5
В кармане Дондоло лежали его личное дело и приказ, подписанный Люмисом и одобренный Уиллоуби.
К большому облегчению капитана, его решение не вызвало никаких вопросов. Девитт, конечно, мог бы вникнуть в дело и настоять на строгом дисциплинарном взыскании, но его не было в Люксембурге. Накануне вечером он уехал в Париж на совещание. А что касается Уиллоуби, то майор не проявил особого интереса к делу, по крайней мере не нашел повода отменить распоряжение Люмиса. Уиллоуби только поднял свои густые брови и сказал:
— А ведь редеет старая гвардия, верно?
Остатки старой гвардии окружали Дондоло, когда он стоял перед грузовиком, который должен был отвезти его на приемный пункт пополнения; тут были и главный механик Лорд, и Вейданек, которого теперь сделали старшим поваром. Машина была уже нагружена и готова к отправлению, но ее задерживал Дондоло.
Он сказал шоферу:
— Мне надо еще кое с кем попрощаться. Не беспокойся. Я тоже хочу отсюда убраться!
Когда Бинг по обыкновению явился в студию с докладом, Дондоло выступил вперед, пропищав: «Что такое?», и вместе со своими приспешниками загородил Бингу дорогу.
— Что такое? — передразнил его Бинг. — Я вам скажу, что, — вас выставили! Больше уж не будете устраивать пакостей, это была последняя, и на сей раз она вам с рук не сошла. Вот что!
— Знаете новость? — спросил Дондоло.
Бинг еще ничего не знал и, не желая узнавать новости от Дондоло, промолчал.
Дондоло сказал:
— Немцы наступают по всему фронту. К востоку отсюда они прорвали линию обороны! Четверть часа назад это передавали по радио!
— Что такое?… — невольно вырвалось у Бинга.
— Что такое? — Дондоло, Лорд, Вейданек, даже незнакомый шофер разразились громким хохотом.
У Бинга помутилось в голове, он словно физически ощутил этот удар. У него мелькнула странная мысль, что он этого ожидал; он вспомнил даже, что именно так и сказал Трою тогда в Энсдорфе. И это исполнилось; Дондоло объявил это так, будто немецкое наступление было делом его личной мести.
Дондоло издевательски вытянулся во фронт перед Бингом.
— Брат, вся душа болит за тебя! Когда сюда придут фрицы и станет жарко, вспомни обо мне. Я буду трудиться у плиты на пункте пополнения. А может, мне даже посчастливится уехать на родину. Вот приеду домой, расскажу там, какие вы замечательные ребята и как вы тут воюете. Я-то больше воевать не буду — спасибо вам, сержант Бинг!
Бинг сдержался. Он не позволит какому-нибудь Дондоло раздразнить себя.
Дондоло был весь в поту, лицо у него блестело. Ему хотелось бы дразнить Бинга и дальше, хотелось рассказать, как немцы возьмут его в плен и что они с ним сделают, но шофер, которому не терпелось убраться подальше от противника, пошел к своему грузовику. Дондоло вскочил на подножку, помахал рукой, и, когда машина уже тронулась, в последний раз выкрикнул сквозь шум мотора: «Что такое?».
Первые донесения, полученные генералом Фарришем в его штабе на границе бассейна Саара, были отрывочны и так же туманны, как погода в эти дни. Было ясно только одно, что на участке фронта, далее к северу, между Моншо на левом фланге и Люксембургом в центре расположения американских войск, началось сильное оживление. В том секторе, где находилась его собственная дивизия, все оставалось спокойно и без перемен и, если можно было положиться на сводки Каррузерса, обещало и впредь оставаться в том же положении.
Мало-помалу сводки стали поступать чаще. Они были уже не так коротки, и картина начала вырисовываться более ясно.
Фарриш сидел над картами. Опасность была очевидна. Он видел всю простоту немецкого плана, любовался им; как образец маневренной войны вся операция представлялась ему блестящей.
— Разрезать нас пополам, только и всего! Грандиозно! — восклицал он. Потом, обернувшись к Каррузерсу, сказал: — Созовите совещание. Немедленно. Всех, вплоть до батальонных командиров. Там, на дороге, есть амбар, кажется, он достаточно велик и вместит всех. Прикажите осветить его и перенести туда карты.
