мать модных женщин, потому что я перерождаю изуродованных природою и своим поведением красавиц. Признаюсь, что, бывая на гуляньях, всегда с восхищением смотрю я на множество прелестных дочерей, которые мною живут в большом свете и каких никогда не удастся произвести природе; итак, не должны ли сии дочери мне, как матери своей, жертвовать своими деньгами и своею благодарностию? Я, сударь, говорила это для того, чтоб вы, познав свойства разного рода уборов, выбирали потому сходные для ваших родственниц».
Она хотела еще долее продолжать свои прекрасные описания, как вдруг вошел в лавку француз в изодранном платье и кинулся к ней на шею. «А! любезная сестрица, — вскричал он, — я еще тебя вижу!» — «А! любезный брат, вскричала француженка, — ты еще жив, небо обрадовало меня твоим присутствием; но ты весьма в худом состоянии!» — «Надобно мне с тобою о многом переговорить», — отвечал он. После сего француженка отложила мне с поспешностию свои уборы, и я, отдав ей деньги, обещал через час за ними зайти; но, вышедши за дверь, сделался невидимым и воротился в лавку, любопытствуя узнать о тех важностях, которые хотел рассказывать француженке ее брат.
«Любезная сестра! — говорил ей француз, — каким образом выплелась ты из смирительного дома?» — «Я удовольствую твое любопытство, — сказала ему сестра, — но скажи мне наперед, как ты выскочил из Бастилии и увернулся от виселицы, которую уже давно французская полиция приготовляла в награждение за твои добрые дела?» Наконец, по некотором споре, кому из них первому зачинать свое повествование, француз начал сими словами:
«Тебе известно, любезная сестра, что я за разные обманы и плутовства получил уже орден на плече и был очень худо отпотчеван полициею; однако ж, чувствуя в себе отважный дух, ибо по необходимости не мог я сделаться таким плутом, коего бы плутовство уважала полиция, решился я продолжать свое карманное ремесло и, наконец, как тебе известно, попался в Бастилию, в то самое время, как тебя отвели в смирительный дом. Правительство приговорило, чтобы я украсил собою парижские виселицы, но я, притворись больным, умел уговорить своего надзирателя, чтоб он дозволил мне с собою прогуляться на верхних площадках, где, проломи ему голову ключами, спустился вниз по тоненькой веревочке, и хотя, оборвавшись, лежал с полчаса мертвым, однако уплелся поскорее от толь опасного для меня места. После сего мне уже не было более никакого способа остаться в Париже, ибо я столь коротко познакомился с полициею, что многие в лицо меня знали. Я прибегнул в сем случае к моим товарищам, и они присоветовали мне бежать в сие государство, где многие честные люди нашего ремесла сыскивают себе хлеб и бывают в великом уважении. Следуя сему совету, я уплелся кое-как, не имея ни полушки денег, и для того, чтобы поддержать мое путешествие, на дороге бывал я в иных трактирах маркером, инде убирал волосы, а в иных местах делался искусным в физике и представлял опыты моего в ней познания; женщины мне покровительствовали, но поляки чуть меня не изрубили за сие искусство саблями, а германцы едва не застрелили из пистолета; однако ж, со всем тем, наконец, доплелся я сюда и, увидя первую французскую лавку, вошел, ожидая себе, как земляку, некоторой помощи, и небо дало мне тут увидеть тебя, любезную сестру! тебя, которую давно уже почитал я посланную правительством в Америку, чтобы стараться там о размножении человеческого рода. Я с радостию вижу, что ты здесь находишься в таком состоянии, которому бы и в Новом свете теперь позавидовали. Ах! если б и я не умер здесь с голоду… но что мне делать! я не знаю никакого ремесла, чем бы мог себя пропитать!»
«Не печалься об этом, любезный брат! — перехватила речь его добродушная сестра, — я приищу тебе выгодное место: Вступи в учители — это такое звание, которым многие из твоей братьи вечный хлеб себе нажили». — «Как! — сказал француз, — мне в учители!.. сестра! ты знаешь, что я не только морали и науки преподавать, но даже и французские книги читать неспособен». — «Безделица, любезный друг, — вскричала француженка, — безделица, довольно, что ты француз, чтобы заставить здесь тебя почитать знающим. Послезавтра представлю я тебя к одной вдове, и ты будешь, верно, хорошо принят. Помни только мои наставления: будь важен, показывай отвращение ко всему, что увидишь в доме, сделанное не по французскому вкусу, и чаще наказывай детей за то, если они не почувствуют склонности к щегольству и к нашим уборам, что должен ты называть опрятством. Главное твое правило будет состоять в том, чтобы учить их лепетать и кланяться по-французски, и как скоро достигнешь ты до этого совершенства, то родители почтут себя счастливыми, тебя назовут мудрецом, а детей своих станут возить напоказ по городу. Но пойдем ко мне в комнаты, переоденься и готовься вступить в такую прекрасную должность, от которой я, приехавши сюда, получила свое состояние, а достальные наставления дам тебе при вступлении твоем в сие звание». Вот в чем замыкались поучения француженки, и мы скоро увидим, любезный Маликульмульк, каким образом поступит наш учитель и какой чести будет удостоен бежавший из Бастилии француз.
Письмо XL
От Эмпедокла к волшебнику Маликульмульку
О приятной провождаемой им уединенной жизни в увеселительном Маликульмульковом замке под горою Этною. Рассуждение его о слабости и непостоянстве человеческого разума
Признаюсь тебе, почтенный Маликульмульк, что безумное мое стремление о приобретении пустой славы не только не принесло бы мне никакой пользы, но обратилося бы к мучительнейшему наказанию за мое тщеславие, если бы дружба твоя мне не вспомоществовала и не избавила бы меня от совершенной погибели. Повергшись в огненную пучину, начинал уже я чувствовать жестокость сей стихии и проклинал свое безумие, как рука твоя, извлекши меня из оной, неожидаемо преселила в приятнейшее жилище, где нашел я все нужные для себя выгоды, каких ожидать никогда бы не осмелился. Я чрезвычайно доволен уединенною моею жизнию в твоём увеселительном доме под горою Этною: здесь, удалясь от шумного и беспокойного света, препровождаю я блаженные дни. Чтение хороших книг в твоей библиотеке составляет первейшее мое упражнение, а прогулка по твоему саду наилучшая моя забава. Я удален от всего, что могло бы возмутить мое спокойство; никакая слава более уже меня не прельщает; насмехаясь всем человеческим глупостям, без всякого помешательства могу я прилагать попечение о изощрении моего разума и посвящать все часы моей жизни изучению полезной философии. Однако ж за долг поставляю признательно тебе сказать, почтенный Маликульмульк, что, читая многих древних и новых авторов, писавших о различных родах человеческого безумия, которое хотя и можно иногда извинить нравами и обычаями некоторых народов, часто я вхожу в размышление о странности разума человеческого: я почти начинаю думать, что нет на свете ни одного человека, выключая тебя, почтенный Маликульмульк, истинно мудрого. Когда я говорю истинно мудрого, то под сим словом разумею, что каждый почитающийся мудрым являл в себе нечто такое, что можно назвать глупостию. Многие ученые были уверены в сей истине и утверждали оную в своих сочинениях. Славный Деспро написал, что человек есть глупейший и достойнейший смеха из всех животных, но мне кажется, что авторы, писавшие о странности и непостоянстве человеческого разума, входили в исследование сего предложения не довольно философически и судили об одной только поверхности, а желательно бы было, чтоб они входили в обстоятельную подробность.
