Книга: «Крестоносцы» войны
Назад: 5
Дальше: 7

6

Ночь наступила рано, черно-серая, промозгло-холодная ночь.
Сержант Лестер продвигался вперед, согнувшись над своим автоматом, едва видный Шийлу, который шел за ним. Позади них, справа и слева, молча, в шахматном порядке двигались отделения; слышно было только шлепанье ног по мокрому снегу и жидкой глине, иногда трещал тонкий лед, ломаясь под башмаками солдат. Они могли слышать друг друга, но не видели ничего, кроме смутных очертаний идущей впереди фигуры.
Они вышли из леса на оголенную, холмистую равнину, не зная, что ждет их впереди; но Трой сказал им, что они должны продвинуться вперед, что ночь и туман защищают их, так же как и немцев, и что они могут наткнуться на противника неожиданно и захватить его врасплох.
Фулбрайт был где-то в центре наступающего клина. Он старался держать связь со своими флангами и с Лестером на острие клина; по временам один из солдат выходил из строя и, отыскав в темноте лейтенанта, докладывал, что пока они ни с кем еще не повстречались.
Где-то позади них была остальная рота; она выходила из леса, следуя за клином лейтенанта Фулбрайта. Контакт надо было держать через связных и по радиотелефону, если всякий другой будет утрачен, что вполне могло случиться в темноте. Если Фулбрайт встретил бы усиленное сопротивление, он должен был отойти и подождать главные силы роты. В остальном многое зависело от решения самого Фулбрайта.
Люди медленно продвигались вперед по холмам, поднимаясь и опускаясь, словно флажки на рыбачьей сети, колеблемые течением.
Лестер был совсем один. Он прислушивался к своим шагам, словно они были не его, а чьи-то чужие. Долго ли может человек выдерживать такое, оставаясь в своем уме? Уотлингер был хороший парень, но его разорвало в клочки; говорят, видели, как его рука летела по воздуху, все выше и выше, прямо на небо. Интересно, примут ли там одну руку вместо всего человека. Душа вряд ли находится в руке, скорее она где-нибудь в сердце, в животе или в мозгу, только не в руке.
— Шийл! — прошептал он.
Шийл осторожно подвинулся вперед.
— Как ты думаешь, где у тебя душа?
— Чего?
— Ведь ты слышал!
— Совсем рехнулся, — сказал Шийл и отступил назад.
Шийл окликнул Трауба, шедшего позади него.
— Эй, Трауб!
— Ну?
— Лестеру хочется знать, где у него душа.
— Черелли! — прошептал Трауб.
— Что тебе?
— Ступай к Лестеру, он хочет спросить тебя кое о чем.
Черелли, спотыкаясь, пошел вперед.
— Ну, в чем дело, Лестер?
— Ни в чем. Там, сзади, что-нибудь случилось?
— Нет, все в порядке. Они говорят, тебе что-то нужно.
— Мне? Ровно ничего. Погоди минутку! Видишь ты свет — вон там?
— Нет.
— А слышишь что-нибудь?
— Нет.
— Есть какая-нибудь разница между сном и явью?
— А я почем знаю!
— Давно мы так идем?
Черелли взглянул на часы, но стекло запотело.
Лестер сказал:
— Ты когда-нибудь пробовал следить за своими мыслями?
— Откуда ты берешь выпивку? Уступил бы мне! Я тоже хочу встряхнуться!
— Пошел назад! — скомандовал Лестер. — Пошел назад, а не то тресну!
— Ладно, ладно!
Почва под ногами Лестера вдруг стала твердой. Он опомнился в одно мгновение. Под снегом чувствовалось что-то вроде дорожного полотна: а вправо и влево уходила в темноту какая-то прямая белая полоса, а густые тени по ее сторонам могли быть и деревьями, и телеграфными столбами. Ясно, что это дорога, она тянется с востока на запад, и где-то влево она должна пересекать шоссе из Люксембурга, идущее с юга на север, по которому они ехали вчера ночью. Теперь Лестер мог ориентироваться. Он велел передать Фулбрайту, что он вышел на дорогу и что она, но-видимому, свободна.
