Книга: «Крестоносцы» войны
Назад: 8
Дальше: 10

9

В том, как бежали последние недели войны, было что-то странное, нереальное. Людям, которые пришли сюда от берегов Нормандии, казалось, будто все это время, тянувшееся бесконечно, они двигались в тумане, так что туман стал для них чем-то привычным, само собой разумеющимся. А теперь туман рассеивался. Сквозь него проглядывали поля и клочки чистого неба, деревья и дороги, и это было невероятно — четкие очертания, незыблемая земля, пахучая зеленая трава. Задерживаешь шаг, вспоминаешь недавнее прошлое и сознаешь, что видишь мир впервые в жизни. Зачем тебе были даны глаза до сих пор? Вспоминались Нормандия, Фалэз, Льеж; как продирались сквозь Гюртгенский лес, бои в Арденнах — ледяная земля Люксембурга рушится под ногами в кромешной тьме; перебежка по стальным фермам Ремагенского моста — впереди холм, его надо занять, а за ним еще сотни таких же холмов, и у подножия одного из них тебя ждет смерть. Теперь холмы встречались редко. Их можно было пересчитать по пальцам. Крестовый поход приближался к концу, и впереди лежала широкая, серая, мутная река, о существовании которой почти никто из них не подозревал раньше, — Эльба. Это была единственная река, через которую саперам не придется наводить мосты, единственная река, которую тебе не придется форсировать под огнем, по зыбким понтонам. На том берегу не будет фрицев. Там союзники — они проделали очень большой путь, прежде чем добраться сюда. И это конец походу. Не укладывается в голове! Ну что ж, привыкай, привыкай!
Если это казалось нереальным тебе, то каково же было немцам! Они чувствовали, что все кончено, и тем не менее не желали мириться с фактами. Они пытались повернуть вспять неумолимое время, пытались опрокинуть логику истории. Что они бросали в бой? Спешно пригнанные на фронт резервы, не объединенные единым командованием; вооружение с бору да с сосенки. В чудовищной бессистемности снабжения, в маневрах без стратегического плана не было ни воли к победе, ни ожесточения, вызванного неминуемым разгромом, а лишь одна иллюзия — иллюзия, что немецкая организованность не может дать трещину, ибо она немецкая; что армия все еще существует, ибо немецкую армию разбить нельзя. И, забывая об истинном положении вещей, они метались между молотом и наковальней — в пространстве, которое день ото дня сжималось все больше и больше.
И вдруг посреди боев наступало отрезвление. Ошеломленные, сбитые с толку, они сдавались в плен, в полной уверенности, что к ним отнесутся как к детям, которые напроказили в мире взрослых.
Иетс допрашивал многих из них, чувствуя и интерес, и отвращение к этому психологическому выверту — результату массовой травмы.
Немецкий капитан, сдавшийся вместе со своим полком, который по боеспособности вряд ли равнялся роте, заявил ему на допросе:
— Нас не готовили к тому, чтобы мы признавали себя побежденными.
— Может быть, сейчас пора это признать?
Капитан задумался и думал долго. Его лицо, носившее следы всего пережитого за последние недели и дни, судорожно подергивалось.
— Нет, — сказал он наконец. — Стоит только мне закрыть глаза, и то, что я сижу на пустом бензобаке в американском лагере для военнопленных, кажется дурным сном.
— А все, что вне этого сна, — реальность?
— Да.
Иетс заговорил с плохо скрытым раздражением:
— Неужели вы не понимаете, как дорого обходится ваш бред. Ведь люди расплачиваются за него жизнью — главным образом ваши люди, но и наши тоже! Что вы скажете матерям — вашим немецким матерям? — что их сыновья погибли ради гитлеровских бредней?
Капитан поежился: — Что вы от меня хотите, герр лейтенант! Я солдат. Я подчиняюсь приказам. Но приказа прекратить сопротивление отдать было некому. И мы продолжали воевать.
