Книга: Том 1. Проза
Назад: Письмо XXXVII От сильфа Дальновида к волшебнику Маликульмульку
Дальше: Журнальная проза

Письмо XLIII
От сильфа Световида к волшебнику Маликульмульку

О виденных им в саду двух философах, pа которыми он последовал в трактир и какие там слышал их разговоры
Недавно прохаживался я в публичном саду, желая посмотреть на множество машинов, летающих на парусах, которых приносит туда хорошая погода и которые главною своей должностию поставляют шесть часов в сутки бегать по всем аллеям, чтобы показать свое модное платье; кланяться многим, кто им навстречу попадется, и осмеивать всех, кто мимо их проходит.
«Вот, — думал я сам в себе, — важное упражнение тварей, которых называют умными! Несчастлив тот город, который содержит в себе много таких тунеядцев». В ту самую минуту взглянув на сторону, увидел я двух человек, скромно прохаживающихся в отдаленной аллее. «Вот люди, — подумал я, — которые, как кажется, пришли сюда только для того, чтоб пользоваться хорошим временем и употребить его для рассуждения. Конечно, это философы: поспешу узнать мысли сих счастливых людей, которые умеют пользоваться хорошей погодою, не тратя времени в пустых беганиях по аллеям, но употребляют его для умного рассуждения». В минуту сделался я невидимым и подошел к ним.
И подлинно, это были такие люди, которых многие почитали философами. Они прохаживались, не говоря ни одного слова, с важным видом, и только что пожимали плечами и возводили глаза кверху… «Ты размышляешь?» — сказал один из сих философов. — «Да, — ответствовал другой: — увы! я размышляю о всех бедствиях, удручающих несчастных человеков, и действительно вижу, что человеческая участь великого сожаления достойна!.. Где ты сегодня обедаешь?» — «Это правда, — говорил первый, — что люди со стороны несчастной своей судьбы очень жалки!.. Где ты будешь обедать?» — «Я никуда не давал слова; не хочешь ли со мною вместе итти обедать в трактир?» — «С охотою». В ту же минуту они пошли из саду, и я последовал за ними.
Вошед в трактир, оба они непрестанно твердили: «Ах! боже мой! сколь маловажна человеческая жизнь!.. Что у тебя есть к обеду?» — спрашивали они у трактирщика. «Часть самой жирной телятины, — ответствовал он им, — спаржа, котлеты, сосиски, соус с голубями, сладкий пирог и еще если что будет угодно». — «Очень хорошо, — говорили два философа: — приготовь еще нам хорошей рыбы и дай побольше устриц… — Ах! боже мой! — повторяли они: — как жалки люди! вся жизнь их преисполнена величайшими бедствиями. Пойдем, сядем за стол. — Хозяин! Дай нам две бутылки хорошего шампанского и бургонского вина… Подлинно, маловажна человеческая жизнь!»
После сего сели они оба за стол и начали есть с добрым аппетитом, продолжая непрестанно оплакивать человеческую судьбину и почасту спрашивая друг друга: «Не хочешь ли выпить вина, любезный товарищ?» — «С великою охотою, любезный друг!» — «Ваше здоровье». — «Ваше здоровье». — «Знаешь ли ты, что я вчерась умер было от желудка». — «А я третьего дня в кофейном доме пил очень много ликеру и оттого во всю ночь был в превеликом жару…» — «Ах! как маловажна человеческая жизнь!» — «Какое это прекрасное блюдо! покушай, любезный друг!» — «А! да и пирог чрезвычайно хорош: право, я ем один против четверых». — «А я против шестерых». — «Читал ли ты недавно вышедшее сочинение Г…?» — «Читал, ах, как оно жалко! Этот сочинитель не похож на философа». — «Выпьем еще по рюмке». — «Все эти господа молодые сочинители никуда не годятся; надобно признаться, что здешняя ученость пришла бы в совершенный упадок, ежели бы не было нас с тобою и еще некоторых подобных нам, которых сочинения заслуживают уважение…» — «Гей! человек! принеси нам кофею и самых хороших сливок». — «Не жалко ли, что здесь важные места в государстве занимаются такими людьми, которые очень мало того достойны; здесь не умеют различать людей: одно только знатное рождение и богатство предпочитается; мы с тобою, любезный друг, все часы жизни нашей проводим в науках и знаем цену добродетели, а не имеем способов быть полезными нашему отечеству. А! кстати сказывал ли я тебе, что завтра станут слушать мое дело с тем негодяем… Я уже решился разорить его до основания и не уступить ему ни одной копейки… Ах! боже мой! сколь маловажна человеческая жизнь! Куда ж мы отсюда пойдем?» — «Не хочешь ли в театр, ты увидишь там новую актрису, с которою я третьего дня познакомился: она прекрасна! Но у меня с ума нейдет каким великим бедствиям подвержена человеческая жизнь. Ах, боже мой! Ах, боже мой! Ах, боже мой!» — «Хорошо, пойдем, а оттуда можем зайти к одной моей знакомой, у которой муж превеликий глупец… а она женщина прелюбезная… Но я всегда ужасаюсь, когда приходит мне на мысль несчастное повреждение человеческих нравов! Ах! как маловажна наша жизнь!..» После сего вышли они из трактира, но я уже за ними не пошел, видя, сколь много обманулся в моем мнении, почтя философами таких, которые нимало не заслуживали сего почтенного названия.

Письмо XLIV
От гнома Зора к волшебнику Маликульмульку

О слышанной им похвале некоторому государству. Описание сего государства стихами. Виденная им новая театральная пьеса. Подробное описание сей пьесы. Разговор его с одним из зрителей и рассуждение о театральных правилах
На сих днях, любезный Маликульмульк, услышал я от пролетевшего мимо меня сильфа, что в одном обширном государстве, привлекшем на себя, в нынешнем веке, внимание всего света, будет представлена новая драма. Любопытство мое в ту же минуту принудило меня туда перелететь и радоваться, что и в сих холодных местах науки начинают обогревать своими лучами замерзлые сердца жителей.
Вот, скажешь ты, смешное желание, прыгая из государства в государство и из театра в театр, только для того, чтобы видеть новое театральное зрелище, которое, может быть, не стоит того, чтобы заняться им два часа, и переноситься несколько тысяч верст за тем, чтобы после бранить автора, дерзнувшего навести ужасную зевоту вдруг тысячам двум народу за наличные их деньги! Все это может статься, а особливо в такие времена, когда театр сделался не училищем нравов, по их развращением; однако выслушай мое оправдание: оно не в ином чем состоит, как в дошедшем до меня описании сего государства. Прочти его и после рассуждай, основательно ли было мое любопытство.
Что в древни времена был Рим,
Чем славились Египет, греки:
То возрожденным в наши веки
Мы в сей одной державе зрим.
Граждан уставы не жестоки,
У них лишь связаны пороки,
Неволи нет, хотя есть трон:
У них есть царь, но есть закон.
Минерва, правя в сих местах,
Рабов не ищет малодушных;
Но хочет лишь детей послушных,
Вперя к себе любовь, не страх.
Во гневе гром ее ужасен,
Но он врагам одним опасен.
Им мышцы льва ослаблены
И ломятся рога луны.
Она не гонит и наук,
Не дремлет, видя их, от скуки:
И можно ль гнать тому науки,
Кто девушкам парнасским друг?
Кто с резвой Талиею стрелы
В привычки мещет загрубелы,
Чтобы из нравов то извлечь,
Что слаб один закон пресечь.
В счастливой этой стороне
Суды воюют с преступленьем,
Но со страстьми и заблужденьем
Одни писатели в войне.
Невинности для обороны,
И, злобе в страх, цветут законы;
Расправа есть и шалунам,
Театры глупых учат там.

В такой цветя счастливой доле,
В лучах Фемисы и наук
Не знают там, что быть в неволе,
Есть способы отбыть от скук:
И льзя ль страдать в том обитанье,
Где есть порокам наказанье,
Где осмеянья ждет глупец,
А лавра воин и мудрец.

В сем-то государстве, как сказали мне, представлена будет новая драма. Можно ли мне было заключить о ней что-нибудь, кроме хорошего? И сделав сие заключение не лететь в ту ж минуту, чтоб насладиться новым произведением просвещенного вкуса и ума. Я туда летел с обыкновенного нам скоростию и видел с удовольствием под собою великолепные города, пространные поля, способные для хлебопашества, зеленеющиеся и обещающие богатую пажить луга; видел также леса, моря и озера, которые все являли изобилие сей пространной части земного шара. Пролетев все это, влетел я, наконец, в самый театр, где, принявши вид человека посредственного состояния, успел еще занять выгодное для себя место. Я бы мог и не платя денег, в моем собственном виде, напить самое лучшее место; но мне хотелось послушать рассуждении знатоков о сем новом зрелище и узнать лучше вкус зрителей и успех автора.
Все места были в минуту заняты, и в амфитеатре сделалась такая теснота, от которой модные чёски и пуговицы, я думаю, очень много пострадали.
«Конечно, — спросил я у одного сидевшего подле меня, — господин автор очень любим здешним обществом, что такое множество собралось зрителей смотреть его сочинения?» — «Нет, — отвечал мне мои сосед, — мы еще совсем не знаем автора, но публика здешняя очень жалует новости, и часто в зрелище, которое дают в первые раз, бывает столь много зрителей, что если б после заставили его играть круглый год сряду, то не собрали бы столько денег, сколько соберется во время первого представления. Многие зрелища бывают здесь такие, которые могут похвалиться только первым сбором, а для сей-то причины авторы всегда скрывают свое имя для первого раза, чтобы обрадовать оным публику тогда, когда они увидят, что их сочинения торжествуют и в последующие представления, что, однако ж, не всегда случается, и они часто принуждены бывают скромничать навсегда своими именами».
Лишь только успел он сие договорить, как вдруг началась музыка, потом вскоре подняли занавес, и мы увидели то, чего не ожидали.
