Глава тридцать седьмая
Художник бывает художником только в определённые часы благодаря усилию воли…
Эдгар Дега
Отношения с удачей складывались у Веры неудачно. Она никогда не выигрывала ни в одной игре – даже в детстве. Она не находила на улицах деньги – тогда как Копипаста постоянно подбирала с асфальта монетки, а однажды наступила на старинное кольцо с аметистом. Бакулина советовала его продать – все знают, что с колец переходят грехи, но Юлька не соблюдала чужих примет, только свои, и потому оставила кольцо на память. Оно до сих пор валяется в недрах позабытой шкатулки, как сокровище в трюме затонувшего корабля. Вере не везло в лотереях и на экзаменах – она как будто специально вытягивала тот единственный билет, который не успела выучить. Кроме того, Стенина ни разу в жизни не оказывалась в том счастливом пересечении координат, которое любимчики фортуны называют «в нужное время и в нужном месте». В случае Веры всё происходило ровно наоборот – она вечно оказывалась в ненужном месте, в ненужное время, да и сама при этом чувствовала себя не нужной ни людям, ни миру. Но всё-таки порой удача вспоминала о Вере – и поворачивалась к ней вполоборота. В самые трудные времена, в те дни, когда прекрасный окружающий мир и счастливые люди скрыты за серой плёнкой, Вера не сомневалась, что судьба вскоре пошлёт ей утешительную весточку. Или же столкнёт с человеком, который будет стоить всех выигрышей мира, всех этих старинных перстней и бликующих на асфальте монет.
Сейчас Вера смотрела на дочь, распушившуюся перед доктором, будто голодная кошка, – и думала, что ещё утром они с Ларой знать не знали никакого Серёжи. Ещё утром каждая тетёшкала свою обиду. Лара не могла простить мать за то, что та отключила её от Интернета, как от системы жизнеобеспечения – взяла и убила собственную дочь, хрупкую воительницу в новых, на днях выбранных доспехах. Друзья, с которыми она играла по сети, наверняка засыпают её сообщениями – но мать, словно умелый полководец, перекрыла все подступы: отключила роутер и заблокировала выход с телефона. Вера же злилась на Лару за то, что та бросила университет, в котором училась платно – ведь даже платно её удалось пристроить с огромным трудом.
– Тогда иди работать! – требовала мать. Лара была не против – вот только куда пойти? Везде будут требовать каких-то действий, нужно будет услужливо улыбаться и терпеть чужих людей вблизи, с утра до вечера. Да и платят везде копейки, а мать хорошо зарабатывает.
Вера сказала, что не подпустит дочь к компьютеру, пока та не устроит, наконец, свою жизнь, как подобает взрослому человеку, а Лара в ответ сказала, что взрослому совершеннолетнему человеку нельзя запрещать пользоваться личным компьютером, а Вера в ответ – что этот новенький личный компьютер купила мать, на заработанные тяжёлым трудом деньги, а Лара – что «тяжёлый труд» – это не в свою радость листать альбомчики и ходить по музеям… Так они ругались всю неделю, бросая друг в друга обидные слова, как комья грязи, – самые близкие люди, мать и дочь. Лара, будучи менее сильной, в конце концов сдалась – и замолчала. Спала с утра до вечера, как в поезде или больнице, а просыпаясь, смотрела на часы. Ну а Вера надеялась на удачу – что она о ней вспомнит. Сегодня, когда позвонила Евгения, Вера думала именно об этом: когда-нибудь ей всё же должно повезти! Хотя бы один раз в жизни крупно везёт каждому – это правило судьба соблюдает неукоснительно, но только от человека зависит, сможет ли он верно распорядиться этим выигрышем, а главное – заметит ли, что выиграл…
Мужчина с квадратной причёской оказался двойником Ереваныча – но только со спины. Стоило ему обернуться, как сходство тут же исчезло.
Серёжа сказал, что готов бродить по аэропорту хоть до утра, но, наверное, лучше поехать домой. Он был прав. Скорее всего, Евгению забрала Юлька – но как странно, что ни старшая, ни маленькая Калинина так и не связались с Верой. Ереванычу Вера звонить не хотела – что бы ни случилось, только не ему.