Снова пошли в ход громкоговорители. Теперь их устанавливали на броневиках и легких танках. Работники отдела разведки и пропаганды должны были поспевать за быстро продвигающимися вперед танковыми дивизиями, и Девитт настоял, чтобы его люди охранялись так же, как и все другие солдаты — участники механизированной войны. Все в отделе, кого можно было поставить к микрофонам, говорили немцам, что им пора складывать оружие, призывали их сдаваться, указывали пункты сбора военнопленных.
Бинга прикрепили к лейтенанту Лаборду.
Лаборд был все такой же бесстрашный, такой же худой, но опьянение успехом проскальзывало даже на его кислой физиономии. Он не расставался с записной книжкой и заносил туда количество немецких солдат, взятых им в плен. Счет велся точный, хотя никто не отмечал его заслуг в этой области, никто не интересовался ими. И в те дни, когда добыча у Лаборда была скудная, он не находил себе места от беспокойства и, заставляя своего водителя и Бинга выезжать с ним на охоту, рыскал повсюду, словно голодный волк. Если б Лаборд говорил по-немецки, он отказался бы от диктора. Но без диктора ему не удавалось бы раз от разу пополнять свой список. И Лаборд был рад и Бингу, хотя по-прежнему чувствовал к нему неприязнь. Тот факт, что этот человек был свидетелем единственной его неудачи, стоившей жизни Толачьяну, он не мог ни простить, ни забыть.
Выбор командира не зависел от Бинга. Ему приказали, его назначили. Он мог бы нажать, где нужно, мог бы поговорить с Иетсом или обратиться через него к Девитту. Ничего этого Бинг не сделал. Ему было все равно, где работать, с кем работать.
Зато Иетсу было не все равно. Вскоре после того, как Бинга прикомандировали к танку Лаборда, он отыскал его и спросил в упор, без всяких обиняков:
— Ну, как вы ладите с лейтенантом Лабордом?
— Ничего, спасибо.
На лице Бинга лежал тонкий, чуть заметный налет грусти, словно кто сбрызнул химическим раствором пастельный рисунок. Его прежнее отношение к жизни, которому так завидовал Иетс, исчезло. Теперь он не мог бы сказать: «Я хозяин своей жизни: что хочу, то и делаю с ней».
Бинг очень много значил для Иетса. Задним числом Иетс понял, что Бинг подталкивал его вперед самым фактом своего существования, той юношеской дерзостью, которая помогла ему справиться с листовкой Четвертого июля, четким определением путаного вопроса о целях войны, трезвым мужеством, поддержавшим их всех, когда они выслушали собственный некролог, переданный в эфир Би-би-си, и не только выслушали, но и посмеялись над ним.
Сейчас Бинг нуждался в помощи или хотя бы в совете, и Иетс знал, что на войне такая помощь — долг не менее священный, чем долг санитара, который выносит тебя, раненого, с поля боя. Он отказал в такой помощи Торпу и жестоко поплатился за это.

 

— Бинг, что с вами? — в голосе Иетса послышалась почти нежность. — Почему бы вам не высказаться? Мы достаточно знаем друг друга. Вы видели меня в те дни, когда я был далеко не на высоте.
Бинг покачал головой. В уголках его рта залегли горькие складки — нечто новое для лица Бинга.
— Оставьте меня в покое, лейтенант. Я сам с собой справлюсь. А с Лабордом у меня все в порядке. Лаборд мне нравится. Чем больше он будет сходить с ума, тем лучше.
— Что с вами случилось? Неужели всему виной возвращение на родину? Я был так доволен, что взял вас с собой в Нейштадт! А этого, вероятно, не следовало делать.
— С Нейштадтом все в порядке, и с Лабордом, и со мной все в порядке.
— Что произошло в Нейштадте?