Человек с сорок пели в саду. Потом два садовника поссорились и чуть не подрались за какую-то причину, которую, видно, автор почел важною, но она не стоит того, чтоб об ней упомянуть. Между прочим возвестили они, что их барин чрезвычайный охотник до музыки и что ждет к себе в гости какого-то музыканта, за которого хочет выдать свою дочь. Немного погодя выходит одна из дочерей сего славного охотника музыки (он имел двух дочерей), и лишь только она показывается, то мужики, которые подчищали в саду деревья, просят ее, чтобы она потешила их и спела бы им песенку. Барышня, желая перед ними пощеголять своим голосом, поет на иностранном языке. Мужики восхищаются ее пением; а она, радуясь, что нашла людей, которым потрафила на вкус, зачинает перед своими холопями еще другую песню, и опять на другом иностранном языке. Мужики, которые, как кажется, и в своем языке не очень сильны, продолжают восхищаться ее песнями и просят ее еще перед ними попеть, а она, не жалея для таких важных слушателей своего горла, затягивает песню на своем природном языке, будучи вне себя от радости, что ее все огородники хвалят, и потом уходит зачем-то к своему батюшке.
Между обожателями ее голоса находится тут молодой дворянин, который в нее влюбился; и хотя он благородный человек и равен в богатстве с своею любовницею, но, не зная, как за нее посвататься и как войти в дом к ее отцу, ничего не вздумал лучше, как в своем господском платье и в щегольской прическе пристать к толпе деревенских растрепанных мужиков и басить, чтобы охрипнуть, подтягивая им песни, которыми их господин изволит забавляться; а в награду за это хотел увидеть хотя свою любовницу, которая, не зная его состояния, сама в него влюбилась, лишь только он перед нее показался. Вот довольно пылкая любовь и скорая решимость для молодой деревенской девушки, которая (как после будет видно) выходит за сего любовника прежде, нежели успеет узнать, как его зовут, не говоря уже о нраве. И таким образом, всякое лицо, поговоря на свою долю несколько глупостей и попев ни кстати, ни к ладу, оканчивают первое действие.
Во втором действии показывается сам сей славный любитель музыки, и как он ни смешон, ни жалок, говорит о музыке, не зная ее. Автор, как кажется, хотел, чтоб зрители смеялись над музыкой, но они ошибкою хохотали над автором. Будем, однако ж, продолжать наши примечания. Несколько спустя приезжает к нему из Италии певец, который до такой степени глуп, что позабыл свой природный язык и коверкает в нем слова, как немецкий сапожник; такое редкое в нем дарование очень нравится старику, и он спрашивает у сего полуиталиянца по разговорам и получеловека по уму: не хочет ли он жениться на которой-нибудь из его дочерей? Тот получает время, чтобы подумать о сем выборе, и встречается с тем дворянином, который из любви к своей Дульцинее подпевал крестьянским бабам. Они делят между собою двух сестер, хотя последний не знает, понравится ли он своему нареченному тестю. Наконец в третьем действии заключается свадьба полуиталиянца с старшею дочерью любителя музыки, как вдруг сказывают старику, чтоб он выдал и другую дочь за подпевалу у крестьянских баб, а дочка сама одобряет перед батюшкою своего жениха, которого она столько знает, что если бы он через три дни ей попался, то бы она совсем его не узнала. Жених выхваляет перед старичком себя и свое знание в музыке, а тот, не простирая далее своих вопросов, обещает завтра их обвенчать. Сия пара столь была тому обрадована, что целомудренная невеста кричит во все горло, что когда она наживет себе с своим мужем пару детей (подлинно девушкино желание!), то приготовит им гудок и балалайку или что-то такое, во что уже я не вслушался. Сие желание так понравилось старику и другой его дочери с полуиталиянцем, что и они тоже закричали, а напоследок сколько ни было тут крестьян и крестьянок, всякий из них захотел по паре детей и по гудку с балалайкою, и тем окончили оперу, оставшись все при таком прекрасном желании, которого никакая честная и скромная девушка не может, не краснеясь, произнесть ниже перед своим любовником, а не только перед шестьюдесятьми человеками народу. После сего закрыли занавес, и это было самое лучшее место изо всей оперы.
Вот, любезный Маликульмульк, содержание сей оперы. Я рассказал тебе его, не прибавя от себя ни одного слова; скажи, пожалуй, каково оно или, лучше, есть ли какое содержание в сей опере?
Я уже не говорю, какой имел предмет автор, не знающий театральных правил, вывесть человек шестьдесят на театр, чтобы задушить болтанием их и криком честных зрителей, и что такое он хотел осмеять; ибо пороки у него торжествуют; старик остается при своей слабости и, может быть, будет крестьян своих отрывать от работ для песен до тех пор, пока сам с ними и с любезными своими дочками и зятьями не околеет с голоду; чтобы еще таки лучше было видеть на театре, хотя для отвращения, чтобы этого не сделалось и в самом деле; но, сверх сей погрешности, тут нет ни характеров, ни завязки, ни развязки, ни правильных действий, ни умного, ни смешного; а это все, кажется, не лишнее в шутливой опере. Но я и позабыл тебе писать продолжение моей повести.
Лишь только закрыли занавес, как я, оборотись к моему соседу, спрашивал у него: неужели позволено обременять публику всем, что какой-нибудь парнасский невежа навредить изволит? «Театр, — говорил я ему, — есть училище нравов, зеркало страстей, суд заблуждений и игра разума, но здесь ничего этого не видно. Всякий из зрителей ничего не узнает нового, кроме того, что он заплатил деньги за то, чтобы зевать до слез три часа и против воли слушать бредни какого-то несчастного подлипалы муз. Это зеркало не страстей, но дарования авторского, который на Парнасе, кажется, не из самых пылких, ибо он не приметил и того, что к его сочинению не приделано ни конца, ни начала. Что ж касается до игры ума, то не в противность здешней учености, право, автору, кажется, нечем было поиграть; а если на театре здесь представляются одни только разговоры и поют одни песни, то лучше бы для слушателей было выслушать одним присестом все разговоры Лукияновы и Аристинна с своим сыном и два или три тома песен вашего автора, который некогда по справедливости мог ими пощеголять».
«Ах! сударь, — сказал мне мой сосед: — все ваши слова справедливы; добрый вкус у всех просвещенных народов один, а глупое никакому рассудительному человеку не поправится; но театр здешний столь беден, что он должен представлять или переводные, или подобные сему сочинения. Правда, мы могли бы видеть более новостей; но здесь выбор в сочинениях очень строг. Я знаю двух моих знакомых, которых сочинения года с три уже в театре; по нет надежды, чтобы они и еще три года спустя были представлены, хотя можно побожиться, что они лучше этой». — «Верю, — сказал я, — ибо это сочинение ни с каким уже нейдет в сравнение, и мне кажется, что человек, который выучился писать только склады и прочел сочинения два театральных, не написал бы такой вздорной драмы. Но для чего же здесь доступ так труден на театре?» — «Для того, — отвечал он, — что почитают благодеянием сыграть чье сочинение; впрочем, это расчет театра, и расчет такой, которого польза, может быть, приметна ему только одному».
«Чудный расчет, — говорил я, — когда наблюдают такую редкую осторожность в выборе; а дают глупости, которые и на святочных игрищах едва, ли могут быть терпимы». — «Но скажите мне, — спросил у меня мой сосед, — какую причину имеете вы нападать на здешний театр? Не из числа ли вы тех авторов, которые добиваются видеть сыгранными свои сочинения, и отдав их, питаются несколько лет одною надеждою, что их когда-нибудь прочтут?» — «Нет, — отвечал я, — но я еще хочу сочинять, и желал бы знать, какие здесь нужны к тому правила». — «Самые простые, — сказал он: — во-первых, смысла и остроты не надобно; правила театральные совсем не нужны; берегитесь пуще всего нападать на пороки, для того что комедия, написанная на какой-нибудь порок, почитается здесь личностию; берегитесь также вмещать острых шуток в ваше сочинение; ибо здесь говорить умно на театре почитается противным благопристойности, а надобно, чтоб ваши действующие лица говорили так просто и не остро, как говорят пьяные или сумасшедшие: словом, возьмите в пример нынешнюю оперу и напишите ей подражание, тогда можете надеяться, что ее когда-нибудь представят и вас театр включит в число своих авторов, а публика в число мучителей, наводящих ей зевоту». После сего он от меня отошел и оставил меня удивляться таким чудным правилам театра и желанию некоторых беспокойных голов, которые, ненавидя жить в спокойной неизвестности, собирают тысячи две народу, чтобы заставить их смеяться над своим дурачеством.

Письмо XLV
От сильфа Выспрепара к волшебнику Маликульмульку

О бытии его в столице Великого Могола, где, вошедши во дворец невидимкою, видел юного владетеля, который в тот день после смерти отца своего вступил на престол, и придворные, окружающие его, говорили ему льстивые приветствия. Наставления некоторого той земли мудреца, деланные сему государю
Недавно, почтенный Маликульмульк, пролетал я посверх столицы великого Могола. Сей город обширностию своею и великолепием обратил на себя мое внимание, которое тем более умножилось, когда приметил я подле одного огромного здания великое собрание народа. В ту ж минуту, спустившись в город, сделался я невидимым и пошел прямо в тот дом. Я узнал, что то был дворец, и, прошед до внутренних чертогов, увидел там молодого государя, окруженного своими вельможами, который по смерти своего отца в тот самый день взошел на престол. Я с великим любопытством желал видеть, что будет происходить при сем достопамятном случае и для того, подошед, стал подле самого юного владетеля. Не без удивления взирал я на льстивые приветствия, деланные сему государю от всех представших пред него для поздравления, или, лучше сказать, для гнусного ласкательства. Я хочу уведомить тебя, почтенный Маликульмульк, о всем, что там в глазах моих происходило.
Стихотворцы той земли подносили сему государю сделанные в похвалу его свои сочинения, в которых выводили род его от богов. Вельможи, повергаясь к ногам его, говорили: «Хотя мы любили покойного твоего родителя, но тебя любим и почитаем гораздо больше. К нему привержены мы были по нашей только должности; но к тебе прилепляемся всеми нашими сердцами. Он осыпал нас благодеяниями, но как ты одарен превосходнейшим пред ним разумом, то мы ожидаем от тебя более щедрости и за сию цену готовы пролить за тебя кровь нашу до последней капли, в каком бы то случае ни было: для побеждения ли врагов твоих, или для приведения в повиновение тех из твоих подданных, которые вздумали бы осуждать оказанные тобою нам милости».