Получив это сообщение, лейтенант приказал радисту связаться с капитаном Троем и передать ему, что они вышли на дорогу, собираются пересечь ее и двигаться дальше вперед.
Тем временем Лестер перешел дорогу, и солдаты спешили перейти ее вслед за ним. Одолев невысокую насыпь, он снова очутился среди волнистой обледенелой равнины. Он замедлил шаг и только тогда снова его ускорил, когда уверился, что весь его взвод пересек дорогу.
У человека, достаточно долго пробывшего на фронте, развивается особое чутье, предупреждающее его об опасности. Оно похоже на инстинкт боксера, который увертывается от удара, прежде чем этот удар нанесен противником.
Когда грохот гусениц донесся до солдат, никто не говорил им, да и не было никого, кто мог бы им сказать, что немецкая танковая колонна движется по той самой дороге, которую они только что пересекли с такой осторожностью; что немецкие танки мчатся не только по самой дороге, но растянулись по полю вширь, словно бредень; что эти танки пройдут между ними и другими взводами их роты; что они отрезаны, а их тридцать или сорок человек с автоматами против целой колонны тяжелых танков. Однако они это знали.
Это была одна из тех подвижных танковых колонн, которыми немцы пробили словно пунктиром всю линию фронта и с помощью которых они углубляли прорыв. Взвод Фулбрайта был просто камешком на их пути; он неосмотрительно вырвался вперед, введенный в заблуждение тишиной ночи. А будь это пятью минутами раньше или пятью минутами позже, их дороги никогда не скрестились бы.
Лейтенант Фулбрайт обдумывал и это, и многое другое. Он надеялся, впрочем очень недолго, что его маленький отряд ускользнет от внимания немецких танков, что темнота и туман укроют его солдат.
Но немцы их увидели. Маневрируя вокруг отряда, они отрезали его с трех сторон и начали обстреливать, без разбора поливая землю смертоносным дождем пулеметных очередей. Они даже открыли огонь из 88-миллиметровых орудий. Смешно. Все равно что швырять кирпичами в муху, сидящую на подоконнике.
Фулбрайту не пришлось отдавать команду. Он с радостью увидел, что его пулеметный расчет и автоматчики уже бесстрашно вступили в безнадежный бой. Он вел мяч и старался прорваться, а против него была целая команда серогрудых молодцов, и каждый из них был вдвое крупнее его. Они играли нечестно. Они ударили его в самое уязвимое место, они нарушали правила, но где же был судья?… Вот и он. Только он похож на профессора Кэвено, который сказал когда-то: «Я бы не поставил вам переводного балла, Фулбрайт, если бы вы не вели так хорошо нападение». Но у профессора Кэвено была длинная седая борода, а это вовсе не профессор Кэвено; этот больше похож на Чарли, негра-истопника в студенческом общежитии, и он пел «Снизойди, Моисей!», — а студенты кричали: «Ура!»
Лейтенант Фулбрайт перевернулся на снегу, бережно придерживая каску локтем, словно футбольный мяч, и затих.
Сержант Лестер видел поля, цветом напоминавшие мраморный прилавок в аптеке Пита Драйзера, когда включали лампочки дневного света. Он прислонился к прилавку, чувствуя плечом его твердый край. Боль была очень сильная. Она становилась все сильней, сделалась невыносимо острой; и больше не было уже ни прилавка, ни света, одна только боль и Лестер, корчившийся от боли.
Черелли, Шийл и Трауб продолжали стрелять. Они стреляли в движущиеся небоскребы, которые были немецкими танками, потому что их учили стрелять и потому что они знали, что все будет кончено, как только они перестанут стрелять.
Трауб примкнул свой штык. Трауб хотел умереть стоя. Это была безрассудная мысль, и Черелли с Шийлом постарались удержать его, когда увидели, что он встает. Но Трауб вырвался от них и зашагал вперед. Казалось, будто штык тянет его за собой. Он наметил себе один танк и пошел к нему. Непонятно, каким образом пулеметная очередь не изрешетила его. Он все шел вперед, и наконец они очутились лицом к лицу, маленький Трауб с Ривингтон-стрит и черная свастика на белом фоне. Потом штык и винтовка разлетелись вдребезги. Танк двигался дальше.
