Глава III
1
Дневник Мартина Аризонского (из материалов Секретного военного архива королевства Суэния) Никогда не думал, что использую для личных записей деловой блокнот. Наверное это от того, что по делу в блокноте исчерпана всего одна страничка — расчетами суточного провианта, помноженными на дни в дороге. Двое суток мы уже потеряли — первую страничку можно вырвать. Белизна нетронутого листа, как всегда, вызывает благоговейный страх. Какую ответственность берут на себя сочинители! Клянусь, — я пущу себе пулю в лоб, если хоть кто-то испытает неловкость от слова, сказанного невпопад.
Почему я решил писать дневник? Потому что внезапно стал болен. Болезнь моя выражается в ощущении, что дракон пребывает повсюду. Стоит вытянуть руку и кожа начинает саднить от соприкосновения с отвратительной чешуей. Чтобы не вводить в заблуждение уважаемых членов спецкомиссии, в ведение которой, я надеюсь, перейдут эти записи, сохранившись чудом, после моей бесславной гибели, я не стану придерживаться сухой констатации фактов, ибо болезнь моя не физическая и не душевная. Я хотел бы сделать свой внутренний мир объектом для анализа наших поражений. Оговорюсь сразу: я вовсе не считаю, что непременно погибну, я далек от пораженческих настроений. Если вернусь, — победителей, как известно, не судят. Если же я допущу ошибку, в результате которой дракон останется жив, — ищите ее истоки в записях. Значит, все, что я напишу — большая ошибка со многими последствиями. Жаль, что никому из ушедших витязей не приходило в голову записывать свои ощущения по пути к Безымянному озеру. Впрочем, если такая мысль все-таки посетила витязя, значит, происходит что-то неладное, какая-то заминка в пути, вынуждающая вести с собой диалог.
Знаменательно, что первую запись я делаю на привале. Мы разделились с товарищем перед холмистым кряжем, вдоль которого предстоит идти верхом еще несколько дней. Обычно мы отдыхаем вместе, встречаясь возле многочисленных перевалов. Но сейчас назрела необходимость побыть, чтобы подумать, одному. С товарищем я своим желанием поделиться не могу — он решит, что я сторонюсь его. Поэтому сегодня я сделал лишний привал в промежутке между совместными. Думаю, буду поступать так и впредь, выкраивая взаймы время у собственной скорости.
А случилось со мной вот что: я вдруг стал одинок. Это не то одиночество, что беспокоило меня порой в Скире, когда я чувствовал, что нахожусь вместе со всеми и — одновременно — ни с кем. И это притом, что единоверцев у меня хоть отбавляй. В добро и справедливость по-своему верят все. Только не все могут обнажить свою веру — не хватает какого-то человеческого таланта, может быть, бесстрашия, да и тенденция к огрублению манер мешает раскрыться. Так я думал до последнего времени, до той минуты, когда мой товарищ Годар не опроверг это убеждение.
Это случилось, по иронии судьбы, на пустыре, с которого начинается Зона дракона. Вокруг того события расползлось много грязных сплетен — не хочу разбирать то, что дошло до меня; скажу только, что Белый витязь Годар — воин и друг, каких свет еще не видывал. Если его имя треплют придворные интриганы, то только потому, что не смогли проглотить человека — не по зубам оказался орешек. Неопытность и неосторожность Белого витязя происходят от душевной чистоты. Думаю, провокаторам в Скире это известно.
И все-таки Белый витязь подвел меня — совсем в ином плае, чем думают. Будь он низким человеком, плохим товарищем, я бы не придал происшедшему значения. Но поступок его был продиктован соображениями, как я понял впоследствии, не последними в наборе человеческих добродетелей.
Суть дела проста. Вспомнив наши озорные дружеские, состязания, когда один опережал другого в пути, стараясь, однако, сделать так, чтобы товарищ догнал и взял реванш, после чего можно было снова устремляться вперед, я, проснувшись по привычке раньше и, сделав все приготовления, вышел в дорогу первым, пока Годар еще спал. Я знал, что он с минуты на минуту пробудиться и вскоре нагонит меня. Перед выездом я снял тент-палатку, не сомневаясь в безотказности солнца — нашего с ним будильника в степи.
Но Годар, проснувшись, не поверил мне. Он решил, что я сбежал на поиски славы один, забыв про него. Он поверил, что я могу быть подлым — вот и вся моя обида на него.
В те минуты, когда он дал мне знать об этом, я покинул Зону дракона — в стыде, в смятении, потому что вдруг увидел, что мир не таков, каким я его себе представлял. Получалось, что, если я был благороден вчера, благороден сегодня, буду благороден завтра, из этого вовсе не следует, что я останусь благороден и послезавтра. Стоит допустить формальную оплошность, повлекшую за собой недоразумение, и ты уже взят на подозрение ближайшим другом, почти братом, словно благородство имеет выходные или отгулы. Выходит, и ближайшему другу не понятно, что я не могу быть низким, даже если очень захочу. Если вы нашли мою шелковую ленту где-нибудь в степной пыли — значит, я умер. Притом, физически. Живым трупом я не буду. Не стоит искать в живом человеке изменившую себе душу. Как я поддерживаю в порядке свою жизнь — мое личное дело, моя забота.
С малых лет я думал, что люди, которых я уважаю, благородны. Я шел к ним с открытым сердцем, показывая без опасений каждым уголок своей души. Я думал, что они — такие же, как я. Различие лишь в силе характера, таланта, навыках и умениях. Всех остальных, кого я не мог уважать, я жалел. Чаще жалел, чем презирал, — видит Бог. Единственное, что меня смущало — это частые похлопывания по плечу среди людей моего круга, иногда — со смешком, порой — с недоверием во взгляде. Все это я списывал на счет скептицизма, с которым многие воспринимали мою веру в то, что дракон для Суэнии — враг — и только, а не кара Господня. Призывы к упорной борьбе некоторые считали опасным вольнодумством.
Теперь же я понял — мне порой не верили. Это значит — судили по себе самим. Это значит — люди не благородны в своей массе. Мне странно было думать так, когда я это обнаружил, странно и страшно. Я нашел песчаный островок в озерце, укрытый от окрестной деревни холмом, и не сходил с него больше суток. Мне казалось — я родился и прожил жизнь на таком же островке, как невесть откуда взявшаяся здесь аркала — дерево для городских парков, выведенное суэнскими садоводами. Я был высок и счастлив, потому что не умел смотреть сверху вниз и не знал, как обстоит дело под макушкой. Открывшаяся несоразмеренность уязвила мое самолюбие. Я был угнетен и постоянно испытывал стыд — за себя, бывшего столько временем слепым, за людей, которых я уважал; стыд, стыд — много разного стыда. В некоторых причинах я не разобрался. Тот беспричинный стыд был перед самим собой, — и он был самым сильным.
Я не знаю, почему так долго оставался на том островке, задерживаясь с выполнением задания. Мне кажется, что в глубине души я хотел, чтобы Белый витязь, если он разобрался, со своими чувствами, нашел меня там. Если уж честно — мне было жутко глядеть на степь, кружившую за пределами озерца. Я знал — головокружение у меня: то и дело окунаясь в воду, я честно забывал о шляпе. Однако именно в кружении — монотонном, все сужающимся, — мне привиделся прозрачный силуэт дракона — лучи солнца за ним почернели, трава выжухла.
Не сомневаюсь — это всего лишь мое представление. Настоящий дракон — в Зоне, на территории, которой он завладел. Повторюсь — если я и болен, то болезнь моя не душевная.
Я придумал себе причину, чтобы не прогнать Белого витязя, если он появится в окрестности. Любой неблагородный человек просто умер бы для меня, не пойми я, что мир изменился. Если в Суэнии и других странах Земли большинство не имеет четкого представления о чести и благородстве, значит, нужно быть терпимым и снисходительным, пока не восстановится генетическая память. Я понял, почему простые суэнцы тянутся к лубочным сказаниям, а иностранец Годар стремится узнать о прошлом правду. Соотечественники не знают славного настоящего и восполняют недостатки сегодняшней человеческой природы грезами о прошлом. А иностранец скептически высматривает в прошлом еще и бесславие — для подкрепления права на нынешний упадок.
Вот какое обоснование дал я своему желанию остаться Годару другом. Но я был бы не честен с собой, если бы не признался себе, что очень привязался к нему, прямо-таки полюбил всем сердцем и это была первая причина, по которой я простил его — заочно.
Когда он, обнаружив меня, пробрался на островок и встал поодаль — похудевший, понурый, с изумлением и болью в глазах, теплотой и отчаянием, со стыдом таким жгучим, что не смел отвести взгляда, я не сказал и десяти процентов того, что собирался. Все стало на свои места без пространных рассуждений. Нам обоим стало легче. Мне — потому, что его раскаяние спасло меня от плена на острове. Призрак дракона, державший озеро в кольце, исчез. Выбравшись на берег, я взял мешок для провианта и отправился в деревню, чтобы пополнить припасы. С Годаром мы договорились встретиться к ночи на пустыре.
Покачиваясь в седле, я видел, что земля вздрагивает, кидается порой то в одну, то в другую сторону вместе с копытами коня — это означало, что голова моя еще не на месте. Я думал о Годаре и о сторонах Земли, где он жил. Может быть, напрасно обременил я его суэнскими проблемами, — жил бы он привычной жизнью нетвердого в убеждениях европейца. Я же вовлек его в войну, на которой жизнь его, возможно, прервется. Действовал я, как всегда, из искреннего убеждения, что все люди — даже родившиеся на другом конце света — такие же, как я. Если рядом беда — значит, мы объединяемся и прерываем заботы об устройстве личной карьеры, да и жизни в целом. Теперь мне известно, что идеалы Годара пребывают преимущественно в умственной сфере, их достижения не обязательно, потому что не диктуется потребностью. Чувство же долга, помогающее держаться с честью при таком характере, у него не развито.
Придется мне усмирять неуважение, которое всегда вызывали во мне инфантильные люди. Годар заслуживает осуждения меньше всего. На его Родине, видимо, жить, как живет он — естественно. Впрочем, не стоит обобщать преждевременно. Ведь он не считает свой поступок естественным и даже просил меня не думать, будто что-нибудь в этом роде может повториться. Я и не думаю. Если я буду так думать, сойду с ума. Вместо него.
Я только вот что думаю: упаси меня Бог когда-нибудь запятнать свою совесть… Если честно, то на месте Белого витязя я бы никогда не посмел показаться товарищу на глаза. То, что он пришел и остался, лучше всего говорит за то, что Годар — не суэнец.
Чувствую — еще не поборол обиды на него. Иначе не посвятил бы страницу копанию в собственных болячках. Это объясняется дальнейшими событиями.
Позже я узнал, что как только мы разминулись с миром у озерца, мой не предсказуемый товарищ подвел меня опять. Но об этом потом.
Въехав на деревенскую площадь, раскаленную, пустующую в рабочие часы, я направился к Управе. Продавец газет в окошке киоска, сонно подпирающий щеку рукой, не меняя позы, приподнял шляпу. А между тем глаза его прощупали меня едва ли не до костей. Стоило, пожалуй, возмутиться — я же испытал новый прилив стыда, словно и в самом деле был виновен. С чиновником в управе я говорил голосом сникшим, бесцветным. Он тоже понадавал мне взглядов — острых, тяжеловесных, въедливых — пока делал вид, что изучает воинское удостоверение. Потом попробовал сообщить мне кое-что из сплетен про Годора, побывавшего в деревне днем раньше и получил отпор, после чего написал записку хозяину продовольственной лавки в которой распорядился выдать мне на выбор продукты для провианта. С запиской я должен был предстать перед хозяином самолично. Для этого нужно было перейти на другой конец площади — шагов триста, не более, но я прошел это расстояние так, словно конь, которого я держал под уздцы, вел меня на эшафот. Мне слышался шелест флага над управой, — когда я вышел, пригнув голову, из низкой двери, вихреобразный суэнский ветер принялся терзать полотнище, наматывая его на металлическое древко. Мне казалось — вихри насылает дракон, шелест его крыльев подменяет чистый звук прозрачного, полотняного стяга, глядя на который не устаешь волноваться вместе с миром. Слыша в тот день заветный шелест, я не испытывал ничего, кроме смятения.
