10
Писарь полевого штаба, к которому наконец направили Иетса, выслушал его терпеливо. Он привык к таким запросам.
— Уже неделя, как у нас нет известий, — сказал Иетс. — Лейтенант Лаборд, сержант Бинг и водитель должны были явиться четыре дня тому назад.
Писарь, зажатый в углу за маленьким складным столом, пошаркал ногами по полу. Он посмотрел на лейтенанта и на вошедшего с ним вместе капрала — небольшого роста румяного человечка, который, не отрываясь, смотрел светлыми глазами на его картотеку.
— В армии, — сказал Абрамеску, — принята единая система учета. Если точно придерживаться ее, можно за одну минуту…
— Да, — сказал писарь, — а если они были прикомандированы без зачисления в часть?
— Это усложняет дело, но не безнадежно. Для таких случаев тоже выработана система. Вы мне позволите взглянуть на ваши суточные ведомости?
— Нет, — сказал писарь.
Они уперлись в стену штабной бюрократии, но Иетс твердо решил тут же пробить эту стену — Покажите нам вашу картотеку. При вашей части был только один танк с громкоговорителем. Если бы с ним что-нибудь случилось, вы бы знали и без картотеки.
— А мы и знаем, — сказал писарь.
— Что же вы сразу не сказали?
Писарь указал большим пальцем на Абрамеску. — Это он мне помешал, сэр!
— Ну конечно! — обиделся Абрамеску. — Значение картотек заключается в том, что они представляют собой источник дополнительных…
— Что с ними?
— Погибли.
Иетс внезапно ощутил тупую боль в затылке; он подумал — это неправда. В некоторых людях так много жизни, что смерть не может их коснуться. Должно быть, тут ошибка. Столько бумаг каждый день заполняют, передают, рассылают — разве тут избежишь путаницы? Потом ему вспомнился последний разговор с Бингом… Нет, это правда, Бинг погиб. Что-то отняло у него радость жизни, и физическая смерть только завершила то, что уже давно назревало. Об этом можно горевать, но возразить тут нечего.
— Где они погибли? Как?
Писарь подошел к картотеке и, чувствуя на себе внимательный взгляд Абрамеску, стал просматривать пачку бумаг.
— Все в порядке, — сказал он. — Я помнил, что мы уведомили вашу часть. По инстанциям. А сейчас сами знаете, как с этим плохо. Фронт передвигается быстро. Донесение о смерти трех человек никто не пропустит без очереди… Вот вам копия.
Иетс взял листок. Это была пятая или шестая копия, совсем слепой текст. Или, может быть, это его глаза плохо видят? Обычные условные наименования, сокращения, литеры. Ненавистный ему язык, сухой и мертвый, но, вероятно, только с его помощью можно сжать огромные события до таких размеров, которые способно вместить человеческое сознание. Арабскими цифрами один, два, три. Да, вот оно. При исполнении служебных обязанностей… близ деревни Шенебрунн… несколько цифр в скобках, очевидно — координаты по сетке карты… впереди нашей линии фронта… бомбой с американского самолета… и так далее, и так далее… Очень скверная копия.
— Можно оставить себе?
— Да, — сказал писарь. — У меня есть еще одна для подшивки.
— Их похоронили?
Писарь сказал, явно с целью задеть Абрамеску:
— Ваш капрал объяснит вам, что это значит — вон та пометка внизу страницы.
Абрамеску вытянул шею и взглянул на листок. Он промолчал, но, казалось, крепче уперся ногами в пол.
— Хоронить было нечего, — сказал писарь. Молчание Абрамеску подчеркнуло смысл его собственных слов. — Сохранился только остов танка, а внутри все выгорело…
Иетса охватила странная слабость, и мысли его на минуту спутались. В памяти пронеслись строки стихотворения: «Нет, это сон, что ты лежишь холодный, неживой. Безмолвствует мой капитан…»
Капитан! Бинг не был ничьим капитаном, и он нигде не лежит, потому что от него ничего не осталось. Иетса раздосадовало, что ему понадобились чужие слова для выражения своего горя. Он коротко поблагодарил писаря:
— Спасибо за сведения. — И кивнул Абрамеску: — Пошли.
Забравшись в виллис, он развернул карту.
— Мы поедем… туда? — спросил Абрамеску.
— Это недалеко. Часа три, если дороги в приличном состоянии. — Спустя некоторое время, когда виллис уже мчался вперед, он добавил: — Сам не знаю, зачем. Никому этим не поможешь.