Хотя бы и не хотели они исследовать все различные состояния людей, но вникали бы в одно только состояние ученых и философов, то и тогда могли бы приметить, сколь далеко простирается слабость человеческого разума, ибо оный часто бывает подвержен многим несовершенствам и в то время, когда кажется быть возвышенным до самой высочайшей степени. Когда открывается очень много порочных склонностей и непостоянств в Картезии, в Лейбнице и в других подобных им мужах, науками себя толико прославивших, то надлежит ли удивляться, находя сии пороки в людях, никакими познаниями не просвещенных, или в петиметрах и вертопрахах нынешнего века? Ежели ученые мужи, признаваемые из всех людей совершеннейшими, подвергаются многим достойным осмеяния погрешностям, то чего же должно требовать от тех, которые почитаются от всех достойными презрения? Итак, почтенный Маликульмульк, не без основания я полагаю, что, рассматривая непостоянство разума человеческого по поступкам двух или трех прославившихся ученых мужей, можно бы было приобрести более успеха в познании всех людей вообще, нежели без всякого рассмотрения прилепляться к описаниям бесчисленного множества глупостей и сумасбродств, которые хотя и справедливо писателями были осуждаемы, но собраны без точного исследования и доказательств.
Какого бы великого духа особу ни избрать, в каждой непременно усматривается довольно погрешностей, почему и можно смело утвердить, что разум человеческий достоин: более жалости, нежели удивления. Возьмем в пример двух знаменитых философов: одного древнего, а другого нового, и рассмотрим их главнейшие дела и поступки. Начнем прежде Аристотелем и потом обратимся к Лейбницу.
Сей знаменитый логик, будучи первым наставником людей в здравомыслии, между многими своими умословиями предлагал также пустые и вздорные басенки. Сколько нелепых, совсем ложных и бесполезных сказок поместил он в своих сочинениях! Итак, тот, кто принимал на себя столь много труда для научения людей здравому рассудку, требовал сам в тысячу раз более вспомоществования, которое надеялся предлагать другим, и погрешал непростительно против правил, самим им предписанных. Ежели же захотят видеть еще сего убедительнее пример слабости и непостоянства человеческого разума, то войдем в исследование природных свойств Аристотелевых. Он называл себя философом и был в самом деле таковым; однако ж не менее других любил богатство; и самый корыстолюбивый купец, который от утра до вечера непрестанно занимается попечением о своей торговле, не столько бы мог превозносить оное похвалами. По мнению Аристотеля, одно только богатство составляет все то, что может назваться здесь совершенным благом. Лукиян справедливо насмехался столь ложному Аристотелеву умозаключению и правилу, столь противному не только истинной мудрости, но даже естественному рассудку. Он упрекает чрез Диогена сему философу, что он то говорил единственно для того, дабы иметь благовидный предлог удовольствовать свое сребролюбие и просить себе у Александра всего того, чего получить от него надеялся.
Если Аристотель любил столько богатство, то не менее того прилеплен был к ложной славе: я называю ложною славою ту, которая не приобретается позволенными и честными способами. Дабы люди верили, что его мнения были основательнее и разумнее всех других философов, он предлагал им оные столь вздорно и нелепо, что тому надлежало бы быть столько же безумну, сколько он был лжив, если бы кто совершенно удостоверился, что сии философы действительно тем мнениям его последовали и сообразно им поступали. Вот какая была слабость в человеке столь великого и высокого духа!
Неблагодарность была так же свойственною и природною погрешностию в Аристотеле. Сей философ, долженствующий более других познавать всю гнусность сего порока, предавался оному совершенно. Он никогда не упускал случая оскорблять как сочинения, так и самого Платона, которому был обязан всеми своими познаниями, коими толико прославился. Итак, можно ли после сего удивляться, что в нынешнем свете многие, хотя довольный разум имеющие, люди, но в природных своих дарованиях далеко не равняющиеся с Аристотелем, и которых можно бы было почесть против его совершенными невеждами, оскорбляют своих благодетелей, позабывая все их прежние благодеяния; и что ныне всякое оказанное благодеяние помнится только несколько дней после его получения, и благодетель дотоле только уважается, доколе есть еще надежда иметь в нем впредь какую-либо нужду, но коль скоро в нем нужды никакой уже не будет, то не только престается оказывать к нему уважение, но даже и имя его предается забвению! В нынешние времена, почтенный Маликульмульк, есть много таких примеров. Можно ли, повторяю я, сему удивляться, когда Аристотель, будучи одарен всеми наилучшими дарами природы, предавался сему гнусному пороку до такой крайности и старался всячески оскорблять Платона и повреждать его славу! После сего не должно ли ожидать, что люди обыкновенные могут достигать в сем пороке до чрезвычайности, и не должно ли почувствовать некоего презрения к человеческому разуму, толико представляемому полуучеными, который кажется весьма жалким для тех, кои усматривают всю его слабость?
Всякий раз, когда размышляю я, почтенный. Маликульмульк, о поведении многих великих мужей, не могу воздержаться, чтоб не почувствовать некоторого смятения, взирая на свое бедственное состояние, и едва не дохожу иногда до того, что желаю себе участи несмысленных животных, и согласился бы охотно променять свой разум, всегда колеблющийся и подверженный непреодолимым слабостям, на их врожденное побуждение, которое никогда не пременяется и управляется природою. Невежды или люди посредственного ума непрестанно превозносят друг друга в великих дарованиях, полученных ими от природы; но имеющие более просвещения мыслят о сем подобно Паскалю и почитают справедливым то, что он сказал: «Видя бедственное ослепление в человеке, удивительные противоположности, открывающиеся в его свойствах, и взирая на всю безмолвную природу и на человека, лишенного просвещения, преданного своим слабостям и как бы блуждающегося в малом уголке вселенной, не ведая, кто его туда поставил? зачем он туда пришел? и что случится с ним по смерти? — я прихожу в ужас, подобно человеку, которого спящего принесли бы на пустой и страшный остров и который, пробудившись, не знал бы, где он, и не находил бы никакого способа из острова выйти. Рассуждая таким образом, весьма удивляюсь, как человек без содрогания может взирать на столь бедственное свое состояние!»