Фарриш мог бы выбрать для совещания приличный дом, но романтический амбар показался ему более подходящим для такого экстренного случая. Стоял жестокий мороз; ветер врывался в щели между балками, а солому давным-давно почти всю растаскали. По трем сторонам амбара шли узенькие мостки. Свет был направлен прямо на карты, которые занимали большую часть передней стены, и потому видны были только ноги офицеров, сидевших на мостках. Многим пришлось сидеть на полу, и чем выше был чин офицера, тем больше ему подкладывали соломы.
Фарриш стоял перед своими картами в позе дирижера. Над собравшимися подымался пар от дыхания, и слышался сдержанный говор. Все разговаривали главным образом о холодах и гораздо меньше о том, зачем их сюда позвали.
Наконец Фарриш уверился, что пришли почти все. Он откашлялся, и все стихло.
— Господа! — сказал он, — я очень рад сообщить вам, что военные действия возобновились.
Уголки его губ иронически приподнялись.
— К несчастью, это произошло не по нашей инициативе.
Он зашагал перед картами. На поворотах он останавливался и покачивался, переступая с носков на пятки.
— Кое-кто был захвачен врасплох. — Он покачался на носках. — Довожу до вашего сведения, что это не критика. — Он опять покачался.
Смех в зале.
— И смеяться тут, черт возьми, нечему! — Опять покачивание.
Мертвая тишина.
— Обстановка, по-видимому, такова: немцы продвигаются где-то здесь, — его правая рука с растопыренными пальцами шлепнула по Арденнам, — на участке фронта, простирающемся вот отсюда и до сих пор… — Генерал пустил в ход обе руки, держа стек в зубах.
— Главный удар направлен вот сюда! — Кулак Фарриша накрыл северную часть Люксембурга и Бастонь. — План, очевидно, заключается в том, чтобы пробиться на северо-запад, выйти на равнину, захватить обратно Антверпен, Брюссель взять в клещи; может быть, занять Париж.
Стек опять у него в руках и обводит очертания клещей.
— Вот как сделал бы я; и, судя по имеющимся у меня весьма скудным сведениям, полагаю, что это и есть их план. Они пытаются отрезать англичан и Девятую армию от Первой и Третьей армий; если возможно, они попытаются уничтожить Первую армию. Должен сказать, господа, что прорыв им удался!
Лицом к слушателям, держа стек обеими руками, он опять покачивался с носка на пятку.
— Существуют островки сопротивления. Я не знаю, сколько времени они могут продержаться. Силы неприятеля мне точно неизвестны, но они, безусловно, довольно значительны и весьма подвижны. Мы можем противопоставить им только тыловые части, обоз, военную полицию, Бог весть что.
Фарриш выдержал паузу, давая слушателям время усвоить все значение катастрофы. Его офицеры — он сам лично выбирал почти каждого из них — были явно подавлены. Сидевшие на мостках перестали болтать ногами.
— Ну и дела! — сказал кто-то.
Коротким, быстрым движением руки Фарриш прекратил начавшийся было шепот.
— Господа, мне не нравилась война в эти последние месяцы. Как в Нормандии, когда мы воевали против изгородей: успехи были очень слабые, а доставались они нам дорого. Теперь немцы высунули голову, и мы постараемся, чтобы она попала в петлю. Когда генерал Паттон призовет нас затянуть покрепче эту петлю, я хочу, чтобы моя дивизия была готова первой выполнить эту задачу. Благодарю вас, господа.
Дивизия Фарриша двигалась на север. Они шли днем и ночью, без отдыха. Предельной скорости установлено не было. Дороги сотрясались под тяжестью танков; ямы, выбитые в дорожном полотне, становились все глубже и глубже; мокрый снег летел из-под колес; крылья грузовиков облепила грязь; кузова были забрызганы грязью; людей с ног до головы покрывала грязь.
Сырость пропитывала одежду насквозь. А ветер, ледяной ветер, подхлестываемый бешеной гонкой до шестидесяти миль в час, пронизывал до костей — казалось, будто грязь примерзает к коже. Почти ничего не было видно — туман стоял настолько густой, что едва можно было разглядеть очертания идущей впереди машины. Горячей пищи нет. Согреться негде, разве только прижаться как можно плотнее к соседу и позаимствовать у него хоть немного тепла. Зубы стучат, руки коченеют, страшно дотронуться до металлических частей своего оружия того и гляди пальцы примерзнут. Ноги стоят на железном полу машины, холод просачивается сквозь подошвы, словно башмаки и носки из бумаги. Какой толк от плащ-палаток, шинелей и свитеров? Под конец перестаешь искать укрытия и стараешься уснуть, потому что от усталости становится еще холодней, думаешь хоть во сне согреться. И сон ненастоящий, а только дремота, которая не освежает и не дает иллюзии тепла. И ночи без звезд, а единственный твой товарищ — рев моторов впереди и позади…
Иетс тоже участвовал в походе на север. Он был с Троем в Швальбахе, когда третья рота получила приказ выступить. Он взял Троя в свой виллис, потому что капитан отдал свою командирскую машину с мягкими сиденьями тем солдатам, которые отказались лечь в госпиталь, не желая отстать от своей роты.