Хозяина в продовольственной лавке не оказалось на месте; за стойкой была женщина. Высокая, прямая, в черной косынке, какие носят на деревне в траур. Она сделала то, о чем я мечтал с той секунды, как въехал в деревню — не взглянула в мою сторону. Прочитав, не склоняясь, записку, которую я положил на прилавок, она молча поснимала с полок овощные и мясные консервы, сухари, сухой сок. Это было то. чего хотел бы попросить я, в нужном мне количестве, и мне не пришлось раскрыть рта — женщина надменно пресекла эту возможность.
Торопливо побросав продукты в мешок, я кинулся к выходу. Солнечный свет ослепил меня, чего никогда не случалось. Инстинктивно я прикрылся рукой и подумал: «Ну вот, мир запечатлел тебя, Аризонский, на свою фотопленку. Прокрути ее назад и посмотри на презренные игры своих однокашников в Скире. Пока ты гарцевал в сегодняшний день, дракон лишил эту сильную женщину кого-то из близких, может быть, дочери». Я не знаю, почему связал траур продавщицы с налетами дракона. Думаю, интуиция меня не подвела.
До условленной встречи с Годаром еще оставалось время. Надо было что-то с ним делать. Вместо того, чтобы бежать поскорей из деревни, я решил зайти в храм. Странно: получив от женщины в черной косынке фигуральную пощечину, я стал ступать тверже.
На церковном пороге я перекрестился, в дань уважения седовласому пастору — единственной живой душе здесь — который любезно поздоровавшись, отправился за орган, чтобы ненавязчиво поддержать меня музыкой. Присев на крайний стул в ряду, я расслабился, отдавшись равномерному дождю звуков. Я захаживал иногда в Собор на Дворцовой площади, чтобы послушать органную музыку в бесхитростном исполнении, но не знал, что она может быть путеводителем по времени. Раньше я слушал Баха так, словно он родился и умер на суэнской земле. Я видел в этой суэнской музыке золотистое вино, истекающее в огромную чашу. И медленно хмелел, смакуя каждую каплю, что прославляла дела человеческие. О божественном я не думал и тогда, в деревне. Но теперь я расслышал в музыке несбывшиеся надежды ее автора — надежды на человека, скорбь по нему, мельчающему. Впервые я подумал о том, что Суэния — не пуп земли — а остров — один из островов общей цепи. Ухватившись за одно звено, можно восстановить всю цепь, вытянув из путины когда-то разомкнувшиеся концы. Бах и простая суэнская женщина стали моими учителями — я робел перед ними, надеялся на них.
Я так расчувствовался, что удивил пастора, поцеловав его при прощании по-мальчишески в щеку, чем нарушил заведенный ритуал.
Я скакал к пустырю, окрыленный надеждой сделать суэнскую землю достойной радости Баха, радости женщины в черной косынке. Сначала нужно было выполнить свой воинский долг. Земля без дракона — основа основ, думал я почти безмятежно. Но не долго длилось мое ликование, которое я хотел затаить до победы. На следующий день я узнал, что в то самое время, пока я находился в деревне, Годар ездил на Холмогоры Посвященных, где засвидетельствовал у Почтенного Сильвестра свой отказ от короны и руки принцессы — в мою пользу; и то и другое король обещал победителю в частной беседе.
Когда Годар рассказал мне о поездке, я подумал, что концы, а может быть и звенья общей цепи разлетелись слишком далеко, что я был самонадеян, думая, что смогу совершить что-то глобальное. Пока что я был не в силах восстановить ровных отношений с Годаром.
Этот человек ищет свидетелей для самых естественных поступков, думая, что я не поверю ему на слово. За что ж он так мало меня ценит? Он придает вселенное значение будничным человеческим действиям, рассматривает их как жертвы. Трудно сказать, чем обернется для него ситуация, требующая настоящего героизма. Если он недостаточно силен, я верю, что — смертью, гибелью в схватке. В этом я не сомневаюсь ни секунды и пока это так. Годару нечего мне доказывать, непонятно, из чего он выводит невозможность моей веры в него. Я теряюсь, чувствуя его недоверие.
…Сегодня к вечеру понял — нужно отползти куда-нибудь и отлежаться, чтобы перестать чувствовать себя убитым. Как ни бодрился я, а все-таки в душе моей, которую я считал крепко сбитой, подтянутой, почти осязаемой, сломано несколько ребер. Просить помощи не у кого. Каждый — хотел он того или нет — приложил к этому руку. Поэтому я попросил белого витязя прервать путь на несколько часов и скрылся за одиноким курганом, не сказав о причинах отлучки. Я не хотел, чтобы он лишний раз почувствовал себя виноватым. Тем более, что беда подкралась ко мне не от него. Что происходит в Скире, почему он ополчился на меня? — вот что сейчас тревожит, сковывает руки. Ведь это же ясно: для того, чтобы шуту позволили проникнуть в радиостудию и опорочить мое имя на всю Суэнию, меня должны не любить в Скире слишком многие. Кто они? Ведь я считал — у меня нет врагов. Их имена сейчас наверняка передают из уста в уста. Я же их — не знаю. И Бог с ними — не хочу знать. Я только задаюсь вопросом: за что мне все это? Пусть мои близкие выказали не самое лучшее, что в них есть. Но почему так жестоко — неадекватно жестоко? А главное дружно?
Чувствовать себя донкихотом — унизительно. Когда ты высок и непреклонен, тебя называют нелепым. Красивая поступь почему-то представляется смешной, а справедливое мнение, когда ты высказываешь его в обществе, заставляет лица собеседников вытягиваться. В чем дело? Ведь я точно знаю, что я не донкихот. К моему облику — внешнему и внутреннему — эстету не придраться. Почему же мир относится ко мне, как к нелепости? Сходные ощущения возникают и у иностранца Годара — он все время пробует из дружеских побуждений указать на то, в чем я нелеп. Уже не Суэния, а сама жизнь поглядывает на меня укоризненным взглядом. Кто надел на меня чужую одежду — костюм Дон Кихота, кто заколдовал перед лицом тех, кто мне дорог?
Неужели и Она увидела меня в тот день через кривое стекло, встрявшее между мной и жизнью, Она, чье имя я не смею вывести на бумаге, не потому, что боюсь бросить на него тень или стыжусь своих чувств, а потому, что самый большой стыд и боль для неблагородных соотечественников испытал перед нею, как если бы я был королем Суэнии, а Она мне — дочерью…
Годар наблюдательно заметил, что считая инфантильность пороком, я, однако, влюблен в принцессу — инфанту. Нет нелогичности в ответственности за нераскрывшийся цветок, в трепетной борьбе со стужей, к нему подступающей. Какая отрада, что принцесса далека от злобы дня, гнусная клевета не коснулась ее слуха. Настанет день, когда Она, узнав о конце моего пути, поймет, что если бы влюбленный витязь Мартин Аризонский не отказался бы соперничать с другом за право на Ее руку, — он был бы не достоин Ее сердца.
Я принял решение ни в чем не соперничать с Годаром, как только он стал моим другом. И теперь мне грустно от того, что мои решения так предсказуемы, а им все равно удивляются. Или радуются, когда обнаружат, что я решился. Ошибка во времени, господа. Почти всегда — ошибка во времени.
Обо все этом и еще о многом другом думал я час за часом, сидя у подножия кургана, запахнувшись в плащ и уткнувшись подбородком в колени. Перед глазами расстилалась поникшая равнина, густо прошитая бурьяном и осокой, что сопровождала сонно ползущую за косогор речушку. Из осоки вылез, отряхиваясь, тощий, высокий волк с прогалинами в шерсти на боках. Глаза его, казавшиеся издали горящими осколками, были нацелены на меня. Я заметил это, когда стебли только-только раздвинулись. Однако зверь вел себя так, словно вовсе не интересовался моей персоной: опустившись на задние лапы, долго и неспешно рыл носом шерсть, прислушивался, потягивая воздух, к стороне, где шуршала ящерица. Трусливых суэнских волков не боятся даже дети, и все-таки странно, что они сопровождали наше с Годаром передвижение одним лишь воем по ночам. Наконец зверю, что расселся в десяти шагах от меня, заблагорассудилось открыться.
Я выпрямился и расправил плащ — просто для того, чтобы не выглядеть удрученным. Думая о своем, я мимоходом следил за ситуацией. Я видел, что этот запущенный одиночка явно не прочь напасть на меня, и планы насчет того, как загасить его порыв, мелькали, вовсе не тревожа и не сбивая с общего русла мысли. Так тянулось до тех пор, пока я не подумал: «А не пойти ли к нему без оружия, с парой голых рук?» И все серьезные раздумья как рукой сняло. В самом деле: какой же я витязь, если не смогу задушить волка без пушки? Только я подумал и посмотрел зверю прямо в глаза с намерением привстать, как морда его свернула набок, увлекая за собой туловище и хвост исчез в осоке. Я даже шороха не услыхал и продолжал оставаться на месте уже стоя. Я надеялся, что волк, не удержавшись, выйдет снова и тогда я смогу испытать себя. Стыдно признаться — я чуствовал себя при этом обманутым. Неужели так и не будет до конца жизни у меня противника, который не улизнул бы после того, как увидел мой взгляд, ибо врагов своих я не знаю в лицо, но противников у меня было достаточно. Что он увидел в моем взгляде, господи, чего такого испугался? Как ни трусливы наши волки, а одинокого путыника без борьбы отпускают редко. Мелькнула было глупая мысль: «Ну вот, уже и звери тобой гнушаются».
И сразу — толчок в спину: скользкий, в область правой лопатки. Мгновенно обернувшись, я навалился всем телом на волка, схватив его за горло — ненависть так и брызнула в лицо из глаз-осколков, устремленных сквозь… Это был тот же волк — я узнал его по прогалинам в шерсти. Он сумел незаметно прокрасться ко мне за спину, но не смог как следует оттолкнуться для удачного прыжка. Теперь же он лежал, напрягаясь, на покатой земле, я же торопливо сжимал кольцо на его горле, как вдруг тело его размякло и я ощутил живое тело, какое можно почувствовать, прикоснувшись к собаке. Не то, что бы мне стало жаль его, — я удивился. Точно помню мысль: «Надо же он тоже…» Этого было достаточно для того, чтобы хватка моя ослабла. Он же снова напружинился, готовый продолжать бороться. Я знал, что распоряжаюсь его жизнью и поэтому решил отпустить его. Отпрянув, я позволил ему убраться: туда же, откуда он ынапал на меня — за курган. После я вытер о плащ руки и взглянул на солнце. Я всегда ищу глазами солнце, когда продвигаюсь в каком-нибудь деле. Небо было одинаковое — без облаков. Только солнце стояло в его центре, все же кругом колыхалось в языках прозрачных костров. Подул протяжный ветер, ерошащий мои волосы. На несколько секунд я разомлел, прислушиваясь к тому, как тихо стало в природе и во мне самом. Потом повернулся так, чтобы солнечный ветер не смог убаюкивать меня и дальше и надел спавшую во время борьбы шляпу.
На первый раз я отпустил коварного зверя, чтобы дать понять себе самому: ситуация в моих руках. Сцепись мы снова и схватка будет смертельной. Теперь мне было неприятно вспоминать, как еще вчера степной воздух казался мне сшитым из крыльев дракона. Память о мерзости не должна застилать глаза, иначе не можешь поднять их к солнцу. Но и принимать дары светила до тех пор, пока не будет повержен единственный враг, которого я знаю в лицо, не следует. А знаю я его точно, потому что он ополчился против всего мира. Уверен: мы с ним друг друга не упустим.
Теперь, когда я, приободрившись, записываю впечатления этого долгого дня, мне хочется немедленно продолжить путь к Безымянному озеру. Но в Суэнии скоро опустятся шторы. Белый витязь, наверное, уже установил палатку и беспокоится из-за моего отсутствия.
