Помпея, сэр!
К назначенному моменту в двадцати населённых пунктах области народ был подготовлен к встрече с обновлённым вождём, отцом, гением, полководцем, победителем.
Никто не чувствовал себя ни соратником бетонного грузина, ни коллегой, ни товарищем по партии или по пивной. Чем ближе ко времени Х приближалась стрелка часов, тем мельче люди казались сами себе, ничтожнее, пылеподобнее. В эту тьму окунулись все: и толпа на площади, и её вожди на трибуне – им, приподнятым, было хуже толпы, страшнее. Первые секретари отчитали приготовленные тексты, поздравили народ с выпавшим ему великим счастьем и возложили на кнопки пультов указательные пальцы. Точно в 9 ноль-ноль назначенные сигнальщики дали секретарям отмашку и пальцы Первых судорожно вдавили кнопки. Всем вдруг захотелось исчезнуть, не смотреть больше на затянутый в белые полотнища конус, людьми овладела жуть, как будто там, под полотнищами был Он – настоящий, живой и ужасный. Тем, кто уже принял на грудь и потерял остатки самообладания, захотелось завыть, как собакам в момент кульминации солнечного затмения, и завыли бы, но началось движение под полотнищами. Из динамиков, через которые в недавней войне немцы пугали наших солдат смертью, или обещали жизнь (Только забудьте, забудьте, забудьте о присяге! Как будто кто-то о ней помнил.) – из динамиков поплыла знакомая музыка гимна и стала успокаивать толпу, как трубочка индуса гремучую змею, и вдруг загремела железно рвущимся аккордеоном, выстреливающим грохот кованых немецких сапог – Розамунда! Прелестный мотивчик! Вроде нашей «Славянки», только нашей не хватает энергии, сопли мешают. Но – отлегло! Опять увидели синее небо, жёлтое солнце, белый конус перед глазами.
Конус стал вытягиваться вверх, раскрываться, сползать с чего-то и – Ах! – вздохнула хором толпа – выпустил, как выплюнул – шар! Красивый до безобразия, весь в красных, белых, жёлтых, голубых фигурах и буквах, чуть покачиваясь, торжественно стал подниматься, вытягивая тонкие тросики, что не давали ему рвануть вверх и улететь от этих нелетающих, не знающих законов свободного воздухоплавания. Ничем не связанные полотнища стали опадать, не быстро, задерживаясь на тросиках, оголяя постепенно блестящий цилиндр огромного конфетного батона, медленно уходящего вверх, вслед за шаром. Уходя, он постепенно открывал белый постамент памятника.
Постамент был сделан в виде усечённого конуса, с нижним основанием большого диаметра, так что на наклонной поверхности легко читались четыре слова: СТАЛИН СТАЛИН СТАЛИН СТАЛИН, как будто никто его не знал в лицо, эту рожу усатую.
Цилиндр поднимался. Показалась верхняя площадка. Сапоги…все головы потянулись вдруг к центру круга, чтобы рассмотреть, что это там засверкало. Сапоги были красносафьянные, расшитые сверкающим бисером и золотыми блёстками, с длинными загнутыми носами и непомерно большими начищенными до самоварного сияния шпорами.
Цилиндр пошёл быстрее. За грохотом то гимна, то Розамунды, то кованых немецких сапог никто не услышал шипенья, только все вздрогнули, когда опавшие полотнища вдруг резко дёрнулись и отлетели от постамента во все стороны, к ногам солдат салюткоманды, реденько стоявшей вокруг памятника. Отлетев, полотнища открыли 12 декоративных пушечек, таких, из которых на старинных кораблях отдавали не очень важные салюты или стреляли маленькими ядрами по шлюпкам нахальных пиратов. Солдаты инстинктивно задвигались, располагаясь между пушечками – неприятно, когда на тебя смотрит дуло неизвестно чего.
Цилиндр продолжал подниматься. Над замечательными сапогами долго не видно было шинели. Наконец показалась – неприлично короткая, от самых колен, не бетонная, а настоящая, да ещё цвет! Это была рыжелимонная румынская солдатская шинель. И вот теперь – Ох! – разом выдохнула толпа, да так и осталась с разинутыми ртами, потому что цилиндр быстренько взлетел и завис метрах в пяти над головой вождя, открыв дьявольское видение: на вожде, в его густой шевелюре, торчали большие крашеные перья и спускались рядочком через затылок на спину. И ещё два ряда спускались по плечам, а на шинели, поперёк груди, были нашиты красные полосы – малиновые разговоры, как у будённовцев на картинках о гражданской войне. Он был препоясан ремнём, за который была заткнута двухметровая жестяная сабля. Но это был вождь! С его густыми бровями, с его усами, с его грузинским носом и трубкой. Трубка была во рту, из неё вился дымок, а изо рта ритмично шёл дымный выхлоп. Вот только лицо было какое-то розовое и блестящее, да глаза непривычно голубые.
Картина была до того несуразная, что сначала никто не воспринял эту куклу за памятник великому и единственному, все забыли, зачем собрались, всё было похоже на масленицу, осталось только поджечь куклу под эту, как её, Розамунду, да за бутылочку под блины! Эх!