Тамарочку засы́пало снегом, Серёжа сметал сугроб веником с крыши – и Вера поняла, что не хочет оставлять этот день в прошлом.
– А что сказала тебе утром Евгения? – спросила дочь, когда они устроились на заднем сиденье. – Почему она просила приехать не тётю Юлю, а тебя?
…В университете Веру научили сравнивать одного мастера с другим, проводить параллели между работами, находить общее в манере. Рубенс копировал антики, Геррит Доу цитировал Ван Эйка, Карл Фабрициус одолжил у Рембрандта романтический взгляд на мир, Буше поначалу интерпретировал Ватто, а Сальвадор Дали адски завидовал Вермееру. Искусствоведение прокладывало дорогу от одной картины к другой, связывая их невидимыми, но прочными нитями. Жаль, что это умение не пригодилось Стениной в обычной жизни, которая, увы, ничем не напоминала изящные искусства. Как ни пыталась Вера сравнивать Сарматова и Ереваныча, при обманчивом сходстве натур (оба были богаты и при этом практически нигде не работали, оба обладали выдающимся запасом всяческих странностей) у них не находилось ровным счётом ничего общего.
Сарматов редко выходил в свет, предпочитая чахнуть над своими бесценными экспонатами в одиночестве. Ереваныч обожал навещать друзей, проживающих – за исключением преподавателя из художественного училища, имени которого наша история не сохранила за ненадобностью, – в просторных и хорошо обставленных дворцах. Сарматов презирал театр, а Ереваныч таскал Юльку на все премьеры, причём, если он вдруг опаздывал, спектакль тоже задерживали и директор мялся в вестибюле, ожидая появления главного гостя. Вера никогда не забудет, как однажды Ереваныч махнул рукой – можно, дескать, начинать, но, когда директор рванул с места, выяснилось, что Юльке нужно в туалет, и поэтому спектакль задержали из-за них ещё на десять минут. В финале Юлька так яростно аплодировала, что камень выпал из её кольца, и директор театра лично искал его под креслами. Нашёл. Кольцо было обручальным. В день своей свадьбы вместо букета, как в американских фильмах, Юлька бросила взгляд – и он прилетел в Веру камнем. Спрессованная, окаменевшая жалость высочайшей пробы, сочувствие и даже стыд за то, что вновь присвоила себе чужую мечту.
Сравнительные изыскания тем временем продолжались. Сарматов походил на автопортрет Дюрера в шапочке, Ереваныч – на самописанного Жака-Луи Давида с проколотой клинком щекой. Сарматов предпочитал прятать свою «Верверочку» от человечества, тогда как Ереваныч устраивал для Юльки встречи с интересными людьми. Однажды Копипаста рассказывала про обед в японском ресторане в компании известной балерины – эта балерина ела за троих! Вначале уничтожила собственную порцию роллов, а после этого начала бросать такие выразительные взгляды на Юлькину, что та предложила поделиться – и счастливый Ереваныч, хохоча, заказал ещё один суперсет.
Сарматов не воспринимал свои многочисленные квартиры как место для жизни – ему всякий раз жаль было ложиться на ценную кушетку или оскорблять дорогой фарфор салатом оливье. Ереваныч любил гнездование как процесс и без конца что-то переделывал сначала в одном своём доме, а потом и в другом, когда решил жениться на Юльке. Он был вечно недоволен строителями, пламенно ссорился с ними, придирался к мелочам – при таком не схалтуришь, уважительно сплёвывал сквозь зубы прораб. Сарматов не умел общаться с людьми физического труда, не понимал, как с ними нужно разговаривать, – и они платили ему ровно той же монетой, выкованной из презрения. А Ереваныч сходился с водопроводчиками, слесарями, кафельщиками и другими работягами так же просто, как ругался с ними. Ну и, наконец, Сарматову не нужны были женщины – он легко обходился бы без Стениной, если бы не вечно бдительное око общественности. Появление Веры в жизни Сарматова стало решением двух сложных задач: он познакомил её с несколькими важными людьми, считавшими наличие жены чем-то вроде отметки «пригоден», а ещё представил её своей дряхлой, но бодрой маме. Мама регулярно посещала косметолога и носила накладные ногти на руках и ногах. К Вере она тут же прониклась довольно докучливой симпатией.