— Что произошло в Нейштадте… — Бинг отвернулся. — Ничего. Чудной, старинный городок — в Старом свете таких городов полным-полно.
Иетс тщательно обдумал свой следующий вопрос:
— Когда немцы ворвались туда… а Диллон остался с горсткой солдат… что там было?… Вы ничего не рассказывали.
— Еще бы рассказывать! — Бинг рассмеялся. — А разве у вас не было на войне таких случаев, о которых вам не хотелось бы говорить?
— Конечно, были. Но я все-таки говорил о них или что-то делал. И мне было легче от этого.
— А я, может, не хочу, чтобы мне было легче! Может, я хочу делать то, что я делаю, и чувствовать то, что я чувствую, и постепенно привыкать к своей поганой, убогой жизни! Может, мне так нравится! А вы, собственно, кто такой, чтобы указывать другим? Вечно суете свой нос в чужие дела! Миссионер! Крестоносец! Помню я эти пышные словеса! Я их выводил пером по бумаге, когда вам и подумать-то обо всем этом было лень. И знайте — тогда вы мне больше нравились. Тогда в вас, по крайней мере, не было этой навязчивости.
— Что ж, прошу прощения, — сказал Иетс.
Он ушел, подавленный. Почему ему не удалось помочь Бингу? Может быть, подход был неправильный? Бинг ответил на это сам: раньше он, Иетс, избегал тесного общения с людьми. Такая позиция не оправдала себя, и тогда он ударился в другую крайность. Вероятно, Бинг почувствовал это. Вероятно, поэтому он и не оттаял.
Иетс увидел самого себя — молодой человек, преисполненный доброй воли и превозносящий свои высокие идеалы. Отвратительно, И вдобавок глупо. Вот почему он не справился с Уиллоуби. Вот почему в самые решительные минуты он оказывался в одиночестве. Сэр Галахад с лейтенантскими погонами!
Надо жить среди людей, а не в стороне от них, не в оппозиции к ним. Но ведь он жалел Бинга! Да, но это ни к чему не привело. И теперь он знает, почему: у этого юноши не настолько сильна вера в него, чтобы он мог поделиться с ним своей бедой.
«Далеко мне до Троя, — думал Иетс. — Трой не станет пускаться в такие психологические дебри, и все же он пользуется гораздо большим влиянием на людей, чем я. Делить с людьми их горе, этого еще мало, заключил Иетс свои размышления. С ними надо работать рука об руку, с ними надо жить одной жизнью, даже если тебе придется немножко обкорнать ради этого свои перышки.
С танком Лаборда вечно что-нибудь случалось. Этот танк не входил в состав тех боевых групп, к которым Лаборда прикомандировали; кроме того, это был старый, видавший виды танк, ремонтировавшийся бесчисленное количество раз. В нем всегда не хватало какой-нибудь части, всегда что-нибудь требовало починки.
Лаборд вел постоянную бесславную войну с ремонтно-восстановительной ротой. Когда у его машины отказывал мотор, ее ремонтировали в последнюю очередь; когда им нужно было горючее, Бингу приходилось или вымаливать, или красть его. И танк Лаборда ходил без пестро-размалеванных сигнальных полотнищ, которыми теперь обзавелись все машины.
Только армия, имеющая абсолютное превосходство в воздухе, могла отказываться от маскировки и дерзко выставлять на своих машинах оранжевые, красные, желтые опознавательные знаки. Эти яркие пятна были особенно необходимы на танках. За последние недели войны авиация не успевала заносить на карты продвижение американских танковых войск. Танковые войска далеко проникли на территорию, которая все еще значилась как вражеская. Горький опыт американских колонн, не раз подвергавшихся обстрелу и бомбежке со своих же самолетов до того, как ошибка была обнаружена, привел к необходимости снабжать танки более заметными опознавательными знаками, чем их обычная белая звезда.
Но сержант из отдела снабжения почему-то так и не удосужился выдать комплект цветных полотнищ танку Лаборда.
