Книга: «Крестоносцы» войны
Назад: 1
Дальше: 3

2

Иетс и Бинг шли по двору лагеря для перемещенных лиц в Вердене. Иетс застегнул воротник шинели. Потом он поглядел на небо, по которому сильный ветер гнал рваные, грязно-серые тучи.
— Видно, сегодня так и не прояснится.
— Видно, что так, — сказал Бинг и заговорил о другом. — Вы добились от администрации молока?
— Нет.
— Почему?
Иетс досадливо вздохнул. Он пытался уже в третий раз, и все напрасно.
— Официально здесь распоряжаются французы, они говорят, что у них нет молока. Тогда я пошел к майору Хеффернану, а Хеффернан говорит, что пробовал достать молочный порошок на наших складах, но ему не дали, потому что лагерь французский.
Бинг ничего не сказал. Он стал пробираться между двумя глубокими лужами, поскользнулся и выругался. Двор был немощеный. В свое время, когда в окружавших его одноэтажных казармах размещались французские войска, землю накрепко утрамбовали тысячи солдатских ног: здесь часами маршировали взад и вперед, делали равнение направо и налево, проходили обучение по отделениям и повзводно. Но то было давно. Армия, утоптавшая этот двор, была побеждена и разбита. Солнце и непогода много потрудились над казармами — продырявили крыши, изрезали трещинами стены, разбили окна А теперь шел дождь, шел уже много дней — унылый осенний дождь Восточной Франции, что затягивает и небо, и душу безысходной тоской.
Над единственным крепким каменным зданием, где помещалась администрация лагеря, уныло свисали вниз намокшие флаги — французский, американский и английский, — лишь изредка при порывах ветра взлетая и хлопая о флагштоки. Среди огромных луж, поверхность которых непрестанно рябилась от новых капель дождя, кучками бродили мужчины и женщины, иногда с детьми, втянув голову в плечи, подняв воротники жиденьких курток, засунув руки в карманы поношенных пальто и брюк.
— Ну, знаете, лейтенант, — сказал Бинг, — если это свобода, — немногого она стоит.

 

