Глава 1
04 час.25 мин. 22 июня 19** г.
Скорый поезд «Киров — Адлер»
Дождливый рассвет уверенно заглядывал в запылённые окна скорого поезда, когда в дверях купе проводников появился всклокоченный и встревоженный сверх меры майор с голубыми петлицами лётчика.
— Рожает! — с дрожью в голосе произнёс офицер и с надеждой уставился на проводника.
— Кто рожает? — не поняла спросонья Валя Кадушкина — проводник опытный, проехавший по России-матушке не одну тысячу километров и повидавшая на своём кочевом веку всякое: начиная от пьяных драк «дембелей» и скоротечных дорожных романов и заканчивая задержанием милиционерами вооружённого преступника.
— Жена рожает. — уточнил майор.
— От кого? — брякнула, не подумав, Валя и тут же спохватилась. — Как рожает? Где?
— В четвёртом купе. — выдохнул бравый военный и нервно зашарил по карманам в поисках пачки «Беломора».
Валентина тут же разбудила молоденькую напарницу. — Беги к начальнику поезда! Скажи пусть передаст на станцию — роженица у нас, боюсь, не довезём. — напутствовала она худенькую, как тростинка Задорожную Настю. Девушка понятливо кивнула и метнулась в головной вагон поезда. Сама Валентина без лишних слов сноровисто вошла в четвёртое купе, откуда уже отчётливо доносились причитания и завывания роженицы.
— Давно схватки начались? — спросила она у мокрой от пота женщины.
— Да уже часа два, как терпения нет. — сквозь зубы процедила роженица, и вновь запрокинув голову и вцепившись руками в одеяло, завыла дурным голосом.
— Не ори! — прикрикнула на неё Валя. — Не ты первая, и, слава богу, не ты последняя! Потерпи, всё обойдётся.
В это время в купе ворвалась запыхавшаяся напарница. — Начальник поезда сказал, что на ближайшей станции её снимут. Там фельдшерица ждать будет, — проглатывая окончания слов, сообщила Настя.
— До ближайшей станции минут сорок. — прикинула Валентина. — Должны успеть.
Эти сорок минут ей показались бесконечно длинными: встревоженный муж бестолково метался по вагону, поминутно расспрашивая Валентину о состоянии жены, в вагон как-то незаметно набилось всё, какое было в поезде начальство, которое ничем помочь не могло, а только раздражало проводника бестолковыми советами. Наконец поезд замедлил ход и остановился на каком-то полустанке. Из помещения станции, невзирая на дождь, выбежали женщина в белом халате и двое мужчин в форме железнодорожников, которые, как зонтом, пытались укрыться от дождя брезентовыми носилками. Общими усилиями роженицу сняли с поезда и занесли в кабинет начальника станции.
— Всё, мужики! Тащите горячую воду! — сказала фельдшерица после короткого осмотра. — Дальше не повезём — рожает баба!
Через полчаса на мокрый от дождя перрон, где беспрестанно курил встревоженный отец, вышла усталая, но довольная фельдшерица.
— Поздравляю! Сын у тебя! — произнесла медичка, прикуривая от папиросы майора. — Здоровый пацан! Слышишь, как орёт? Чего молчишь, папаша? Уже решил, как мальчонку-то назовёшь?
— А как станция называется? — словно очнулся счастливый отец.
— Станция Кантемировка! — гордо произнесла женщина. — Это, брат, не просто станция! Эта станция целой дивизии названье дала.
— Я хотел Александром назвать, — признался офицер. — Как Македонского, но раз такое дело, то быть ему Кантемиром.
Так в свидетельстве о рождении и записали — Кантемир Каледин, место рождения — Воронежская область, станция Кантемировка. Лихое начало! То ли ещё будет!
* * *
Петербург прекрасен при любой погоде. Возможно, так скажут о своём городе жители любого современного мегаполиса, если они, конечно, в него влюблены, но не влюбиться в Петербург не возможно! Он прекрасен и в свете утренней зари и в кисее осеннего тумана, в бликах первого солнечного луча и в объятьях знаменитых белых ночей. Вобрав в себя романтизм каналов Венеции, гордость и величие соборов Рима, неповторимую стать и строгость готики, Петербург во все времена оставался обольстительным и в то же время таинственным. Он многолик и неповторим.
Весной в нём просыпается молодой повеса, и женщины сходят с ума от любви, а художники и поэты — от вдохновенья.