Виноват в этом был, конечно, сам Лаборд, с его гонором. К несчастью, лейтенантский гонор — это не Бог весть что, а на фронте им и вовсе никого не удивишь, особенно если будешь пускать пыль в глаза людям, которые проделали не одну кампанию.
Хотел того Бинг или нет, но ему пришлось самому заняться этим.
Все утро он пытался достать в отделе снабжения оранжевое полотнище, так как, согласно распоряжению по работе связи, этот цвет был установлен для того дня.
Лаборд заявил:
— Хорошо! Поедем без полотнища. Я сижу, дожидаюсь битых три часа, а мы сегодня еще ничего не сделали. Пошли!
— Я еще раз попробую, — сказал Бинг. — Может, удастся стащить где-нибудь.
— Что! Снимать полотнища с других машин, которые, может быть, нуждаются в них не меньше, чем мы! Кругом и так слишком много воровства! Рискнем без опознавательного знака.
— Сержант из отдела снабжения посоветовал мне обратиться в ремонтную роту, — устало проговорил Бинг. — Снимем с какой-нибудь машины, которая никуда не пойдет сегодня, а потом вернем обратно.
— Некогда! — отрезал Лаборд.
И сделал по-своему. Последнее время ему многое удавалось делать по-своему. Бинг не настаивал, не спорил с пеной у рта. Он относился ко всему спустя рукава, потому что ему было все равно.
Водитель Чарли уже сидел в танке. Это был долговязый, молчаливый человек лет тридцати — механик из автомобильного гаража в штате Огайо. Он заклеил все свободное пространство внутри танка вырезанными из журналов портретами красивых девушек, но Лаборд, увидев это, пришел в ярость и заставил его содрать картинки все до одной.
— Терпеть не могу похабства! — орал он. — Всему свое место, в том числе и женщинам, но только не у меня в танке!
Чарли промолчал, однако, когда правому сиденью в башне понадобился пустяковый ремонт, он оставил этот факт без внимания. Каждая выбоина на дороге, каждая рытвина в поле давала себя чувствовать Лаборду. Лаборд мирился с неудобством и болью — это было вполне в его духе, так же как и десять тысяч оборотов в учебной кабине, когда он в качестве живой модели проходил испытание на выносливость человеческого организма.
Бинг надел шлем, наушники, ларингофон и сел рядом с Лабордом. Он мог бы сесть справа от водителя, но Лаборд, боявшийся, как бы молчаливая неприязнь Чарли не нашла себе поддержки в угрюмой надменности Бинга, ясно дал понять, что место Бинга в башне.
Они шли быстро; дорога была ровная. Бинг любил ездить в танке, особенно с задраенными люками, когда связью с внешним миром служил только перископ. Так он чувствовал себя в безопасности, и это чувство особенно обострилось в нем после Нейштадта. Разумом Бинг понимал, что тонкая броня легкого танка может защитить его в лучшем случае только от огневых средств пехоты, понимал, что метко брошенный немецкий фаустпатрон пробьет ее. Никаких иллюзий на этот счет у него быть не могло, после того как ему пришлось повидать столько сожженных, искореженных танков. Но ощущение покоя оставалось, и он старался не спугнуть его. Это ощущение было приятно, оно немного ослабляло раздражение, которое закипало в нем в присутствии Лаборда.
Лаборд предпочитал держать башенный люк открытым, даже в те минуты, когда их могли обстрелять из винтовок. Он подчеркивал этим свое презрение к той хоть и слабой, но все-таки защите, которую давал танк. Какой интерес в войне, если не будешь рисковать? Даже растущие столбики цифр в записной книжке были для Лаборда чем-то вроде суррогата славы. Стоит только присмотреться к ним поближе, и сразу поймешь, какая это легкая работа. Слишком легкая!