Вот, почтенный Маликульмульк, когда и самый высочайший разум последних веков не мог без ужаса взирать на свое бедственное состояние и был поражен удивлением, открывая противоположности, непостоянство и слабости в своей природе, почитая ее соборищем всех бедствий, то можно ли после оного людям обыкновенным взаимно друг друга превозносить похвалами в природных своих дарованиях, в превосходном разуме и просвещении? Такие люди что могли бы сделать со всеми своими посредственными дарованиями, которые ничего не значат в сравнении с Паскалем, когда и ему те высочайшие дары, моими он щедро был награжден от природы, казалися достойными презрении? Сей ученый муж, почитая участь смертных столь бедственною и несчастною, полагал, что если бы не имели они в жизни своей других причин к скуке, то, конечно, соскучилися бы собственным своим существованием.
Теперь возвратимся опять к слабостям Аристотелевым. Удостоверяют, что он был изгнан из своего отечества зато, что приносил жертвы своей наложнице и в честь ее сочинил гимн. Можно ли далее сего простереть безумие? И самый глупейший вертопрах нынешнего века делал ли что-нибудь сему подобное? Я не нашел ни в одной книге на твоей библиотеки, чтоб и в Париже; делали такое боготворение бывшим там славнейшим кокеткам, и никто не сочинял в честь их гимна; может быть, сочиняли какие-нибудь любострастные песенки или мадригалы; но есть ли какое сравнение между гимном и мадригалом?
Итак, когда Аристотель воздал божескую честь своей наложнице и сочинил в честь ее священные стихи, то можно ли после сего удивляться, видя в нынешнем свете многих знатных вельмож, обожающих театральных девок и расточающих для них великие сокровища? Без всякого сомнения, будут осуждать такое безумие, но самое сие не доказывает ли, каким великим слабостям подвержен человеческий разум и каких следствий ожидать должно от его непостоянства? Если в прежние веки сие случилось в Греции, то не может ли то же самое случиться в Париже, в Лондоне, в… в… и в других местах? Неужели ныне люди сделалися разумнее? — Конечно, нет! — Более ли они просвещены Аристотеля? — Без сомнения, гораздо меньше. — Умеют ли они лучше противоборствовать страстям своим? — Нет, почтенный Маликульмульк, они и ныне так же предаются им без всякого сопротивления. Свойство людей нимало не переменилось, и если ныне не видно, чтоб делали они такие же глупости, какие сделал Аристотель, то это, может быть, оттого, что никому не случилось быть в подобных положениях. И в нынешний так называемый просвещенный век люди так же безумцы, ветрены, непостоянны, сварливы, скупы, горды и тщеславны; каким бы высоким разумом они одарены ни были, никогда не могут себя защитить от многих пороков.
Посмотрим еще сему доказательство в небольшом исследовании свойств Лейбницевых.
Он имел столько же разума, как Аристотель, и преисполнен был толиким же тщеславием. Он говорил сам о себе такими выражениями, которые показывали в нем самую величайшую и, можно сказать, самую смешную гордость. «Мне не было еще пятнадцати лет от роду, — говорит он, — как препроводил я целые дни в изыскании случая, чтоб занять место между Аристотелем и Демокритом. Не более как двенадцать лет тому, как совершились мои желания и я достиг, наконец, до совершенного доказательства о действии веществ, которые, как казалось, прежде не являли к тому нималой способности. Опыты, делаемые мною совсем особливым образом, могут быть доказаны яснее, нежели то делано было другими в арифметических и геометрических задачах, хотя сие превосходит всякое воображение».
Можно ли распространить далее сего надменное о себе самом мнение? Может ли модный петиметр безумнее сего о себе мыслить, или полуученый более сего превозносить себя похвалами? После сего кто будет удивляться, что Пустовраль поставляет себя в числе лучших писателей, что Любокрас прельщается своею красотою и что сочинители Бредящего мещанина почитают прекраснейшими творениями глупые свои бредни, хотя многим довольно известно, что нет почтя ни одного из их читателей, кто мог бы с удовольствием прочитать с начала до конца хотя одну их книжку. Все сии люди, рожденные с разумом, в тесных пределах заключенным, могут ли воспротивиться погрешностям, сродным вообще всем смертным, когда не мог оных избежать Лейбниц, будучи из числа величайших и славнейших философов в Европе? Ежели он по природному своему свойству принужден был впасть в столь смешное безумие и если в то самое время, когда осуждал человеческое высокомерие, предавался сам до чрезвычайности сему гнусному пороку, то каким чудом люди простые могли бы возвыситься свыше пределов своего состояния и исправить свои несовершенства, присоединенные крепчайшими узами к существу их? Безумно бы было полагать возможность, столь противную как здравому рассудку, так и неоспоримому опыту.
Итак, погрешности великих мужей не только могут быть способны дать нам почувствовать недостатки всех людей вообще, но и доказать совершенно слабости и непостоянство человеческого разума. Поелику известно, что если кто захочет исследовать какую вещь, то всегда должно рассматривать ее с превосходнейшей степени; следственно, познавая глупости обыкновенных людей, узнаешь только то, что некоторые из них могут иметь погрешности, свойственные их природе, но, удостоверясь совершенно, что и самым высочайшим разумом одаренные часто бывают подвержены таковым же порокам, как и самые безумнейшие, должно непременно заключить, что нет никого из смертных истинно мудрого.
Ежели бы люди прилежно рассматривали, почтенный Маликульмульк, сколь бывает в них посредствен превозносимый ими столь великими похвалами их разум и сколь способен он принимать в себя различные впечатления предрассудков, самолюбия, гордости, тщеславия, а, наконец, и всех страстей вообще, то гораздо менее полагалися бы они на сей, по мнению их, природный светильник, который почитают они надежнейшим себе путеводителем, ибо, ежели бы он был нечто действительно существующее и совершенно твердое и основательное, то надлежало бы, чтоб во всех людях был он одинаков, производил бы в них одинакие действия и показывал бы им все вещи в равном положении. Но отчего же происходит сие различие в чувствах? По какой причине один народ почитает какую-либо вещь правильною, а другой точно бывает уверен в ее неправильности? И для чего то, что называют добродетелию в Азии, почитается пороком в Европе? Который из сих двух есть истинный рассудок, европейский или азиятский? Если европейцы совершенно уверены в своих мнениях, то какую пользу приносит природный светильник большей части земных жителей? Тогда непременно надлежит признаться, что сей мнимый светильник, данный от природы людям для их путевождения, не более им полезен, как и само густейший мрак. Почто думают европейцы, что рассудок азиятцев несправедлив? И для чего бы таким не назвать рассудок европейцев? Каким образом можно решить столь трудную задачу? Не полезнее ли в сем случае придержаться мнения святого Августина и верить, что грубость нашего тела причиною нашего малого познания и несовершенства нашего разума? «Разум человеческий, — говорит сей святый муж, — помрачается привычкою ко мраку, коим человек окружен во греховной нощи, и потому не может отверстыми очами взирать на свет, которого в нем недостает. Великое есть для него благополучие, когда он руководствуется к истине гласом и властию веры».