Ереваныч любил женщин – точнее, он любил Копипасту и в её лице – всех женщин планеты. Глядя, как он провожает Юльку взглядом, – ведь только что рядом сидели, а живут вместе уже год! – Вера всякий раз тоскливо вспоминала жалкие объятия Сарматова. То, что происходило между ними, было похоже на остывшие объедки невкусной трапезы. Да и происходило оно, честно сказать, всё реже и реже.
Сразу после возвращения из Питера Вера засела за диплом – и к концу декабря сдвинула с места бо́льшую часть работы. Господин Курбе мог быть доволен Верой Стениной, хотя навряд ли: ведь она вдохновлялась словами Проспера Мериме: «Я утверждаю, что невозможно более жизненно написать плоть, но почему господин Курбе не пошлёт своих “Купальщиц” в Новую Зеландию, где судят о пленнике по тому количеству мяса, которое он может дать к обеду своих хозяев. По правде говоря, на эту картину грустно смотреть».
Мясистые купальщицы увели Верину мысль к далёкой античности, потом она очутилась в лесу прекрасных тел Микеланджело («Их тело – роскошный панцирь, который покидает душа»), после рассуждала о Рубенсе, Тициане и Ренуаре – трёх главных мастерах обнажённой натуры, сравниться с которыми так никто и не смог. Руководительница дипломной работы попросила Веру представить полный текст не позднее февраля – так что время у неё ещё было, как было и право расслабиться, спокойно встретив Новый год. Она возлагала на этот год серьёзные надежды, хотя мышь считала, что рассчитывать им не на что, а ждать – нечего.
Праздновали дома у Стениных. Юлька заехала за час до полуночи – и умчалась с Ереванычем чуть ли не на тройке с бубенцами. Старшая Стенина в муках переживала Юлькин счастливый роман – то так, то сяк примеряла Ереваныча к Веруне, жалея, что не дочь ухватила такого красавца, да ещё и богатого! Сарматов маме не нравился – слишком худой, подарки дарит редко, замуж не зовёт. Впрочем, сегодня в доме царил пусть и шаткий, но всё-таки мир: старшая Стенина резала салаты и проверяла, как там гусь в духовке, Лара и Евгения спешно дорисовывали картинки в подарок взрослым (точнее, Евгения делала это за Лару – у неё-то всё было готово заранее, а Лара, как обычно, проленилась), а Вера водила вокруг ёлки одинокий хоровод, мрачно поглядывая на картину, лежавшую под нижними ветками. По заведённой в семье традиции, снимать обёртки с подарков следовало не раньше, чем пробьют куранты и Путин в телевизоре произнесёт последнее слово. Так что Вера терзалась, раздираемая на части жаждой скорее увидеть Юлькину мазню и убедиться в том, как она безнадёжна, – и желанием никогда не видеть эту картину, потому что она вполне может оказаться гениальной. Мышь заходилась шипением, как утюг, на который плюнули сразу несколько гладильщиц. Настроение у Веры было отнюдь не новогодним, слава богу, что Сарматов соскочил в последний момент – и улетел, несмотря на праздник, в Москву, принимать какую-то коллекцию – «пока не перехватили». Сарматов почти что простил Вере страшное преступление с конвертами, но её это совсем не занимало, как не занимал её теперь и сам Павел Тимофеевич. Насколько прекрасным было начало знакомства с ним, настолько же вялой и утомительной оказалась их связь. Честно говоря, Вера много раз собиралась с духом, чтобы прекратить её – останавливали традиционные женские опасения: вдруг-останусь-одна, больше-никого-не-встречу, моложе-я-не-становлюсь, да-ещё-и-с-ребёнком-кому-я-нужна… Эти жалкие мысли были, конечно же, недостойны самостоятельного, крепко стоящего на ногах эксперта по культурным ценностям, но приходились впору той Вере Стениной, которая пока что работала арт-консультантом Сарматова.