«Высокомощный государь! — возопил один из них: — доставь мне честь держать стремя у ноги твоего блистательного величества, со ста тысячами рупиев, присоединенными к сему достоинству, и препоручи, из милости, в мое управление небольшую область, которая не более пятисот миль заключает в своей окружности». — «С охотою сие исполню, — сказал ему государь, — но когда ты будешь жить в той области, которая расстоянием отсюда четыреста миль, то кто тогда будет держать мое стремя?» — «Ваше пресветлое величество, — ответствовал придворный, — вот здесь предстоит пред тобою молодой мандарин второй степени, который почтет превеликою честию исполнять сию должность в мое отсутствие и быть при лице твоего августейшего величества, ежели только определишь ты ему ежегодно по две тысячи рупиев и дашь в его управление двенадцать кораблей, которые препоручит он своему помощнику, дабы самому всегда быть в готовности держать твое стремя».
«Ваше благоуханное величество! — вскричал другой: — понеже каждая из твоих потовых скважин подобна самочистейшей амбре, которая при сгорении своем испускает от себя приятнейшее благовоние, и понеже каждая исходящая из тебя капля твоего пота имеет ароматный запах, то для того всенижайше тебя прошу удостоить возложением на меня почтенной и увеселительной должности чистить твое белье и отирать грязь с твоего тела. Буде же соблаговолишь ты присоединить к сей приятнейшей должности чин главного начальника над всем твоим конным войском, то тем исполнишь желания твоего усерднейшего раба, который не питает в груди своей нималого корыстолюбия и который желает получить из твоего сокровища четыре или пять тысяч рупиев, единственно для того, чтоб быть в состоянии иметь самые тонкие и всегда чистые платки, которыми благоугодно тебе будет приказать мне стирать с твоего благоуханного тела пот и грязь, коих запах весьма приятен для всех окружающих твою величественную особу».
По сем третий, подступя, говорил: «О, божество, обитающее на земле! Ты вкушаешь по четыре раза в день единственно для того, дабы сим примером учинить для нас наши нужды сносными; удостой меня быть твоим хлебником, а вместе с оным повели, чтоб я имел честь представлять славу твоего победоносного величества у двора китайского императора». — «Но ты…» — сказал монарх. — «Правда, — перехватил мандарин, — что я не знаю языка китайского, а еще менее того мне; известно, какие дела твои могут быть с государем китайским; но ты будешь во мне иметь в Пекине человека надежного, который со всем усердием будет там представлять собою образ твоей священнейшей особы и будет точный твой язык. Когда ты скажешь да, тогда и я скажу да, когда ты скажешь нет! нет! и я скажу то же. Если же нужно бы было что-нибудь подписать, то я бы оное подписал, дабы имя твоего полномочного министра не было обесчещено. Тебе потребно только будет дать мне шестьсот рупиев, как такому человеку, который делать будет все, но ничего не будет значить. А как я имею хороший достаток, то и буду доволен одною только честию представлять твое лицо с четырьмя тысячами рупиев, присоединенными к сему достоинству, и с тремя тысячами для содержания моей важной особы; что составит, с небольшими издержками на проезд, на бумагу, на кисти и на чернила, около девяти тысяч рупиев».
«Я не то хотел сказать, — говорил император, — ты хочешь быть моим хлебником, а я никогда не думал, чтобы ты умел печь хлебы». — «Это правда, ваше сладкоедущее величество, что я печь хлебы не умею, да и никогда ни один главный хлебник из всех бывших при твоих небесных предках не знал даже, как за них и приняться; но я пред всеми ими имею то преимущество, что один из моих секретарей имеет сестру, у которой горничная девка племянница внучатного брата одного из наилучших хлебников в твоем государстве». На сие государь им ответствовал: «Не лучше ли бы было, чтоб конюх поддерживал стремя у моего седла, чтоб комнатный мой служитель имел смотрение за моим бельем и чтоб тот человек, который умеет печь столь хорошие хлебы, был непосредственно моим хлебником?»
Все предстоящие вельможи единогласно возопили: «О, государь, в пять раз наипремудрейший! отврати твои проницательные взоры от сих нелепых подробностей, которые умалят твою великую душу: неотменно нужно, чтоб в государстве твоем были чины посредственные и чтоб не тот сам держал твое стремя, которому должно его держать, и чтоб твой хлеб проходил или, по крайней мере, почитался проходящим между рук семидесяти пяти чиновных, прежде нежели достигнет до божественных уст твоих; не помышляй более ни о чем, как владычествовать над нами, и оставь нам попечение о учреждении всех вещей в надлежащий порядок, без всякого корыстолюбия, чрез посредство восьмидесяти тысяч рупиев, которые ты будешь раздавать каждому из нас ежегодно, и…»
В самое сие время, когда вельможи разглагольствовали таким образом с государем и когда весь народ питался безумною утехою (ибо им возвещено было о возвращении златого века, которого никогда не бывало, и уверяли их, что самые жирные колибрии, совсем уже изжаренные, будут к ним ниспадать с небес и что им не нужно будет ни о чем иметь никакого попечения), некто продирался сквозь толпу своего народа, близ царских чертогов предстоящего и кричал: «Злодеи! они развратят нашего юного государя!..» Народ почел его безумцем, вельможи кричали, что этот человек весьма опасен; а телохранители государевы усматривали ясно в сем дерзком поступке величайшее преступление, и вследствие сих трех основательнейших умозаключений дерзновенный был от всех угрожаем именем императора, который о том совсем ничего не знал. Насилие, делаемое многими против одного человека, произвело некоторое смятение и шум, который, наконец, достиг до чертогов государевых. «Что там такое? — говорил он: — кто там?» — «Это злодей… — ответствовали ему: — это возмутитель…» — «Кто б он таков ни был, — сказал государь, — велите его представить пред меня».
По нечаянности случился там один чиновный, который был несколько уважаем потому, что имел право выгонять из комнат собак и заставлять молчать придворных, находящихся в царской прихожей. Сей самый чиновный, также по особливому случаю, был покровителем тому дерзновенному человеку; он тотчас узнал его по голосу и, видя, какому бедствию тот себя подвергал, забыл всю должную скромность и не мог воздержаться, чтобы по чувствительности своей не оказать о нем своего сожаления… «Ах, несчастный!» — сказал он. — «Как! ты его знаешь?» — спросили у него. «Да, немного». — «Кто же он таков?» — При сем вопросе придверник, побледнев и затрепетав от страха, говорил сквозь зубы: «Он… это бедняк… это одни… из тех… которые… пишут». — «Как его зовут?.. так это писатель?» — «Да… он… пишет книги».
Старший из эмиров, предстоящих пред государем, ему сказал: «Ваше непостижимое величество, жизнь всех людей в твоих руках: повели сего дерзновенного предать казни, это не первое уже его преступление. Он обманщик; он бродяга; он скитался по всей земле под предлогом искания истины: не унижай себя до того, чтоб войти с ним в разговоры; ты тем только себя обесчестишь, но его ничем не уличишь; он всегда тебя будет уверять, что говорит истину: он из всех людей, коим ты позволяешь наслаждаться жизнию, самый опаснейший; о нем сказывали, что он геогра… Нет! Геометр. При каждой подати, которую мы налагаем на народ твоим именем, он делает вычисление, соображая справедливость сего налога с возможностию оный платить. Еще не прошло трех лун от того времени, когда дерзал он предлагать, чтоб сделать уравнение в цене жизненных припасов с ценами разных безделок, служащих к нашему украшению, так, как бы должна была быть соразмерность между оными вещами».
«Я тебя понимаю, — сказал юный Могол: — однако ж хочу выслушать и сего человека. Подойди сюда, друг мой! Стражи! пропустите его… Какое твое преступление?» — «Истина, государь! — ответствовал смельчак: — все мудрецы, жившие в прежние веки, говорили, что чрезмерная похвала, а притом и без всяких еще заслуг, повреждает доброту природных склонностей: самый же опыт доказал мне справедливость сих изречений; ибо в самом деле те государи, кои наиболее в жизни их превозносимы были похвалами, не были от того лучшими». — «Изъясни мне сие», — сказал монарх. «С охотою, — ответствовал ему друг истины: — внемли, почтенный юноша!..» — «Ах! какое богохулие!» — возопил эмир и выхватил из ножен широкий меч; но император одним взором своим усмирил эмира и, повелев ему вложить меч в ножны, приказал оратору продолжать свою речь. Тогда он девять раз повергался к ногам его и три раза лобызал ноготь второго пальца у левой ноги императорской в знак всеуниженнейшей благодарности, следуя обычаю той земли, потом, положив руку на свою чалму и не снимая ее, также следуя обычаю, говорил:
«Почтенный юноша!
Ты был предназначен вышним провидением владычествовать над великим народом; но гнусная политика или, лучше сказать, подлое ласкательство сокрыло от тебя должности, присоединенные к сему достоинству. Между тем непредвидимый удар поспешил минутою твоего владычества; ты восходишь теперь на родительский престол, и тщеславное властолюбие, из коего ты доселе не делал никакого употребления, еще тебя не ослепило; ты учинился монархом, но не престал еще быть человеком; ты должен теперь принимать поздравления от всего рода человеческого.
Уверяют, что ты ищешь истину. Итак, видно, ты не хочешь умножать число тех высокомерных государей, которые во время царствования своего были только знаменитыми злодеями, а предпочтеннее пред оным желаешь быть постановлен между малым числом государей добродетельных. Да возблагодарим за сие троекратно бога!
«Почтенный юноша!
Внемли… Если государи не любят истины, то и сама истина, с своей стороны, не более к ним благосклонна она их не ненавидит, но страшится и не иначе сносит их присутствие, как целомудренная девица приемлет объятия своего похитителя.
Есть, однако ж, такие примеры, что она и коронованных глав имела своими любимцами; и буде слава могла бы быть наследственною, то я мог бы назвать тебе некоторых из твоих предков, к которым она оказывала немалое уважение и являлась пред их лицо во всей наготе своей; но заслуги предков никому не придают знаменитости, и ты не можешь требовать ее благосклонности, не учинившись делами своими того достойным.