— Может, мы что-нибудь найдем, — сказал Абрамеску наигранно-бодро. — Его часы или ручку. Тогда пошлем родителям.
— Да, — сказал Иетс. — Пошлем.
Среди невозделанных полей зеленели клочки озимой пшеницы. Крестьяне мало сеяли этой весной. Видно, ими тоже руководило чувство, охватившее всех немцев весною 1945 года, — словно все они висят в воздухе и время остановилось, так что даже смена времен года утеряла свое привычное значение.
Лишь изредка возникала фигура какого-нибудь старика, бредущего по полю, или устало согнувшаяся женщина поднимала голову, заслышав приближение виллиса.
Иетс и Абрамеску проехали через деревню Шенебрунн. Она почти не пострадала от наступления. Кое-где дома пробиты снарядами, на краю деревни — брошенный германский «юнкерс-88», куры не спеша переходят дорогу, а потом с отчаянным кудахтаньем, хлопая крыльями, бросаются врассыпную из-под самых колес.
А за деревней — опять поля и те перелески, где Бинг бросал свое воззвание в пустоту.
Иетс поднял руку, и Абрамеску, свернув с дороги, медленно повел машину по вспаханному, исчерченному колеями полю. Среди поля высился танк, пушка его все еще грозила давно ушедшему противнику; одна гусеница, оторванная снарядом, извивалась на земле, как огромное пресмыкающееся, которому отдавило голову невидимым сапогом.
— Это не тот, — сказал Иетс.
— Конечно, — подтвердил Абрамеску. — На этом нет громкоговорителей.
Иетс достал карту из ящичка под приборной доской.
— Должно быть, где-то здесь.
Абрамеску указал на небольшую рощицу справа от них. В нее уходила прямая, свежая просека, будто там пронеслось стадо слонов, с треском ломая по пути молодые деревья.
— Поедем здесь, — сказал Иетс.
— Нельзя. — Абрамеску остановил машину и огляделся. — Виллис не пройдет, слишком неровная почва.
— Тогда возьмем в объезд.
Абрамеску кивнул. Он ехал медленно. Лицо его словно похудело от напряжения, в глазах, изучавших каждую кочку впереди машины, появился сосредоточенный блеск.
Иетс достал из нагрудного кармана пачку сигарет. Первая сигарета не желала вылезать из пачки, он разорвал ее и просыпал табак. Вторая плохо закурилась, стала гореть с одного боку. Иетс выбросил ее и не стал больше закуривать.
Они свернули влево, по опушке.
— Где нибудь они должны были выехать из леса, — сказал Иетс, чтобы только не молчать. — Разве что застряли в чаще.
Они опять свернули влево.
— Вот! — крикнул Иетс. Он увидел место, где танк вырвался из-под деревьев. — Но куда же он девался?
Абрамеску дал тормоз. Мотор заглох.
— Чуть-чуть туда не скатился! — Виноватый смешок застрял у него в горле. С несвойственным ему проворством он выскочил из машины и стал, скользя и цепляясь за кусты, спускаться в овраг.
Иетс не отставал от него.
Теперь и он увидел — вон стоит обгорелый, пробитый пулями разбитый остов танка лейтенанта Лаборда, ствол орудия согнут как сучок, громкоговорители, установленные рядом с башней, расплющены, как консервные банки, по которым прошелся трактор.
Они добрались до дна оврага. Иетс в кровь разодрал себе руку, но не заметил этого.
— Рука-то у вас! — сказал Абрамеску.
— Что рука? Ах, да…
Осторожно, затаив дыхание, они двинулись вперед.
— Ничего там не осталось, — тихо сказал Абрамеску, стараясь подбодрить себя или оправдать свое нежелание заглянуть внутрь танка.
Иетс посмотрел на него. Абрамеску стоял на месте, всем своим видом говоря: до сих пор я дошел, но дальше — ни шагу.
Мысли проносились у Иетса в мозгу, обгоняя одна другую, как тучи в ветреный день. Он столько всего перевидал, и вот теперь — этот танк, который несколько раз перевернулся, а потом сгорел. Казалось, из него все еще сочится запах — не запах смерти, не запах горелой резины и раскаленного металла, нет, какой-то особый запах, пронзительно горький, как пыль, и ржавчина, и истлевшие от времени лохмотья. Или, может быть, это впечатление рождала тень и прохлада оврага, где не было ни дуновения ветерка, или кусок голубого неба над головой, которое будет здесь и тогда, когда ржавчина наконец разъест металл и густая зеленая поросль скроет бесформенный стальной гроб?