— А по-вашему, как, отпустить их на все четыре стороны? — огрызнулся Иетс. — Их нужно разбить на группы, проверить, организовать…
— Но как они живут!
— А как они, по-вашему, жили до сих пор?
— Тем более! — упорствовал Бинг.
Иетс вспылил:
— Да замолчите вы, черт вас возьми! Я же делаю, что могу.
— Да, сэр, наверно, так, — согласился Бинг. Бинг видел, как именно Иетс «делает, что может» — набирает полные карманы конфет и раздает их детям, выбирая самых худых.
Иетс уже в течение двух дней опрашивал обитателей лагеря, количество которых все время росло, и убедился, что бьется головой об очень мягкую, эластичную стену. Майор Хеффернан, состоящий при администрации лагеря для связи с американской армией, сыпал обещаниями, французское начальство тоже, все выражали желание помочь, и все объясняли, почему это не в их силах. Каждый день, перед тем как идти завтракать, Иетс надоедал кому-нибудь из администрации и уходил, облегчив свою совесть ровно настолько, чтобы еда не стала ему поперек горла. И каждый раз, как он снова оказывался в лагере среди перемещенных, ему становилось тошно от одной мысли о съеденном завтраке.
Официально в задачу Иетса и Бинга входило опросить возможно больше перемещенных лиц, чтобы собрать данные об их взглядах, настроениях и моральном состоянии. В Вердене отдел впервые столкнулся с этим порождением гитлеровской Европы. Миллионы людей еще томились в рабстве за линией фронта и по всей Германии.
Иетс старался ничего не чувствовать, — время военное, ему поручена определенная работа. Но перед глазами у него были дети со старческими лицами и вздутыми животами, дети, которые, вместо того чтобы шумно резвиться, разыскивали что-то в грязи двора или жались у кухонного навеса, раскрыв рот и вдыхая запах кипящей капусты. Были старики и старухи с детскими лицами и черными от грязи морщинами на шее и на лбу, норовившие потянуть его за рукав, обдавая его кислым запахом заплесневелой одежды и немытого тела. Были женщины, либо худые как скелеты, либо распухшие от картошки, почти все босые, с черными, сломанными ногтями на пальцах ног, месивших жидкую грязь. Были заросшие, голодные мужчины, смотревшие на него со смешанным выражением надежды и недоверия, одни — вконец запуганные, другие — несмотря ни на что, сохранившие собственное достоинство.
— Когда-то у них был родной дом, — сказал Бинг, готовый снова пуститься в рассуждения о необходимости принять меры.
— Это было давно, — сказал Иетс. — Мы имеем дело с совершенно новым явлением. Поймите, сейчас появляется новый сорт людей — люди бараков. Немцы забрали их, поселили в бараках и заставили работать, сведя их существование к минимуму — немножко сна, миска супа и работа, сколько хватит сил. Мы хоть не заставляем их работать. Ругайте немцев, если непременно хотите кого-то ругать, а нам дайте хоть немного разобраться.
Иетс замолчал, с удивлением заметив, что говорит Бингу примерно то же, что сам слышал от Хеффернана.
— «Разобраться»! — передразнил Бинг.
— А как же? Кто мог знать, что их будет так много?
— Ну, хорошо, — сказал Бинг. — Мы делаем, что можем. Импровизируем. Но ведь это только начало. Что мы предпримем, когда у нас на руках будут не тысячи, а миллионы этих перемещенных лиц? А как быть с немцами?… Разве мы не знали, что представляет собой Европа?
Иетс ухватился за слово «импровизируем».
— Импровизировать — это наша специальность, — сказал он. — Американская изобретательность. Вы не родились в Америке, поэтому, наверно, не чувствуете этого. А мы экспромтом освоили целый материк.
Бинг не ответил. Он мог бы возразить, что здесь нельзя провести параллель с наступлением американцев на прерии и леса Дикого Запада. Что немцы, снимая этих людей с места, действовали по плану, а следовательно, для того чтобы исправить зло, сделанное немцами, и, может быть, создать что-нибудь получше, тоже нужен план. Он не ответил потому, что Иетс в сердцах исключил его из числа американцев и лишил права говорить от их имени; выходило, что Бинг не способен проникнуться пресловутым духом пионеров, якобы помогающим американцам находить готовые рецепты для всего человечества.
Испанец Мануэль говорил по-английски медленно, но почти без ошибок. Речь его часто прерывалась глухим, свистящим кашлем, и он сплевывал в синий платок, который держал в руке. Рука, несмотря на смуглую кожу, казалась почти прозрачной.
— Нас осталось очень мало, — сказал он. — Мы солдаты. Мы сражались на Хараме, в Каталонии, в Пиренеях. Каковы ваши планы в отношении нас?
Иетс посмотрел на его иссохшее тело, на ввалившиеся глаза.
— Я не знаю. Не знаю, есть ли вообще какие-либо планы. Вы теперь находитесь в свободной Франции, этот лагерь французский, может быть, французы уже что-нибудь решили. Я у них спрошу.
— Нет, не решили, — сказал Мануэль спокойно. — К тому же мы им не верим. Они нас предали, выдали нас немцам, — вы знаете, что на Хараме мы несколько недель сдерживали атаки немцев?
— Прошлое едва ли вам поможет, — отвечал Иетс. — Сейчас нужно считаться с настоящим, с новой обстановкой.
— Но мы так и делаем, — сказал Мануэль и закашлялся. — Простите. Раньше у меня было прекрасное здоровье, я был капитаном испанского торгового корабля. Я не о себе забочусь, я-то скоро умру, а вот другие. Им некуда деваться. Когда вы выиграете войну, все уедут к себе на родину, а мы этого не можем.
Это был конченый человек, он ничего не требовал. Но вся его фигура, когда он сидел перед Иетсом на перевернутом ящике, в изорванной, засаленной куртке и связанных бечевкой башмаках, казалась живым упреком.
— Чего вы хотите? — спросил Иетс.
— Мы хотим вступить в вашу армию. Мы солдаты. Мы давно, очень давно не держали в руках оружия, но наверстать недолго! Дайте нам возможность сражаться.
— Но ваша страна нейтральна.
— Наша страна в союзе с вашим противником, лейтенант.
— Простите, я не подумал.
— Лейтенант, вы американец. Мы сражались и за вас. Вы нам не помогли. Мы проиграли войну.