Нельзя врать себе, – думала тогда Вера, безуспешно пытаясь разглядеть Юлькину картину сквозь плотную обёрточную бумагу. Врать другим – дело простительное, порою даже благородное. Но обманывать себя – тягчайшее из преступлений, а Вера совершала его столько раз, что могла бы выступать экспертом ещё и в этой области.
Старшая Стенина поставила на стол блюдо с гусем – пора! Евгения зажигала гирлянду, Лара прятала под ёлку свёрнутые вчетверо листы – подарки маме с бабушкой. На экране телевизора появился президент, похожий сразу и на господина Арнольфини с картины Ван Эйка, и на преподобного Уолкера с холста Рёберна. Он прочувствованно поздравил Стениных и примкнувшую к ним Евгению с Новым годом, пожелав оставить в прошлом все неудачи и разочарования. Вера сделала бы это с удовольствием, но, увы, президент не оставил точных указаний, как именно следует поступить, чтобы неудачи и разочарования не просочились в грядущий год – такой пока ещё свежий, чистый, неведомый. Когда-то давно Вера читала французский роман о женщине, которая вдруг решилась выбросить всю свою прежнюю жизнь в помойку – в буквальном смысле слова разложила все свои вещи по пакетам и вынесла вон. Потом она продала дом, бросила мужа и работу и на перекладных уехала прочь из родного города – после чего, разумеется, поняла, что, сколько ни бегай, от себя всё равно не убежишь. Но как же это было соблазнительно – бросить всех и уехать, начать с самого начала, с чистой строки, с первого января…
– С Новым годом! – сказал Путин.
– С Новым годом! – закричали девочки и наперегонки бросились к ёлке. Евгения нашла шоколадку от старшей Стениной и сертификат в книжный магазин от Веры (дома девочку ждали куда более впечатляющие дары от матери и Ереваныча). Бабушка получила рисунок с Дедом Морозом и тапочки, фасон которых в деталях обсуждался с Верой не одну неделю. Лара обнаружила листок с планом, который привел её к коробке с компьютером, а в перспективе – к полной деградации. Веру ждали конверт с деньгами от мамы, бисерная фенечка от Евгении и картинка будто бы от Лары – но на самом деле тоже от Евгении, почему-то изобразившей акулу. Эта акула широко раскрыла пасть, и на зубах её красовались буквы – «С Новым годом!» Отличное получилось поздравление.
– Тётя Вера, а теперь посмотри мамину картину, – предложила Евгения.
Вера сняла обёртку и ударилась взглядом о Юлькино художество – как будто попыталась пройти сквозь чисто вымытую стеклянную дверь, что нередко случалось в доме Ереваныча.
Она ожидала чего угодно: обёрточная бумага могла скрывать псевдогреческий пейзаж вроде тех, которые рисуют взрослые на курсах «Живопись маслом для всех». Это мог быть букет цветов – сирень или маки, возможно, дерево в лесу или котёнок, играющий с клубком. Вера полагала, что Юлькины возможности в живописи будут ограничены этой незатейливой тематикой, как холст – рамой. Но мышь завыла, как ветер в каминной трубе (Ереваныч ненавидел этот вой – и добился-таки, чтобы каменщики разобрали камин, сложив его заново). Мышь выла, причитая, что Копипаста – прирождённый художник, а будущий эксперт В. В. Стенина не находила слов, чтобы с этим поспорить.
– Тебе нравится? – с надеждой спросила Евгения, поправляя очки. Ей было очень важно, чтобы Вера осталась довольна подарком – ребёнку ведь не объяснишь, что радость от обладания этой картиной Вера не задумываясь променяла бы на счастье не видеть её. Ребёнок – пусть даже такой умный, как Евгения, – никогда не поймёт, как тяжело видеть перед собой свидетельства чужого успеха – особенно если самой не перепало и крошки.
Вслух Вера сказала:
– Конечно, очень нравится!
– Слава богу, а то мама говорила Ереванычу, что ты, наверное, будешь смеяться.
– Ничего смешного здесь нет, – пошутила Стенина. Делала она это с большим усилием – мышь сидела в горле и царапалась гадкими лапками, пытаясь дотянуться до языка.