Капрал Клей видел, как немецкая пехота окружает со всех сторон его, Черелли, Шийла и еще нескольких солдат, оставшихся от всего взвода. Пехота, должно быть, ехала на полугусеничных машинах за немецкими танками. Немцы стреляли и подходили ближе, стреляли и подходили ближе. Капралу Клею хотелось жить. В эту минуту в нем звучал всепобеждающий голос: «Нет, нет, нет! Это не конец, это не может быть конец, не здесь, не так, не теперь». Он оглянулся, ища кого-нибудь старше себя чином, кто мог бы приказывать. Если бы кто-нибудь приказал ему: «Стреляй! Дерись!», — он бы стрелял и дрался, потому что был неплохой солдат, но он привык, чтобы им командовали. Но некому было приказывать, и только внутренний голос кричал ему, что лучше жить какой угодно жизнью, чем удариться о землю, об эти борозды, камни и мертвые тела, о снег, потемневший от грязи и крови, — и больше не встать.
Капрал Клей бросил свой автомат и поднял руки вверх. И другие солдаты из взвода лейтенанта Фулбрайта, те, что остались живы, тоже бросили оружие и подняли руки вверх, и тут вперед вышел немецкий майор и ударил Клея своими кожаными перчатками сначала по правой, потом по левой щеке.
Бешеная злоба, которую майор Дейн сорвал на капрале, прошла так же быстро, как и вспыхнула. В продолжение этих последних месяцев, во время бегства через Францию и в Париже, где он встретил Петтингера и понял что больше он не выдержит, майору не однажды хотелось поднять руки и сдаться, положить всему конец и найти мир, покой и безопасность в каком-нибудь унылом лагере для военнопленных.
Однако он продолжал воевать. Петтингер заставил его явиться на сборный пункт, а остатки юнкерских традиций удерживали его в строю; он покорно принял новое назначение, и когда подвертывался случай занять безопасный пост где-нибудь в тылу, какая-то всемогущая рука всякий раз мешала этому. Майор Дейн подозревал, что это не случайно, что милейший Петтингер злорадно распоряжается его судьбой. Эти подозрения подтвердились, как только Петтингер присоединился к колонне Дейна в тот самый час, когда она должна была идти в наступление.
Теперь, когда бой поблизости от него прекратился, ему стала слышна перестрелка на юге, где бронетанковая рота, прикрывавшая его левый фланг, вероятно, столкнулась с американцами. Дейну не нравилось создавшееся положение. Его задачей было продвигаться вперед как можно быстрее, предоставляя частям пехоты, следовавшим за ним, заканчивать операцию. Пленные, которых он взял, мешали его продвижению; на его танках и полугусеничных машинах не было для них места, и отпустить их он тоже не мог.
Петтингер подошел к нему, топая, чтобы стряхнуть снег с сапог.
— Сколько? — указал он на американцев, которые уныло жались в кучу, словно близость друг к другу могла защитить их.
— Около пятнадцати, — сказал Дейн.
— Ну так чего же вы ждете?
Дейн наподдал коленом свое блестящее кожаное пальто: оно было такое жесткое и новое, что стояло колоколом вокруг его тощих ног.
— Не знаю, право… — сказал Дейн, растягивая слова.
Петтингер злобно сверкнул глазами. «Дейн — аристократишка, проныра, паразит. Опять за свое. Что ж, ничего удивительного тут нет! Он и в Париже меня подвел, это мне обошлось в миллион франков».
— Вы не знаете! — передразнил его Петтингер. — Вы здесь командир, не забыли, надеюсь?
— Мне их не жаль, — сказал Дейн, — ей-богу, нисколько! Но я не могу…
— Почему же вы не можете?
— Потому что они пленные. Потому что они безоружные, черт бы их побрал.
— Если бы вы не действовали как идиот, если бы вы стреляли с танков, вместо того чтобы заставлять своих панцергренадеров спешиться, то никакого вопроса не было бы.
Дейн не ответил.