Иетс заставил себя пройти еще несколько шагов.
Он занес ногу на колесо, чтобы подтянуться к раскроенной башне.
«Так нужно, — твердил он себе. — Я ведь и к Торпу пошел. Но это хуже».
И он заглянул внутрь.
Лучи света, пробравшись через помятый люк, через отверстия, пробитые в легкой броне, через щели, где разошлась клепка, падали на искореженный металл, который местами расплавился и снова затвердел, образуя причудливые узоры. Иетс искал чего-нибудь, напоминающего человеческие тела. Он увидел темные комки. Это могло быть что угодно. Груды пепла.
Он разжал руки и спрыгнул с колеса.
Когда он почувствовал под ногами землю, милую твердую землю, когда взглянул на небо и увидел настоящий свет, а не бледные, призрачные полосы его, как внутри танка, он сел, перевел дух, и голова у него перестала кружиться. Страшное видение — Бинг, весь в жестоких ожогах, но все же узнаваемый — видение, которого он так боялся, но от которого не захотел отмахнуться, наконец исчезло.
— Ничего нет? — спросил Абрамеску.
— Ничего, — сказал Иетс, — слава Богу.
Иетс и Абрамеску ехали в кильватере последнего наступления.
Навстречу им сотнями, тысячами шли в американский тыл пленные немцы.
При них почти не было американского конвоя; собственные офицеры вели их целыми колоннами, рядовые несли офицерские пожитки, сапоги у офицеров были начищены, брюки пригнаны по мерке; на перекрестках американская военная полиция любезно сообщала им, где их будут кормить.
Все это раздражало Иетса. Совсем недавно он стоял у сгоревшего танка. Еще свежо было воспоминание о лагере «Паула», открытые могилы и в них, рядами, трупы расстрелянных из пулеметов людей. А тут шагают эти немцы, правда, побежденные — ведь по их стране невозбранно передвигаются войска противника, — но отнюдь не опечаленные, словно они самой своей походкой хотят сказать, что сдали оружие по доброй воле, потому что на ближайшее время считают лагеря, наскоро устроенные американцами для пленных, единственным местом, где найдется еда для их жадных глоток и где они смогут сохранить хотя бы видимость своей организации.
Поравнявшись с одной такой поющей, бодро шагающей колонной, Иетс остановил машину и поманил к себе возглавлявшего ее молодого майора.
Майор пронзительно крикнул: Das Ganze, halt!
Колонна стала, песня смолкла, сотни любопытных глаз были устремлены на одинокий виллис, в котором сидело двое военных, покрытых пылью и совсем не похожих на победителей.
Майор не спеша подошел к машине. Иетс упорно смотрел на него, пока тот, спохватившись, не вскинул руку к козырьку. Потом немец сказал:
— Вот наш приказ о марше, — и достал из кармана листок бумаги.
Иетс внимательно прочел приказ. Все было в порядке. Внизу стояла подпись какого-то лейтенанта из военной полиции дивизии.
Он передал приказ Абрамеску. — Будьте добры, прочтите вслух и переведите этому майору на немецкий.
— Но я знаю, что там написано! — возмутился майор. — Я читаю по-английски.
— Переводите!
Абрамеску, не вполне понимая, куда гнет Иетс, все же добросовестно приступил к делу. Абрамеску был способен вдохнуть жизнь в любой официальный документ.
— Громче! — приказал Иетс.
Абрамеску перешел на фортиссимо. Первые десять-пятнадцать рядов пленных слышали теперь каждое слово.
Абрамеску кончил. Майор, озадаченный, но неустрашенный, протянул руку за приказом.
Но Иетс не выпустил бумаги из рук.
— Где же тут сказано, что вы должны петь? — спросил он гневно. — Или у вас есть особое разрешение на песни? Где оно? Покажите его мне!
Майор наконец заволновался.
— О пении нигде не упомянуто, сэр. Я приказал петь, потому что…
— Почему?
— Потому что… под песню легче идти…
— Капрал Абрамеску! Объясните майору, куда он направляется и каково его положение.
Абрамеску встал, выпрямился и подтянул штаны.
— Вы направляетесь в плен, — загремел он. — Плен — это состояние, в котором находится военный, захваченный противником.
Майор, сощурившись, перевел взгляд с маленького оратора на Иетса, который откинулся на сиденье и равнодушно обводил глазами колонну.