Помни, что для монархов не всегда довольно бывает одного только того, чтоб любить истину и оною обладать; ибо троякая личина корыстолюбия, страха и ласкательства прикрывает все лица, повергающиеся у подножия престола, и величество твоего достоинства есть главнейшая препона, которую ты паче всего преодолевать должен в желаемом тобою искании истины.
Ты не обрящешь ее в устах тех льстецов, которые, без сомнения, находятся между окружающими тебя вельможами. Есть, конечно, между ими некоторые и такие, которые желали бы наставить тебя на путь истины, если бы только могли иметь дерзновение или не находили бы почти таковых же препятствий, какие предстоят тебе для ее познания. Глас, народа также не может быть надежнейшим способом для ее открытия. Итак, к кому же ты должен прибегнуть и сем случае?.. к мудрецам твоего государства!
Но ты должен знать, что мудрец не есть из числа тех угрюмых смертных, имеющих нечувствительное сердце и отвратительный вид, которые никогда ничего не хвалят, которые на все непрестанно произносят хулу и суровостию своею оскорбляют наши слабости, не делая нас лучшими.
Он не являет в себе также излишнего восторга и неумеренной привязанности к человеколюбию; ибо таковое неблагоразумное сострадание приводит оное в большое ослабление, и потому не сострадает равно как о преступнике, заслуживающем достойную казнь, так и о невинном, сильными притесняемом: таковой может назваться человеконенавистником, который думает, что вся чувствительность заключается в одном только его сердце, и он скоро бы учинился жертвою других людей, если бы успел поселить в них те чувства, которые сам к ним оказывает.
Еще менее уподобляется он тому строгому отшельнику, коего великое смирение питается желчию умерщвления страстей, коего разум, будучи возмущаем более страхом, нежели слабою надеждою, с свирепостию пожирает сие гнусное противоборствие; который не иначе, как с проклинанием исполняет должности, налагаемые на него его своенравием. Будучи надмен, а еще более того несчастен тем, что лишился всей чувствительности, осуждает он в другом употребления тех чувств, которые сам в себе умертвил долговременным усилием. Он тем более превозносится своею строгою жизнию, чем мучительнее было для него преодолевать бунтующие в нем страсти; а потому всякого того почитает своим врагом, кто опорочивает сии его поступки. «Таковой может почесться гнусным обманщиком, ибо он единственно для того превозносит похвалами носимые им тягостные оковы, дабы обременить оными тех, коих блаженство причиняет ему несноснейшее мучение».
«Почтенный юноша!
Мы все карлы: один только бог велик. Для сего-то самого он поместил добродетель не на бесплодной вершине неприступной горы; но на жертвеннике, соплетенном из роз, находящемся посреди прекраснейшей рощи, которая в тысячу раз прелестнее той, где мы полагаем быть жилищу Вистнову. При входе в оную лежит сто дорог! Премудрый строитель мира столь искусно расположил сие место, что путешественник, при первом туда вступлении, с утешением бывает влеком к концу своих желаний.
Неподалеку оттуда находится излучистая пещера, в которой обитает тень Совершенства. Путь, туда ведущий, познается по колючим терниям и по великому множеству Затруднений, непрестанно между собою сражающихся, желая получить жезлы и мечи, приготовляемые Самолюбием для увенчания Тщеславия.
Итак, ты должен различать истинного мудреца от хитрого обманщика, который, нося на себе обманчивую личину, старается притворною наружностию таковым казаться.
Истинный мудрец имеет вид веселый, взор неробкий и усмешку непринужденную. Его черты никогда не помрачаются неумеренною радостию, ни чрезвычайною печалию: его непритворная веселость означает спокойствие души его. Он не всегда бывает счастлив; однако ж никогда не терпит несчастия, для того что его не терзает никакое угрызение совести. Посреди самого бедствия сохраняет он совершенное равновесие, которого никакое благоденствие и никакие дары счастия поколебать в нем не могут.
Хотя мудрец, так же как и другие люди, бывает подвержен страстям, но он из них умеет делать лучшее употребление.
«Почтенный юноша!
Ежели ты найдешь такого мудреца между многочисленными обитателями обширного твоего владения, прилепись к нему и привлеки его к себе своими милостями; удостой его твоей доверенности и позволь ему с собою беседовать; чти его, как отца, и люби, как друга! Когда же ты делами своими достигнешь до того, что и он тебя будет почитать своим другом, и когда, следуя мудрым его наставлениям, будешь ты уметь различать истинную похвалу от ласкательства: тогда можешь принимать от всех похвалы, без всякой опасности ими развратиться, ибо тогда ты будешь человеком, достойным владычествовать над всеми земными обитателями.
Вот что я хотел тебе сказать. Я тебя не хвалил, но изъяснил, как должен ты поступать, дабы сделаться похвалы достойным».
Тогда государь, обратись к придворным, сказал: «Этот человек кажется мне не столь безумен и злобен, как вы о нем мне говорили; я беру его под мое покровительство и приказываю, чтоб никто не дерзал делать ему ни малейшего оскорбления и чтоб дали ему из моей казнохранительницы богатое платье и тысячу рупиев». Придворные, услыша сие, ворчали что-то тихонько сквозь зубы, а придверник, который устрашился оттого, что защищал сего мудреца, опять принял на себя веселый вид.
После сего юный император сделался задумчив. Придворные, заключали из того, что в нем не было разума, а один из них, будучи смелее прочих, дерзнул вопросить государя: что такое могло возмутить спокойствие его величества в день, посвященный всем веселостям, и когда он со всех сторон осыпаем бесчисленными похвалами? — «Оттого-то я и смущаюсь, — ответствовал юный владетель, — что я еще не заслужил сих похвал; может быть, со временем я буду их достоин и тогда наслаждаться буду ими с большим удовольствием потому, что я люблю истину».
Старый эмир, который хотел отрубить голову мудрецу, чтоб заставить его молчать, вскричал: «Государь! я о заклад бьюсь, что этот негодный умствователь, который теперь говорил пред тобою дерзкую свою речь, смутил веселый дух твоего проницающего величества. Сии опасные люди приносят с собою унылость, и я думаю, что он поверг бы в задумчивость и самого Вистну, находящегося посреди семисот тридцати девяти прекрасных девиц, которые непрестанно щиплют ему бороду, в восьмнадцатом небе. Да будет троекратно проклят этот возмутитель со всею своею истиною! Для разогнания мрачных паров, которые дерзнул он разлить на нерушимое твое спокойствие, в то время, когда ты не должен ничего знать, кроме забав и веселостей, всенижайший раб последнейшего из слонов твоих советует тебе удостоить своим присутствием одно забавнейшее зрелище, которое я приготовил в приемной твоей зале». — «Посмотрим, что это такое, — сказал император: — весело ли оно?» — «Очень забавно и чувствительно!» — ответствовал эмир.
Придворные все единогласно хвалили выдумку эмира и спрашивали, кто учреждал сие торжество. Им ответствовали, что учредитель оного был Како-Музи-Драма-Лармой-Ризу. При сем имени все вскричали: «А, а! мы его знаем, он человек преискусный!» — «И некорыстолюбивый». — «Он разорил с двадцать мандаринов, не обогатив себя». — «Это правда». — «Да как он мог в такое короткое время приготовить столь великолепное зрелище?» — «Которое притом и очень мало стоит». — «А сколько?» — «Двести тысяч рупиев». — «Как! только двести тысяч! это невероятно». — «Совсем невероятно!..» Говоря таким образом, пошли они все в залу смотреть зрелища; а я полетел в свой путь, проклиная подлость льстецов, которые, кажется, полагают в том свою славу, чтоб сердца монархов отвращать от добродетели и заграждают истине путь к престолу. Пожелай со мною, любезный Маликульмульк, чтоб сей молодой венценосец не подпал участи многих государей, которые слушают ласкательства для своего удовольствия, а наставления мудрецов для того, чтоб по вечерам засыпать от их нравоучения.

Письмо XLVI
От гнома Зора к волшебнику Маликульмульку

Разговор его с приятелем о некоторой вновь вышедшей книге. Ссора Припрыжкина с Ветродумом в комнатах у актрисы
Чем более живу я между людьми, тем более истребляется в моих мыслях то понятие, которое я имел о них, видя тебя, любезный Маликульмульк, и некоторых подобных тебе мудрецов, и тем больше кажется мне, будто я окружен бесчисленным множеством кукол, которых самая малая причина заставляет прыгать, кричать, плакать и смеяться. Знатная барыня заплачет, и в ту ж минуту все лица вокруг ее сморщатся; большой барин улыбнется, и вдруг собранные вокруг его машинки на красных каблучках зачинают хохотать во все горло. Никто не делает ничего по своей воле, но все как будто на пружинах, коими движут такие же машины, называемые — светская благопристойность, щекотливая честь, обряды и моды. Тебя, может быть, удивляет слово честь, против которой я вооружаюсь; но знай, что это не та честь, которую разумела древние, и я не знаю, почему сию пружину называют ныне местью. Древняя поцеловала быть обходительну, а нынешняя подымает у всех своих машин вверх носы. Первая заставляла прощать обиды, а вторая за нечаянно выговоренное слово повелевает у своего мнимого неприятеля обрезать уши или убить его до смерти. Ты увидишь сам, справедливо ли мое на нее вооружение, когда я расскажу тебе поступок, к коему принудила сия пружина некоторых кукол, которые не делают ни одного движения без посторонних действующих ими причин, но со всем тем называют себя свободными.
Недавно зашел я к одному из моих знакомых, е коим можно проводить многие часы, не теряя времени. Я застал его зевающего над нововышедшею в свет книгою, и потому он не досадовал, что я прервал скучное для него чтение. «Конечно, эта книга достойна хулы, любезный друг! — сказал я ему, — когда ты над нею зеваешь». — «Нет, — отвечал он, — это одна из таких книг, которые и ценить стыдно: десять модных повес расхвалили мне ее как творение отличнейшего автора, и я, зная цену их похвал, взял себе эти трагедии только для того, чтобы их читать от бессонницы и теперь, желая поскорее заснуть, за них принялся». — «Да почему ж эта книга столько нравится, — говорил я, — тем повесам, которые тебе ее расхвалили»?