Бинг машинально наблюдал за Чарли — худые, сильные руки Чарли на двух рычагах управления; нога Чарли на акселераторе, касается его, будто лаская, чувствует малейшую неровность на дороге. Светящиеся циферблаты на доске с приборами чуть подрагивали. Чарли улыбнулся.
— Хороший денек!
— Да, — сказал Бинг. — Хочешь резинку?
Лаборд стал в башне во весь рост и, высунувшись из люка, оглядывал дорогу.
— Спасибо, я и так жую, — сказал Чарли.
Зная, что микрофон донесет до Лаборда каждое слово, Бинг похлопал Чарли по спине и попросил у него знаком жевательную резинку, которую тот переваливал языком во рту. Чарли подал ее через плечо. Бинг не спеша приклеил резинку на сидение Лаборда.
Потом он посмотрел в перископ. Они подъезжали к колонне танков той части, к которой был прикомандирован Лаборд. Танки быстро шли по дороге.
Бинг включил радио. Несколько минут ничего не было слышно — колонна двигалась в полном молчании. Потом раздалась команда.
Танки свернули вбок и неровной линией растянулись по полю. Они шли все медленнее и медленнее, словно нащупывая путь к какому-то объекту. Поле кончилось; в перископе показались кучки деревьев; над кружевным переплетом веток вставали серовато-белые дымки. Лаборд все еще выглядывал из башни, высунувшись до пояса. Чарли задраил свой люк. Потом сбавил газ.
Бинг открыл затвор пулемета и вставил в него ленту.
— Зачем замедлили ход? — послышался раздраженный голос Лаборда.
Чарли сказал, не отрываясь от перископа:
— Что же нам, обгонять колонну, что ли?
Лаборд сел на свое место, оставив люк открытым.
— Я сам дам команду, когда сбавить газ или свернуть с дороги.
— Дорога может быть заминирована, — предостерег его Бинг.
Лаборд снова высунулся из люка. Бингу была видна его нетерпеливо подрыгивающая нога.
— Трясетесь за свою жизнь? — язвительно проговорил Лаборд. — Я, кажется, всегда доставляю вас обратно живыми и невредимыми.
Бинг ничего не ответил на это. Он не трясся за свою жизнь. Плевать ему было на свою жизнь с тех пор, как он ушел из Нейштадта. Но разве Лаборд что-нибудь поймет!
— От разбитого танка с молчащим репродуктором толку будет мало, — равнодушно сказал он. — Немецкие мины не подозревают, что мы исполнены самых лучших намерений.
— Я доставляю вас обратно живыми и невредимыми, — повторил Лаборд. — Так это или не так? Отвечайте!
— Так, сэр, — сказал Бинг. — До сих пор нам сопутствовала удача.
— Удача! Что такое удача? — Лаборд откашлялся. — Ставишь жизнь на карту — выигрываешь. Никаких колебаний, никаких полумер.
Бинг задумался. В Нейштадте были одни колебания, одни полумеры, и привело это к полному краху, к сдаче всех его моральных позиций. Он ничего не мог возразить Лаборду, не мог доказать ему, что надо остановиться и выждать, пока танки не поравняются с ними.
Лаборд направил свой танк к первой рощице справа от дороги. Огонь, который Бинг заметил в перископ, велся оттуда. Теперь в рощице все стихло.
План Лаборда был ясен. Если немцы, засевшие, как он полагал, в этой рощице, выйдут и сдадутся, прежде чем туда подойдет колонна танков, тогда у него будет крупная добыча. Он подвел свой танк почти к самым деревьям — до них оставалось сто, восемьдесят, шестьдесят шагов. Бинг ждал — вот послышится характерное дробное пощелкивание пуль и осколков о броню. Но все было тихо.
Лаборд нырнул вниз. Он сел на жевательную резинку, задраил люк у себя над головой, сказал Чарли:
— Сбавьте газ, держитесь вдоль опушки, — и Бингу: — Ну, начинайте!