Майор переминался с ноги на ногу. Среди пленных слышны были сдавленные смешки.
— Многим из вас, — Абрамеску обратился мысленно в будущее, — пребывание в плену даст возможность исправиться. Все вы, вплоть до капрала, будете работать. Это спасет вас от скуки, какую, естественно, испытывает человек, лишенный свободы. Это также поможет вам стать полезными членами общества, если союзники когда-нибудь сочтут целесообразным вас освободить. Унтер-офицерский состав используется для наблюдения за работали.
Иетс заметил немецкого ефрейтора на фланге пятой шеренги; тот был заметно разочарован.
Абрамеску повернулся к майору. — Офицеры не работают. Привилегии, связанные с их чином, остаются в силе.
По рядам прошел глухой ропот. Майор передернулся, другие офицеры, образующие первые три шеренги колонны, беспокойно зашевелились.
— Они могут по-прежнему проводить свои дни в праздности. Ординарцев у них не будет, они сами должны нести свои вещи и сами чистить себе башмаки и стирать одежду, если хотят, чтобы она была чистая.
От колонны отделился крепкий, высокого роста солдат; его сильные руки торчали из коротких, не по росту рукавов. Он молча сложил к ногам майора две объемистых сумки, козырнул и вернулся на свое место.
— В заключение, — сказал Абрамеску, — я хочу сказать, что те из вас, которые не умрут естественной смертью, останутся живы.
Он сел.
— Превосходно! — сказал Иетс. Он вернул майору приказ. — Теперь можете идти дальше.
Немец сунул бумагу в карман и взялся за сумки. В глазах его была ненависть. Он сказал хрипло:
— Мы воевали по-джентльменски. Мы сдались как джентльмены. Мы думали, что с нами будут обращаться как с джентльменами.
— Вы ошибаетесь, — резко сказал Иетс. — Вы воевали не по-джентльменски. Вы сдались, потому что мы вас к этому принудили и потому что вы смертельно боялись русских. А обращаются с вами лучше, чем вы того заслуживаете.
Майор смолчал. Он повернулся на каблуках — не так ловко, как ему хотелось, потому что его стесняли тяжелые сумки, — и крикнул:
— Achtung! Vorwärts! Marsch!
Колонна потянулась мимо Иетса. Теперь солдаты шагали тяжело и безмолвно. Колонна была длинная, и Иетс подумал, что стоило майору сказать слово, и пленные могли бы броситься к машине и убить его и Абрамеску. Но немцу это, по-видимому, и в голову не пришло.
И вот они достигли Эльбы.
Они еще не видели реки, но знали, что приближаются к ней. На ровных полях отдыхали войска; стояли без дела орудия и танки; зенитные батареи еще поднимали свои дула к небу, но уже никому не угрожали.
Здесь война уже закончилась.
Иетса охватило чувство глубокого облегчения. Дошли! Тетива, так долго остававшаяся натянутой, оборвалась и задрожала. Снова стоило жить, и жизнь стала дороже, чем сплющенный кусок свинца.
Он обхватил рукой широкие плечи Абрамеску:
— Нет, вы подумайте! Ведь кончено, черт возьми, совсем кончено! Дело сделано. О Господи, как хорошо!
Абрамеску кивнул и стал насвистывать что-то веселое. Это так не вязалось с его обычной серьезностью, что Иетс улыбнулся, потом захохотал неудержимо и громко.
— Давайте веселиться! — воскликнул он. — Можно же повеселиться, — в такой-то день!
Абрамеску вел машину, лавируя между пьяными, которые в съехавших набок касках с криком выскакивали на дорогу, размахивая бутылками.
— Ну вот и река, — сказал он. — Теперь куда? Широкая мутная река текла медленно, невозмутимо.
На отмелях у обоих берегов стояли баржи, над водой торчали трубы и палубные надстройки буксиров, словно сигналы прошлого, которое Иетсу хотелось оттолкнуть от себя как можно дальше и как можно скорее.
По воде плыли обломки мостов и лодок да изредка — безобразно вздувшиеся трупы, уносимые течением. На только что наведенном мосту группа солдат очищала понтоны.
— Вон туда, — сказал Иетс. — Там, кажется, стоянка машин.
Они вышли из виллиса и направились к реке. Иетс чувствовал, что восторг его быстро улетучивается; только что он жалел, что не может позвонить по телефону или хотя бы послать телеграмму Рут, сообщить ей огромную, радостную новость — что союзники выиграли войну, что с войной покончено совсем и навсегда, что он стоит на берегу реки Эльбы, живой и невредимый, что он скоро вернется домой и очень любит ее в этот великий, величайший в его жизни час, час второго рождения.