«Потому, — отвечал мне мой знакомец, — что в ней есть новости, небывалые на нашем театре: например, в ней отпевают государя при его глазах тогда, когда он прогуливается спокойно между своими отпевальщиками, и потом чего также нигде не видано, он, желая скрыться от своих неприятелей, не выбрал в городе ни одного дома, в котором мог бы жить тайно, и поселился на кладбище, где всегда множество бывает набожных прихожих, посещающих гробницы своих сродников: это так же умно сделано, как, если бы кто, желая спрятать поскрытнее деньги, не выбрал ничего безопаснее, как положить их на большой улице. Тут есть и еще новость, что пронырливый и хитрый злодей, который во всех своих делах старается себя скрывать и казаться справедливым, схватывается браниться с восьмилетним ребенком, который вместо того, чтоб оробеть от его крика, делает перед ним скоропостижные нравоучительные вирши, а злодей отвечает ему также скоропостижными эпиграммами, выбранными из лучших французских писателей».
«Да скажи мне, — спрашивал я его, — разве нет у вас правил, которым следуя, можно бы было избавиться всех таких погрешностей?» — «У нас, — отвечал мне неугомонный критик, — авторы следуют общему правилу, и тот, кто желает сделать какое творение, должен только дать ему имя; достальное же все, как несносное рабство, выкинуто из употребления». — «Я ничего не пойму из этого».
«О! я вам растолкую яснее: например, автор, который имел терпение набрать из разных мест большую тетрадь стихов, думает, что он уже исполнил все правила, если поставил над сим собранием стихов в красной строке: Трагедия, и потом разделил на пять разных доль, которые назвал действиями. Таким образом нередко поступает и сей автор, не заботясь о том, кстати ли он назвал кучу стихов, разговоров и определений трагедиею и подлинно ли она кончится там, где он конец выставить изволил. Оттого-то и другие наши авторы наудачу разрезывают свои стихи между действиями и нередко ошибкою ставят конец страницами тридцатью позже, нежели ему быть надобно. Случается иногда и то, что там, где должно поставить конец, ставят начало, и таким образом часто публика имеет удовольствие видеть, что драмы выставляют перед нею задом наперед; но я вам все это растолкую в моих примечаниях на здешний театр, где между прочим поместил я и то, что перерезать себе глотку за товарищество, без всякой нужды, не есть трагическое действие и что никто не станет плакать о том, если муж, запрятавшись в гробницу, станет стращать свою жену, как маленьких ребят стращают букою, и она, испугавшись мнимого мертвеца, упадет в обморок, между тем как наперсница ее, слыша тот же голос, с драгунскою твердостию перенесет нечаянную вылазку покойника из гробницы; и где также мне хочется доказать, что переводчик и сочинитель не есть одно; и что очень дурно переведенное сочинение назвать своим, в таком случае на всяком европейском языке могли бы быть сочинители Илиады, Энеиды и Телемака, ко вреду истинных их авторов». Рассерженный мой замечатель продолжал бы долее свои рассуждения, если б нечаянный шум, сделавшийся в ближней комнате, не привлек к себе нашего внимания.
Едва поразил он наш слух, как вбежала к нам в комнату молодая растрепанная женщина. «Государи мои! — кричала сия красавица, — сжальтесь над коим состоянием и воспрепятствуйте, чтоб не произошло в комнатах моих кровопролитии: двое бешеных господ дошли до такой крайности, что в состояния перерезать друг другу горло; выведите их хотя на улицу, чтобы избавить только меня из такой негодной истории. Боже мой! — продолжала она, — слышите ли вы этот шум! Конечно, они уже дерутся; дай небо, чтобы они хотя волосной схваткой были довольны и чтобы расчет их на одних только зубах кончился». При сих словах мы немедленно туда бросились, а миролюбивая красавица, бегучи за нами, упрашивала нас, чтобы мы вывели их только из ее комнаты и оставили бы на волю их бешенству. Кого бы, ты думал, увидел я в ее комнате? г. Припрыжкина и старинного моего знакомца по кофейному дому Ветродума, который, ежели ты вспомнишь, обещал меня сводить к своей любезной тетушке для познания различных парижских модных дурачеств, которых ее туалет может назваться истинным барометром.
«Знаешь ли ты, — кричал Припрыжкин, не примечая нас, так же как и его товарищ, — знаешь ли ты, мой мелкий господчик, — что она принадлежит одному мне по всем денежным правам волокитного рыцарства? Знаешь ли ты, что я имею честь разоряться для этой богини и что целый город разумеет ее моей фавориткою, а ты смел войти в ее комнаты, в которых всякая доска, всякий стул и всякое зеркало стоят мне наличных денег или хороших векселей и в которые каждый мой приход опустошает в моих деревнях по крайней мере два или три крестьянских дома?»
«Тьфу, к чорту! — вскричал Ветродум, — ты насказал мне такие права, которые и всякого юриспрудента приведут втупик; однако ж знай, мой господин! что у нас, военных людей, совсем другие законы: у нас позволительно с соперниками воевать и брать крепости приступом, деньгами и хитростию: и тот только остается правым, кто в силах чем завладеть; а как у меня теперь денег нет, для того что я еще под опекою, приступом же брать мне не хотелось тебя беспокоить, а притом боялся я, чтоб нашим сражением не наделать вреда здешней крепости, которая, я не хочу, чтоб что-нибудь претерпела, то для того и решился я засесть в ней закрытым образом и пользоваться ею до тех пор, пока мне вздумается, ожидая спокойно твоего отступления, или когда я получу деньги, тогда открыть свою батарею, которая, не думаю, чтоб уступила твоей в изобилии зарядов. Вот, приятель мой! какое мое право; я опять напоминаю тебе, что в войне право хитрого и право сильного равно уважаются, но когда уже дьявольским, видно, к тебе благоволением сделалась открыта засадная моя батарея, то знай, что я до последнего своего или твоего зуба не уступлю места сражения».
«Перестаньте, государи мои! — вскричал мой хозяин, — вы заводите здесь такой шум и крик, что перетревожили всех честных людей в доме». — «Это точная правда, — сказал я, — постыдитесь сделать из себя историю: воля ваша, мы не дадим вам шуметь, и если вы не перестанете из уважения к вашей красавице, то перестаньте хотя из уважения к полиции, которая, конечно, не преминет вмешаться в ваше дело и наделает вам много стыда, хлопот и убытков».
«Браво! — вскричал Припрыжкин, — браво, приятель! ты уже ныне проповедуешь! Тьфу, к чорту! только надобно тебе быть архи-Цицероном, чтоб утишить мой гнев на этого повесу». — «Как! я повеса? — вскричал Ветродум: — Ах! ты закулисный бродяга! можешь ли ты сказать это благородному человеку, который за оскорбление своей чести может с тобою очень исправно разделаться шпагою, палкою и кулаками?»
«О! мой любезный, — сказал Припрыжкин, — когда дело дойдет до драки, то я докажу тебе, что и я никакому негодяю спины не подставлю; увидим, кто из нас трус! Жаль только, что я теперь во фраке; а то, в сию же минуту, отмстил бы тебе за обесчещение моей особы и моего достоинства твоим к моей Кларине посещением; но завтра! завтра в шесть часов поутру, если ты честный человек, то приезжай в улицу Мотожилову и спроси собственный дом Припрыжкина, где найдешь меня и мою шпагу к твоим услугам; а поле сражения можешь ты выбрать, где тебе угодно. Увидим, голый мой господчик! как хорошо расплачиваешься ты за постоялое, без ведома хозяина… Ба! чорт меня возьми, — вскричал он, схватя его за руку, — вот мой перстень, который подарил я этой негодяйке; да вот и пряжки, которые выпросила она у меня своему брату! Прекрасно, господин голяк! прекрасно! продолжай жить на счет честных людей, если тебе удастся, а ты, моя красавица!.. Ба! вот хорошо! эта плутовка, для соблюдения доброго порядка, изволит лежать в обмороке. Ей! ей! не худо выдумано! обманщица театральная! она знает мою слабость: вот то самое положение, которым в первый раз она меня пленила! Она была моим божеством! да и теперь посмотрите, посмотрите, как она прекрасна! право, надобно ей помочь. Ну, господни подлипала! прощай, завтра мы с тобою увидимся!»
«Прощай, — сказал Ветродум, — завтра расквитаюсь с тобою за перстень и за все, если мне удастся: после этого ты, может быть, будешь учтивее с людьми, которые, не нарушая правил благопристойности, живут на твой счет. На твои же деньги, — продолжал он с насмешкою, — запасусь я сегодня добрым булатом и завтра буду иметь честь попотчевать тебя твоим собственным добром… Но что я вижу! — вскричал он, проходя мимо меня: — старинный мой приятель! каким образом ты здесь? Не вкладчиком ли ты в здешнюю обитель?» — «Нет, — отвечал я, — я пришел вас разнять и укротить, ежели можно, вашу ссору». — «Браво! вот прямо духовное намерение! очень хорошо! прекрасно! Завтра мы с ним пощекочем немного друг друга шпагами; а послезавтра можешь ты быть у нас посредником в нашем перемирии». После сего он, как стрела, вылетел из комнаты и оставил меня удивляться введенному между людьми дурачеству не иначе заглаживать свое оскорбление, как зарезать другого или дать себя зарезать. Но возвратимся к нашей повести.
«Господа мирители! — сказал Припрыжкин: — я прошу вас со мною здесь отужинать: это последний стол, который даю я в этих комнатах моим приятелям: с нынешнего дня не будет здесь нога моя… Но посмотрите, как прелестна эта плутовка в обмороке! Однако ж я ее более не люблю: желал бы я только знать, сыщется ли хотя один смертный, который бы усерднее меня захотел для нее разоряться… Негодяйка! за все это она не щадит моего доброго имени в городе и хочет, чтоб меня называли содержателем, может быть, целой толпы ее обожателей, из коих я ни одного с роду в глаза не видывал. Посмотрим, как она без меня будет жить! Но мне хочется сделать ей последнюю нечаянность». После сего снял он с руки своей бриллиантовый перстень и надел на ее руку, а часы свои, вынув, заткнул ей за пояс. «Я добродушен, — сказал он, — и в самой размолвке хочу с ней расстаться, как щедрый человек». Потом постарались мы подать ей помощь, и она не имела трудности ожить, не быв ни минуту мертвою.