Приметь, почтенный Маликульмульк, что святый Августин, как кажется, совершенно был уверен, что человек никогда не был способен сам собою познавать истину и что потребно было для сего, чтоб он был к ней провождаем некоею высочайшею властию. Итак, следуя оному, какую надежду можно полагать на сей разум, толико превозносимый похвалами от философов и от многих ученых? Должно ли называть природным светильником такую вещь, которая неспособна подать нам ни малейшего просвещения? и какое действие может произвести философия, которая ничем другим не поддерживается, как властию сего обманчивого и мечтательного разума, который чаще приносит нам вред, нежели пользу?
Цицерон не без основания утверждал, что люди, может быть, были бы блаженнее, ежели бы не были одарены разумом. Он уподобляет его вину, которое хотя может иногда быть полезно для больных, но чаще делает им вред. И в самом деле, сколько глупостей извиняемы бывают посредством разума? Человек, который, не получивши от другого ни малейшего себе оскорбления проезжает двести или триста миль единственно для того, чтоб с ним резаться, основывает безумие свое на разуме. Пустосвят, который возмущает целое общество и который один делает более зла, нежели язва и голод, защищает свое злодеяние разумом. Мот, повергающийся в роскошь, извиняет свои поступки посредством разума. Философ вздорные свои умствования утверждает также на разуме, и, наконец, нет ни одной такой вещи, в которую люди не вмешивали бы разума: все думают обладать им в равной доле, но все равно заблуждаются.
Гораздо полезнее, почтенный Маликульмульк, усмирить сих разумников, превозносящихся столь много своим разумом, показав им всю его слабость и несовершенство. Таким способом можно научить надменных любомудров покорять их рассуждения под власть веры и никогда не спорить о некоторых вещах, в понятие их не вмещающихся, ибо сколько есть между ими таких, о коих можно сказать с святым Бернардом, что «в то самое время, когда стараются они достигать до познания вещей, им непостижимых, сами о себе не имеют нималого познания».
Письмо XLI
От ондина Бореида к волшебнику Маликульмульку
О путешествии Нептуна со всем его водяным двором по морским степям. О беспокойстве, которое имел Нептун от мореплавателей. О великолепном пире, который жена Нептуна Фетида приготовила на новоселье. О морском сражении, случившемся над головами пирующих и как сверху попадали к ним на стол чалмоносцы. Разговор Нептуна с музульманами о причине их войны
Уже давно, любезный Маликульмульк, не имел я удовольствия беседовать с тобою письменно, и с того времени, как ты оставил свой кабинет редкостей, находящийся под Харибдою, и захотел несколько времени провести между жителями земными, непостоянными более, нежели морская вода; с того времени, как тебя, любезный мой сосед, не стало в нашей стихии, я также оставил свой дом, который мне одним только с тобою соседством нравился, и ныне путешествую по разным странам, покрытым морскими водами, занимаясь собиранием редкостей, коими умножаю твою кунсткамеру; иногда любопытствую видеть различные наши селения и морских людей, из коих с некоторыми хочется мне и тебя в свое время познакомить: право, они очень добрые люди и от жителей земной поверхности тем только разнятся, что не умеют обманывать и убивать друг друга.
Путешествуя таким образом, иногда встречаюсь я с двором Нептуна, а ты знаешь, что все дворы очень любопытно видеть, особливо двор такого бога, которого владения обширнее всех земных владений, и в котором по его многолюдству никогда без новостей не бывает.
Наш водяной двор ныне в немалом беспокойстве и не знает, где сыскать себе для утверждения место: недавно Нептун выбрал было очень выгодное близ берегов древней Тавриды, и Фетида приготовила для новоселья превеликолепный пир. Все наши водяные жители были на оный приглашены и расположились на нескольких столах праздновать сие новоселье. Кораллы и жемчужные раковины украшали сосуды и умножали великолепие; гости пировали спокойно, и морской бог накатил уже изрядно лоб нектаром, который ему отпускается посуточно с Юпитерова двора.
«Вот, наконец, я выбрал себе очень спокойное жилище, — сказал он с восхищением, — теперь уже ничто меня более не потревожит, и неугомонные смертные перестанут, плавая над моею головою, сбрасывать ко мне всякий сор, как то они доныне делывали. Вообразите, — продолжал он, — что некогда я должен был от них перенести свой двор к берегам Америки! Что ж вы думаете, оставили ли они меня там спокойно? Совсем нет: в день празднования моего брака с Фетидою, когда я меньше всего ожидал, вдруг ударили меня по голове якорем. Это был Колумб, которому вздумалось искать Нового света, богатства и славы. Представьте мое удивление, когда получил я шишку на лбу от якоря в таких местах, где меньше всего ожидал приезду корыстолюбивых смертных. Перевязав свою разбитую голову морскою травою, пустился я кочевать далее к северу, не оставляя, однако ж, берегов Америки, и после того был несколько времени спокоен, как вдруг упало на меня пушек с восемь, и если бы я не был бог, то переломало бы мне все кости. «Проклятые смертные! — вскричал я, — вы нигде мне не дадите покою!» С превеликим трудом вытащили меня всего изуродованного из-под пушек, и я узнал, что эти пушки, которыми меня чуть было не задавило, упали с корабля, потонувшего со многими другими кораблями серебряного флота, отправлявшегося в Гишпанию из Америки. Опасаясь, чтоб не быть опять таким образом когда-нибудь задавлену мореплавателями, решился я перенесть свой двор под который-нибудь полюс, и в тот же час бросился к северному, где едва было не замерз со всем своим двором, и уже сбирался в скором времени оттуда выбраться, как вдруг побудила меня поспешить тем самая важная причина.