Именно с ней ему хотелось поделиться этой минутой, а минута ускользала между пальцев. Может быть, он сам не сознавал, как велика его усталость. Может быть, расстояние, отделявшее эту минуту от туманного утра, когда его транспорт выходил из Гудзона в океан, было так огромно, что, пройдя его до конца, он еще не понимал этого. Во всяком случае, легче было сказать «Я устал», чем ломать себе голову над вопросом, почему этот день не оправдал его ожиданий. К тому же он, вероятно, оказался в неудачном пункте. Вероятно, есть места, где можно забыться и дать себе волю, где войска проходят парадом по улицам покоренных городов и реют знамена и поблескивают штыки — где победа похожа на победу.
Или, может быть, виноваты немцы. Они довели до того, что война выдохлась. Не было исторической минуты, когда по всему фронту прокатился приказ «Прекратить огонь!» и люди вышли из своих укрытий и стали в восторге обнимать друг друга. Здесь, на этом участке, война окончена; на других участках она еще понемножку тянется.
Или, может быть, войне вообще нет конца.
Часовой на американском конце моста бегло проглядел документы Иетса.
— Хотите пройти на тот берег, сэр?
— Да.
— К восемнадцати часам все должны вернуться. Есть приказ.
— А почему? Что случилось?
— Не знаю, — сказал часовой. — Говорят, что с завтрашнего утра движение по мосту прекращается. Будет только по специальным пропускам.
На другом берегу мост охраняли две вооруженные автоматами полногрудые девушки с медалями на гимнастерках. Иетс и Абрамеску стали подниматься по длинному отлогому склону, мимо русских солдат, лежавших на траве или расхаживавших взад и вперед, как люди, которые после длинного трудового дня пришли провести вечер в парке и радуются отдыху.
Радость, которую Иетс читал на лицах русских, будила в его душе зависть и тревогу. Это была та самая радость, которую ему так хотелось ощутить, которая была так естественна в эту минуту, но почему-то не давалась ему.
«Почему это так, — спрашивал он себя, — чего нам недостает?»
Они подходили к городу. Здесь дорогу все гуще обступали дома, сравнительно мало разрушенные. Абрамеску остановился перед только что наклеенным на стену объявлением на русском и немецком языках.
— Как это они скоро сделали! — сказал он.
Иетса объявление не интересовало. Он искал ответа, искал человека, который дал бы ему ответ, и он знал, кто этот человек.
— Помните Ковалева? — спросил он.
— Конечно, помню. Русский матрос. Он обедал у нас в Вердене.
— Интересно, что с ним сталось…
Иетс шагал все быстрее. Он шел к центру города. Казалось, он кого-то ищет.
— Уж вы не думаете ли встретить его здесь? — Абрамеску не на шутку встревожился. Есть люди, которые не берегут себя; такие не выдерживают напряжения, а если напряжение ослабевает слишком внезапно, тогда им может стать совсем худо.
— Нет, едва ли я его встречу. А хотелось бы.
— Почему? Зачем он вам нужен?
— Не знаю… Но я еще никогда не видел человека, который так твердо верит в свои убеждения… Он говорил, что уйдет из верденского лагеря и вернется к своим воевать. Так что это вполне возможно.
— Что возможно?
— Что мы его здесь встретим.
Когда люди в таком состоянии, им следует потакать. — Очень хорошо, лейтенант, — согласился Абрамеску, — будем надеяться, что мы встретим этого Ковалева. Ну а что дальше! Какой от этого толк? Война окончена, скоро мы все уедем домой. Если мы и не встретим его, какая разница? Пойдемте к себе, на тот берег. Мы уже здесь все посмотрели — такой же разрушенный город, как и другие…
Перед домом на противоположной стороне улицы сидел русский солдат. Иетсу видна была только его спина, но спина показалась ему знакомой. Может быть, защитное сукно гимнастерки скрывало рубцы. Иетс перешел улицу по кучам щебня и мусора. Волосы у русского были, как у Ковалева, светлые и густые, и шея такая же крепкая.
Иетс подошел к нему сзади.
— Ковалев! — сказал он и положил руку солдату на плечо.
Тот быстро обернулся.
На лице его показалась широкая добродушная улыбка. Глубоко посаженные глаза засветились. Он крепко пожал Иетсу руку:
— Товарищ американец!