«Ах! любезный Припрыжкин! — сказала она томным голосом, открывая глаза: — так я никогда уже более с тобою не увижусь! Ты ушел, о небо! Нас могли с тобою поссорить, когда я перед тобою так невинна, как трехлетний младенец!» — и, выговори сие, закрыла платком свои глаза. «Вот, — подумал я сам в себе, — искусная актриса!»
«Как! ты невинна, — сказал Припрыжкин, — или думаешь ты, моя голубка, что доказательства твоей измены несправедливы?» — «Верю, что ты мог ими ослепиться; но со всем тем совесть моя меня не укоряет: сердце мое укоряет меня только в том, что я не умела сохранить твоей к себе доверенности». — «Посмотрим, посмотрим, плутовка! — сказал он, взяв ее за руку, — чем ты можешь оправдаться! Ну, например, этот повеса Ветродум к какой стати запрятался за занавес твоей постели? какая невинная причина заставила тебя отдать ему мой перстень и пряжки? и которая из семи добродетелей побудила тебя держать его у себя тайно три дни, о чем я недавно проведал?»
«Неблагодарный! — сказала театральная Лукреция, — самое то, что ты почитаешь знаком моей неверности, есть опыт жаркой моей к тебе любви: знай, что этот Ветродум хотел с тобою драться за то, что ты отбиваешь от него всех женщин, за коими он машет; я, приметя, что он в меня влюблен, захотела польстить ему надеждою, пока не пройдет в нем охота драться, и для того старалась продержать его у себя три дни, после коих он так много потерял своей бодрости, что и куренка бы не тронул; но я уверяю тебя, что он был здесь в таком же воздержании, как и монастыре; что же до пряжек и перстня касается, то, имея нужду в деньгах и не желая тебя беспокоить (ибо клянусь тебе, что люблю тебя не на корысти), продала я ему эти мелочи. Наконец недолго мне оправдаться и в последнем поступке: он зашел ко мне сегодня, желая убедить мою суровость, и лишь только сел, как ты пришел: признаюсь, что, зная твой ревнивый нрав, я не хотела, чтобы вы встретились, и для того спрятала его за занавес. Вот все мои преступления, будь теперь сам моим судьею».
«Божусь, — вскричал Припрыжкин, — что эта плутовка в самом деле невинна: помиримся же, моя милая! Признаюсь, что я сам перед тобою виноват, как собака. То правда, что я ревнив; но это оттого, что люблю тебя очень много; однако ж уверяю тебя, что если ты меня простишь, то с сего времени моя ревность не нанесет тебе никакого беспокойства». После сего они помирились, и мы расстались с великим веселием, Припрыжкин просил меня на другой день к себе, чтоб я был посредником в их поединке; я дал ему слово, надеясь, что, может быть, удержу его от этого дурачества, и распрощался с ним, удивляясь потачливости его к своей театральной Лаисе, которая, как кажется, наблюдает твердо правила театра и ко всякому бывает равно чувствительна, кто с нею играет любовные роли.

Письмо XLVII
От ондина Бореида к волшебнику Маликульмульку

О езде на охоту Нептуновой жены Фетиды. О разбившемся корабле, с которого потонул один корыстолюбец с привязанным на поясу ларчиком, наполненным золотом; разговор его с Нептуном. Нептун показывает ему в зеркале жену его и детей
Ничего не может быть для меня страннее, любезный Маликульмульк, как жадность людей к собиранию бесчисленных богатств. Алчный к богатству человек столь много его желает, как будто бы никогда не должен он был умирать; и, глядя на сундуки свои, наполненные золотом, он столь боязлив и беспокоен, что всякую минуту опасается умереть и кажется приговоренным к смерти.
Не смешон ли покажется тебе человек, который для одной своей особы хочет заготовить семьсот тысяч кулей хлеба, зная, что он и тремястами может очень изобильно весь свой век пропитаться? Искатели богатств, зная хорошо арифметику, только сей одной задачи не умеют выложить; а эта ошибка часто заставляет их трудиться и вдаваться в опасности для тех лет, до которых они, конечно, не доживут. Очень забавно видеть, как такой человек ломает себе голову, чем ему чрез десять тысяч лет жить будет, и опасается, чтоб не умереть тогда с голоду; а такая странная и смешная забота столько его сокрушает, что он не доживает и восьмидесяти лет, полного человеческого века. Недавно видел я сам пример такой попечительности и думаю, что ты не наскучишь его выслушать.
На сих днях Нептун остановился с своим двором у подошвы прекраснейшей морской мели и расположился прожить на ней несколько дней. Можно сказать, что мы жили очень весело! Не проходило ни одного дня без новой забавы: ловля китов и собирание кораллов и лучших раковин были украшением Нептунова двора. Фетида также вздумала с своими женщинами вмешаться в ловлю рыб, и хотя Нептун уговаривал их, что это может быть для них очень опасно, со всем тем они, не слушая его, захотели непременно начать с сими животными открытую войну и сделаться новыми амазонками, но чтоб не вдаваться в излишнюю опасность, то просили они Нептуна, чтобы он для утомления больших китов возмутил моря и произвел бурю; после чего удобнее надеялись овладеть своими неприятелями. Итак, Нептун, в угождение своей жене, всколебал все моря и подверг опасности несколько, может быть, миллионов бедных плавателей, только для того, чтобы его жена приобрела имя искусного ловчего рыб, которых пленять ни ей, ни ему никакой не было надобности. Таким образом, любезный Маликульмульк, часто забава одной особы стоит жизни многим несчастным, и таким-то образом один из ваших героев прошел множество земель, разорил тысячу селений и истребил несколько миллионов как своих сограждан, так и мнимых неприятелей только для того, чтобы, проложа такую кровавую дорогу за несколько тысяч верст от своего отечества, поставить надпись: пришел, видел и победил.
Между тем как взволновавшееся море, ворочая со дна песок и тину, тревожило немых своих обитателей и они, бегая по разным странам, чтобы сыскать спокойствие, лишались сил и зрения от песку, который, смешавшись с нашей стихиею, попадал им в глаза, Фетида с женщинами, в покрытой со всех сторон раковине, выехала прогуливаться на охоту и сидела и вей так же спокойно, как будто бы была самая глубокая тишина во всем море, хотя бедные тритоны, правившие лошадьми, насилу могли держать возжи в руках и проклинали потихоньку охоту, бурю и богинины причуды, подвергающие опасности их зрение и здоровье. Множество придворных окружали богинину раковину, и очень весело было смотреть, как они улыбались, желая показаться веселыми, и щурились от песку, повсеминутно в глаза им попадающего; а богиня между тем подшучивала над их нежностию и уверяла, что ей очень спокойно сидеть и что она до тех пор не возвратится домой, пока не поймает хотя шести китов; но думаю, что придворные не слишком радовались такой ее храбрости.
Нептун и я не чувствовали сей жестокой непогоды потому, что его морскому величеству угодно было остаться дома и приказать мне быть с собою. С ужасом ожидал я следствий богининой забавы; ибо, признаться, хотя я и морской житель, но люблю людей, несмотря на их дурачества, и мне очень было жаль, если два или три кита, побежденные Фетидою, будут стоить жизни, может быть, нескольких тысяч добродетельных человеков, по необходимости вдавшихся морским водам, которые, конечно, того не ожидали, чтоб пустое желание Нептуновой супруги ввергло их в такие опасности. И подлинно, я не без причины боялся.
Едва прошло четверть часа, как на вершину горы, под которою мы были, налетел один корабль и разбился на части. Бедные плаватели в полминуты разнесены были волнами. Один из них поспешнее всех потонул и упал к самой подошве горы. Я удивился, что он так тяжел; но удивление мое миновалось, как я увидел маленький сундучок, наполненный золотом, привязанный у этого корыстолюбца на поясу.
«Конечно, — сказал Нептун, — этот человек ожидал, что золото поддержит его на поверхности воды, и для того привязал он к себе этот ларчик, вместо пробочной рубашки; однако надобно подать ему помощь: он еще жив; поможем ему: я желаю, чтоб он, возвратясь в отечество, уговорил своих земляков не менять свою жизнь на блестящий этот металл и не надеяться на уважение мое к их богатству, которым могут они иногда откупаться от бед на сухом пути; но в море богачу может оно служить вместо камня, привязанного на шее, и скорее дотянуть его на морское дно». После сих слов не умедлил он, нашим старанием, возвратить жизнь и продолжить ее на несколько времени сему полезному члену света, который, как потом мы узнали, ездил по всем его концам для того, чтоб обманывать своих собратий.
«О! небо, — вскричал он, протирая свои глаза, — где я? где мои любезные денежки? (заметь, что мы отвязали от него ларчик) где душа моя?.. Ах! все погибло!.. Конечно, наказал меня господь за несметные грехи мои и лишил меня того, что после его, моего создателя, почитал я вторым божеством и для чего всякий день многогрешная душа моя преступала десятисловие!» — «Мне кажется, что ты очень честного нрава, — сказал ему Нептун, — и без обиняков сказать, ты по справедливости претерпел кораблекрушение».
«В священном писании написано, — отвечал наш законник, — что без воли божией не погибнет и влас со главы человеческой, а как золото дороже наших окаянных волосов, то, конечно, ему угодно было лишить меня семисот тысяч наличными золотыми деньгами. Признаюсь, что я грешен перед ним; но такое наказание превосходит меру и самых тягчайших грехов». — «Не печалься о твоем сокровище, — сказал Нептун, — я могу тебе его возвратить; но скажи мне, неужели оно тебе и всем подобным тебе дороже жизни, что вы ею жертвуете для нескольких ящичков этого металла, который, может быть, по одному только предрассуждению предпочтен железу?»