…Сегодня узнали из новостей, что королевское войско распущено. Его ратникам приказано сдать в суточный срок военные удостоверения, этим приказом власти Скира вынуждают нас прервать задание и мчаться в ближайший населенный пункт. Но боевого задания в прямом смысле этого слова нам с Белым витязем не давали. Это мы решили биться с врагом насмерть, Его Величество благословил нас, а военные чиновники снабдили нас необходимым снаряжением. Поэтому чехарда в составе королевского войска не может изменить наших планов. Думаю из написанного выше следует ясно, что Мартин Аризонский принимает решения один раз — прежде, чем приступает к действию.
Поэтому, какой бы приказ не последовал по истечении суток, мы с бывшим сотенным командиром Годаром продолжаем следовать велению долга.
С самого начала когда Скирские власти попустительствовали клеветнику, стало ясно, что в нас попросту не верят — в наши силы, в наши возможности в схватке с коварным и мстительным врагом. Опасения Скира понятны. Никто из нас не знает, на что может рассчитывать. Однако, передвинув фигуру на шахматной доске, профессионалы не просят разрешения вернуть ее на место. Мы же — не деревянные фигурки, хотя и служили в одном из составов войска которое является в руках политиках игрушкой отнюдь не потешной. Мы продолжаем надеяться, что войско обретет в будущем душу и свято дорожим честью мундира. Может быть, это прозвучит смешно или самонадеянно, но пока мы верим в суэнское войско оно не будет обесчещено.
И вот еще что… Это уж вовсе нескромно, но послушайте: пока я верю в Вас, господин Кевин, Вы живы.
2
Инерция прежней жизни еще жила в Годаре. Однако все кругом было присыпано пеплом. Предвкушение схватки с врагом давало ощущение собственной значительности, что подкреплялось союзничеством великого солнца, которое шествовало высоко над головою вровень — всегда, даже искушая избытком света. Физических сил хватило бы еще на то, чтобы валить каждый день по быку. Он словно вернулся в отрочество, когда мечта посвятить жизнь счастью общества и свято верил в его непорочность, но вернулся иным, скорее постаревшим, чем возмужавшим. Поздний юношеский вопрос: «А изменят ли хоть что-нибудь в мире мои старания?» сменился решением делать то, что зависит только от него. Впереди была достойная цель, решающий привал на пути, который струился раньше, как песок в морскую пучину. Бесполезный бег был остановлен. Но не чувствовал Годар в себе света, особенно в пору бессонницы, когда под брезентом палатки — эфемерной перегородкой между ночью и днем — сходила пена с его вожделений, облезала парадная позолота.
Вспоминая себя в двух составах войска, он нигде не видел в такие минуты своей пользы — всюду он был неуместен, зачем-то мешался под ногами, огорчался и радовался как бы сам по себе и сам для себя, по ничтожным поводам.
После двух таких ночей Годар стал тщательнее следить за обмундированием, бриться, как и Мартин, каждое утро, а не через день, как раньше. Выкроил он время и для регулярного ухода за конем — без внутренних ссылок на отсутствие настроения. Тем более, что с Мартином они стали говорить реже, потому что встречались, в местах, где гряда холмов, поделившая пополам территорию, на которой искали дракона, прерывалась ненадолго равниной. Обычно Годар, заметив прогалину в кряже, перебирался на территорию Мартина и они делали привал. Или просто обменивались впечатлениями. Либо, продолжая двигаться каждый своей тропой, приветствовали друг друга издали. Обе стороны разделенной дороги отличались одинаковой проходимостью, поэтому шли они не видя друг друга, вровень.
Если же Годар обгонял Зеленого витязя, то дожидался того у перевала. Мартин, однако, опередив его, задерживался не часто. И никогда не приходил на его половину дороги.
Однажды Годар, будучи уверен, что шел с опережением, прождал его возле расступившихся холмов дольше обычного, а когда, забеспокоившись, перешел по ту сторону кряжа, заметил Зеленого витязя впереди, недалече. Привалившись плечом к валуну, тот делал записи в блокноте. Значит, он нарочно обогнал его, чтобы выиграть время для привала в одиночестве. Годар заподозрил, что Аризонский избегает его.
А еще Годара преследовала мысль о том, что тот стремится оградить его, как ненадежного, от схватки с драконом. Этот вывод он сделал после того, как Мартин, предупредив его ближе к вечеру об отлучке, исчез до самой ночи, вернувшись же, обронил с натянутой улыбкой что-то насчет интуиции и зрительного обмана. Если Мартин предчувствовал в том день встречу с драконом, в местности, куда отправился один, то почему не позвал его? Годар хотел бы, чтобы Зеленый витязь располагал его жизнью как своей. Нет-нет, да и закрадывалась в голову обескураживающая мысль о том, что нет в его жизни ничего полезного для Мартина, такого, чем бы стоило располагать. Что их дружба жива только на одной половине — в сердце Годара. Что не искупить ему даже кровью своего опрометчивого поступка, потому что кровь его прольется бесполезно. Сколько Годар не ломал голову над тем, какую жертву принести Мартину, ничего из его затей не подходило к реальности — все, казалось ему, было у Мартина.
Нечего Годару было дать Зеленому витязю. Тот был сам себе и другом, и учителем, и оруженосцем. Опять пришел Годар к выводу, что единственно-необходимая жертва, которую он может принести Аризонскому, заключается в том, чтобы освободить того от своего присутствия, удалиться, попрощавшись, якобы в сторону Холмогорья Посвященных, а на самом деле — в глубину степи, по следам других беглецов. Но как раз на эту жертву Годар не находил в себе силы. Он был слишком привязан к Мартину и захвачен его идеями и целями, продолжая однако, внутренне многому сопротивляться.
Годар был достаточно посвящен в мысли Мартина и считал, что научился угадывать чувства, которые вызывают у друга то или иное действие, слово, поступок. Все вместе — мысль и чувства Мартина по каждому конкретному поводу — Годар называл порывом ветра. Каждый подмеченный порыв, адресованный вовсе не ему, Годар невольно примерял к своему ужасному поступку и — содрогался. Порой ему хотелось попросить Мартина, чтобы тот так не думал, ведь все произошло не совсем так, как ему представилось. Но Годар молчал и все чаще, спотыкаясь о мысли Мартина, думал о себе мыслями Мартина, чувствовал его чувствами. Существование рядом с другом в которого он сумел единожды не поверить превратилось в непрерывный самосуд. Это усугублялось тем, что на протяжении дня Годар делал несколько ошеломительных открытий.
Отсчет открытий, расширивших его представления о личности друга, начался с минуты, когда Мартин в ответ на его полушутливый вопрос о том, каким указом начнет будущий король Мартин I свое правление, пожал плечами и простодушно ответил (это было в первый день продвижения по Зоне дракона):
— Не знаю. Королем мне не бывать. Если ты имеешь ввиду заманчивое предложение Кевина, то я решил не принимать его к сведению еще в Скире.
Сказав это, Мартин почему-то осекся и, взглянув с тревогой Годару в глаза, продолжил тему голосом, в котором затаился неразгаданный порыв ветра:
— Я посчитал, что есть вещи которые друзья не делят. Среди таковых — престол, рука принцессы. И потом: не стоит убивать за награду. Как ни крути — мы все-таки готовим убийство. А ты как думаешь?
— Я тоже так решил. И зафиксировал вчера решение у почтенного Сильвестра, — признался обнадеженный Годар. Он был рад, что их решения идентичны. Однако, рассказав о своей поездке, добавил: — Но зачем тебе отказываться от руки Адрионы — ведь ты любишь ее. Перемени решение, Мартин.
— Зря ты ездил к Посвещенным, — сказал печально Мартин. — Зачем тебе нужно было удостоверять решение? Разве бы я не поверил твоему слову?
У Годара испортилось настроение.
— Я боялся, что ты не поверишь мне после того, что произошло тогда.
— Но я верю. Верю тебе. Всегда, — в голосе Мартина сквозила обида, а Годар расслышал только осуждение.
И сник окончательно.
— Мне кажется, ты никогда не простишь меня, — промолвил он, стушевавшись.
— Но ведь если мы вместе, значит, все в порядке, — заметил Мартин. Ветер в узде его голоса прояснился, потеплел, — только уточни, пожалуйста, — ты говоришь о прощении или о снисхождении? Простить — не значит смириться.
— О понимании, только о понимании! — пылко возразил Годар. — ты ничего не сделал, чтобы понять, почему я так поступил.
— Разберись с собой, Годар, — сухо посоветовал Мартин.
Этой фразой он потом не раз обрывал их разговоры, которые все чаще принимали характер затяжных споров. Зачинщиком в спорах выступал Годар.
«Все осталось по-прежнему. Я верю в тебя», — говорили уста Мартина, а взор его туманился, когда на лице Годара отражалось сомнение. И Годар не просто верил Мартину — он не смел ему не верить, не позволял себе не верить: ноющая рана в его груди хранила память о каждом движении раненой им птицы — душе Мартина. Он чувствовал, что каждая капля недоверия подтачивает ее силы — как бы она не крепилась и не пряталась теперь от Годара. Но не следовали, никак не следовали вера и прощение из того, что он знал об убеждениях Мартина!
Первый серьезный разговор случился на вторые сутки передвижения по Зоне дракона, когда из утренних радионовостей из Скира они узнали о роспуске нынешнего состава войска.
Никого не арестовали. Просто приказали вернуть всем воинские удостоверения — в созданный срочно Гражданский комиссариат или в один из участков полиции в любом населенном пункте. Поводом к расформированию послужило уличение нескольких офицеров в спекуляции шелком, предназначенном на казенные нужды. «Нашелся яд и для самого живучего в истории королевского войска состава — имя яду было „коррупция“», — патетично константировал диктор.
Мартин, умеющий понимать подтекст Скирских властей, сказал, что король испугался, что он не хочет искушать дракона. Роспуск войска обязывает их прервать продвижение к Безымянному озеру и вернуться если не в Скир, то в ближайшую деревню. Король, вероятней всего отказал им в поддержке, иначе бы сохранил нынешний состав до конца их похода.
— Я уже бросил вызов дракону и буду действовать вопреки воле короля, — сказал Мартин категорично, как отрезал. К Годару он в этот момент повернулся полубоком и ни о чем не спрашивал. Однако Годар почувствовал, будто птица робко коснулась его груди слабым, невыверенным движением. Он встрепенулся, нежданно обнадеженный, и, кажется, помешал своей неуклюжестью возвращению…
— Я поступлю так же, хоть ты и не одобряешь мой выбор, — к первой части фразы подтолкнула Годара его Белая собака, а вторую же вложила в уста Черная, которая не отказывала себе в праве голоса даже в минуты торжества сестры. Такие фразы срывались у Годара все чаще.
Мартин, не поворачиваясь, сухо спросил:
— Какой выбор?
— Тебе не нравится, что я упрямо хочу драться, несмотря на неподготовленность, не так ли? Разве ты не отозвал бы меня в Скир на месте короля?
— Я слишком честен сам с собой, чтобы допускать околичности. Ты сделал выбор и я его уважаю, хотя и считаю поспешным. Но в твоем выборе есть доля моего участия. И я, как могу, несу за него ответственность.
— Все правильно. Это и есть признак того, что ты считаешь меня ненадежным.
— Это признак моей теплоты к тебе, Годар. Не понимаю, почему ты каждый раз решаешь вопрос о доверии ко мне снова и снова?
— Что ты! Вопрос о доверии решенный. Я как раз хорошо вижу твое великодушие. Но я хотел бы, чтобы ты увидел логичность моего пути. Тогда бы я не казался тебе безнадежным неудачником, которого следует щадить. Прости, что напоминаю, но в тот день, когда ты уехал и не оглянулся, я сделал зигзаг. Тебе мой зигзаг показался таким же противоестественным, как мне — твоя манера приближаться к другу спиной. Я очень подвел тебя. Но сделал из своей ошибки оргвыводы. Мне кажется, как ни кощунственно звучит это сейчас, после известий из Скира, эта страшная ошибка помогла мне пересмотреть свою жизнь и дала наводки на будущее. Возможно, если ты увидишь свою долю вины в той истории, — а она мизерна по сравнению с моей, — то сможешь в дальнейшем изменить кое-что к лучшему. Пойми, наконец, нельзя требовать безоглядной веры. Хотя я в тебя верю безоглядно.