Иетс был рад, что едет с Троем, несмотря на то что он был стиснут между капитаном, поклажей и шофером; он понимал, как тяжело было бы ему ехать на север одному.
Невзирая на все ужасы, на жестокость и бессмыслицу, с которыми столкнула его война, в нем жила, по крайней мере после Парижа, уверенность в победе. Эта уверенность никогда не покидала его, хотя он почти не сознавал этого, настолько она укоренилась в нем. Он знал, что не в состоянии был бы выдержать, если б ему непрерывно грозила опасность оказаться в стане побежденных. Он думал о том, сколько раз он предлагал и одобрял обращение к немцам для листовок и радиопередач. «Сдавайтесь, кончайте войну, вы ее все равно проиграли!» А теперь медаль повернулась оборотной стороной или повертывается. Надо приноровиться, а то не выдержишь. И он, и все остальные должны научиться воевать зимой. И летом воевать не так-то легко в эту войну; но зимой гораздо, гораздо хуже.
— Хоть бы знать точно, что происходит, — волновался он.
Трой, закутанный в походную шинель, спросил:
— Вы про что?
— Нет, я так.
Приглушенный голос капитана стал громче:
— Если б и знали, чем бы это нам помогло? Ничего не изменилось бы. Подождем, увидим. Я стал специалистом по части «Подождем, увидим».
Но слухи опережали колонну: радисты между делом слушали сообщения обеих сторон. К тому времени как колонна подошла к Люксембургу, люди приблизительно знали обстановку. И так как слухи подчеркивали темную сторону картины, ко всему этому шепоту, ропоту и воркотне примешивались панические нотки.
Черелли заговорил о «тиграх» и заметил, что американцам нечего выставить против них. Потом добавил с глубоким вздохом:
— А помните, как мы катили по Франции? — По сравнению с настоящим это казалось увеселительной прогулкой.
Пух на подбородке и верхней губе Шийла покрылся инеем от его дыхания. Он закрывал лицо руками в перчатках, стараясь отогреть щеки, и его голос звучал глухо:
— Не люблю никаких разъездов. Наездился на своем веку. Когда война кончится, я обзаведусь своим домом и буду сидеть на одном месте, да, черт возьми, на одном месте!
Из глаз Трауба раздражающе и упорно текли слезы. Он обмотал шарф плотнее вокруг головы, надвинул ниже вязаный подшлемник и поверх всего этого нахлобучил каску.
— Ну и вид у нас! — сказал кто-то.
— Куда мы едем? — спросил Шийл.
— Да уймитесь вы! — сказал Лестер.
Черелли затеял драку из-за того, что Шийл, повернувшись, нечаянно ударил его саперной лопаткой. Лестер перегнулся и разнял их; Клей заступился за Черелли, а Трауб кричал, что Шийл не виноват; скоро все перессорились и унялись только потому, что негде было размахивать кулаками в тряской, вихляющейся машине, битком набитой людьми и поклажей. Озябшие и усталые, они сердито глядели друг на друга, с ненавистью думая о том дне, который свел их вместе, ненавидя и сей день, и все грядущие дни.
Этим утром город Люксембург подвергся обстрелу. Обстрел был не очень сильный — всего несколько снарядов из дальнобойных орудий, но это случилось в первый раз и поразило город своей внезапностью. Гром грянул из черных, низко нависших над землею туч, воскресив толки о секретном немецком сверхвооружении и породив слухи о том, что на Люксембург сброшены немецкие парашютисты.
Иетс видел перемену в людях — в тех самых людях, которые только два месяца назад насмехались над немецкими войсками, бежавшими на краденых велосипедах и в повозках, запряженных чужими лошадьми; в тех самых людях, которые приветствовали американцев со всем пылом, на какой были способны их флегматичные, уравновешенные натуры. Теперь они угрюмо стояли на тротуарах и на углах улиц; разгром немцев, тогда казавшийся полным и окончательным, видимо, вовсе не был окончательным; и первые американские части, стянутые с юга и брошенные в прорыв, грязные, усталые и озябшие, походили уже не на победителей, а на последние жалкие отряды ополчения.