Но стрекотали с трёх сторон большие трофейные кинокамеры, и они-то, наверное, стали приводить в чувство сначала трибунную знать – страх у них был на самой поверхности темечка, да и пожутче, чем у простого народа.
– Прекратииить! Закрыыыть! Опустииить! – раздались вопли с трибуны, а в толпе кто-то вдруг заржал, кто-то стал истерически, со всхлипами, подвывать, как Матрёна и Цветочек, кто-то даже почти в обмороке, умирая от изумления, бормотал: – Какой стыд…какой стыд…какой стыд…
Но по сценарию ещё рано было разбегаться или догонять преступников. По сценарию сработала в подвале, под постаментом, кнопочка на тихо вращающейся трубочке, нажала на пружиночку, щёлкнула контактиком, и в блестящем цилиндре с треском и громом, разрывая его на блестящие куски, рванула самая настоящая мина. А может, просто петарда. Никого не убила, выбросила клубы черно-оранжевого дыма с искрами, ещё пару раз стрельнула, подбросила вверх фейерверки разноцветных огненных подсолнухов, потом резко хлопнула какая-то здоровенная пробка, и из-под днища цилиндра, как из-под юбки, на орлиную голову вождя всех народов хлынуло что-то жидкое, с комьями и лепёшками, цвета перегретого яблочного варенья.
Через секунду все точно определили, что это за варенье – густой дух человечьего навоза, приправленного тяжкой вонью гниющей рыбы (ворвани) заполнил праздничную площадь, а «варенье» густыми струями потекло по перьям индейского шлема, по бровям, по усам, затушило трубку, перекрасило румынскую шинель и перекрыло позолоту на его именах. Теперь никто не мог прочесть, кто же это стоит, такой обосранный.
Сценарий подходил к концу. Застыли в ужасе вожди на трибуне. Они должны были прекратить его ещё тогда, когда только увидели те проклятые сапоги. Теперь они уже не могли ничего сделать: ни народ разогнать, ни уйти, ни скомандовать какую-то единственную команду, которая отменила бы весь этот страшный сон. Трибуна превратилась в памятник живым ещё, но уже остывающим героям сказок Гофмана.
Толпа из приглашённых на торжество коммунистов, комсомольцев и пионеров, а также передовиков из трудовых бригад разного направления деятельности (то-то они завтра торжественно доложат коллегам о светлом празднике!), несмотря на газовую атаку, не расходилась. Она только отодвинулась радиально и несколько дистанцируясь от трибунки, дистанцируясь…, однако смотрели теперь именно на неё, в ожидании команды: сами думать не обязаны, есть вожди, куда теперь, куда?
Трубочка в подвале всё вращалась. Кнопочки на ней всё ближе подъезжали к очередным контактикам, и первая их встреча высекла искру в зарядах двух пушечек, направленных как раз на трибунку. Пушечки негромко как-то, пробочно, по-шампански, выстрелили. Только вместо ядер на трибунку устремились струи того самого варенья с душком, и поливать стали неостановочно. Последовательно заработали пушки всей батареи, обливая толпу избранных, одетых в единственные свои чистые одежды. Теперь у всех сработала «соображалка», как говорит Задорнов, – бежать надо! Побежали, попадали, потоптали – всё, как у людей.
Но убежали недалеко. Надо сказать, даже в неприглядном после обстрела упомянутым ранее ингредиентом виде, многие толпящиеся, положительно возбуждённые недавним общим смехом, наплевамши на повреждения, остановились. И обернулись к центру события. Давно некормленное любопытство, тренированное войной до уровня аппарата предчувствия, повелело оставаться на месте. Только что свершившееся действо предваряло последствия такого масштаба, пропустить которые было бы совершенно непростительно перед будущими поколениями. Конечно, так сложно толпа не думала, ею двигал пока только сильнейший, хотя и не сформулированный интерес.
Во-первых, статуй продолжал шевелиться и издавать звуки. Дёрнулась какая-то ниточка и с него слетели атрибуты вождя – перья вместе с оснасткой. Голова под ними была гладкой и блестящей – все поняли, что это кукла. Резиновая. С большими голубыми глазами. Но чёрные усы и брови на три размера больше, чем надо, ещё держались. Сам собой расстегнулся армейский пояс и вместе с жестяной саблей брякнулся о постамент с жалким жестяным звуком. Руки вытянулись вдоль тела, и по ним соскользнула в лужу ингредиента рыжелимонная румынская солдатская шинель. И теперь было – Ух! – всей толпой: вождь был голый, кремовый, блестящий, гуттаперчевый, и его великоразмерность придавала ему какую-то особую стыдность. На этот блеск продолжали падать струйки вонючего варенья из цилиндра, рисуя на нём дорожки. От стыда он тут же стал шипеть, худеть, сгибаться и сковырнулся, наконец, с постамента в лужу. Из кучи тряпья, резины и перьев торчали вверх блестящими звёздами только длинные шпоры. Всё! Короля раздели.