— Разве я в чем-то упрекаю тебя, Годар? Разве чего-нибудь требую?
— Нет. Но ты не хочешь пересмотреть ценники, которые расставил у человеческих поступков чисто умозрительно.
— Но ведь я оплачиваю счета. Если я и требую, то, клянусь: не больше, чем с себя. Король вот решил, что чистота моего имени — цена за отказ от схватки с драконом. Он пробует шантажировать меня. Так поступают те, кто не знают моего конечного пункта.
— И каков твой конечный пункт? — спросил Годар, недобро усмехнувшись. Ибо в глубине души считал, что среди черт присущих Черной собаке Мартина, главная — чрезмерная привязанность к чистоте своего образа.
Мартин сердито бросил, покосившись на него, свою патетичную формулировку:
— Стать Человеком.
— Недурно, — заметил Годар, не скрывая сарказма. — А если этот Человек — не более как образ и подобие тебя? Неординарная личность, поднявшаяся над обществом своего времени? Разве король провинциальной Суэнии виноват, что не может разглядеть и оценить твоей высоты? Тем более, что исключительность сочетается у тебя с причудливыми поступками, когда ты не хочешь заметить, как обескураживают они идущего следом.
— Возможно, я выше других, — пылко возразил Мартин, — возможно, что у каждого — своя стартовая площадка, хоть я и думал совсем недавно, будто все мы одинаковы. Возможно, я и сейчас продолжаю думать о людях лучше, чем они того заслуживают. Но я не согласен с тем, что веры в честь, достоинство и дружбу — достояние исключительной личности. Я смог бы довести до пункта назначения любого, кто принял мой путь.
Годар стоял напротив Мартина, как вкопанный, и усмешка не покидала его лицо, хотя слова Зеленого витязя оказывали на него магическое воздействие. Их можно было повторять, как заклинания и напасти расступались, безверие и ожесточенность, огрызаясь, пятились назад — пядь за пядью. Нестерпимо занывала пустота в груди, словно прозрачное крыло встречного воздуха нечаянно сорвало запекшегося корку. Годар внимательно посмотрел в лицо Мартину — ох, если б это он, а не ветер! Но взгляд Зеленого витязя был отсутствующий…
— Суэния отвергнет тебя, как и всякое замкнутое государство, для которого самобытная личность — все равно, что раковая клетка, — сказал Годар, желая в глубине души, чтобы Мартин нашел убедительный, контрагумент. Только что Годар «защищал» короля, а теперь принялся за критику королевства. Он и сам не понимал, что с ним делается, и это в ту минуту, когда сильнее всего хотелось, чтобы Мартин протянул ему руку.
— Если государству необходимо уничтожить меня, чтобы выбраться из пропасти — пускай, — сказал Мартин с несвойственной ему горячностью, — Пусть она возьмет мои силы без остатка. — может тогда я смогу быть счастливым.
— Сегодняшнему королевству тебя не понять.
— Пусть это звучит и нескромно, но настанет время, когда Суэния дорастет до… памяти обо мне.
— А если не война, и ты не король, что ты будешь делать в Суэнии?
— Я — мелиоратор.
— Это не то, в чем можно раствориться без остатка.
— Может быть. Конечно, мне хотелось бы большего. И если честно, то я растерян от того, что предпринял король. Но думаю, я с этим справлюсь.
— Порой мне кажется, что не я, а ты — гость из будущего на этой Земле. Дай Бог, чтобы это было так, — сказал Годар со смесью скепсиса и гордости за друга. Он поймал себя на ощущении, что в его удовлетворенности от аргументов Мартина есть что-то нечестное. Не поддразнивает ли он друга, чтобы рассмотреть получше его Белую собаку? Потребность в прекрасных человеческих душах делала Годара тайным эстетствующим созерцателем. Завязывая дружбу как деликатный товарищ, он превращался со временем в утонченно-капризного деспота. Любуясь людьми, которых идеализировал, Годар позволял себе диктовать поправки, которые хотел бы внести в пленивший его образ.
С Мартином дело обстояло сложнее. Все поправки, которые Годару хотелось бы внести в образ друга — еще до конца не сложившийся, не понятый, не только не прибавляли тому красоты и добра, но и создавали угрозу его счастью. Ибо с каждым новым поворотом дела или разговора Годар обнаруживал, что счастье и высота Мартина не там, где он думал намедни. А между тем его нелицеприятные комментарии смущали Мартина, сбивали того с толку. Слишком близко принимал Зеленый витязь к сердцу чьи-либо аргументы.
Поймав себя на мысли, которая посещала его в Скире и о которой он почему-то забыл как раз тогда, когда должен был лишь виновато помалкивать, а именно: с Мартином нельзя говорить, как с другими — играючи, не задумываясь о воздействии сказанного, Годар измучился от угрызений совести за то, что наговорил другу уже после своего ужасного падения. Выходит, что встряска не отучила его от досаждающих привычек. А еще получалось, что Годар невольно продолжал, но затухающей, оскорблять Мартина недоверием…
Зачем ему нужно было постоянно выманивать для созерцания Белую собаку Мартина, если он верил в ее живучесть? Неужели Мартин прав — неужто он снова и снова решает один и тот же вопрос? Кроме того, оказалось, что Черная собака Мартина Аризонского заключает в себе вовсе не те черты, наличие которых препологал Годар. Чистота и самоусовершенствование занимали Мартина лишь как средства к куда более серьезным и достойным целям. Аризонский верил в Человека вместо Бога, — может в этом его пресловутая Черная собака? Но разве можно считать изъяном чистосердечную веру?
Чем больше приглядывался Годар к контуром Черной собаки Мартина, тем естественней становились краски мира, потому что кроме оправы, к которой он подбирал темные стекла, не было в его руках никакого другого материала. И Годар был искренне рад, когда открыл, что Черная собака друга, вероятно, так крохотна, что не стоит трудиться обнаружить ее невооруженным глазом. Но радость затопила очередная волна угрызений совести, накрывшая его на сей раз едва ли не с головой. Как же он не понял Мартина, сказав ему, будто шут Нор имитировал еще и двойника его Черной собаки! Нор имитировал Белого двойника, все остальное было грязной клеветой — без просветов в виде раздувания соломинки до бревна. То, что Годар принял к сведению бесталанную игру шута, целиком покоилось на его совести. И пока это было так, пока Годар находил в своем сердце прегрешения против Мартина, — он, как ему чувствовалось, был недостоин идти рядом с другом. Как ни хотелось ему получить настоящее прощение от Мартина, Годар знал — душа его не примет незаслуженного. Порой Мартин принимался хвалить его как прежде, и Годар сникал, потому что еще не пришло время. Он ждал признания, как манны небесной, но когда ловил на себе ободряющий взгляд Мартина, незаслуженная радость перерождалась вскоре в приступ звериной тоски, ибо не мог он позволить себе обмануть друга еще раз — обмануть хоть в самом малом.
Несмотря на то, что реакция скирских властей на неповиновение двух сотенных командиров была предсказуемой, сообщение, переданное в радионовостях через сутки, потрясло своей жестокостью. В нем с удовлетворением говорилось, что все ратники расформированного накануне состава войска сдали воинские удостоверения к установленному сроку. Исключение составил бывший командир Зеленой сотни Мартин Аризонский, который бежал в истекшие сутки из страны.
О Годаре в сообщении упомянуто не было, словно он не въезжал в страну вовсе.
Мартин в это время возился с палаткой, спиной к трещащему в траве радио. Услышав свое имя, он выбросил папиросу и ушел на несколько шагов вперед. Годар, накрыв приемник ладонью, машинально придавил его к земле: звук высох — доносилось лишь размеренное сипение. Он повернул выключатель и почувствовал себя неловко в установившейся вдруг тишине: слишком огромной и бездонной для двоих.
— Пошлите же мне хоть врага достойного! — сказал Мартин глухо, подняв лицо к солнцу.
Это прозвучало, как приговор, который Годар немедленно адресовал себе.
Обернувшись, Зеленый витязь добавил издали, однимиы губами:
— А ведь я рос у Кевина на руках.
Подойдя к Годару вплотную, он спросил — жестко, со спокойным отчаянием в голосе:
— Ну почему жизнь бъется об меня, как об стену? Не я бъюсь. не я. Уже она. Чем я ей мешаю?
Только что своим восклицанием Мартин аннулировал Годара, как друга. Теперь он вычеркивал из жизни себя. Он так и сказал:
— Может, в конце концов, взять и уступить ей дорогу?
— Ну, это ты зря, — горячо возразил Годар, — если ты и преграда, то для банальной, выродившейся части. Она и в самом деле проклятущая — эта постылая жизнь совсеми ее частями… Но ты меня не слушай.
Годар замолчал, не в силах найти нужных слов. Все, что ни говорил он за последние дни Мартину, носило нравоучительный оттенок. Зеленый витязь рос в его глазах слишком быстро. Превратившись вчера из однокашника в старшего друга, сегодня он стал учителем. Душа странника по инерции сопротивлялось авторитету. Ученик позволял себе отчитывать учителя, диктовать тому, каким ему быть, чтобы ломать и выстраивать себя по нему не так скоро и болезненно. Или еще почему-либо. Годар не успевал разобраться с происходящим, хотя ни на минуту не прерывал размышлений. Мозг его бессильно ворочал уже не мыслями — каменъями беды. Вот и сейчас сердечное слово не успело сойти на уста, сбитое очередным камнем. Тяжесть заключалась в мысли, что равнина на фоне которой стоял вопрошающий Мартин, равнина со спаянными взгоръями, где небо поднималось и ниспадало пронзительно-голубым плащом, словно покоилось на плечах невидимого витязя — тоже часть Белой собаки Мартина. И он, Годар, не имеет никакого права присутствовать здесь, платя за лицезрение такой красы одними порывами сердца — даже не словами! Прекрасное навсегда приобрело для него привкус горящих маков. И если Годар не мог ничего привнести в приоткрывавшуюся жизнь, то должен был вырвать оба глаза, чтобы прекратить утонченно потреблять ее.
Отвечая на свои мысли, он, потупившись, сказал:
— Знаешь, я постараюсь… Да, я постараюсь. Жаль, что ты не показал свою Белую собаку всю, как она есть, раньше. Знай король тебе лучше, он бы так не поступил. Если конечно, доброжелательности в Кевине больше, чем коварства.
— Я показываю, Годар, — возразил Мартин устало, — я раздаю всем фотокарточки с автографом, а мне возвращают негативы и восклицают с изумлением: «Посмотри, вот ты, оказывается, каков!».
— Ты все еще не понял меня, Мартин.
— Но ведь и тебе, Годар, попала в глаз соринка. Как и многим. В этом есть какая-то закономерность. Ты сам советовал мне ее отыскать.
— Закономерность только одна: ты — сверхчеловек и не умещаешься в поле обычного зрения.
— А может, просто глаза зашорены?
— У всех? — вырвалось у Годара. Он пожалел о сказанном, как всегда, постфактум.
Мартин, приняв неосторожное обощение, сказал упавшим голосом:
— Раньше я думал, что люди держат меня за Дон Кихота. Но в адрес Дон Кихотов не злословят, их по-своему любят.
Он отшвырнул носком сапога приемник от других вещей и заметил саркастично: — Эта штука нам больше не понадобится. Надеюсь, не достанут нас и Достоверные Источники. Как ты думаешь, нет ли осведомителей у дракона? Среди грачей, например?
Во все последующие дни они продолжали одеваться строго по форме, не забывая бриться и прикрывать полами плаща шелковые ленты, когда дорогу заволакивали клубы пыли.
Во время привалов Мартин садился, обычно, на прогалину в траве. Он стал весел и взял за привычку говорить с Годаром загадками. Облокатившись о голую землю и сбив на затылок шляпу, он поднимал к небу лицо с полуприкрытыми глазами. Искрящиеся капли, вскакивающие на лбу под напором солнечных лучей, стремительно скатывались по впавшим щекам к уголкам губ, где терялись, прерванные неровной улыбкой.