Человеку, настолько восприимчивому к чужим настроениям, как Иетс, было особенно трудно сохранять спокойное выражение лица в этой атмосфере, заряженной унынием. Ему хотелось поговорить с Девиттом. Ему необходимо было составить себе ясную, трезвую и правдивую картину того, что произошло и что может произойти в дальнейшем. Ему необходимо было свое место, разумная деятельность в рядах армии, которые теперь должны были сплотиться под угрозой надвигающейся катастрофы для подготовки к контрудару.
Число часовых перед зданием радиоузла было удвоено, и документы у Иетса проверили; это его несколько ободрило.
Но, когда оказалось, что кабинет полковника пустует, так как он уехал в Париж накануне прорыва и с тех пор не давал о себе знать, Иетс был разочарован, почти обижен. Отсутствие Девитта лишало его уверенности, в которой он так нуждался; кроме того, это означало, что всем командует Уиллоуби. Уиллоуби отлично умел подлаживаться и неплохо соображал, когда дело шло о разных трюках, подходах и интригах. Но каков он будет перед лицом непосредственной опасности? А ведь в эту критическую минуту от Уиллоуби зависела не только работа всего отдела, но и сама жизнь Иетса…
Иетс застал майора в оживленной беседе с Крераром; он казался бодрым и спокойным; только мешки под глазами стали больше и тени в складках щек темнее.
— Рад видеть вас! — сказал он. — Полагаю, вы уже слышали новость?
— Слышал, — отозвался Иетс. — Я прибыл с частью, которая назначена на линию обороны где-то поблизости, но не знаю точно, каково положение дел.
— Плохо, — сказал Крерар.
— Вы нас могли и не застать, — сказал Уиллоуби и засмеялся. — Немцы уже оседлали главную магистраль в город Люксембург и часа за полтора могли бы добраться сюда… Но четвертая дивизия их остановила. Предполагалось, что дивизия на отдыхе, она вышла из Гюртгенского леса… От нее осталось очень немного, зато она остановила немцев; повара и канцеляристы, военная полиция и Бог весть кто остановил их.
— Что же мы собираемся делать?
Уиллоуби сказал с вызовом:
— Ничего. Сидеть на своем месте!
— Ну что ж, — сказал Иетс, — не возражаю.
Он начинал ценить майора: не кто иной как Уиллоуби предсказывал в Роллингене: «Война еще далеко не кончилась, и она будет упорной»… Может быть, не так плохо иметь Уиллоуби под боком. Это тоже могло поддержать оптимизм, как поддерживал его беспредельный стоицизм Троя по дороге в Люксембург.
Уиллоуби продолжал:
— Мы на крайнем левом фланге немецкого наступления. Не думаю, чтобы в намерения немцев входило тратить силы на взятие города: здесь ничего нет, кроме радиоузла и соблазнительной возможности вернуть первую из многих потерянных ими столиц. И они его займут, конечно, если он попадет к ним в руки в результате их дальнейшего продвижения на север.
— А что получилось здесь?
— Прорыв фронта, — сказал Крерар.
Уиллоуби уточнил:
— Непрерывной линии фронта больше не существует. Сто первая воздушно-десантная дивизия пока еще в Бастони.
— Держится?
Уиллоуби пожал плечами. — Я хотел вам сказать, Иетс, что с этой женщиной из Энсдорфа вы поработали отлично…
— Нашли о чем вспомнить! — сказал Крерар. — Кто теперь станет беспокоиться, сидит ли немецкое население у себя дома или нет? Тогда мы витали в облаках. Отныне я стою за то, чтобы каждый из нас некоторое время пробыл на фронте — так сказать, соприкоснулся с войной…
— Я никогда не сидел по канцеляриям, — сказал Иетс.
— Я не о вас говорил, — ответил Крерар.
— Мистер Крерар, — усмехнулся Уиллоуби, — хочет начать новую жизнь. Чего ради нам водить друг друга за нос?…
Пустая болтовня. На Иетса она действовала угнетающе. Они уже и так соприкоснулись с войной, война догнала их.