Но это был не Ковалев.
— Ковалев! — растерянно повторил Иетс, чувствуя себя обманутым.
Русский крикнул что-то в открытую дверь дома, оттуда сейчас же вышло еще несколько солдат.
Первый солдат указал на Иетса: — Товарищ американец! — Потом он указал на себя: — Павлов!
Другие тоже назвали свои фамилии.
Откуда-то появилась бутылка. Павлов протянул ее Иетсу.
«Русская водка», — подумал Иетс и осторожно отпил глоток. Но это была не водка, а кюммель. Ему обожгло горло. Он глотнул еще.
Тепло разлилось по всему телу. Он почувствовал себя лучше. Он передал бутылку Абрамеску. Русские одобрительно засмеялись. Абрамеску отчаянно затряс головой. Он не для того выиграл войну, чтобы портить себе здоровье. К нему подошел Павлов. Весело кивнув Иетсу, он схватил Абрамеску в охапку, как малого ребенка, и влил ему в рот вина.
Потом Павлов подержал бутылку на свет и бросил ее оземь.
— Нитшево! — сказал Иетс.
— Ничего! — сказал Павлов. Он громко позвал кого-то, и словно из-под земли появившийся немец стал вытаскивать на улицу стулья, стаканы, бутылки. Перед домом, среди щебня и мусора, возникло кафе на открытом воздухе.
Иетсу море было по колено, и хотелось одного — выпить. Абрамеску, покачиваясь, блаженно лепетал, что победа, если не отпраздновать ее честь честью, вообще не победа.
— Ковалев! — воскликнул Иетс и, чувствуя комок в горле, поспешил глотнуть кюммеля и вытер глаза.
Павлов произнес речь. Иетс улавливал знакомые имена, они словно плыли по воздуху, ласково касаясь его слуха: «Сталин!», «Рузвельт!»
Павлов сел. Все выпили. Наступила пауза. Иетс видел, что глаза русских устремлены на него. Он понял, чего от него ждут, и встал. Все захлопали.
Иетс огляделся. Абрамеску тихо всхрапывал, положив голову на стол. Кругом были русские, много русских, не счесть. И все они были похожи на Ковалева.
— Ковалев! — начал Иетс тихо. Он покачнулся и схватился за край стола. Еще недоставало — на ногах не держусь!
— Ну, Ковалев, что вы теперь скажете? Я знал, что вы здесь. Я знал, что встречу вас, все время знал. Должен был встретить, понимаете? Что вы скажете о трех обезьянках, которые мне подарила моя жена Рут? Не видеть, не слышать, не говорить — а я смотрел, и слушал, и больше я не буду молчать. Все-таки — все-таки это была правильная война. Я это знаю, знаю, но что же со мной творится? Вы мне не можете сказать? Вот вы сидите здесь и радуетесь, и пьете, и я тоже пьян, но мне грустно. Почему? Я стольких потерял. Потерял людей, которых я бы любил, — Толачьяна, Торпа, Бинга. Кто у меня остался? Один Абрамеску, а он храпит. Но вы-то, вы скольких потеряли! И у вас рубцы на спине, и на руках, ведь вас подвешивали за руки. Но я тоже кое-что сделал. Я, можно сказать, убил Дейна, — вы его не знаете, но это, поверьте мне, не большая потеря. А еще я побывал в лагере «Паула», этого мне вовек не забыть. Я впечатлительный человек, педагог, вы не смейтесь надо мной, у меня тоже есть шрамы. Вам еще повезло — у вас Уиллоуби не сидел на шее. Каждому, видно, свое. Но почему я не могу радоваться так, как вы? Почему вы не отвечаете? Не можете ответить? Война кончилась, теперь все будет хорошо. Вы качаете головой, вы не согласны? Я не понимаю — вы говорите мне, что ничего не кончилось, что все только начинается? Ведь вы прошли такой долгий путь и теперь можете посидеть, отдышаться. А вы все гоните, все гоните себя вперед. И в то же время вы радуетесь. Может быть, радость не в том, чтобы отдыхать и оглядываться на прошлое. Может быть, нужно смотреть вперед, посвятить свою жизнь борьбе, сгорать в этой борьбе, отдаваться ей до конца. Вы меня на это толкаете. Я этого не хотел. Я был доволен. Думал — сделал свое дело, и хватит с меня. Но пусть так. Пойдем дальше вместе, вы и я. Только дайте мне вашей радости. Дайте, она мне нужна…