— А не заложить ли нам в степи новый город? — сказал он однажды. — Город имени Мартина Идена. Вот он — человек, хоть и живет лишь на бумаге. Вот с кем хотел бы я посидеть за шахматной доской на офицерском турнире.
— Ты наделил своего Человека с большой буквы собственным именем — ввернул уязвленный Годар. — а кто станет первым адептом новой религии — тоже ты?
Лицо Мартина застилал дым от папиросы, но Годар мог следить за натянутостью его улыбки по голосу.
— Я не одобряю беглецов. Конец Мартина Идена — конец беглеца — неторопливо продолжал Аризонский, и улыбка его показалось Годару стеклом, которое рассыпалось прямо в руках — в руках у него, у Годара. — Хотя, если учесть, что у него никого не осталось
… Из тех, за кого нужно отвечать, отдавать долг сына, брата, солдата… — Годар вновь услышал твердую, прозрачную улыбку, но теперь она пролегла в стороне от его ладоней, — если учесть его свободу, то кто ж ему запретит? В конце концов, он не ушел, пока не раздал себя сполна.
— Из чувства долга оставаться не стоит. Остался бы он из любви. — хмуро возразил Годар.
— А знаешь, почему он ушел? — вдруг спросил Мартин пылко, выдвинув лицо из-за завесы дыма — оно было в красных пятнах и глаза Мартина неулыбчиво глядели словно сквозь толщу воды.
— Ну?
— Он стал Человеком.
— Ты хочешь сказать, что конечный пункт…
— …Это, когда никто не смог стать рядом.
У Годара сжалось сердце. Он инстинктивно сделал шаг вперед и вправо, к проталине, откуда поднялся в тот же миг Мартин, шагнувший левее. Напоровшись друг на друга, они неловко рассмеялись и, отступив на полшага, смеялись дольше, чем нужно, выдавливали из себя смех, скручивали его, как бечеву. За это время Годар примерялся к незримой тропе, что пролегла за спиной Зеленого витязя до Скирских ворот и дальше. Пожалуй, и сам Господь Бог не знал ее истоков. Однако Годару подумалось, что он может вернуться к другу только оттуда. Для этого надо было немедленно покинуть Мартина — уже не в начале Зоны дракона, а в ее тоскливой середине. Конь его был способен проглотить с места в каръер любую версту. Но не было времени на отлучку… А внутреннему взору путь Мартина не давался, нельзя было пройти его умозрительно. «Ах, как я обниму его, когда вернусь!» — подумал Годар, изнывая от тоски по естественным вещам, которых лишил себя ужасным поступком. Он сделал еще одно движение вперед и вправо и вновь ненароком уперся в грудь Зеленого витязя, тоже куда-то шагнувшего. Чувство было такое словно он угодил с разбега в вынырнувшее из-за поворота озерцо и не освоился сразу с ощущениями.
На сей раз они отстранились друг от друга без улыбки. «Видно, он решил, что я к нему просто так, за здорово живешь. Я и сам знаю, что недостоин. Но негоже ему ставить мне то и дело на вид», — подумал Годар зло, отчаянно.
— Давай поиграем в желания, — вырвалось у него тоскливо, почти заискивающе. Движения были скованы, появилась глуповатая улыбка. Годар хотел бы, чтобы Зеленый витязь приговорил его собственными устами к наказанию, которое он отбывал без приговора — к сизифову труду, только в другой бы уж какой-нибудь сфере.
По лицу Мартина стремительно пробегали тени — одна другой тоньше — оно просветлялось, чтобы одарить Годара сегодняшней улыбкой. Вытянув руку, Зеленый витязь тронул его за плечо и промолвил, смутившись:
— Передохни, Годар. Искупайся в речке, поваляйся часок на траве.
Годару показалось, будто у плеча пролег пылающий луч. Он отшатнулся.
— Видно, цена за въезд в город Мартина — сердце, которое единственный житель и соратник подбрасывает на ладони, словно монету!
Бросив эти слова, как сбрасывают досаждающий груз Годар вскочил в седло и умчался на свою территорию, где проскакал невесть сколько верст, как мертвый, не замедляя хода у перевалов и не чувствуя за хребтом передвижения Мартина… «Хоть бы дракон достал нас побыстрее», — подумал он, когда, расслабившись, вновь впустил в сердце боль. Он едва уж выносил зной в груди. Тяжелый, сбивчивый конский топот отвлекал от жуткой тишины. Летящие во все стороны комья земли, и мелкие камни казались ему живее выцветшей травы, подвижней обгорелых грачей, стремительней облаков, что зависли в небе, как белые мухи. «Скорей бы уж, скорей…» — думалось Годару. Продолжения же этой мысли он не находил.
К ночи того же дня перед тем, как уйти в палатку (в Зоне дракона они спали по очереди, устраивая ночлег посреди широкого перевала), Мартин сказал, упомянув притчу Почтенного Сильвестра:
— Черная собака — дракон.
— Постой. Ты что-то путаешь, — возразил Годар напористо, хотя только что извинялся за давешний спор, — Почтенный называл драконом падшую Черную собаку.
— Черная собака — дракон, — глухо повторил Мартин и отошел в ночь.
— Спасибо, что поставил в известность! — крикнул Годар в полотняную стену. — Я мог бы не уловить поворота в твоих мыслях, а ты бы потом казнил меня за неверное следование логике Человекобога.
Расплатой за резкость было оцепенение, когда во весь следующий день все в душе Годара и вовне молчало и никло. А ночью тянулась во время дремоты одна и та же мысль. Персонажем его снов стала телеграфная лента со словами, набранными стандартным шрифтом: «Я так не хотел». Дубли множились, отрывались, сворачивались. Дубли напоминали кучу чеков.
Прогалины, где сиживал на привалах Мартин, стали походить на островки, к которым Годар не мог отыскать брода. Отдыхая стоя — прислонившись боком к собственному коню и подперев щеку рукой, которая опиралась локтем о седло, Годар высматривал травинки, что шагнули за кайму прогалины, пустив корни в словно дымящиеся у ног Мартина трещины. Самые длинные из таких травинок казались особенно источенными и слабыми, готовыми хоть сейчас сорваться с нестойких и оттого подвижных корней. Сами прогалины тоже состояла из поросли, за нею следовали старые, спутанные, местами полегшие, желтые травы.
Годар притерпелся к зною и не искал в светлой тени Мартина укрытия, как могла бы делать свежая поросль. Он нуждался в примере — непрерывно длящемся восходящем, сияющем. В примере, который бы поднял в его глазах человека и общество. Только такого поднявшегося — человека мог впустить Годар в свое сердце. На любовь к тем ближним, кто пребывал ниже Мартина, Годар мог черпать силы только у Мартина. Он сознавал свой недостаток. И мечтал о времени, когда сможет стать Мартину братом. Черная собака, считал Годар, может иметь несколько кругов — уровней.
То, что он хотел быть апостолом Мартина, относилось к ведению Белой собаки. Нетерпение стать братом — это уже первый круг царства Черной. Ибо брат и апостол сосуществуют не всегда. Братство — претензия на равенство. Ниже этого круга Годар не опускался и считал свою Черную собаку застрахованной от падения.
Тем меньше он себя понимал.
Он посадил Черную собаку на цепь, которую неуклонно укорачивал. Он научился предупреждать ее желания и приучил гадить в собственной конуре. Он поставил между нею и Белой сестрой перегородку из самых возвышенных мыслей, которые неустанно бодрствовали. А между тем поступки его и слова становились час от часу все неопрятней — они напоминали клавиши расстроившегося рояля. Рояль играл сам собой, Годар, спрятав руки за спину, обречено смотрел на это зрелище с высоты, в упор.
Когда он, войдя из оцепенения, порывался объясниться с Мартином или делал шаг к нему просто так, без слов — светлая тень, покрывающая прогалину, судорожно сужалось, оголенные травы никли и Годар, видевший, как в зрачке, себя стеблем, отшатывался на прежнюю позицию. Светлое зеркало — тень Мартина — принимало привычные очертания. Но стоило Годару, оступившись, случайно податься назад, как круг сужался вновь. Свет не гас, — просто жар уходил внутрь Мартина. Годар изнемогал от причастности к возможному взрыву. Единственный шанс предотвратить беду — не двигаться, казалось Годару. Ничто не ждало его в ближайшее время ни сзади, ни впереди — вчерашний свет померк, завтрашний — обжигал… Земля крутилась как бы мимо его ног, он не знал, куда ускользнуло пространство в широкой степи, над этим нужно было поразмыслить. Но не было, не было у Годара времени оглядывать дали — Мартин воспринимал его неподвижность как противостояние и начинал уж высвечивать собственную душу испепеляющим светом, выискивая и раздувая свою долю вины. От этого Годару чудились волдыри на руках — в форме маковых лепестков.
Можно было поступить по-другому. Шагнуть, обойдя прогалину на цыпочках, к Мартину сзади. Отдышаться, постояв у того за спиной, а после выдать свое присутствие, положив руку на плечо. Это было посильно: Мартин не ожидал от него такого хода. Но потому то и отменялось, что не ожидал… Любая игра не в правилах Мартина отягощала ситуацию.
Порой Годар восставал в душе против многочисленных правил Мартина, многие из которых оставались для странника аксиомами, несмотря на то, что друг приводил доказательства, но всякий раз смирялся, ибо если он хотел жить вне этих правил, то должен был отступить в свое тусклое вчера. Свет же, брезжащий из будущего — тот, который скрывался за обжигающим, казалось бы, непроходимым началом — был ничем иным, как прозрачной сетью из правил. Вкусить плоды этой сети можно было лишь изнутри, пробираясь по ней до тех пор, пока сплетение не замкнется у груди. Он не должен рассуждать о том, хорошо это или плохо. Необходимо было принять такой способ движения, даже когда он казался абсурдным. В конце концов, прозрачная сеть вела к выходу из лабиринта, на блуждание в котором у Годара не осталось времени. Любой ценой, не медля ни часа, он должен прорываться к Мартину! При непременном условии — грудью, лицом к лицу. ы Но почему же так невыносимо — трудно смотреть другу в глаза? Куда он пробирается, за чем протягивает руку — уж не за птицей ли, которую подстрелил? Куда собирается вернуться — уж не на место ли преступления? Ибо место его преступления — душа. Еще чужая.
Открытие это поразило Годара на пороге в прозрачную сеть. С неоглядной дали спереди блеснула нить давнего разговора… «Я не смогу жить с нечистой совестью» — правило предусматривало невозможность отступления от него, невозможность заключалась в глаголе будущего времени. Значит, Годар подошел к прозрачной сети с конца… Бессилие прервать собственную неподвижность входило в атрибутику конца. Первым плодом, поднятым с конца прозрачной сети было смутное подозрение — преступление не может быть остановлено, оно живет и действует само по себе, резонируя с законами, принятыми в кодексе чести путника.
А еще Годара преследовала привычка к движению в лабиринте с коридорами из светящихся душ. Если Мартин и захотел бы в виде исключения впустить его к себе со спины, Годар остался бы на месте из гордости. Совесть и гордость были чашами весов. Хуже всего, что он низвел их до карточных фигур. Какая из двух карт выпадет в следующую минуту, он не знал.
Годар попросту не заметил разницы между картами, когда, решив, наконец, приоткрыться Мартину, импульсивно прогнал коня сквозь заброшенный тоннель в скалистом холме и, дождавшись друга на подконтрольной тому стороны дороги, запальчиво сказал:
— Хочешь знать, почему Скир отвернулся от тебя?
— Нет! — вскричал побледневший Мартин. — Нет и нет! Уйди.
Смятенный, разгневанный, он попытался объехать Годара. Однако у того не было времени исправлять бестактность. Немедленно выложить перед Мартином свои ощущения — все равно, что снова ударить его. Промедлить с разговором — бить ежеминутно, рикашетом от собственной груди.
— Я не произнесу ничего дурного!.. Черт побери… Выслушай меня, взмолился Гадор.