Летом Петербург, красуясь творениями Монферрана и Растрелли, гостеприимно распахивает объятия проспектов для бесчисленных поклонников, заботливо рассаживая гостей по тенистым аллеям многочисленных парков и услаждая их взор фонтанами Петергофа.
Осенью город, словно загулявший златокудрый поэт, сбросив надоевший официоз, рядится в пестроту осенних парков и лёгкую дымку утренних туманов.
И только зимой, набрасывая поверх заснеженных улиц и площадей чёрный плащ ранних сумерек, Петербург становиться сумрачным и печальным.
Зима для этого города нечто большее, чем время года.
Зима в Петербурге — это окроплённые кровью поэта снега Чёрной речки, это мёртвые глазницы опустевших домов блокадного города, это слабо пульсирующий на льду Ладожского озера разорванный бомбёжками нерв Дороги Жизни.
К сожалению, Петербург — не только распростёршиеся над ночной Невой крылья разводных мостов и хрупкая тишина Гатчинских парков, это ещё и угрюмое молчание Алексеевских равелинов и паучья архитектура печально знаменитых Крестов. Петербург — извечное соперничество с шумной, попавшей под чиновничий произвол Москвой и сомнительная слава криминальной столицы России.
Всё это и есть Петербург — святой и грешный.
Время не властно над этим таинственным городом, оно разбивается о серый гранит бастионов Петропавловской крепости, и осколки его вместе с весенним ледоходом уносятся Невой в просторы Ладоги. Видимо поэтому коренные петербуржцы никак не могут отделаться от обманчивого ощущения, что однажды за ближайшим поворотом они неожиданно встретят его — кудрявого поэта, повесу и дуэлянта, которого по счастливой случайности пуля Дантеса миновала.
* * *
19 час.30 мин. 27 августа 20** г.
г. Санкт-Петербург
Это был один из тихих летних вечеров, которые так располагают горожан к пешим прогулкам. Опустившиеся на город сиреневые сумерки нежно укутали Дворцовую набережную, и только золочёное убранство решётки Летнего сада торжественно поблёскивало на фоне синего бархата неотвратимо наступающей ночи. Вдоль чугунной ограды опустевшего сада в направлении Лебяжьей канавки неторопливо фланировал пожилой мужчина. Всякий, кто взглянул бы на него в этот поздний час, узнал бы в нём коренного ленинградца, или, как принято говорить сейчас, истинного петербуржца.
Мужчина был коренаст, с густой седой шевелюрой, частично скрытой сдвинутым на правое ухо беретом, и аккуратно подстриженной седой бородой. Незнакомец знал о своём портретном сходстве с популярным в шестидесятые годы прошлого века иностранным писателем, и старательно его подчёркивал. Взойдя на горбатую спину Верхне-Лебяжьего моста, мужчина остановился, и, опершись ладонями о перила, стал задумчиво вглядываться в тёмное зеркало воды, в котором дробился свет первых фонарей. В этот момент из сумерек появился силуэт высокого стройного юноши, одетого в длинный чёрный плащ. Юноша был красив той неестественной картинной красотой, которая навечно застыла на полотнах знаменитых портретистов девятнадцатого века.
Его бледное лицо с правильно очерченным ртом и большими, как у девушки, миндалевидными глазами, обрамляли вьющиеся тёмно-русые волосы. В руке юноша держал незажжённую сигарету. Немного помедлив, он остановился рядом с двойником популярного писателя и внимательно посмотрел на него. Незнакомец, видимо, почувствовав взгляд, повернул седую голову.
— Я не курю, — сказал коренной петербуржец.
— Я тоже, — ответил юноша. У него был приятный баритон, который так удачно сочетался с печальным взглядом его миндалевидных глаз.
— А это что? — и мужчина кивком указал на незажжённую сигарету.
— Ах, это…! Да это так… баловство. Простите, — смутился юноша и без сожаления выбросил сигарету в тёмные воды Лебяжьей канавки. Мужчина повернулся всем корпусом, и, слегка прищурившись, вгляделся в тонкие черты лица юного собеседника. От его внимательного взгляда не ускользнуло, что незнакомец поспешно отвёл глаза. Юноша протянул руки, и, прикоснувшись длинными ухоженными пальцами к холодному камню парапета, стал пристально вглядываться в чернильную темноту августовского вечера. — Наверное, музыкант, — решил пожилой петербуржец, глядя на нервно подрагивающие пальцы незнакомца.
— Простите, Вы случайно не скрипач? — поинтересовался седобородый.