— Так вот, Иетс, — сказал Уиллоуби неожиданно изменившимся голосом, — укладывайте ваши вещи и будьте готовы к выступлению. Я уже отдал приказ. Не знаю, сколько времени мы еще пробудем здесь. Насколько мне известно, Фарриш подходит с юга; он займет этот участок фронта, и мы будем формально под его командой. Так что решать будет он. Но, разумеется, мы и сами должны смотреть в оба.
— А когда возвращается полковник Девитт?
Иетсу было не совсем понятно, почему этот вопрос так не понравился майору. Уиллоуби оттолкнул свой стул, и Иетс увидел, что револьвер он пристегнул к поясу.
— Не знаю! Я не знаю даже, сможет ли он вернуться, — в данную минуту остались открытыми только две дороги, и обе они забиты войсками — а сколько времени они еще останутся открытыми, никто не может сказать. Я не хочу, чтобы нас отрезали. Мы незаменимы!
Он обошел вокруг своего стола и похлопал Крерара по тощей груди. — Незаменимы, верно? — И прибавил: — По крайней мере некоторые из нас, верно?
Было что-то подозрительное в настойчивости Уиллоуби.
— Что вы прикажете делать мне, майор? — спросил Иетс.
— Я же вам сказал, укладывайтесь!
— А потом?
— Ждите.
— Я не хочу ждать, я хочу что-нибудь делать!
Темные, точно затуманенные глаза Уиллоуби смотрели на него без всякого выражения.
— Отлично! Я имел в виду кое-что для вас, — медленно начал он. — Отправляйтесь вперед, в третью роту; если хотите, еще дальше. Я хочу знать, что фрицы думают именно теперь. Нам нужно просмотреть и изменить все наши передачи. Возьмите с собой надежного человека, который может записывать ваши донесения и служить связным. Хотите?
Было ясно, что майор импровизирует. Но он предлагал как раз то, чего хотелось самому Иетсу. С него довольно было одного взгляда на свое начальство, подавленное поражением. Если придется отступать, то лучше отступать с людьми, которые иногда отстреливаются; а если придется умирать, то лучше идти в последний путь в таком обществе, которое тебе по душе.
Любопытно, что мысль о смерти явилась у него только теперь, в натопленном кабинете, где можно было стащить с себя шинель и походный китель, вытянуться как следует и согреть ноги. Сидя в виллисе вместе с Троем, он как-то не думал о смерти.
Он отправился на розыски капитана. Бинга он не мог взять с собой: Уиллоуби сказал, что Бинга отпустить нельзя. Придется взять Абрамеску.
Абрамеску это не понравилось. Он объяснил Иетсу, что не любит бывать на воздухе.
Иетс, вспомнив свои мысли о зимних походах, процитировал Пэйна, на что Абрамеску ответил изречением, тоже похожим на цитату, а на самом деле принадлежавшим его отцу, ветерану румынской армии, насчет нежелательности войны вообще, а зимой в особенности.
После того как Абрамеску предложил целый список подходящих кандидатов и все они были один за другим терпеливо отвергнуты Иетсом, он покорился своей судьбе.
Он явился в полном обмундировании, из чего явствовало, насколько старательно он берег все, что выдавали ему в армии, и с целым рядом вещей, которые приобрел частным образом. Зеленые с белым лыжные носки из мериносовой шерсти упрямо вылезали из его сапог. Что-то вроде вязаной маски закрывало ему все лицо, кроме носа и глаз. Весь он был закутан во что-то похожее на гигантскую наволочку, которую приподнял изящным движением, чтобы влезть в машину. Перевалившись на сиденье, он объяснил Иетсу, что это вовсе не наволочка, а две простыни, которые он сшил вместе.
— Зимой на войне, — сказал он, — полагается носить белый маскхалат. В самом деле, белое трудно заметить на белом, особенно издали. Я могу сойти за камень или за небольшое возвышение, покрытое снегом.
— А что будет, если немцы вас не заметят? — спросил Иетс. — Представьте, они атакуют, проходят мимо вас, а вы остаетесь позади — небольшое возвышение, покрытое снегом.
— Но разве вы не будете поблизости? — забеспокоился Абрамеску.
Иетс не ответил ему на этот вопрос.
Колонны грузовиков, шедшие на север от города Люксембург все редели. Легковая машина теперь могла обогнать их и развить скорость. Иетсу хотелось догнать Троя и его роту; он провел всего около трех часов в городе, пока беседовал с Уиллоуби, мобилизовал Абрамеску, менял белье и наскоро глотал обед — горячий, в чем и состояло его единственное достоинство. Теперь упадок сил давал себя чувствовать, но этому нельзя было поддаваться. Надо было как-то держаться.