— Так в чем же вы видите тонкое моральное различие? — насмехался Петтингер.
— Ну да, я приказал своим солдатам спешиться. Эти люди сдались. — Дейн заупрямился, как всегда, когда попадал в безвыходное положение.
— И долго вы собираетесь дожидаться тут? Ведь вы не можете взять их с собой?
Дейн выругался.
— Дайте мне время подумать.
Петтингер брезгливо поморщился.
— Так вы советуете… — Дейн не договорил.
— Да. Положительно советую.
— Тогда вы и дайте приказ!
Петтингер засмеялся. Американцы слышали этот смех.
— Вы трус, — сказал Петтингер. — Я всегда это знал. И умрете вы как трус, помяните мое слово. — Он закурил сигарету и крикнул: — Унтер-офицер! — Сержант бросился к нему.
Огонек сигареты описал короткую дугу. — Велите расстрелять.
Сержант откозырнул.
Черелли видел, как оба офицера повернулись и исчезли в темноте. Он услышал, как взревели моторы немецких танков. Потом он увидел, как из темноты вышли несколько фигур и выстроились. Он толкнул Клея, и Клей тоже их увидел.
— Нет! — крикнул Клей. — Не надо! Нет! — И потом, вспомнив то немногое, что он знал по-немецки, крикнул:
— Nicht schiessen! Nicht schiessen!
Но немецкие солдаты не слушали. Они не хотели ничего слушать. Как роботы, они механически выполняли данный им приказ.
Шийлу было горячо лежать. Вокруг него стоял запах крови, она покрывала все его лицо; с каждым вздохом он втягивал ее в ноздри, и рот его был полон крови. Он хотел поднять руку и стереть кровь с лица, но не мог. Что-то тяжелое, неподвижное навалилось ему на плечи и на ноги и придавило его к земле.
Последнее, что Трой слышал от Фулбрайта, было известие о том, что он собирается перейти лежащую впереди дорогу. Это было его последнее донесение.
После этого послышался грохот танков, треск выстрелов; одинокая зеленая ракета взвилась и повисла в тумане, тщетно пытаясь разгореться, потом ее задушила густая, беловатая муть.
Трой торопил своих людей. Они карабкались вверх по холмам и спускались вниз, спускались и опять поднимались, гнали, не разбирая дороги.
Он кричал исступленным голосом, напрягая грудь:
— Скорей! Черт вас возьми! — Это было безумие. Он подстегивал себя, подстегивал своих людей. Он должен дойти. Должен дойти вовремя. Это он виноват. Надо было приказать, чтобы Фулбрайт подождал. Надо было идти быстрей самому, не терять связи с передовым взводом, который теперь отрезан.
Он прислушивался. Там все еще стреляли, все еще дрались, у него еще оставалась какая-то надежда. Когда он наткнулся на танковую роту на левом фланге немцев, он не столько беспокоился о себе и своих двух взводах, сколько терзался мыслью, что перед ним стена, преграда, мешающая ему пробиться к Фулбрайту.
Он сообразил, что надо затребовать танки для подкрепления, но дожидаться, пока они прибудут, не стал. Он пошел в атаку, не думая о том, чего это будет стоить, не считаясь с тем, что немцы, естественно, ответят контратакой и легко могут раздавить его.
Абрамеску находил форсированный марш по голым холмам, в холоде и тумане неприятным и ненужным. Ему все еще было не совсем понятно, почему он шел вместе с людьми Троя; разве потому, что поплелся за своим лейтенантом, увидев, что тот присоединился к роте. Ветер трепал его самодельный маскхалат, простыни путались между ногами, винтовка казалась все тяжелее, с каждым шагом идти становилось все труднее. Он старался не отставать от Иетса, и тот слышал по временам его бормотанье: «В современной моторизованной армии тактика должна была бы сообразоваться с техническими возможностями…» или: «Куриная слепота объясняется недостатком витаминов». Абрамеску, по-видимому, совершенно позабыл о тех причинах, которые заставили Троя с его людьми и Иетса пуститься очертя голову в эту гонку; для него это была почти такая же нелепость, как, например, моментально построиться, а потом целый час стоять в строю и дожидаться, пока кто-нибудь из высших офицеров не обратится к солдатам с речью.