Одним днем, очень спокойно сидя, выпивал я для обогрения себя двадцать шестую бутылку нектара, как в ту самую минуту — о ужасное зрелище! — увидел, что мою любезную Фетиду волокли мимо меня, зацепив за шею веревкою с привязанною на оной гирею. Бедная моя жена хрипела и барахталась руками и ногами, но не могла никак освободиться от проклятой петли, в которую судьба ее всунула. «Кто такой дерзновенный, — вскричал я, — который осмеливается так бесчестно поступать с моею женою?» Мне донесли, что это были агличане, которые искали прохода к полюсу на своих кораблях, из коих с одного опущенный лот опутался около шеи моей дорогой Фетиды, чем давно бы ее удавило, если бы она не была бессмертна. Мы кое-как ее отпутали, и я побежал опрометью из этих проклятых мест, в которых думал было совсем избавиться от людей, и где они чуть не удавили мою любезную супругу.
Шествуя оттуда со всем моим двором по морским степям, озлился я на всех мореплавателей и вздумал одним разом отправить их к Плутону. Утвердясь в сем намерении, возволновал я море столь сильно, что надеялся потопить все корабли без изъятия, но вместо желанного успеха наделал только тем более себе беспокойства: волны, пронося мимо меня корабли, нередко задевали меня за голову и перепрокидывали вверх ногами, с иных кораблей бросали наполненные золотом ящики и подбивали ими глаза моим придворным; две любимые мои кобылицы окривели от срубленных мачт, которых концами повыкололо им по одному глазу; четверым из моих любимых тритонов переломало руки сброшенными с тех же кораблей пушками. Видя это, я опасался, чтобы, желая нанести беды мореплавателям, не претерпеть более их мне самому и не превратить бы свой двор в больницу, ибо большая уже половина нежных моих придворных была перепятнана носящимися по морю обломками кораблей; итак, в предосторожность для себя и для оставшейся половины моего двора утишил я погоду и оставил людей на произвол самим себе, проклиная их жадность к богатству и к пустой славе.
Но не думаете ли вы, что эта буря их устрашила и заставила убегать моря? — Совсем нет: тотчас по утишении ее, — увидел я проезжающие полуобломанные корабли, на которых пьяные матросы были так же спокойны, как будто бы они были на твердой земле, и бранили друг друга для препровождения времени; а те, которые во время прошедшей бури принуждены были сбросить с корабля часть своих сокровищ, не столько радовались тому, что утишилась буря, сколько сожалели о потерянии оных и желали сердечно удвоить свои опасности на сей жидкой стихии, надеясь возвратить потерянное.
После сего не мог уже я нигде найти себе спокойное жилище; куда я ни уходил, везде, кажется, нарочно за мною гонялись земные жители и старались меня беспокоить; украшения дворца моего, уборы мои и моих придворных, ничего от них не оставалось в целости. Хотя многих из них буря наказывает на их дерзость, и хотя многие низвергаются с водяной поверхности на дно морское, со всем тем оставшиеся думают, что морские ветры вредить их не могут, и продолжают спокойно свое плавание, ожидая что природа из уважения к ним переменит свои законы и удержит в неподвижности моря. Итак, я, видя во всех странах непрестанно проходящие над моей головой корабли, перестал уже стараться искать мест, неизвестных смертным, и решился здесь основать свой двор, как для ясности погоды, так и для теплоты, которую я по своей старости очень жалую. Сверх чаяния, нашел я здесь себе спокойствие, которого столь давно желал; правда, хотя и здесь вижу я много кораблей, но это мне придает более осторожности, и я учредил часовых, чтобы они отводили от моего лба якори, которые сверху иногда бросают; здесь во время непогоды корабли не задевают за мою голову, для того что отсюда очень близки берега, в которых они себе находят убежище, не кидая на мой двор своих пушек и сундуков».
В самое то время, как он таким образом любовался своим спокойствием, вдруг осветило все собрание, и раздался гром над нашими головами; Фетида, как нежная богиня, упала в обморок, а у Нептуна выпала из рук бутылка с нектаром, которая была уже пуста, а иначе он, конечно, держал бы ее крепче в своих божеских руках. Все собрание устремило кверху глаза и увидело над собою целый плавающий город, который перестреливался с другим таким же городом.
«Хорошее место выбрали они для драки!» — вскричал Нептун. «Ваше величество, — сказал один из придворных, — конечно, они не знали, что вашему божескому произволению угодно было сделать пир на сем месте; ибо если бы смертные о сем знали, то никак не осмелились бы над вашею головою драться и тем беспокоить вас и все почтенное собрание». — «Ах! — вскричала Фетида, которая лишь только что опомнилась: — я занемогу, если эта ужасная драка еще будет продолжаться! Любезный Нептун! — говорила она, обратись к своему мужу, — отведи отсюда скорее сии корабли». — «Ах! Фетида, — вскричал Нептун, — ныне уже не старые времена, когда я, как хотел, так ворочал всеми морями и всеми плавателями; ныне ни одна живая душа из обоих флотов меня не послушает, и если бы мне вздумалось самому выйти их унимать, то, конечно, с обеих сторон ничего бы я не получил, кроме нескольких ударов веслами или, еще и того хуже, расквасила бы мне нос пушечным ядром; а вместе с носом я был бы в опасности потерять и твою любовь; ибо, не в огорчение сказать вам, женщинам, всякий мужчина, потеряв нос, всегда бывает в великой опасности лишиться обожания самой страстной своей любовницы. Итак, пускай они дерутся, мы здесь так глубоко, что нас мало должна трогать их ссора. Желал бы я только знать, какая причина понуждает их драться на воде, а не на земле? Со всем тем выпьем, однако ж, за здоровье будущих победителей; ибо политика требует, чтобы всегда приставать к сильной стороне, чему всегда последовали мои товарищи Олимпа как под Троею, так и в других сражениях».
В самую ту минуту, когда владетель океана подносил ко рту рюмку, и лишь только растворил было рот, вдруг расшибло ее в дребезги упавшим пушечным ядром, за коим последовал град других ядер, которые стучали в самые маковки всем присутствующим на сем почтенном собрании, и перебило всю на столе посуду.
Такие гостинцы могли бы отправить к Плутону большую половину нашего собрания, если бы все мы были не бессмертны; однако ж, со всем нашим бессмертием, такие щелчки ни одному из пирующих не понравились. Сам Нептун, вышед из терпения, хотел взволновать все море и разнять воюющих так, как разнимают в некоторых местах кулачных бойцов заливными трубами.
«Провал их побери, — вскричал Нептун, — отобедаем поскорее и оставим здешние места. Господа! — кричал он, — прошу отведать из этого блюда, приготовленного из плеска самого жирного кита». — Мы протянули было руки, как вдруг изуродованный чалмоносец упал в сие блюдо. Гости, видя такую дурную приправу, оставили охоту отведать китова плеску и проклинали всех чалмоносцев на свете, которые мешают пировать на новоселье и прыгают так некстати в божеские соусы.