– Расскажи ей, что ты на самом деле видишь! – советовала зависть, но Евгения успела выбежать из комнаты, так как Лара вопила, что не может подключить клавиатуру. Старшая Стенина уже спала, лёжа на диване перед телевизором – её нахмуренное лицо резко контрастировало с ядрёным весельем экрана. Вера выключила свет и телевизор, велела девочкам не засиживаться допоздна – и ушла к себе в комнату, забрав картину.
От неё все ещё немного пахло свежей краской – как в доме Ереваныча, где вечно тлел какой-нибудь ремонт…
В те дни Стенина была так поглощена дипломом – не столько самой этой работой, сколько возможностями, которые она перед нею откроет, – что забросила своё излюбленное развлечение – мысленные выставки. В первый же час нового года – хорошенькое начало, однако! – она вдруг поймала себя на том, что подбирает один за другим автопортреты разных эпох и развешивает их в длинном помещении, похожем на поезд парижского метро.
Сначала на стене появился, конечно же, Дюрер в шапочке, с невинным взглядом. Потом – раздражённый Жак-Луи Давид, который будто сам на себя сердился, что его оторвали от дела, чтобы нарисовать… самого себя. Следом явилась целая череда Рембрандтов – от юного весёлого безобразника до печального, но всё равно при этом светлого старика. Никакой хронологии и чистоты жанра – автопортреты всплывали в памяти один за другим. Вот свежая, как раннее утро, Зинаида Серебрякова расчёсывает волосы перед зеркалом и не догадывается о том, какое невесёлое ждёт её будущее. Вот маленькие автопортреты бедняжки Фриды Кало, такие яркие и страшные, что глазам и душе одинаково больно смотреть. Вот Эжен Делакруа – слишком рафинированный для своих буйных полотен. Вот обожаемый Верой Николя Пуссен – уставший мастер, чем-то неуловимо напоминающий Валечку. Вот автопортрет Казимира Малевича, угадать в котором черты Малевича мог бы, вероятно, только сам автор – даже с «Чёрным квадратом» у них куда больше общего. Вот работы Бори Б. – с котом, шахматами и Верой Стениной. И вот, наконец, Юлькин подарок – потому что это тоже был автопортрет. Да какой!
Рядовой искусствовед чаще всего рассуждает о сюжете картины, но не о её композиции, ритме или динамике. Прыгает от штампа к штампу: «Важное место среди работ Хогарта занимает «Девушка с креветками». Глубокий анализ произведения искусства – Вера знала это по собственному опыту – не может ограничиваться сюжетом. А как же пространство, пластика, линии?.. Но сегодняшней арт-критике не хватает, как ни странно, ещё и пристрастности, непосредственности чувств.
Говорят, что Гейне плакал от восторга перед «Сикстинской мадонной» – одной из самых переслащённых картин Рафаэля, успех которой может быть объяснён в пяти словах: «Потому что она нравится всем». Точно так же всем нравится Мона Лиза – «Модна Лиза», как назвала её однажды Лара, сохранившая своё трогательное косноязычие чуть ли не до совершеннолетия. Русский вариант картины для всех – «Неизвестная» Крамского, портрет высокомерной красавицы, которой, по мнению Стениной, подходило имя Татьяна – не меньше, чем шляпка и коляска. Но как же это скучно – признаваться в любви и без того признанным, насмерть залюбленным публикой работам! И как сложно бывает сказать себе – не говоря уже об окружающих! – правду о том, что тебе не нравится проверенный веками шедевр.
Давным-давно, на абитуре, Вера познакомилась с двумя мальчиками, которые тоже поступили на факультет искусствоведения – но, как чаще всего случается с гуманитарными мальчиками, исчезли ко второму курсу. Один из них по фамилии Феклистов впоследствии ненадолго всплыл, успев сообщить Вере, что живёт в Нижнем Тагиле и в сезон работает Дедом Морозом по вызову. В далёкое время совместной учебы Феклистов, помнится, любил смущать преподавателей – и однокурсников, и среди них Веру, – тем, что отрицал всеми признанные авторитеты и злостно критиковал великие картины. Констебл казался ему слишком тёмным, Пуссен – скучным, Бронзино – непристойным, Жерико – надуманным…
– Что же вам нравится, Феклистов? – спросила его однажды преподавательница. Феклистов гордо ответствовал: актуальное искусство!