Бинг схватил микрофон, соединенный с репродукторами, которые были установлены по бокам башни.
— Deutsche Soldaten!
Говорить все-таки было приятно. Слова — его оружие. Эти не понятные для Лаборда слова помогут ему уйти от Лаборда, остаться наедине с самим собой. И в эти слова, в эти доводы, которые должны убедить немцев, он вложит всю свою ненависть, все свое презрение к врагу, и они же уберегут его от презрения и ненависти к себе.

 

После первых двух-трех фраз мысль Бинга заработала сама собой. Он говорил немцам, затаившимся в роще, что сюда пришла крупная бронетанковая часть, что танки взяли тысячи пленных и что это предупреждение последнее. Они должны прислушаться к нему, должны бросить оружие и выйти из рощи с поднятыми руками, и их никто не тронет. Пора кончать эту бессмысленную войну.
— Теперь, когда война почти кончилась, подумайте, за что вы сражались? За то, чтобы несколько человек, которые высасывали все соки из Германии, могли бы получать дополнительные прибыли и с Европы? За то, чтобы сохранить у власти нескольких человек, которые теперь спешат упаковать свои драгоценности и другие сокровища и готовятся удрать от русских, занимающих Берлин? Разве вы сражались за самих себя?
Что вам дала эта война? Ваши жены погибли или бегут из дому, или прячутся в бомбоубежищах, или живут в местностях, оккупированных союзниками. Ваши сыновья и отцы тоже погибли, или ранены, или попали в плен. От Германии остался ничтожный кусок территории, зажатый между русскими, наступающими с востока, и союзниками, наступающими с Запада. Как вы ошиблись, рассчитывая, что сможете управлять всем миром, — вы, которые потерпели такой крах в своей стране! Призадумайтесь над этим! Солдат воюет, когда ему есть за что воевать. Какой смысл продолжать эту войну, когда она кончена, когда ненужность ее бьет в глаза? Напрасно вы ее затеяли, вам следовало взяться за ум несколько лет назад. Но теперь — теперь, в последнюю минуту, не дожидайтесь, когда наши танки двинутся на вас и скажут свое непреложное, железное, последнее слово. Действуйте! Спасайте свою жизнь, многие годы которой прошли впустую, спасайте жизнь, может быть, она еще пригодится вам в будущем! Сдавайтесь!
В висках у Бинга стучало. Пот градом лился из-под каски по его щекам; глаза резало, пересохшие губы сводило. Он поднес флягу ко рту, сделал глоток и сплюнул — вода была с сильным привкусом хлора.
Ни звука кругом, только мягкий рокот танка, медленно движущегося вдоль опушки рощи. Бинг вытер рот и глаза и прильнул к перископу. Деревья были совсем близко — ему казалось, что можно разглядеть каждую сосновую иглу, каждую шишку на сочной зелени веток. Сосны были все больше молодые, и Бингу вдруг захотелось выйти из танка, растянуться под ними, почувствовать под собой упругий ковер хвои, уловить запах весны.
— Все тихо, — сказал он.
Лаборд открыл люк. Он высунулся наружу, точно неоперившийся птенец из гнезда.
У Бинга мелькнула догадка, он не выдержал и расхохотался:
— По-моему, мы обращаемся со своей проповедью к деревьям и птицам, — вырвалось у него сквозь смех. — Тратим попусту государственное добро — горючее, электроэнергию — и собственные умственные способности.
Лаборд поперхнулся от злобы.
— Сейчас посмотрим! — угрожающе проговорил он. — Посмотрим! Водитель! Прямо в рощу!
— Вы с ума сошли! — крикнул Бинг. — А что, если это ловушка!
— Влево! — Ослушаться команды было нельзя.
И водитель Чарли не ослушался ее. Даже не посмотрев в перископ, он врезался в рощу молодых сосен. Он вел танк напрямик, стиснув зубы. Чарли ненавидел Лаборда.