Они проехали рядом с километр, оставив без наблюдения территорию за кряжем, прежде чем Мартин заговорил. Первым.
— Я очень тебя раздражаю, Годар, — связанный в его голосе ветер был натянут как струна, и словно посмеивался над собственной скованностью.
— Напротив, я восхищен тобой. Но, понимаешь, ты — слишком большое солнце, чтобы вызвать только восторг, только благодарность, — Годар открыто подхватил затаенный смех Мартина. — Как бы тебе объяснить… Ну вот послушай. Есть такая притча. О падшем ангеле. Господь решил простить его и разрешил приблизиться к себе. Выпростав крылья со дна пропасти, ангел стал подниматься к небесному простору — все выше, все дальше от места, где мучился прежде. Но странно: чем выше, тем неуютнее ему становилось в лучах, исходящих от сияющего престола. Он ослеп от света и едва не задохнулся от жара, но продолжал подниматься, ибо желал спастись и лицезреть спасителя. И тогда Господь, сжалившись, прервал его полет… Падший ангел низринулся обратно — в пропасть, где крылья обездвижены дном, и был таким образом спасен.
— Чего только не придумают люди для оправдания низости, — сказал со смешком Мартин. — И какова мораль?
— Погоди. То была не самая удачная аллегория. Здесь нет ни падшего ангела, ни, тем более, господа, — Годар начинал горячиться. Конь его вздрагивал и фыркал. Конь пытался прокрутиться на месте — была у него такая манера, когда всадник расслаблял повод и не указывал направление. — Солнце не всегда видит черту, за которой свет превращается в огненную стену, особенно, если это суэнское солнце. За чертой происходит насилие светом — кипят воды, выгорают злаки.
— Покажи хоть одно пепелище, — сухо заметил Мартин, — мы, суэнцы, верим только в том, что увидели собственными глазами.
— Знаю-знаю. Вот послушай, во время первого нашего ночлега в степи мне приснился сон про Дон Жуана. Теперь я тебе его расскажу.
Пока Годар нервно начинал свое повествование, усмешка Мартина медленно затухала. Он стал сосредоточенным, даже опечаленным и, когда заговорил, развязавшийся ветер его голоса показался летящим ничком. Это был верный признак того, что Зеленый витязь не поймет странника. Скорбь Мартина, как правило, пролегала мимо цели.
— Твой Дон Жуан… Пойми меня правильно…
— Маленький человек? Правильно ли я тебя процитировал? Я могу продолжить твою мысль с любого места. Это досадное для меня умение. Благодаря ему я никак не выберусь из пропасти. Ты же, глядя издали на тщетные попытки подняться, удивляешься и скорбишь, сокрушенный моей слабостью. Может, лучше не глядеть мне в ноги, пока они не окрепнут? — Как быстро, однако, устаревали его слова. Робко топчась на пороге в прозрачную сеть, Годар успевал освоить чувствами, которым пока не подобрал слов, на несколько сплетений дальше. И теперь он обреченно говорил не нужное и понимал как бы из будущего, что Мартин понимает все по своему, из еще более дальнего будущего, что зря он так с Мартином, зря, зря…
— Я понял, чего хотят от меня люди. Чтобы я стал похожим на них, — сказал Аризанский устало.
— Нет, это не так! — Годар вздрогнул. — Ты воспринимаешь меня с точностью до наоборот! Это ты хочешь, чтобы люди походили на тебя — на твоего человека с большой буквы. А он — личность умозрительная. Ты, слава Богу, лучше его.
— Все верно. Говоря о человеке, я примеряю его качества к себе. Но не требую того же с других. Люди же…
— Думаешь, что не требуешь. На самом деле ты невольно подводишь к черте, о которую можно не споткнуться. Умел бы только видеть, когда и кто упал. Может, обретя такое умение, ты бы лучше понимал меня, меньше сокрушался о прошлом.
— Но я живу проще. У меня нет времени сокрушаться. Я и не подозревал, что в душе у тебя такая буря.
— Беда в том, что я не могу ее показать. Ты сразу начинаешь казнить то, что… невольно породил. Невольно потому, что настоящее солнце не может не жечь. Я не прошу тебя стать таким, как я — для этого ты должен будешь сойти со своей высоты и — угаснешь как Солнце. Исчезнешь в первую очередь для меня. И я знаю, да, знаю, что стечение обстоятельств в том числе и тех, что заданы тобой — не более, чем пробный камень, через который мы узнали, чего стоим и мы сами, и наша дружба. Там, на твоей высоте, солнце пронзительнее и ярче. Но ты устоял, устоял, Мартин. Но не за то я сейчас казню себя, что не поверил другу и оговорил его, а за то, что не разглядел, кто передо мной. Поступить так можно с кем угодно, только не с тобой. Но знаешь, в чем загвоздка — ни с кем другим я так бы не поступил.
— Но почему же? Я не понимаю.
— Потому что это естественно — не верить иногда…
— … своим глазам, если видишь у человека хвост?
— Не поэтому, а потому, что я верил тебе больше, чем всем.
— Прости, но так мог бы рассуждать Иуда.
— Черт побери, разве мы не договорились, что среди нас нет ни Господа, ни падшего ангела? А предательство мое условно — мы оба это знаем.
— Только сохранилось воспоминание о движении, которым ты попытался выбить меня из седла. Чего ты хочешь… Чтобы я смиренно дожидался, когда условность станет явью?
— Ага, ты все-таки не веришь мне. Вопреки заверениям в абсолютном доверии. Я чувствовал это. Не приняв в расчет мои чувства, ты не увидишь свои ошибки. Я бы хотел, чтобы моя душа послужила зеркалом. Загляни туда, посмотри, как глупо ошибается этот замечательный человек — самый благородный из всех, кого я знал.
— Ты предлагаешь мне помощь? Разве я так жалок? Ну, увижу я где-нибудь ошибку — Что дальше? Ведь ошибки ничему не научат меня — не идут впрок, и все тут.
— А знаешь сколько я сделал выводов из той истории?
— Это знаменательно. Не замечал ли ты, Годар — ошибаюсь я, а на ошибках моих учишься ты.
— Я учусь на собственных ошибках!
— С коня едва не свалился я. А перекрестился и обтер пот с лица ты. Ты стоишь с хирургическими ножницами, которые никогда прежде не держал, и размышляешь над тем, что бы еще во мне поправить, обрезать. Почему редко кто от души говорит мне, что я не так уж и плох? Как будто не за что сказать мне доброе слово…
— Но, Мартин, как же ты не расслышал, я только что приравнял тебя к солнцу! Как еще возвысить мне суэнца? Зря ты ищешь скелет моей мысли. Бери ее вместе с мясом.
— Не знаю- не знаю. Мне иногда кажется, что похвала ближнего — способ ужалить меня поглубже. Принято думать, что я прячу сердце. И копать под него долго.
— Ты считаешь: у меня за пазухой — камень?
— Не в этом дело. Просто я не стану идти с тобой в ногу. Пойми меня правильно: однажды я изменил себе — я попробовал на вкус чужой дороги — твоей дороги, Годар. И едва не отклонился от цели. Впредь я буду тверже.
— Не понимаю: что такого ты попробовал?
— Мы потеряли много времени на привалах, копаясь в самих себе.
Годар грубовато и даже агрессивно выложил в руки Зеленого витязя собственное сердце и оттого, как повернет тот разговор, зависела жизнь незадачливого странника. При последних словах товарища грудь сдавил ледяной обруч. Сейчас Мартин и вовсе опустил руки, выронив незаметно то, в чем больше не нуждается…
— Ты оскорбляешь нашу дружбу, — тихо сказал Годар. Ему было необходимо, чтобы Мартин срочно возразил. — Разве мы позволим себе хоть один незапланированный отдых? Те часы, что отнял у нас мой поступок, я переучитывать не хочу.
— Дело не в количестве привалов. Понимаешь, днем следует идти, а не размышлять над ходьбой, ночью — спать, а не мучаться бессонницей. Если так будет продолжаться и дальше, мы станем похожими на скирских недорослей.
— Понятно. Я затормаживаю твое развитие. Тяну назад, сбиваю с толку. А я-то думал, что делишься со мной сомнениями, чтобы услышать совет. Я не знал, что тебе полезней спросить и — заткнуть уши.
— На заре нашей дружбы я был не всегда уверен в целесообразности своих замыслов. Теперь же мы заняты делом.
— Скажи тогда, зачем ты показал мне свое сердце, если не в силах принять меня такого, какой я есть на данный момент — весь в движении, в стремлении стать лучше? Обидно, ей Богу, ты уважал меня только тогда, когда думал, будто я — персонаж из фантазий Ницше: всегда тверд, никогда не ошибаюсь.
— Обидно мне, Годар. Ты по-прежнему сомневаешься в моем уважении.
— Оно никак не следует из сказанного! Скир дистанциировался от огненных стен, которыми окружило себя великое, неумолимое, суровое светило — вот что я хотел тебе сказать. Осознанно или нет, но каждый оказался предателем Света. Я же шел за тобой, как слепой.
— Еще не поздно прервать путь. Ты заметил: скирские власти оставили для тебя дверцу? Тебя не объявили беглецом. Люди Почтенного Сильвестра к твоим услугам, они сопроводят тебя на родину.
— Я шел за тобой, как слепой, и ощутил пламя и клубы дыма в ногах — то, от чего остальные, предчувствуя, уклонились. Я рад своей слепоте, но ты не рад мне — единственный человек, за которым я хотел бы идти.
— Ты рад слепоте потому, что стремишься разрушить себя. Не сумев войти в распахнутые ворота, ты решил сгореть на пороге. Извини, но если бы я захотел умереть, то не стал бы искать смерти от руки друга.
— Я не так сложен, как тебе думается.
— С другим товарищем тебе было бы легче. Ты был бы понятней другому — в этом ты прав.
— Но мне легко с тобой, Мартин! Вопрос только в том, чтобы успеть добыть всю предначертанную нам легкость.
— А если не успеешь? Помнишь, как поступали в старину с подвижниками незадачливые последователи?
— Мне известно, что я только и делаю, что подкидываю тебе камни на душу. Но когда же ты разглядишь их происхождение? Впрочем, мы напрасно тратим время на поиски — ты высказался достаточно определенно. Не потому ли шут Нор навязал меня и тебе в попутчики, что я — обуза? Дабы рассуждая со мной о том, о чем не надо, ты не успел бы дойти, куда надо?
— Это ты сказал. У тебя забавная привычка приписывать мне собственные мысли. Если тебе так нужно, я даже рад послужить тебе зеркалом. Господин Ницше, кстати, входит в круг твоего чтения.
— Если вы не поделили с Нором принцессу, то он дистанциировался дальше других. Помяни мое слово: шут пребывает сейчас у дверей в покои Адрианы.
Мартин побледнел. Изменился в лице и Годар, ибо не ожидал от себя серъезных пророчеств в сфере дворцовых интриг.
— Вперед, быстрее! — воскликнул Зеленый витязь, словно был командиром и натянул поводья, хотя надо бы назад, в Скир. Годар все не мог освоиться с простотой и конкретикой Страны Полуденного Солнца. Из чувства противоречия он и повернул назад, чтобы вернуться на подконтрольную ему территорию через тот же тоннель в скалистом холме.
— Будь добр, если придумаешь новую заповедь — поставь мир в известность, бросил он через плечо.
Проскакав некоторое расстояние, Годар оглянулся, потому что вдруг расслабился и забеспокоился за Мартина — без досады, по-доброму.
Бросив поводья и заломив руки за шею, ссутулившийся всадник смотрел ему в спину тоскливым, зовущим взглядом. Он отвел этот взгляд, как только Годар оглянулся. Не дождавшись от Мартина помощи, а именно за помощью обращался он к витязю в своем путанном разговоре, Годар неожиданно получил поддержку. Он нечаянно подглядел, что нужен еще зачем-то Мартину. Сразу сняло, как рукой, добрую половину проблем.
— Встретимся, — заверил Годар одними губами и, неопределенно махнув рукой в сторону Безымянного озера, погнал коня к туннелю.