Не успели мы очистить блюдо от магометанца, как целые груды сверху попадали его одноземцев и на нас и на наш стол. Фетида вновь упала в обморок со страху от покойников, хотя Нептун доказывал ей как возможно красноречивее, что от мертвого тела, так же непристойно лишаться чувств, как от каменной статуи. «Ах! — кричала она Нептуну, — ты никогда меня не перестанешь мучить, и я вечно принуждена буду видеть здесь мертвецов и пискарен, которые всегда наводят мне обмороки».
Ты видишь, любезный Маликульмульк, что не одни ваши женщины от мышей и от пауков лишаются чувств, и наша богиня также пискарей боится.
Когда все находились в таком замешательстве, вдруг упало к нам несколько опаленных и половина еще живых рыцарей луны, и один из них попал прямо на колени к Нептуну. «О Магомет! — вскричал он, — теперь я верю, что янычару очень трудна дорога к твоим гуриям: пошли же ко мне из них поскорее хотя одну, чтобы я мог видеть, не по-пустому ли я лишился своих ног и своей головы».
«Дерзновенный! — вскричал Нептун, — ты не у Магомета в раю, но в недрах моря у обладателя жидкой стихии, и я скоро накажу тебя за твою дерзость, что ты осмелился обеспокоить мое величество». — «Как! — вскричал музульманин, — так я напрасно дрался и проливал кровь свою за Магомета, который не печется теперь избавить меня из воды и вместо посланий ко мне прекрасных гурий оставляет, может быть, на съедение морским чудовищам! Увы! если б я это знал, не оставил бы мою любезную Зюлиму и не променял я бы ее на гурий, которых, как видно, и на свете не бывало; я не стал бы драться с людьми, которые мне никакого зла не сделали, и не дал бы себя изуродовать и опалить, во ожидании зато себе награждения в третьем небе».
«Но скажи мне, — сказал Нептун, — какую причину имели вы драться и что понудило тебя, оставя спокойную жизнь, итти искать своей погибели на море». — «Увы! — отвечал обожатель Магомета, — мне сказано было от муфтия и от имана, что люди, живущие от меня за несколько тысяч верст, которых я от роду в глаза не видывал, ужасно обидели и меня и пророка Магомета, который уже несколько сот лет лежит спокойно в Мекке, и что я непременно должен итти драться с этими людьми, если не захочу быть лишен на бесчисленное множество веков райских гурий. Услыша это, оставил я жену и поехал посмотреть тех людей, которые обидели меня и давно уже умершего Магомета, будучи в твердой надежде всех их перебить, ибо в Алкоране нашем именно сказано, что нас никто не победит до последнего века; но наши неприятели, несмотря на такие сильные обещания Алкорана, в другой уже раз сожигают наш флот, и меня сегодня со всем моим усердием отмщать Магометову обиду, с доброю надеждою будущего рая и с моею галерою взорвало на воздух и бросило не на небеса, как бы должно было мне того ожидать, но на морское дно, где я вижу ясно, что наши муфтий и иманы обещают нам селения в таких местах, куда они сами никогда прибыть не надеются, и для того, не полагаясь на будущую жизнь, собирают с нас деньги, чтобы было им чем райски жить на земле».
«Но скоро ли, по крайней мере, — спросил Нептун, — кончится ваша драка?» — «Может быть, тогда, когда всех нас перебьют, ибо некоторые товарищи мои обнадежены, что всех, кого подымет на воздух, прямо порохом взбрасывает на небеса, и думают тем угодить пророку, своему защитнику, которого и самого так же бы взорвало, как и других, если бы он между нами случился. Однако ж большая часть из моих земляков мало верят сим пустым уверениям, и, видя, как повсюду бывают они поражаемы своими храбрыми неприятелями, имени их страшатся, и как на море, так и на земле недолго выдерживают с ними сражение; но всегда принуждены бывают или от них бежать без памяти, или, положа оружие, отдаваться в их волю».
Нептун, видя между тем умножающиеся кучи музульманов, поспешил со всем своим двором и с любезною своею супругою выбраться из столь неспокойного места; а я продолжал мой путь, оставя глупых музульманов делать скачки по воздуху в честь своего Магомета, который у Плутона вместе с ними посмеется, может быть, над их дурачеством.
Письмо XLII
От гнома Зора к волшебнику Маликульмульку
От гнома Зора к волшебнику Маликульмульку. О француженке, какое она давала наставление своему брату о вступлении его в учительскую должность
Теперь хочу я уведомить тебя, любезный Маликульмульк, о том, чем кончилось предприятие француженки, желающей пристроить брата своего к месту.
Мне очень хотелось знать, кто будет тот несчастный, кому французский беглец с виселицы достанется в учители, и найдутся ли столь глупые родители, которые бы поверили воспитание своих детей почти безграмотному плуту, который скорее может научить, как вытаскивать из карманов платки, нежели наставить в добродетели; и для того на другой день не умедлил я невидимкою притти к француженке, которую застал покупающую у здешних купцов гнилые товары и обертывающую их в бумаги, украшенные французскими надписями, чтобы после продавать за иностранные.
Едва отпустила она купцов, как вошла в лавку молодая девушка с своею учительницею и начала рассматривать некоторые товары. Минуту спустя вскочил в лавку молодой щеголь, который, между тем как девушка перебирала разные уборы, успел переговорить тихо с ее учительницею. «Говорила ли ты с нею обо мне?» — спросил он ее. «Надейтесь на успех, — отвечала спя плутовка, — она вас любит, и остается нам преодолеть один только ее страх. Но, господин Скотонрав, — продолжала она, — право, услуживая вам, я опасаюсь лишиться места». — «Не бойся, — отвечал он, всунув ей в руку кошелек с деньгами, — если ты потеряешь сие место, то я представлю тебя моей матери в надзирательницы к моей сестре». Мадам отскочила от него, а он подошел к девице.
«Боже мой! — сказала красавица: — ни одного убору не могу выбрать по своему вкусу». — «Сударыня! — вскричал подлипало: — вам только стоит выбрать какой-нибудь: всякий на вас будет казаться прекрасным». Девушка присела перед ним и покраснела: в сем состоял весь ее ответ.