 

Странно, подумал Иетс, то же самое говорила Рут.
— Мы перешли Пиренеи в поисках места, где бы приклонить голову, — продолжал Мануэль. — А тут пришел к власти Петэн. Вы сами знаете, что было после. Не дайте нам заживо сгнить здесь, мы этого не заслужили.
— Поверьте, я вам сочувствую всей душой.
— Нам нужны постели, еда, одежда.
— Давно ли вы здесь? Потерпите немного. Вы же солдат. Вы понимаете, какая сложная вещь — война. В первую очередь мы должны снабжать свою армию. Имеются организации по оказанию помощи…
Испанец поежился.
— Благотворительность? — заговорил он с усилием. — Мы считали, что у нас есть кое-какие права. Мы были рабами — пусть. Мы и жили и работали, как рабы. Немцы не забыли боев на Хараме. Потому нас и осталось так мало.
— Теперь-то вы свободны. — Иетс сказал это искренне, ему хотелось помочь испанцу.
Тот засмеялся, но смех прервался кашлем, от которого все тело его судорожно скорчилось и по щекам покатились слезы. Другие испанцы, державшиеся до сих пор поодаль, подошли ближе. Один из них потряс Мануэля за плечо. Судороги прекратились. Несколько секунд Мануэль сидел с закрытыми глазами.
Потом он сказал:
— Не взыщите. Меня много били, поэтому у меня бывают припадки, не могу сдержать себя.
— Чему вы смеялись?
— Разве я смеялся? Нет. А если бы и смеялся? Смеюсь от радости. Рад, что я свободен. Вы знаете, что такое чувство свободы? Мы вот с ними испытали его однажды, давно, на Хараме.
Он понурил голову.
Иетс увидел, что на макушке у него лиловый шрам, глубокий, с неровными краями.
— Я постараюсь что-нибудь для вас сделать, — сказал он. — Поговорю с администрацией лагеря.
— Мы будем вам благодарны, — сказал Мануэль.
Иетс мог бы отказаться от этой работы. Девитт не стал бы возражать, если бы он сказал, что не справляется, и изложил бы причины. Но он сам не хотел бросать начатое дело, потому что все еще надеялся принести какую-то пользу и потому еще, что новые люди занимали теперь его мысли и реже вспоминался Торп на полу своей камеры, Уиллоуби, выходящий из кабинета Березкина и пресекающий его, Иетса, попытки раскрыть правду, и Тереза в вечер их последнего свидания, да, и Тереза.
По дороге из Парижа в Верден Иетс часто спрашивал себя, почему он так покорно подчинился тогда ее настроению. Чем дальше отодвигался Париж, тем меньше он понимал, почему упустил то, что уже было у него в руках.
Он хотел забыть Терезу, хотел забыть Рут, хотел забыть прошлое. Он зарывался в работу. Но работа наталкивала его все на те же проблемы.
Иетс думал: если когда-нибудь наступит мир, этим людям — и испанцам и остальным — придется позабыть о прошлом и начать все сначала. Но разве это возможно?
Нам пришлось бы учить их, руководить ими. Но с чего начать? И кто будет учить? Кто будет руководить?
Может быть, майор Уиллоуби?
Он вошел в барак № 8, к русским. В первой комнате было полно народу, мужчин и женщин. Все они посмотрели на него, когда он вошел, но не проявили особого любопытства. В других бараках к нему сейчас же бросались с просьбами, наперебой стараясь привлечь его внимание. Здесь люди вели себя сдержанно.
Они дали ему осмотреть комнату: угол, которым не пользовались, потому что крыша протекла и вода капала в подставленные жестянки; тонкие подстилки из грязной соломы, служившие постелями; двухъярусные нары, и на них вместо матрацев — мешки с соломой. Они, видимо, предназначались для семейных, так как были завешены мешковиной и листами бумаги.
Иетс молча обошел комнату. Он попробовал улыбнуться и увидел, что кое-кто из людей, сгрудившихся на соломенных подстилках, улыбнулся ему в ответ. Он чувствовал, что много глаз следят за каждым его движением. Потом он стал различать отдельные детали. Изможденная женщина кормила грудью исхудалого младенца, с натугой тянувшего из нее последние капли молока. Мужчина неопределенного возраста смотрел на нее, посасывая пустую трубку, и кивал головой, словно подбодряя женщину в ее непосильном труде.