Абрамеску не сразу сообразил, что огонь противника направлен на него. Потом инстинкт самосохранения заставил его броситься на землю с такой силой, что затрещали все кости. Он быстро пересилил естественную реакцию: «Со мной этого не могут сделать» — они, несомненно, это делали, и ему нужно было как-то реагировать. Его реакция приняла форму упрямой решимости отвечать ударом на удар, и, к счастью, в эту минуту он мог услышать, понять и выполнить хриплую команду сержантов. Он различал двигавшиеся тени немецких танков — как ему казалось — на горизонте. Небо светлело, близилось утро, и он видел неясные очертания маленьких фигурок, двигавшихся рядом с автомашинами, — видел врагов, которые стреляли в него.
Абрамеску целился и стрелял, целился и стрелял.
Он проделывал это очень спокойно, не героически спокойно — впоследствии он не мог объяснить как следует, почему он так себя вел, — скорее, это получалось само собой: в таких-то и таких-то обстоятельствах солдат должен действовать так-то и так-то.
То, что происходило вокруг, он видел словно сквозь туман. Он замечал многое, почти не глядя: человек держится за живот и кричит, потом крик становится слабым, как мяуканье котенка, и совсем затихает; подбитый немецкий танк вспыхивает ярким пламенем, маленькая фигурка силится вылезти из него, загорается, машет горящими руками и падает, как погасший уголек; слева от него устанавливают миномет, человек загоняет снаряды в ствол орудия, систематически, один за другим: уи-ит, уи-ит; и вдруг — ни человека, ни орудия, только груда мяса, исковерканный ствол орудия и горячее дыхание взрыва.
Абрамеску перезаряжал винтовку, когда вдруг заметил, что кругом наступила тишина. Он поискал глазами тени врагов и увидел, что эти тени исчезли; где-то далеко слева от него стрекотал пулемет, но и тот сразу умолк. Туман сгустился и окутал его; рядом с ним лежал Иетс, смутно видный в тумане, и Иетс вставал на колени, опираясь на руки, с трудом, словно старик.
И вдруг Абрамеску понял, что бой кончился, оставив его в живых; это был бой — настоящий бой! Такой, где люди идут, нажимая кнопки и спуская курки, рассчитывают дистанцию и целятся с намерением убить, вырвать тебе внутренности, размозжить череп, покрыть большими, рваными ранами тело, которое ты холил, кормил и обмывал всю жизнь, — ранами, из которых польется твоя кровь, столько крови, что ее не смоешь, не удержишь, не остановишь никакими бинтами!
Абрамеску взглянул на свой маскхалат. Он был весь в земле, в коричневых и серых пятнах. Абрамеску сорвал его и, раздирая наскоро сметанные швы, услышал, как с неприятным звуком рвется нитка. Простыни свалились к его ногам. И он перешагнул через складки грязного полотна, словно выходя из магического круга. Он поднял левую ногу — раз! правую ногу — два! — и побежал; колени у него подгибались, но он все бежал, шатаясь как пьяный.
Он бежал от сражения. Он обыкновенный человек, которому не хочется ни убивать, ни быть убитым; потому он и убежал. Он совершенно позабыл, что и сам участвовал в бою.
Иетс увидел его и побежал за ним, догнал его и привел обратно. Абрамеску не сопротивлялся. Он был послушен, как ягненок.
Трой с сержантом Булмером отправлялись на поиски. Иетс решил идти с ними. Он подумал, что дожидаться возвращения Троя будет трудней, чем пойти вместе с ним вперед и узнать, что случилось с Фулбрайтом и его людьми.
Трой очень изменился за последнее время. Все пережитое, начиная с Нормандии, явно сказывалось на нем. Его лицо отекло и все же было прорезано резкими морщинами, глаза глубоко запали.
— Покурим? — спросил Иетс.
Трой не ответил. После того как они перешли дорогу — теперь она казалась тихой и безобидной, и только по колеям было заметно, что здесь произошло, — он сказал:
— Как вы думаете, неужели все это даром?