Это был пат. Сейчас же, без передышки, он начнет новую партию с Мартином и будет проигрывать партию за партией, пока не обрадует его равной игрой. Или, на первых порах, достойной. Проигрыш в его случае — победа по сравнению с патом.
В тоннеле Годара сопровождал такой грохот, будто наземь рушились, по мере его продвижения, тысячи шахматных шеренг. Белая лента, зацепившись за шероховатый выступ у выхода, сползла к локтю. Он снял ее и, свернув, зажал в кулаке вместе с поводом.
Равнина — вся в бурьяне, с сонно журчащей где-то речкой, с единственным, кособоким холмом — покрылась фиолетовыми пятнами и запрыгала перед глазами. Он с натугой покрутил головой. Всюду кружило обмякшая разомлевшая жизнь. В ней рыщут обугленные грачи, коршун плавает и плавает по небу… Ничто не предвещает близости дракона. Все равно — не стоит больше оставлять территорию без дозора. Сейчас он вздремнет — на две минуты, не больше, необходимо обезвредить память от слов Мартина, чтобы не взять на себя вину за каждый его упрек, хотя прав Зеленый витязь, прав по-своему в любом своем упреке.
Оттолкнув вслепую коня, он прислонил ладонь к ноющим векам и прижавшись спиной к крутому склону, осел наземь. Руки его — легкие, тонкие, как будто кости — из ствола бамбука, — вытянулись вдоль течения по поверхности реки и ухватились за край плавучего столика с шахматной доской. Партнером по игре был стоящий по пояс в реке Мартин. Фигуры на его доске занимали начальную позицию. Зеленый витязь приветливо кивнул ему, предлагая начать партию. Годар играл белыми. Поглядывая с прищуром на позицию Мартина, он не спеша выстраивал собственное войско. Расстановку фигур он почему-то запамятовал и, когда выстроил свои позиции по позиции Мартина, раскраснелся и приуныл. Глядя в пустующий центр, Годар притронулся к пешке Е2, но вынужден был одернуть руку, ибо нащупал на ее месте короля. Он глянул с тоской на позицию Мартина и тотчас отвел взгляд, вернув его в центр доски. Найдя вслепую клетку Е1, Годар ухватил двумя пальцами пешку и попробовал перенести через поле, но снова споткнулся о фигуру короля на Е2. Поставив пешку на место, он отодвинул плавучий столик, намереваясь выйти на берег, но поймал на себе доброжелательный взгляд Мартина. Разочарование и сочувствие в этом взгляде были тщательно замаскированы. Мартин улыбался подбадривающе, без натяжки. Хмуро, но бодро Годар поочередно пробовал протолкнуть вперед другие пешки, но ни одна не продвинулась, ибо натыкалась на спину могущественной фигуры. Он сдвигал фигуры с места и тотчас возвращал обратно, пыхтя и досадуя на собственную беспомощность, он пытался отодрать от доски хоть одну пешку, но приподняв ее на сантиметр, пугливо отдергивал руку и пешка ровно, с пристуком воцарялась на исходную позицию.
Так продолжалось до тех пор, пока Мартин не предложил из великодушия отложить игру. Партия продолжалась пятнадцать минут — время фиксировали часы на столике. Первый ход сделан так и не был. Кто-то похлопал его, удрученного, по плечу…
Проснувшись, Годар вспомнил расположение фигур на доске и сразу увидел ошибку. Да-да, фигуры Мартина, а следовательно, и его, были расставлены неверно. Пешки находились сзади, на первой горизонтали. Движение им перекрывали собственные фигуры, занявшие вторую — пешечную горизонталь. Даже во сне, где бываешь сам с собой откровенней, чем хотелось бы, Годар не позволил себе увидеть той ошибки Мартина, не стал упрекать его в своих мыслях — так чисто думал он всегда о Зеленом витязе, так верил в него, упрекая лишь в спорах — пустыми словами.
Ну что, если Мартин и в самом деле играет в другую игру, только ему одному известную и не понимает по этой причине, почему не ладится игра у партнера? Вероятно, Зеленый витязь называет свою игру шахматами. Почему же столь опытный шахматист не замечает очевидной ошибки?
Гадор заглушил порыв съездить к Мартину, чтобы разобрать сон вместе. Обида за упреки в самокопании сидела крепче других. Но не будет, не будет больше религиозного поклонения, благоговейного трепета. Только хватило бы Мартину мужества превозмочь боль, когда Годар сделает в своих поисках неверный ход. Все дороги к смерти должны быть отринуты — одна за одной. Первое поле на таких дорогах с треском проломится — это значит, ступил его конь.
А между тем тело его не слушалось приказов — тяжелело и знобило, спина и затылок не могли отлипнуть от склона. Смятая шляпа словно растекалась по шее и затылку. Ему казалось: падают медленно кружа, редкие хлопья снега. Годар потер онемевший кулак, в котором сжимал шелковую ленту. Стоячая теплота затрепетала на пальцах. Размяв всю руку, он распространил ожившее тепло дальше.
Расслабляя поочередно мышцы, Годар осторожно подводил себя к тому, чтобы пригубить аромат степи. «Не Суэния меня породила, но она соприкасается со мной своей землей и своим небом», — подумал он взволнованно, и спазм в горле пресек развитие мысли. Посмотрев бездумно на снежинки, он обнаружил, что это — бабочки. Приземистый куст полз из растресканной глины бочком — к месту, где он сидел, и выворачивал листву, ссорясь с ветром. Не Годар его посадил, но есть ведь у скитальца право глядеть на дарованное другими скитальцами, ибо и земля и небо Суэнии заблудились в скитании — Годар остро ощутил это сейчас, изнутри. А если бы и не заблудились, а просто вековали век на стоянке кочевников, он достоин любить их непритязательной любовью странника, не предлагая ничего взамен, кроме опоры в с воем сердце. Стоит ли доказывать самому себе, как это делает Мартин, что он достоин себя и жизни? Фигура в игре Мартина с надписью «Умру, если совесть моя нечиста» сама по себе возражений не вызывает. Но на своем ли она месте, туда ли идет, не устраивает ли связку собственным пешкам? Чувствовалось, что некая фигура под ее прикрытием способна сделать ее роковой при совместном действии. Тут что-то не так. Чувство вины слишком неадекватно. Годар должен найти ошибку, в силу которой ненастоящее предательство карается взаправдашной смертью.
Он незаметно для себя поднялся и вытянул свободную руку с развернутой к просторам ладонь, сделал несколько робких шагов, словно мечтал обнять девушку. Звон речных струй был еще слишком радостен, прозрачен, громок для его угнетенного слуха. Однако он сумел угадать берег в зарослях бурьяна и осоки. Годар побежал, тяжело касаясь земли, к реке, сбрасывая на ходу одежду, нырнул в воду, не затормаживая, а после, находясь уже в седле, блаженно вдыхал всей кожей свежесть прозрачных, нежных пеленок, ибо тело его хранило память о серебристых струях.
Встречный ветер донес запах большой воды, стало ярче, просторней. Холмистый кряж пошел на снижение, тогда как равнина округлилась и поползла вверх. «Неужели уже?» — подумал Годар в настроении тревожном и радостном. Под копытами четко, полнозвучно отдавалась изменившаяся земля — побуревшая, с мелкими голубыми цветками. Стрелой пронесся последний километр. Почти одновременно они вступили с Мартином в море свежей, сочной, словно орошенной травы: колышущееся травяное море во всех концах и — голубоватая дымка на горизонте — покров для невидимой дали. «Еще не озеро», — спокойно отметил Годар. Он поприветствовал взмахом руки появившегося сзади всадника, а потом, черт его дернул, развернулся и обскакал того по кругу, почти как в день своего мнимого предательства. Но теперь он был пьян весельем. «Если чувство вины изгрызло через меня и сердце моему другу, я рассмеюсь в лицо совести!» — думал Годар, кусая губу. Он словно предлагал всем видом Мартину- «Делай, как я, взгляни с улыбкой на свою половину доски», ибо не мог он позволить себе смеяться над чужими ошибками, а с сего часа — и указывать на них пальцем. Кто знает, может услуга лучшего друга в том, чтобы не сказать. Не всем, наверное, стоит отягощать ближнего. Не всем из того, что забирается в голову в момент речи.
Смешно и грустно было ему поглядывать на вытянувшееся лицо Мартина, на впавшие его глаза, в глубине которых затеплилась, пробиваясь, подобно колючим травам, улыбка горькая, больше вежливая, чем искренняя. Однако они сумели разбавить сухость, идя рядом рысью, чарочкой анекдотов. Дорога, которая не к смерти — Годар это знал, — пролегала где-то здесь. Отсвет от дорог Мартина сужал зону его поисков. Куда ни гляди, а дороги к смерти в парадоксальном мире Мартина Аризонского обрывались жизнью…
И все-таки он упустил эту возможность выхода, потому что проход оказался узок для двоих. Где не смеются двое, не засмеется ни один. А Мартин не смеялся.
Годар дежурил под утро следующего дня у палатки, когда Мартин, проснувшись до срока, вышел вскоре на свет при полном обмундировании и, не проронив ни слова, прошел на два десятка метров влево. Там он сел спиной в мерно колышущиеся травы и застыл, как дерево с невидимой путнику макушкой, достигшей где-то за облаками небесной тверди. Сжался внутри сердцевины надтреснутый ветер.
Годар подумал-подумал и, не выдержав, зашел к нему спереди, присел поодаль, напротив.
Руки Мартина, лежащие вдоль пропыленных колен, походили на две тихие струи — не то солнечного света за стеною дождя, не то вод серебристой реки. Тихий свет струился вниз, в землю из золотистой челки на высоком лбу. Изумрудно золотистые капли скатывались по почерневшему под загаром лицу, как падающие звезды по вечернему небосклону. Сомкнутые веки вздрагивали и через них тоже падал в землю искрящийся пот.
Вовсе не больно было Годару от такого света, а между тем сердце тоскливо сжалось. Словно почувствовав это, Мартин открыл глаза и вздрогнул.
— Прости, я потревожил тебя, — виновато сказал Годар, стараясь не смотреть в затравленные — спокойные глаза витязя.
Мартин прикрыл, залившись краской, мундир полой плаща, ибо на нем не было шелковой ленты.
— Это ты прости. Я забыл поздороваться, забыл надеть ленту, — торопливо проговорил он, намереваясь поскорей бежать за лентой к палатке. По отчаянию, которое стремительно заливало его взгляд, по глубинной израненности, выдающей виноватого человека, когда он смотрит на жертву, Годар увидел, что и он сам, и мир в целом были для Мартина зеркалом. Глядя туда, он не мог не казнить себя за изъяны, которые обнаруживал. Этот человек спрашивал с себя, как с Бога. Ветер отторжения, которому сопротивлялся Годар в Зоне дракона, шел из глубины подсознания Мартина и был адресован и себе самому, как частному случаю Человека. Все, что задерживало их на пути к цели, было в его глазах подлым или ошибочным. Мартин же не давал себе права на ошибку.
Годар вдруг прочел в новом свете надпись на одной из зеленых фигур: «Черная собака — дракон». Вот он, ферзь. Черной собакой Мартина было неверие в Черную собаку, отказ ей в праве на жизнь. Зеркальное ее отражение вызывало чувство вины, граничащее с самоуничтожением. Вряд ли Мартин понимал, из чего состоит его Черная собака, ему невыносим был сам факт ее наличия в мире. Витязь поворачивался спиной к темной половине зеркала, и тогда жизнь, брызжущая оттуда, ежась или стервенея кидалась на спину, билась об нее, как об стену. Бог ты мой, Мартин уже в колеснице и поздно торопить его или просить помедлить! Ясно одно: после всего содеянного, высказанность и недосказанного в свой адрес Мартин не простил Человека. Это означало, что он не простил себя.
Только кровь дракона могла изменить перекос — смыть вину и вернуть Мартину веру. Перебирая в памяти нити разных разговоров, Годар нащупал в сплетении прозрачной сети еще один узелок… Необходимо приглушить вред от советов, которыми он напичкал голову Аризонского, еще одним — последним — советом.