«Ах, милостивый государь, — вскричал обрадованный сребролюбец, — надобно только заглянуть в большой свет, чтоб увидеть, сколь много обожаемо в нем золото: ум, дарование и доброе сердце — все оно собою заменяет; человек, одаренный сим металлом, от всех уважается в свете: его боятся бедные и ему поклоняются знатные… Но, милостивый государь! не морите меня долее, возвратите мне мое сокровище и скажите, в которую сторону должен я отправиться к моему отечеству… Ах! сколь обрадую я мою бедную жену и детей, которые, конечно, умрут с печали, когда узнают, что я претерпел кораблекрушение… Сколь обрадуюсь и я сам, когда, возвратись домой, облобызаю мои любезные! мои милые сундуки! в которых осталась замкнута и запечатана лучшая часть души моей: тогда-то прямо почувствую я райское удовольствие! и обещаюсь, на радостях, отслужить молебен всем святым, накормить человек пять нищих и угостить великолепным столом человек десять знатных»,
«Но неужели, — спрашивал у него Нептун, — почитаешь ты более в том добродетели, чтоб изобильнее накормить знатных, нежели нищих?» — «Хотя это усердие, — отвечал он, — и не совсем спасительно для вечности, но для временного блаженства ничего нет сего полезнее: нищих молитвы ходатайствуют у царя небесного за грешных, подпадающих муке печной; а молитвы знатных ходатайствуют у царев земных за грешных, подпадающих своими грехами истязаниям временным. Итак, милостивый государь! обое равно полезно, ибо и богатство есть дар божий, писано бо есть, что в деснице его спасение небесное, в шуйце же его богатство и честь: так осмелится ли кто из бренных человеков пренебрегать и шуйцею создателевой, изливающею щедроты свои на грешных человеков чрез вельмож, кои некоторым образом могут назваться шуйцею его, ибо они на земле управляют богатством и честию; почему, угощая их, отдаю я почтение шуйце, о которой, как я грешный, так и многие мои собратия более пекутся, нежели о деснице, и которой нередко мы, в лице вельмож, десятиною наших грешных приобретений воздаем жертву». — «Прекрасно! господин жертвоприноситель, — сказал ему Нептун, — ты думаешь, что, принеся такую жертву, ты уже совсем очистился в своей совести? Но видно, что судьба справедливее ваших вельмож: она наказала тебя за твои неправедные приобретения и загладила потворство к тебе твоих покровителей: видишь ли ты, что она не уважает богатых плутов!»
«Ах, милостивый государь! — вскричал он: — я твердо помню, что богатый не внидет в царство небесное; но всякий человек есть червь перед господом, и никто кроме его не может назваться богатым; так я ли, имеющий не более двух миллионов рублей, могу себя таковым почесть? Хотя и неправдою приобрел я свое имение, каюсь в том перед богом, но неужели сравняюсь я в грехах с теми, которые неправдами и грабежами приобретали по тридцати миллионов! Увы! я еще сущий перед ними младенец: согрешил, может быть, и я, окаянный, разорил на свою долю душ с шестьсот; но может ли это итти в сравнение с тем, что иногда один искатель земных сокровищ разоряет многие тысячи людей для приобретения новых доходов, кои — о, нестерпимый грех! — он же еще и расточает и предается тем бескорыстному греху, который, по изустным сказаниям наших предков, есть самый тяжкий грех на свете; я же могу похвалиться, что сему греху непричастен и могу найти в том себе много товарищей как за счетами, так и за красным сукном, которые ни грехов, ни добродетелей без корысти не делают».
«Но какую корысть, — спросил у него Нептун, — получаешь ты от своих грехов, когда, по твоим же словам, ты не пользуешься своим золотом, держа его в заключении и быв при всем своем богатстве так же беден, как последний нищий?» — «Ах, милостивый государь! — вскричал скупяга, — хотя для себя, для моей жены и для детей не трачу я излишних денег, но это делаю я не из скупости, а для их же пользы, желая, чтоб имение мое хотя несколько утешило их после моей смерти: они, бедняжки, так много! так много меня любят, как я золото, которое почитаю, как второго самого себя, и хочу его вместо себя им оставить после смерти. Я уверен, что бедная моя жена и дети, конечно, мне будут благодарны, когда я умру, за все труды, понесенные мною не для себя, но для них, ибо я сам (сказал он, заплакав), конечно, должен буду со временем расстаться с моими денежками и оставить родных своих по себе наследниками». — «Посмотрим, — сказал Нептун, — так ли они благодарны, как ты думаешь». После сего ударил он своей острогою в стену и превратил ее в зеркало. «Смотри, — говорил он скупцу, — и утешайся, видя, для кого собрал ты свое сокровище и для кого подвергал столько раз жизнь свою опасности».
Едва скупец взглянул на зеркало, как увидел свою любезную супругу, сидящую очень дружески с молодым офицером, которому отдавала она мешок с золотыми деньгами. «О боже мой! — вскричал купец, — что я вижу? Так! это злодейка моя жена! не бояся ни бога, ни меня, отдает она потом и грехами нажитые мои деньги какому-то проклятому подлипале за то, что он осквернил мою честь… Неблагодарная! беззаконница! ты не щадишь своей непорочности, и, что всего законопреступнее, не щадишь и моих денег!.. Посмотрим, когда я приеду, посмотрим, чем-то ты можешь оправдаться? Ах! если б я слышал теперь твои проклятые разговоры!» Нептун ударил острогою но зеркалу, и в ту минуту услышали мы речи действующих лиц.
«Возьми, любезный Ветродум, — говорила благочестивая половина нашего гостя, — возьми сие в знак моей к тебе любви и будь уверен, что я все способы употреблю содержать тебя в лучшем состоянии, доколе не выдешь ты из-под опеки». — «Ах, сударыня!» — вскричал подлипала, — вся моя горячность мала в заплату за такую щедрость… Обожания достойная женщина! сколь я сожалею, что не могу вечно обладать тобою; но твой муж!.. увы!.. меня страшит предчувствие, что он скоро возвратится». — «Не опасайся, мой любезный! — говорила она, — муж мой такой жадный к богатству человек, что, конечно, дотоле будет гоняться за ним по морям, доколе не потонет, и я уже надеюсь, что небо, давно услыша мои теплые молитвы, сослало его на дно морское за то мучение, которое терпела я от его ревности и скупости… Ты не поверишь, душа моя! какой это скряга! Он всякую полушку ценит дороже своей жены: сколько ни притворялась я, что его люблю, но за все мои ласки получала от него одно только увещание, что роскошь противна богу… Чтоб лукавый его взял и с его нравоучением! Но, благодаря бога, вот уже три года, как он, наскуча обманывать в торговле одних своих земляков, вздумал обманывать весь свет и поехал на корабле, в намерении плутовством своим перещеголять самых безбожных купцов в свете. Он оставил здесь два миллиона наличных денег, и хотя они запечатаны, но желание женщины трудно удержать печатью, и я смело сорвала ее на другой же день его отъезда».
«Прекрасно! — вскричал Ветродум, — я радуюсь, что и в вашем состоянии начинает искореняться природный страх к мужьям и что женщины всего света, наконец, утвердят приговор, чтоб жена была главою мужу, а не муж жене». — «Ах! — сказала добросовестная хозяйка, — дорого нам достается за это желание; что до моего чудака, то он твердо придерживается писания и ни на волос не хочет уступить мне власти; а особливо над сундуками; и если он узнает, что я без его ведома вздумала вступить в управление расходов, то, конечно, самым подлым образом со мною разделается; однако ж благодаря моей хитрости я уже давно выдумала способ его обмануть, который состоит в том, чтоб взвести на воров свои поступки… Так, душа моя! и я немного перед ним солгу: ты этот вор! ты похититель моего сердца!.. но я не могу иначе тебя наказать, как моими пламенными поцелуями!»
«О безбожница! — вскричал скупец, смотря в бешенстве на их ласки, которые зеркало показывало без всякой утайки и которыми можно бы было раздражить и самого холоднокровнейшего мужа… О варварка! вот какая благодарность за все мое попечение, чтобы оставить тебя по себе богатою вдовою!.. Веселись, веселись умножением моих наследников! Скоро приберусь я к тебе, и всякий сучок моих рогов на тебе вымещу… Почтенный ворожея! — сказал он, оборотись к Нептуну: — пожалуй, покажи мне поскорее мою кладовую: я хочу видеть, сколько эта беззаконница грешна передо мною; пусть за прикованные мне рога отвечает она перед богом; но за мое любезное золото я сам с нею управлюсь». В ту ж минуту, по его желанию, зеркало представило его кладовую, наполненную сундуками и мешками. Он оцепенел, взглянув на нее, а мы увидели новое зрелище.
Два молодые повесы с растрепанными волосами разламывали сундуки и кидали в окно, к третьему деньги. «О небо! вскричал старик: — это мои исчадия! это мои дети! — вот как они мучат родителя своего! вот для кого собирал я свое богатство!» В минуту услышали мы их разговоры. «Поспешим, дорогой Разврат! опорожнить этот сундук, — говорил меньшой большему, — пока наша матушка занимается своим гостем; иначе очень будет худо, если нас здесь застанут: она не преминет и свои, и наши похищения — все батюшке взвести на нас». — «Тьфу, к чорту! — вскричал другой брат, — неужели ты думаешь, что батюшка наш проживет Аредовы веки; я так, право, думаю, что уже он давно отправился на тот свет, и матушка только для того нам говорит, что он еще жив, чтобы пользоваться его деньгами, которые она начинает делить пополам с нами, и если рассудить, то мы все правы, не выключая и нашей любезной матушки. Скажи, пожалуй, можно ли кому-нибудь поступать суровее с своими домашними, как поступает наш батюшка? Видал ли кто, чтоб жене своей не давать ни полушки? не стало ли это подвергать честь ее опасности? Но что и еще страннее, видал ли кто, чтоб, детей записав в службу, не давать им денег на порядочное содержание и для приобретения покровителей и друзей? Не дивно, что до его отъезда не получали мы ни малого повышения в чипах; а без него вся наша служба приняла иной вид: ваши столы и подарки поставили нас в список ревностных сынов отечества, и я ручаюсь, что если он еще помедлит несколько лет своим возвращением, то застанет нас в таких чинах, которые принесут честь всему нашему поколению, и он сам будет иметь удовольствие найти в своих сынках покровителей всем своим тяжбам, откупам и подрядам, которых у него всегда великое множество; а между тем, может быть, он и подлинно, волею или неволею, расстался с здешним светом; итак, поспешим выпередить матушку в очищении сундуков, чтоб после при разделе не остаться нам в накладе».