Где-то на востоке лежала река Зауер. Накануне ночью дивизия фольксгренадеров, на крайнем левом фланге немецкого наступления, форсировала эту реку и была задержана на ее западном берегу. Но никто не знал определенно, чем кончился бой. Тем временем мотопехота бронетанковой дивизии Фарриша продолжала продвигаться в северном направлении, стараясь прощупать немецкий левый фланг.
Чем дальше на север ехали Иетс и Абрамеску, тем чаще попадались им следы того, что здесь произошло. Это было обратное тому, что происходило во Франции, — американские машины, вместо немецких, тянулись по бокам дороги, искромсанные, разнесенные вдребезги снарядами; американские орудия, с размозженным дулом, искалеченным стволом, стояли, брошенные где пришлось. Свежевыпавший снег и нежная пелена тумана смягчали картину разрушения, внося в нее оттенок тихой скорби.
И тут Абрамеску увидел первого мертвеца — в канаве, словно прикорнувшего отдохнуть. Первой мыслью Абрамеску было: «как это вредно! Он простудится насмерть!» — и прошло несколько секунд, прежде чем он понял, что этот человек убит, что снег не тает на нем и что черное на его мундире вовсе не тень, а страшный след шрапнели, изорвавшей его тело.
Впереди на дороге была воронка, и машины объезжали ее — войска в одном направлении, а санитарные машины в обратном.
Абрамеску наклонился вперед:
— Лейтенант, — сказал он сиплым от волнения голосом.
Иетс обернулся.
— Не смотрите направо.
— Почему? В чем дело?
— Пожалуйста, не смотрите, и все.
— Хорошо! — с досадой сказал Иетс. Но он все-таки посмотрел направо, уголком глаза, и увидел, что лежит в канаве. Он понял, что Абрамеску щадит его, и, обернувшись к неуклюжей фигуре в белом, похлопал капрала по коленке.
Заботливость Абрамеску заставила его вспомнить Рут. Она знала, что он в Люксембурге. По письмам его нетрудно было догадаться, на каком участке фронта он находится. Теперь она прочтет в американских газетах о прорыве; сенсационные заголовки, истерические вопли только усилят ее тревогу. И его сердце вдруг рванулось к ней, сильнее, чем к кому бы то ни было, даже к Терезе… Теперь ты знаешь, что тебе нужна Рут, потому что ты черпаешь силы в ней, а она в тебе; потому что вас двое, и никакая дружба, никакое товарищество, никакие другие отношения не могут заменить этой вашей близости.
Идущие впереди машины остановились, люди вылезали из них и скрывались в лесу с обеих сторон дороги. По лесу, казалось, прошелся гигантский гребень, которым водила грубая рука гиганта цирюльника. Расщепленные стволы, изломанные вкривь и вкось верхушки, взрытый вдоль и поперек кустарник, обнаженные корни, торчащие, как изуродованные пальцы, — все это было переплетено убегающими клочьями тумана, который прикрывал одно и оголял другое, придавая искалеченному лесу какой-то новый, таинственный и зыбкий облик. Только людские голоса возвращали к действительности: слышались команда, брань, вопросы. Подвозили орудия, устанавливали их. Где-то, пристреливаясь, встревоженно строчил пулемет.
Иетс ехал мимо стоявших грузовиков. Вскоре лес кончился, затем на протяжении мили дорога шла между голыми, испятнанными снегом горами, вершины которых окутывал желтоватый туман.
Мертвая тишина нарушалась только разрывами снарядов сухим и жестким грохотом, звучавшим страшнее обычного в этой снежной пустыне, окутанной туманом.
Теперь редкие деревья по обочинам дороги высились, словно колонны портала; Иетс, не зная, можно ли проехать дальше, остановил виллис. Справа показался солдат.
— Куда вы едете, лейтенант?
Иетс неопределенно махнул рукой вперед.
— Ого! — сказал тот. — Напрасно.
— Почему?
— Немцы.
— Да?
Солдат повернулся к Иетсу спиной. Казалось, он был мало заинтересован в том, последует лейтенант его совету или нет.
— Где находится третья рота? — крикнул Иетс ему вслед.
— Здесь! — отозвался солдат.
— Где ваш КП?
— Вон там — ступайте через кусты и дальше — прямо!