Попросив витязя задержаться, Годар сбивчиво выговорил:
— Послушай, если ты сможешь позволить себе убить дракона и сочтешь свой поступок подвигом, а не убийством, тогда ты станешь, кем хотел.
Про себя же Годар подумал: «Стать еще выше смертному не возможно. Только бы он понял это попозже. Как же мне повезло — я встретил в жизни бога. Да! Да! Да! Повстречавшему бога даруется бессмертие. Ибо бога невозможно разлюбить. Стяжательство живых душ, а рядом: смерть — равнодушие, смерть — забвение, смерть — разлука и другие ипостаси предательства, положенного в основании лабиринта из светящихся коридоров НЕ ЖИВУТ на территории богов. Настоящие же боги — всегда на половину люди. Бог узнается по сердцу, страдающему от избытка. Задача смертных — спасать своих богов. Только это и требуется для вечной жизни… Но будь проклято бессмертие, положенное в основание памятников убиенным богам!» — Ты был прав, когда спросил: «Где мое место, если в мире не война?» — произнес Мартин с привычной сдержанностью, хотя ждал ответа с затаенным дыханием.
— Сожалею, что подкинул тебе свой вопрос. Не стоит заглядывать далеко вперед.
— Но я уже заглянул, и хочу знать все. Да и вопрос мой собственный.
Годар, подумав, сказал словами, которые явились ему словно из-за спины, из собственного далека:
— Вот мы с тобой идем — в ногу или в разнобой — и от того, что идем, ничего в мире не изменится. Просто уровень кислорода останется прежним. Никто и не заметит, почему застыла стрелка на измерителе загрязненности… Но ты, Мартин, звезда особая. Такие выходят на небосклон один-два раза за человеческую историю. Тебя нельзя не заметить. По отношению к тебе выявляется степень душевной чистоты и совестливости. Ты не можешь ждать, пока мир станет благородней, ты закатываешься. И мир станет, чтобы ублажить твои очи, лучше — я ручаюсь. Мир должен стать благородней! — последнюю фразу Годар произнес грозно, в свойственном его речи повелительном наклонении в сочетании с третьим лицом.
— О, в таком случае я горд. Если моя миссия в мире такова, какой ты ее обрисовал… — Мартин, смутившись, развел руками. — Был бы только мир благороден ради себя самого. В любом случае, спасибо ему за все.
— Не забывай об издержках благородства, — скромно напомнил Годар, — люди становятся лучше или ломаются. Третьего с тобой не дано.
— Это понятно. Христа распяли потому, что… не могли же они распять себя. Либо он, либо они, — к смущению, отраженному в чертах лица Мартина, прибавилось лукавое и в то же время напряженно-серьезное, мучительное выражение:
— А скажи-ка, Годар, ты все еще считаешь меня…
— … Сверх человеком. — Продолжил утвердительно Годар и подумал с грустной, щемящей теплотой: «А еще — Фаэтоном, который не поверит, что он — сын своего Отца, пока не посадит золотую колесницу у священных вод океана».
— Ты огорчил меня, мой Белый витязь, — заметил Мартин в полушутку. Оперевшись о плечо Годара он с натугой поднялся на расставленные широко ноги и сильно ссутулился.
— Ну, а ты?.. В чем видишь ты теперь мудрость, подчерпнутую вроде бы у меня, если я однажды не ослышался? — Годар робко притронулся к его ладони, которая тотчас же легла ему на запястье.
— В понимании, что каждый из тех, кто в пути, заносит в это мгновение ногу над своей ступенькой. «Упрямец», — подумал Годар с гордостью за него, хотя так и не обнаружил за пониманием смирения.
Если бы Мартин верил в любого другого бога, кроме Человека, Годар бы обратился к небесам с молитвой за Мартина, но он не мог так оскорбить своего гордого друга. Авось когда-нибудь все в этом мире разберутся между собой. Задача же Годара — спасти Спасителя. Он опять стал Собакой — другом своему другу. Опять или наконец, — понять он уже не силился.
3
Дневник Мартина Аризонского
Окончание (Из материалов Секретного военного архива Королевства Суэния)
В конце концов это становится забавным — узнавать на каждом привале о себе новости. С официальным Скиром я покончил в два счета, выкинув радиоприемник, и терпеливо несу в тишине крест, чтобы выбрать место самому. Это вовсе не значит, будто я отказался от борьбы. Просто я могу на что-то надеяться в жизни только тогда, когда знаю, что оба ее конца в моих руках. Сейчас, когда Скиром все уже предрешено, а именно: победа — все равно смерть, можно узнать, кто я таков.
Годар неустанно размышляет над моим характером и щедро делится соображениями на этот счет. Такое чувство, будто в полевой лаборатории проводится эксперимент по идентификации реликтового человека, добытого на земле живым. Я мог бы добродушно содействовать опыту, если бы думал, как раньше, что являюсь представителем Суэнии. Годар же наконец, посадил в мою голову мысль, от которой теперь не сбежать: я представляю только себя самого и должен за себя самого отвечать — такого, каким он мне меня открывает.
Последние его открытия — это то, что я — сверхчеловек. И лестно, и забавно, и страшно мне было слушать его аргументы. Кажется, он отбросил от меня костюм Дон Кихота, даже не помышляя о примерке. Это мне понравилось. Если только Дон Кихот не его идеал, к которому он относится исключительно серьезно, почти фанатично желая переломать вместе с Идальго крылья всем ветряным мельницам, еще оставшимся на его родине. Страшно же то, что он, как и Почтенный Сильвестр — мудрец, перед которым я преклоняюсь, все же представляет мир в виде круга, центр которого составляют отброшенные нами тени. В центре общей тьмы и поселился дракон — цельный в своей раздробленности, один на нас всех. Но тогда война с драконом бессмысленна, потому что никто еще, вырезав себя из общего круга, не остался жив и, главное, потому, что нельзя отсечь тень, находящуюся в собственности у дракона — как нельзя вызволить ее, вымолив обратно. Такой круг — эмблема черного, нездешнего солнца.
Годар отстаивать право на тень еще может — он прибыл из стран, прозванных в старину странами Неестественной Ночи, или, иначе, Тени. Однако Суэнские мыслители с таким подходом забывают, что не обязательно пятнать Землю. Одно уж то, что мы прожили триста лет без дракона и, следовательно, без войн, говорит о величии человека само за себя. Впрочем, я забыл, что являюсь сверхчеловеком и предъявляю требования, которые людям всей земли не по силам. Неужто так уж и всей? Кто покажет мне, где тень Мартина Идена — одного из лучших на мой взгляд литературных героев века. Уничтожив дракона, я мог бы- заложить в степи город имени Мартина, где люди, мыслящие аналогично, могли бы начать новую жизнь — так, как это уже было однажды в Краю Полуденного Солнца, когда здесь появился с друзьями граф Аризонский. На этих людей — вчерашних и будущих — почти единственная моя надежда. Я уверен, что изменить самих себя и жизнь к лучшему можно лишь выбросив из головы представления об естественности большинства хитросплетений света и тьмы. Тогда я не буду казаться жестоким Человекобогом, который стремится якобы обрезать каждому его черное крыло.
Понимание, что я не я обрезаю, а жизнь, сама природа человека, принявшего за реальность обрисованный выше порочный круг удаляет его к логову дракона остановит ли друга моего Годара? Что верно, так верно: когда появляется дракон, — он один на всех. И я не отдаю себе отчета, не разбираю уже, где мои крылья. Ручаюсь головой за каждый свой поступок, я все в жизни сделал правильно, хотя местами и не ровно, почему же так гложет меня стыд и вина? Будь в походном мешке зеркало, я бы выкинул его, как радиоприемник.
…В одном Годар прав: странно я все-таки устроен. После вчерашней записи в дневнике — первой после некоторого перерыва, оптимистическойческой, на мой взгляд, — я, как похмельный, впал в тоску. Прошла по нашей дружбе с Годаром трещина и никак нам ее не замазать. Умом-то я понимаю, что прежнего не воротишь, но как хочется, боже мой, чтобы сел друг рядом и я прочел бы в его взгляде спокойствие — залог настоящего доверия. Но он выбирает место поодаль, а когда задерживает взгляд на моем лице, то хочет, чувствую всей кожей, в чем-то упрекнуть меня. Однако сдерживается из великодушия и какого-то страха — страха того же рода, что вынуждает моих противников отказываться противостоять мне лицом к лицу. Если бы Годар не был чистым человеком, если бы я не ценил его дружбу, разве прислушивался бы так чутко к любому его слову насчет моих странностей? Когда я задумываюсь над этим, не могу избавиться от подозрения: а не навредил ли я ему своей дружбой? Если так — пусть лучше мне не будет места на земле, пусть и эти проталины в траве, которые только и остались мне в степи — ведь только там, где я не могу ничего вытоптать или присвоить, чувствую я себя не таким виноватым — пусть и эта полумертвая земля станет мне мачехой.
Годар часто говорит о Христе, как об одном опомнившемся насильнике. Считает, что Спаситель своим невозвращением не желает ответить на засилье Тьмы — насильем Светом. Это еще одна картина с драконом в центре круга. Годар придумал, что присутствие в мире живого Христа обрекает людей на ненависть: сначала к себе, затем — к нему, а после — к жизни в целом. Если он включает в разряд таких людей себя, то я в растерянности — на каком он сейчас этапе?
…Невозможно больше изводить себя размышлениями о злосчастном своем пути — выгнись попутная дорога дугой или свейся в петлю, мне все равно не вкусить плодов, принадлежащих другому путнику. Можно лишь промедлить, маршируя на месте, что хуже всего. Женщина в черной косынке обходится без самообмана. Так пойду же к цели, на которую решился, как шел всегда — единственной дорогой, которая к ней подходит. Мы добрались уже до заброшенного тоннеля, что обозначен на карте у конца холмистого кряжа. Дальше — равнина, откуда до озера рукой подать. Слава Богу, больше у меня не будет времени и места записывать переживания, следуя всему, для комиссии бесполезные. И все-таки, сделав последнюю запись, вернусь назад на километр — к тоннелю, и оставлю блокнот на входе — на насыпи из осколочных камней. Может быть, следующий витязь, спешащий к Безымянному озеру для схватки с врагом, если мы с товарищем его все-таки не одолеем, найдет что-нибудь полезное для себя в этих заметках — достаточно скупых и сдержанных, чтобы считать их интимными. Авось он решит прежде, чем продолжить путь передать записки властям — меня бы это тронуло. Мне очень не хватает друзей, я остро ощутил это несколько минут назад, когда ошибся, подумав, что Годар решил оставить меня. На это у него было полное право. Я не могу никого принуждать быть верным мне, тем более в деле, почти обреченном. Иногда мне казалось, что Годар, придираясь, ищет предлог чтобы постепенно отдалиться. И я уж начинал думать, что, если он все-таки останется где-нибудь рядом — это станет самым большим укором для меня. И вот он остался и мне стало легче. А когда я представил, что наоборот, сердце екнуло. В его дружбе ко мне чувствуется неизъяснимая сила, перед которой я преклоняюсь и которая раскалывает вдребезги чаши недоверия — их он сам лепит, сам наполняет и передает в мои руки с настойчивой просьбой испить вместе. Под его недоверием, мне кажется теперь, затаилась такая огромная вера, какая мне лично не по силам, но без которой я не смогу жить. Если он не перебьет от неуклюжести всю посуду на планете и не расстроится, то донесет Землю, упади она с орбиты, на голых руках, хоть до самых райских ворот. Может быть, вера — самая большая святость, а неверие — самый тяжкий грех. Хоть бы и воздавалось по вере. Древние писатели, из сочинений которых составлялось священное писание, были чудесные люди.
Потерять Годара, предубежденного, но доброго иностранца, мне так же тяжело, как потерять Скир, Родину. Мне хочется, чтобы кто-нибудь взял его за руку и вывел из нашего лабиринта к родному дому. А он тянется к моей руке, неспособной оказать сегодня такую услугу — в глубине души я благодарен ему за это, хоть и очень тревожусь за него. Нашлась бы все-таки рука для Годара — не сейчас, так после.