«О! я не думаю этого, — отвечал старший брат, — чтоб кто-нибудь из нас был в накладе, выключая только нашу сестру, которая одна не вмешивается в наши издержки и живет скромнее всех в нашей семье; а все это оттого, что воспитана вместе с старухами в невежестве. Бедная девушка! она страшится вечных мук за всякое излишне выговоренное слово и живет в своей комнате, как монахиня. Пусть ее скромничает! она когда-нибудь раскается в своем воздержании». — «О! окаянные, — вскричал чадолюбивый отец, — они же еще и смеются над моею бедною дочерью, которая, как видно, одна только достойна назваться моим отродьем… Покажите, господин ворожея! покажите мне ее, чтоб я мог хотя на минуту ею полюбоваться и потом, в награждение за ее невинность, возвратясь домой, вырвать из рук беззаконников божий дар и ее одну сделать владетельницею всего моего имения».
В ту самую минуту увидели мы комнату, в которой сидела его дочь. «Так! — вскричал старик, — вот истинное отродье ее бабки, а моей покойницы матери!.. Я познаю ее добродетель по сей лампаде, горящей в углу пред образами!» — И подлинно, дочь его с скромным видом сидела за толстою книгою, которую почитав несколько, выслала она всех женщин из комнаты, под видом, что хочет спать, и лишь только женщины от нее вышли и она заперлась, как влез к ней в окошко тот же самый Ветродум, который недавно был у ее матери. «Что это! — вскричал скупец, — зачем этот повеса пришел к моему любезному дитяти? Не ограбить ли он ее хочет?»
Но Ветродум скоро доказал, что он из числа тех воров, которые грабят девушек с их позволения. «Ах! любезный Ветродум! — сказала скромная девушка, — к чему ты меня принуждаешь? Я не в силах покуситься на твои соблазнительные убеждения: бабушка моя всякий день мне говаривала, указывая на эти образа, что они увидят, если я хотя мало что сделаю дурное, а ты хочешь так меня остыдить». — «Ах, жестокая, — вскричал Ветродум: — так я вижу, что ты не веришь никаким уверениям о моей любви!.. Постой же! я в минуту тебе докажу, сколь я тобою страстен!» Сказав сие, выхватил он ножик и хотел зарезаться. «Ах! — вскричала невинница: — ах, Ветродум! ты хочешь меня и себя погубить… Постой!.. Дай хотя мне загасить лампаду, чтоб не сбылись бабушкины слова». После сего она встала и, подошед со скромным видом, загасила лампаду, и в комнате вдруг так стало темно, что мы ни зги рассмотреть не могли.
«Ну, мой друг! — сказал Нептун — еще ли ты думаешь, что твое богатство приносит тебе хорошие плоды?» — «Ах! милостивый государь! — вскричал скупец: — пустите, пустите меня вырвать его из недостойных их рук… Поставьте меня поскорее туда; я в минуту отберу от них все мои денежки и убегу с ними в пустыню; там выкопаю две ямы и в одной закопаю мое сокровище, а в другой подле закопаюсь сам».

Письмо XLVIII
Эмпедоклу от волшебника Маликульмулька

Рассуждения о многих пороках людей нынешнего развращенного света, и как нужно предостерегать молодых неиспытанных людей, чтобы не попались они в расставляемые им ухищренные сети
Из всех доказательств, предлагаемых древними мудрецами, ни одного нет яснее и правдоподобнее того, которое предложил один ученый муж, что большая часть людей злобны и развращенны.
Развратность нынешнего века людей, любезный Эмпедокл, столь приметна, что оная разве только быть может неизвестна в пустынях или в самых отдаленнейших скитах; но человек, живущий в свете, против воли своей познает их пороки. И самые те, которые, будучи удалены от их сообщества, не могут видеть их злобы, не престают ощущать ее действий, которые часто достигают и до самых уединеннейших кабинетов. Нравоучение, предлагаемое людям, не что иное есть, как поощрение к исполнению их должностей: какая была бы в нем нужда, ежели бы люди не были подвержены ежеминутному искушению нарушать правила чести и благопристойности? Вся история дел человеческих, от самого начала света, наполнена злодеяниями, изменами, похищениями, войнами и смертоубийствами.
Но нравоучительные правила должны состоять не в пышных и высокопарных выражениях, а чтоб в коротких словах изъяснена была самая истина. Люди часто впадают в пороки и заблуждения не оттого, чтоб не знали главнейших правил, по которым должны они располагать свои поступки, но оттого, что они их позабывают; а для сего-то и надлежало бы поставлять в число благотворителей рода человеческого того, кто главнейшие правила добродетельных поступок предлагает в коротких выражениях, дабы оные глубже впечатлевались в памяти.
Находящиеся в средине течения своей жизни, сколь ни кажутся удивленными, что в такое позднее время предостерегают их от пороков; но, по претерпении многих несчастий и по изнурении своего здоровья, сами они, наконец, признаются, что сия предосторожность была для них весьма нужна и что они могли бы избавиться от всех бедствий, ежели бы заранее следовали благоразумным советам, им предлагаемым. В нынешнем веке, любезный Эмпедокл, много есть таких людей, которые впадают в превеликие несчастия или приходят в совершенное разорение, не зная или пренебрегая тем правилом, которое предложено мною в начале сего письма.
Не проходит почти ни одного дня, чтоб не встретился в нынешнем свете какой-нибудь молодой человек, гордящийся полученным им богатым наследством, который, будучи не испытан в светском обращении, гоняется за утехами и за чинами. Он вступает в свет, не быв никому подвластен и не познав еще ни обмана, ни злобы людей, с которыми имеет обхождение; он всех искренно любит, будучи уверен, что и ему тем же отвечают: каждое сделанное ему приветствие доставляет ему новое знакомство, в котором думает он найти совершенную дружбу.
Также от времени до времени являются многие красоты, которые, привыкши непрестанно слышать себе похвалы, думают, что сердце человеческое не может чувствовать никакой другой страсти, кроме любви. Они тотчас бывают окружены бесчисленным множеством обожателей, которым во всем верят, потому что они им говорят только то, что им приятно слушать. Если же кто посмотрит на них влюбленными глазами и произнесет несколько вздохов, тот уже покажется им пришедшим в совершенное отчаяние.
Итак, по справедливости, тот должен быть почтен полезнейшим наставником, кто сим новым Венерам, не имеющим нималого испытания в свете, часто будет твердить, что большая часть людей злобны и развращенны, и кто всегда им будет припоминать, что богатство и красота есть такая добыча, за которою ныне весь свет гоняется, и что между всеми теми, которые им льстят, может быть, нет ни одного, который бы не старался, их обманув и обольстя, у одних похитить честь, а у других все имение, которым обогатя себя, разделить его с другими подобными себе обманщиками.
Добродетель, представляемая здравому рассудку и основательному воображению, толикие имеет прелести, столь достойна уважения и подкрепляется столь сильными доводами, что каждый неиспытанный человек должен удивляться, как могут быть в свете бесчестные люди, и потому все те, коим неизвестно еще могущество страстей и корыстолюбия и кои никогда еще не испытали ни коварного обольщения, ни гнусных примеров поврежденных нравов, ни того, с какою легкостию люди обращаются от одного злодеяния к другому, ниже того, сколь много способствуют к их развращению соблазнительные разговоры, обыкновенно думают находить искренность во всех сердцах и откровенность на всех языках.
Совсем невозможно, чтоб люди, состарившиеся в свете не жаловались на несправедливость, вероломство и обманы, которые они от других претерпели; но молодые люди обыкновенно таковые их жалобы почитают пустыми роптаниями, старым людям свойственными; и для того, невзирая на все делаемые им наставления, смело впадают, с ослепленною доверенностию, в обманчивые сети нынешнего развращенного света, не предвидя опасностей, в которые сами себя ввергают.
Легковерие есть обыкновенная погрешность неиспытанных молодых людей; а потому и нужно бы было почасту им твердить, что вступать в свет без всякой осторожности, в надежде найти в нем справедливость и чистосердечие, есть равно как бы пускаться в море без карты и без компаса, в надежде иметь всегда благоприятный ветер и найти у всякого берега, куда ни пристанешь, спокойную пристань.
Если захотеть исчислять все различные причины, побуждающие людей к несправедливости и злодеяниям, то должно прежде рассмотреть все желания, которые ими обладают и кои всегда одерживают верх над добродетелью. Есть множество людей, у коих золото управляет всеми поступками и кои ничего не делают иначе, как в надежде приобрести более, каким бы то способом ни было. Таковых сребролюбцев должно почесть из всех порочных людей гнуснейшими; ибо они, невзирая на то, что ими все гнушаются, не престают обогащать себя разорением других, похищая у них последнее имущество без всякого сожаления.
Другие, еще сих злобнее, провождают всю жизнь свою, делая вред другому; ибо они не могут спокойно взирать ни на чье благополучие и питают ненависть ко всем тем, кто их богатее и честнее.
Многие есть и такие, которые хотя не столько погружены в пороки, однако ж совсем неспособны иметь дружбу или какую-нибудь искренность с кем бы то ни было.
Итак, вот сколь великие простоят опасности, любезный Эмпедокл, от сообщения с людьми нынешнего века, от коих не иначе можно избавиться, как соблюдая величайшую осторожность; и тот, кто всегда будет помнить сказанное мною в начале сего письма спасительное правило, без сомнения, научится заранее не верить ни каким блистательным наружностям, которые мечтательным своим блеском ослепляют глаза молодым неиспытанным людям; и не допустит себя до того, чтоб, наконец, собственным своим опытом познать все бедствия, каковые случаются с теми, кои, не знав сего правила, без всякой осторожности впадают в сети, расставляемые пред ними человеческою хитростию и коварством.
Конец второй части
Назад: Письмо XXXVII От сильфа Дальновида к волшебнику Маликульмульку
Дальше: Журнальная проза