Сержант Булмер крикнул:
— Вон там!
Они увидели темное пятно рядом с невысоким, покрытым снегом холмиком; снег был сильно утоптан и прибит. Темное пятно оказалось Лестером. И Лестер каким-то чудом остался в живых; он был ранен в обе ноги и в плечо и потерял сознание.
Иетс сбросил шинель. Они положили на нее Лестера. Трой сказал:
— Вы с Булмером отнесете его обратно. Возвращайтесь как можно скорей и приведите с собой десять человек. Я пойду один вперед.
Иетс глядел ему вслед, пока он не скрылся за холмом.
Когда Иетс возвратился со спасательной командой, Трой был уже не один. Он тащил Шийла; рука Шийла лежала на плече капитана, лицо Шийла было все в крови и в грязи, свободная рука безудержно тряслась.
— Ступайте туда! — сказал Трой, показывая назад. — Вы их найдете. — Он крепче обнял слабеющего Шийла. — Вы, Иетс, останетесь со мной!
— Слушаю, капитан.
Когда Булмер двинулся вместе с остальными людьми, Трой крикнул им вслед:
— Эй, послушайте!
Они остановились.
— Я хочу, чтобы вы запомнили то, что сейчас увидите. Навсегда запомнили.
Солдаты не ответили. Они медленно поднялись на ближайший холм. Иетс увидел, что, дойдя до вершины холма, они вдруг как-то странно бросились бежать.
— Они все лежат вповалку, — сказал Трой. Иетс промолчал.
— Все они лежат вповалку, — повторил Трой таким безжизненным тоном, что Иетсу вспомнился Торп в его камере. — Пятнадцать человек, — сказал Трой. Он глухо засмеялся.
— Пятнадцать. Все, что осталось. Я знал каждого из них. Для чего немцы это сделали?
Он не стал дожидаться ответа.
— Оружия у них не было. Они сдались. Они были пленные. Все они лежат вповалку.
Он прижал к себе Шийла, словно защищая его.
— Я стал на колени, — продолжал он. — Роюсь в груде тел. Обыскиваю карманы, где могу до них достать, срываю личные знаки — ведь я их капитан, я капитан груды мертвых тел…
Он помолчал и неожиданно трезвым голосом прибавил:
— Им ничего другого не оставалось, ничего ровно…
Потом продолжал рассказывать по-прежнему безучастно:
— И тут кто-то бросается на меня, начинает со мной бороться, душить меня. Вот он, Шийл.
Он усмехнулся.
— Принял меня за фашиста, правда, Шийл?… Он только что выбрался из кучи. Схватить меня как следует он не мог. Руки у него были скользкие и онемели.
Он стянул перчатку Шийла и показал Иетсу руку, закоченелую, посиневшую почти до черноты.
— Я ему кричу: я Трой, я твой капитан! А он все дерется. Пришлось его стукнуть… Ты ведь меня не узнал? Я понимаю. Я не сержусь на тебя, Шийл.
Иетс не находил слов. Горе капитана было такое сильное, что казалось просто немыслимым отделываться общими фразами о подлости врага или говорить: «Мы воздадим за это сторицей».
— У меня к вам просьба, — сказал Трой.
— Все, что в моих силах.
— Вы ведь говорите по-немецки?
— Да.
— Должны быть свидетели, — сказал Трой. — Тут была целая танковая колонна, сотни немцев об этом знают. Мы поймаем кого-нибудь из них. Ищите их, Иетс. Я не собираюсь убивать их, во всяком случае не всех. Я не говорю — око за око, зуб за зуб. Я христианин и намерен остаться им. Это трудно, но я им останусь.
Шийл, видимо, приходил в себя. Он уже не волочил ноги и старался шагать сам. Трою стало легче тащить его.
Трой выпрямился. С минуту он стоял неподвижно, возвышаясь над Иетсом и над солдатом, которого поддерживал.
— Но мне нужен человек, который отдал приказ! — крикнул он. — Мне нужен этот человек, и вы мне его найдете!
— Да, — сказал Иетс, — я его найду. — Это прозвучало как клятва.
Назад: 5
Дальше: 7