«Ваша стыдливость доказывает, будто вы мне не верите, — говорил щеголь: — Ах! сударыня, неужели почитаете вы меня лицемером? Ваша надзирательница, конечно, повторит вам мои мысли, и я клянусь вам сею прекрасною ручкою (при сем схватил он ее руку и поцеловал), клянусь всяким из сих нежных пальчиков, что я говорю правду». — «Государь мой, — отвечала ему девушка в смущении и почти заикаясь, — я не заслужила таких приветствий…» — «И, сударыня, — перехватила речь ее надзирательница, — учитесь лучше жить в свете: можно ли принимать так ласки молодого мужчины, который всеми способами столь уже давно старается сыскать случай доказать вам свою любовь и преданность? Можно, право, с первого на вас взгляда узнать, что вы недавно выехали из деревни; нет! воля ваша, я не допущу вас так сурово обходиться с мужчинами; вы ведь видели, как здешние девушки с ними ласковы: старайтесь подражать им в оставьте эту деревенскую застенчивость, которая делает нас смешною; я, как учительница, вам это говорю, и как друг ваш, вам это советую». — «Ах! боже мой, — вскричал щеголь надзирательнице, — ради бога оставьте свои выговоры; я в отчаянии, что сделался причиною оных. Но, сударыня, — продолжал он, оборотясь к девушке, — если ваша застенчивость происходит оттого, что я вам противен, то прикажите мне отсюду выйти». — «Я не говорю вам этого, сударь, — отвечала робкая красавица: — будьте спокойны здесь и дозвольте только выбрать мне для себя несколько уборов, после чего должна я тотчас уехать: матушка уже, я думаю, давно меня дожидается». — «Выбирайте сударыня», — сказал подлипало и после того продолжал хвалить ее красоту и целовать ее руки; а она, боясь, чтоб опять не назвали ее деревенскою, допускала его это делать и только иногда ему кланялась.
«Что стоит эта шляпка и косынка?» — спросила она у торговки. «Шестьдесят рублей, — отвечала француженка: — да они уже куплены сим господином, — говорила она, указывая на Скотонрава, — но если он позволит, то я их продам вам, а ему сделаю другие». — «Позволю ли я! — вскричал сей негодяй: — ах, я за счастие сочту, если она выберет то, что мне понравилось». Девушка ему поклонилась и хотела заплатить торговке деньги, но он вдруг остановил ее руку, сказав ей, что деньги уже заплачены.
«Удостойте, сударыня, — говорил он с восхищением, — это взять, я счастливым себя почту, если могу вам услужить такою малостью». — «Ах! кстати ли, сударь, — отвечала красавица, — принимать мне от вас подарки: матушка будет на меня гневаться, когда об этом узнает». — «Вы еще не оставили своих деревенских правил, — сказала честная ее предводительница: — ну, все ли должно знать матушке, что делает дочка: довольно и того, если я это знаю, и неужели вы захотите сделать неучтивство, отказав сему господину в его просьбе, не находя в том ничего дурного. Поживите, сударыня, поболее в большом свете, вы узнаете, что нет никакого худа принимать девице от мужчины подарки: разве вы не помните, как в бытность нашу в доме у графини Беспутовой при вас подарил молодой человек дочь ее прекрасным склаважем; неужли вы позабыли, что тут же другой молодой человек проигрывал ей нарочно свои деньги, а это ведь те же подарки. Возьмите, сударыня, возьмите эту шляпку и косынку, а деньги свои поберегите для других веселостей: вы знаете, что вам очень нелегко выпросить у своей матушки и пятнадцать рублей. Если же вы скажете об этом вашей матушке, то она, верно, не зная правил большого света, вас забранит и заставит жить и думать так, как ей угодно, то есть почти не говорить с мужчинами, сидеть, потупя глаза в землю, и бояться сказать лишнего слова, чем вы сделаетесь смешны во всем здешнем городе, и на вас все благородные девицы будут указывать пальцами». После такого прекрасного нравоучения девица приняла подарки и накупила еще других уборов, за которые щеголь заплатил свои деньги, и за все это, прощаясь, поцеловал у красавицы ручку.
«Прощайте, сударыня, — сказал он, — я желаю вам скорее узнать большой свет». — «О! сударь, — перехватила речь его ее надзирательница, — девица имеет все дарования, чтоб его украшать собою: она поет, как ангел, и прелестно танцует». — «Ах! этому я верю, — вскричал Скотонрав: — голос, выходящий из ее прекрасной груди и прелестных уст, может ли не трогать сердце, а с такою прелестною талиею и с такими бесподобными ножками можно ли худо танцовать? О, сударыня, да мы сразимся с вами в этом искусстве! Меня ничему столь прилежно не учили, как танцовать: один танцмейстер за учение мое столько же брал от моей матушки денег, сколько все учители вместе. После того я ездил в Париж, где и довершил сие искусство, хотя и в других полезных молодому человеку знаниях я не был ленив, ибо я могу похвалиться, что матушка моя не жалела ничего, чтобы сделать меня совершенным… Певец Брелляр (Braillard) обработал мою грудь; фехтмейстер и стрелец Фанфарон (Fanfaron) обработал мои руки; а славный французский танцмейстер любезный мой Бук (Bouc) обработал мои ноги и сделал меня совершенным человеком. Я постараюсь доказать вам это при первом случае, когда вас увижу, если только удостоите сказать мне те счастливые места, которые украшаете вы своим присутствием». — «Я, сударь, в будущем маскараде надеюсь быть с моею матушкою», — отвечала скромница, из вида которой примечал уже я, что она ухватками сего господчика и наставлением своей французской надзирательницы начала спотыкаться на пути добродетели. «Мы нередко будем и сюда ездить для покупки уборов», — сказала ее учительница.
После сего они уехали, и я сожалел о неосторожности сей девушки, бранил ее мать, что поверила воспитание своей дочери такой плутовке, и проклинал сию бродяжку француженку, которая, недовольна тем, что нашла себе хлеб в честном доме, в благодарность вздумала развращать невинную девушку, в чем способствовала им и содержательница лавки, обещав Скотоправу, что она в своей лавке дозволит производить все старания для погубления добродетели сей девушки, которая, как кажется, очень скоро развратится, навидевшись примеров в большом свете.
Едва вышли все из лавки, как вошел к торговке ее брат. Они сели в карету, а я поместился тут же напротив их: ты знаешь, любезный Маликульмульк, что духу немного надобно места.