Тогда Вера была ещё слишком молода, мало что понимала в искусстве и совсем ничего – в людях. Она уважительно молчала, слушая, как дерзкий Феклистов разглагольствует об инсталляциях и творчестве за рамками ремесла. Спустя годы все мы готовы дать ответ, который не смогли найти раньше, – жаль, что никто не спешит заново задавать нам вопросы. Вот и Веру, сидящую в спальне с Юлькиной картиной в руках, уже не спрашивали о том, какое искусство можно считать подлинным, – но если вдруг спросили бы, она знала, что ответить.
Настоящее искусство не нуждается в дополнительных пояснениях – оно с лёгкостью обходится без слов вообще. Чем больше буклетов с толкованиями, критических статей и искусствоведческих догадок сопровождает выставку – тем хуже для художника и тем более для зрителя (впрочем, кто из современных художников, будучи в здравом уме, принимает в расчёт каких-то там зрителей, а также читателей и слушателей?). Так считала Стенина, но у неё были дополнительные преимущества, в существование которых никто не поверил бы: Вера знала, что плохие картины молчат точно так же, как поддельные – то есть они, конечно, могут подавать признаки жизни, но сказать им нечего, как безъязыкому туристу среди аборигенов.
Юлькин автопортрет начал болтать сразу же, лишь только они остались с Верой наедине:
– Видишь, что мы с тобой похожи? Да не в жизни, бог с тобой, а на портрете. Понимаешь, Верка, я нарисовала нечто среднее между нами – если бы у нас был ребёнок, господи, какую чушь я горожу, он выглядел бы как эта девушка, правда?
Вера смогла бы догадаться и без подсказок – действительно, девушка на портрете была так же красива, как Копипаста, но взгляд у неё был мрачный, веро-стенинский. Она позировала, сидя за пустым мольбертом и просунув голову сквозь рамку, так что всё это напоминало комнатную казнь – пустой мольберт всегда похож на гильотину. Но это ничего не значило бы, не будь портрет написан столь совершенно, ясно, мастерски. В нем соединилось всё: любимая Юлькина геометрия, неожиданно смелая палитра, чётко выстроенная композиция… Не «trait pour trait» в первоначальном смысле слова – «черта в черту», а что-то совсем другое, свежее…
– Назови хотя бы одну известную художницу, – вдруг вспомнились Герины слова, и внутри поднялась, как рвота, мощнейшая волна зависти. Мышь бесновалась точно фурия, да это была уже никакая и не мышь – а настоящий демон, достигший, наконец, своих истинных размеров. Он запросто мог опрокинуть Веру и размазать её по полу, но вместо этого шептал горячо и влажно:
– Зачем ты живёшь, Стенина? Зачем всё это нужно, если Юлька получает то, о чём мечтала ты? Красота, любовь, умный ребёнок, счастье, деньги, брак, а теперь ещё и талант… Ты правда хочешь знать, что будет дальше?
Лицо Веры было мокрым от зловонных капель, падавших из пасти демона, – он дышал ей в лицо, крепко схватив за плечи когтистыми лапами. Глаза зелёные, как светофорные сигналы. Вера не могла вырваться из этих объятий и кричать не могла – потому что горло сдавило как обручем. Единственное, на что её хватило, – бросить подаренный холст за шкаф.
– Ай! – взвизгнула Юлька-с-портрета. – Зачем ты это сделала?
Происходящее напоминало какой-нибудь из Лариных комиксов, где персонажи общаются друг с другом при помощи криков и тумаков. Вера переводила дыхание, глядя в окно – в доме напротив люди праздновали Новый год. Демон уменьшился до размера летучей мыши, но горло по-прежнему крепко сжимал стальной обруч.
– Ты никогда не скажешь ей, что она отличный художник, – ворчливо заявила мышь, но Вера просипела в ответ неожиданное обещание:
– Скажу.