Они прошли рощу. На это не потребовалось и двух минут. Деревья остались за ними. Впереди были поле и овраг.
Лаборд убедился, что в роще пусто. Они взывали в пустоту, в воздух, они сражались с ветряными мельницами, пуская слова на ветер.
Вот следы немцев — брошенное вооружение, стреляные гильзы, раздавленная каска. Немцы, вероятно, убежали, увидев танки. Они не стали дожидаться Лаборда с его репродукторами.
Чарли остановил танк. Внутри было невыносимо душно. Он открыл свой люк.
— Что будем делать дальше, сэр? — спросил Чарли, выглянув наружу.
Лаборд опустился вниз. Бинг увидел жевательную резинку, прилипшую к его штанам. Лаборд сел спиной к люку, потянулся, закурил сигарету и хмуро сказал:
— Ждать.
— Есть, сэр, — сказал Чарли.
— Подождем, — сказал Лаборд. — Может, танки тоже убедятся, что здесь не с кем воевать.
Бинг вылез по плечи из башни и глубоко вздохнул. Откуда-то издали доносилась стрельба.
— Мы, вероятно, остановили свой выбор не на той роще, на какой следовало, — сказал он назло Лаборду.
— Похоже, что так, — сказал Чарли.
Лаборд не сказал ни слова. Он внимательно изучал местность — овраг чуть правее рощи, зеленеющее поле по другую сторону от нее.
Бинг услышал еле различимый гул.
Высоко в небе, держа курс на восток, шло звено истребителей-бомбардировщиков. Он вспомнил небо Нормандии. Та же синева, то же ощущение от нее, только теперь война почти кончилась. Время совершило свой круг, — снова небо и снова еле различимый гул.
Один из бомбардировщиков оторвался от звена.
Лаборд поднял голову:
— Наши. Мне бы следовало служить в авиации, да не взяли. Там чувствуешь себя настоящим человеком.
Бомбардировщик резко пошел на снижение.
— Блестяще пикирует, — заметил Лаборд. — Наверно, увидел где-нибудь фрицев. Посмотрим, какой сейчас будет фейерверк.
Бинг вспомнил, что ему так и не удалось достать сигнальное полотнище. Бомбардировщик с каждой секундой спускался все ниже и ниже.
Бинг нырнул в танк.
— Это за нами! — крикнул он.
Лаборд тоже все понял, но он не стал прятаться. Он стоял в танке во весь рост, отчаянно размахивая руками, выкрикивая какие-то слова, тонущие в реве моторов.
— Дай газ! — крикнул Бинг. — В овраг!
Он подумал: «Надо задраить люк», — но Лаборд все еще загораживал его. И вдруг — град пуль. Силуэт Лаборда, темнеющий в открытом люке, перерезало ломаной линией. Нижняя половина его упала в танк. Боже, до чего нелепо! — жевательная резинка так и осталась на штанах.
Танк рванулся вперед. Бинг упал на колени. Ослепительный блеск и грохот.
Бинг увидел, как стены танка вздыбились кверху, отсеки сплющило, посыпалась всякая мелочь — дымовые бомбы, отвертки. И голова Чарли, залитая кровью, глаза навыкате, вместо шеи — зияющая дыра.
Бинг чувствовал, как его что-то давит сверху. Там, где ноги, тяжесть и боль. Стены танка все еще крутятся, а может, это его крутит? И жара, жара, желтый дым. Боль, мучительная боль. Потом дым и огонь обрели очертания. Это великан Тони — великан Тони, у которого сердце было детское. Где бы это ни случилось, это случилось с тобой. Его убили, а он хороший человек. Вот за что мы сражались. И вдруг это уже не Тони, а Иетс. Как они быстро сменяют один другого. И боль. Нейштадт тоже боль. Не надо этого.
Ничего не надо.
Назад: 8
Дальше: 10