— Все мы в душе немножко композиторы и поэты, — улыбнулся юноша, и у собеседника появилось ощущение, что он ждал вопроса, чтобы продолжить разговор.
— Смычком Судьбы на скрипке Безрассудства играет Жизнь по нотам Бытия! — неожиданно процитировал юноша и снова одарил собеседника располагающей улыбкой:
— Нет, я не скрипач и даже не знаю нотной грамоты, но люди моей профессии, как правило, ценят жизнь во всех её проявлениях. Вы, я вижу, тоже далеки от мира искусства.
— Хм! Значит, я не могу быть режиссёром, писателем или художником? — удивился седобородый мужчина.
— Можете, но Вы к их числу не относитесь.
— Почему?
— Вы по-особенному смотрите на людей. Вот и на меня Вы так посмотрели.
— А разве у людей творческих профессий не особенный взгляд? Разве художник и писатель не подмечают даже незначительные детали в поведении, одежде, манере вести разговор?
— Подмечают, но у них во взгляде праздный интерес. Они берут то, что лежит на поверхности — цветовая гамма одежды, непокорный локон, спадающий на девичий лоб, мимолётный жест. В этом нет глубины. Вы же смотрите по-другому — у Вас пытливый взгляд исследователя.
Седобородый мужчина машинально погладил бороду и даже зацокал от удовольствия языком. Юноша оказался приятным собеседником. Несмотря на юный возраст, молодой человек обладал обширной эрудицией и вызывал уважение. — Вот, что значит воспитание! — с удовольствием отметил про себя седобородый. — Вот что значит культурная среда!
— Вы правы, юноша! Я учёный.
— На физика-ядерщика Вы не похожи, вероятней всего Вы…
— Химик. — закончил седобородый. — Кстати, сегодня я закончил очень важную серию опытов. Результат — потрясающий! Даже хочется, подражая Пушкину, воскликнуть: «Ай да Сашка! Ай да сукин сын»! Простите, я не представился — Попов-Левин, профессор. Позвольте узнать Ваше имя и род занятий.
— Я часто делаю людям больно, — признался милый юноша, сознательно проигнорировав предложение представиться. — Часто приходиться резать по живому.
— Вы хирург! — догадался профессор.
— Можно сказать и так, — легко откликнулся юноша, только голос его почему-то вдруг утратил прежнюю мягкость и стал сиплым. Неожиданно юноша, как карточный шулер перед игрой, размял пальцы и сделал движение кистью, словно пытался стряхнуть с кончиков пальцев несуществующие капли. После чего его рука скользнула за полу плаща, и в его холёной ладони оказался нож. Это был «Смерш» — боевой нож, входящий в экипировку сотрудников спецподразделений, хорошо приспособленный для скрытого ношения под одеждой и отлично зарекомендовавший себя в Чечне. Профессор раскрыл рот от удивления, и что-то попытался сказать, но не успел. Убийца сделал шаг навстречу и, обняв жертву левой рукой за плечо, хладнокровно и быстро ввёл матовый клинок в межрёберное пространство. Холодная сталь, рассекая плоть, вошла в сердце учёного, и профессор, сделав последний выдох, без крика повис на руках своего палача. Через мгновенье убийца вынул из тела клинок и быстрым, почти неуловимым движением обтёр его с двух сторон о плечо своей жертвы. После чего он, словно заботливый родственник, осторожно положил тело профессора грудью на парапет, и спокойно покинул место преступления.
Профессиональный убийца не испытывал к своим жертвам ни ненависти, ни сострадания. Для него они были прежде всего объектом его «работы», и все его действия были продиктованы вопросами целесообразности. Поэтому он не сбросил тело в тёмные воды канала, что сразу привлекло бы внимание редких прохожих, а оставил на парапете моста, придав ему по возможности естественную позу.
Вопреки устоявшемуся мнению, что после выполнения «заказа» следует как можно быстрее избавиться от оружия, молодой человек не выбросил нож в городской канал, а заботливо спрятал под полу плаща. Для него «Смерш» был дорогим и прекрасно приспособленным для работы инструментом, как для гравёра — хорошо заточенный резец или для художника — любимая колонковая кисть.
К своей грязной во всех отношениях работе палач относился творчески. Смерть представлялась ему не просто ремеслом, каждый последующий «заказ» он пытался возвести в ранг искусства. И если для большинства людей более привычным было выражение «смертельная красота», молодой человек предпочитал словосочетание «красота смерти».