«Надобно тебя предуведомить о здешних жителях, — говорила француженка своему брату, — и сказать тебе, до какой степени можем мы их обманывать и пользоваться их легковерием. Американцы, в первые времена прибытия к ним европейцев, не столько их уважали, сколько здесь уважают французов: те победили американцев оружием, а мы побеждаем здешних жителей хитростию; те выманивали у них множество золота за колокольчики, погремушки и бисер, а мы не менее здесь достаем золота за такие вещи, которые нимало не важнее и не дороже погремушек и медных колокольчиков, с тою еще выгодою, что колокольчики можно употреблять несколько десятков лет, а наша и самая прочная безделка не станет на три месяца. Однако ж со всем тем здешние жители почитают должностию разоряться, чтоб только иметь честь отдавать нам свои деньги. Правда, что оттого здесь час от часу становятся дороже деньги и все необходимые для содержания вещи; одна наша лавка может разорить в год до ста тысяч крестьян, но эти сто тысяч хлебопашцев здесь меньше уважаются, нежели один француз, торгующий шляпами, помадою и стальными пуговицами; почему наши одноземцы, узнав такое счастливое к ним уважение не замедлили толпами приезжать сюда (хотя многим из них так же, как и тебе, любезный брат, выехать было нечем), чтобы здесь наградить свою бедность и жить пышно на счет здешних добродушных жителей.
Считается три рода главных упражнений, которыми мы здесь разоряем и приготовляем к разорению ежегодно по нескольку тысяч человек, а именно: торговля модными товарами, рукоделья и учительство.
Что касается до торговли, то ты мог уже понять из моих повествований, сколь она для нас выгодна. Наши лавки могут назваться храмами вкуса и любви, ибо в них покупают у нас модные товары и делаются тайные свидания волокит и молодых девушек, из коих иные очень строго содержатся дома, и для того под видом закупки уборов приезжают они к нам, и мы часто вводим их к себе в комнаты, где они находят своих любовников, кои им более всех уборов нравятся: с обеих сторон платят нам щедро и, сверх того, покупают у нас дорогою ценою товары, потому что почитают за стыд торговаться в тех лавках, в которых они своими резвостями не одно канапе изломали.
Из всех рукоделиев важнейшим почитается искусство честных волосочёсов; с сим званием нередко бывает соединена должность Меркурия и ростовщика. Они, отправляя таким образом все сии звания вдруг, получают множество доходу, не тратя ни копейки своих денег. Нередко волосочёсы, нажившись от гребенки, от волокит и от мотов, становятся богатыми купцами, потом вступают в гражданские звания и достают себе чины, и тот, кто у нас был в опасности умножить галерную беседу и повелевать одним деревянным веслом, управляет здесь нескольким числом людей, которых одна только бедность удерживает в уничижительном состоянии.
Теперь надобно растолковать тебе об учительском звании, которое для тебя всех важнее, потому что ты скоро будешь его на себе носить.
Еще не прошло одного века, как жители здешние сами воспитывали своих детей и толковали им только о том, чтоб были они честными людьми, храбрыми на войне и твердыми в переменах счастия; к таким наставлениям нередко способствовали примеры самих отцов, которые всегда старались содержать при себе детей своих. Тогда жители здешние хотя не были красноречивы, но говорили такие истины, которые не было нужно поддерживать красноречием. Ныне же, по прошествии варварских времен, вздумали, что тот не может быть хорошим гражданином, кто не умеет танцовать, прыгать, вертеться, говорить по-французски и болтать целый день, не затворяя рта в беседах. К такому воспитанию необходимо понадобились французы. Ныне не жалеют ничего, чтобы сделать детей своих приятными в большом свете, и для того учат их хорошо кланяться, держать себя в лучшем положении и не говорить здешним языком, но иностранным. Им не говорят ни слова о том, что есть добродетель и полезна ли она. Отцы советуют всегда иметь в наличности деньги, которые могут заменить достоинства и поправлять недостатки; а учители научают променивать сии деньги на кафтаны и на щегольство, которое здесь заменяет иногда богатство.
Итак, братец! когда вступишь ты в учители, то берегись перед детьми раскрывать умных книг, ибо они за то станут тебя ненавидеть и наговаривать своим родителям, которые назовут тебя педантом и сгонят со двора. Тверди своим ученикам только то, как должно жить в большом свете, и поставь их на такой ноге, чтобы они могли быть из числа усерднейших французских данников; а когда они вырастут, старайся потакать их порокам: они тебя тем более полюбят и удвоят твое жалованье. Не забывай им твердить, что одни только французы могут назваться совершенными, людьми и что они до тех пор будут невежами, пока не сделаются совершенными им подражателями. Читай перед ними чаще философию французских Эпикуров и Спинозов: ученики твои начнут сперва помаленьку бранить веру и добродетель будут называть предрассуждением, а батюшки и матушки станут тем забавляться и рассказывать всем, что дети их превеликие забавники, и чем больше дети будут насмехаться над тем, что в старину называлось свято, чем более будут они делать шалостей над старыми людьми, тем более ты в доме будешь правиться, и тем больше тебя станут выхвалять во многих домах, и ты будешь, наконец, отпущен с награждением и с деньгами, которые помогут тебе завести лавку, куда после будут ездить по знакомству твои ученики и платить тебе вдвое дороже против других.
В коротких словах вот вся твоя должность: маленьких приучай к разным шалостям, а когда вырастут, помогай им мотать и делать разные денежные переводы; набери с них векселей чрез третьи руки; и если только будет можно, разори их. Поверь, что француз никакими поступками не потеряет здесь уважения, и самое то, чем у нас мог бы ты заслужить галеры, здесь доставит только тебе имя остряка. Старайся более всего, для сокрытия проворных твоих выдумок, всегда ссорить детей с родителями, чтобы они никогда не могли им быть откровенны; сделай их неприятелями друг другу и будь обеих сторон поверенным; разоряй одну сторону другою, и с обеих сбирай деньги: вот правило, по которому поступают многие честные наши одноземцы, которые, оставя твое ремесло, выезжают сюда, чтоб быть здесь учителями.
Правда, от такого воспитания родители своими детьми веселятся только в их младенчестве и стыдятся их, когда они войдут в совершенные лета; правда также и то, что от сего нового воспитания мало-помалу искореняются здесь честные люди старого века, которых называют ныне невежами, а на место их вступают люди большого света, которые делаются столь же худыми воинами, сколь дурными гражданами, и которых все совершенство состоит только в том, что на них кафтаны хорошего покроя. Со всем тем родители об этом очень мало заботятся и продолжают воспитывать детей по новому образу, который нашим землякам доставляет много пользы, ибо они молодых людей здешней земли наперед приготовляют к роскошам и к мотовству, а потом сами пользуются их пороками и наживаются от их слабостей. Итак, можно утвердительно сказать, что они сих детей воспитывают не для отечества, но собственно для себя. Вот, любезный брат, все правила, которые нужно было тебе узнать: умей ими пользоваться; опыты окажут тебе достальное».
При сих словах карета остановилась, они вышли у ворот довольно богатого дома, и я также последовал за ними. Француз был принят очень ласково и с довольным уважением: ему поручены были на воспитание двое молодых людей, не испорченных еще новым воспитанием, но должно надеяться, что со временем успеет он сделать их подражателями и данниками французов.