 

К Иетсу подошла босая, коротко остриженная девушка с серьезным лицом. Когда в ответ на ее русскую речь он покачал головой, она перешла на немецкий.
— Не люблю говорить по-немецки, — сказала она.
— Едва ли стоит переносить нелюбовь к какому-либо народу на его язык, — сказал Иетс менторским тоном. — Ведь это язык Гёте… впрочем, вы, вероятно, о нем не слышали… — он умолк.
— Я о нем слышала, — сказала девушка. — Я когда-то училась в Киевском университете.
— А я до войны был преподавателем, — сказал Иетс. — Значит, вы должны со мной согласиться, во всяком случае насчет Гёте.
— Посмотрите на нас, — сказала девушка, — вот как с нами обошлись его соотечественники.
— Я знаю.
— Вы смотрите на мои волосы? — спросила она. — Меня обрили.
— Они отрастут, — сказал он помолчав.
— Отрастут, — подтвердила она.
— Зачем вас обрили?
— Кто говорит, потому что немцам нужны были волосы, кто говорит, чтобы мы не убежали. Но мы все-таки убежали.
— Вас было много? — спросил Иетс.
Девушка указала на группу женщин, сидевших посредине комнаты на каком-то возвышении.
— Некоторые и сейчас здесь. Мы три дня шли пешком.
— А мужчин с вами не было? — спросил Иетс.
— Почти не было. Мужчины ушли за два дня до нас, когда немцы стали нервничать. Они сняли немецких часовых, забрали их оружие и ушли.
— Где это было?
— В Роллингене. Мы работали в шахте.
— Вы работали в шахте? И эти женщины тоже?
— Да.
— Под землей?
— Да.
«Крепкая, видно, девушка, — подумал он. — Вернее, была крепкая до того, как ее поставили на эту работу».
— Сколько часов в день? — спросил он.
— Десять, иногда двенадцать. Но мы не особенно надрывались, — добавила она с коротким, злым смешком.

 

— Разве с вас не требовали определенного количества руды?
— Это все улаживал Андрей.
— Кто такой Андрей?
— Он был у нас приемщиком, — объяснила она. — Его сейчас здесь нет. Он ушел с другими мужчинами. Я не знаю, где он. Андрей все и организовал.
— Он, видно, молодец, — сказал Иетс снисходительно.
— Он нас учил, — сказала девушка. — Шахта принадлежала какому-то французу, но руду забирали немцы.
— Делакруа? — спросил Иетс.
— Может быть, я не знаю. Все они друг друга стоят.
— Да, нужно полагать, что так, — сказал Иетс с убеждением. В голосе его прозвучала ненависть. Девушка подняла голову, и он прочел в ее глазах, что разногласие по поводу Гёте забыто.
Она подвела его к своим товаркам. Ему принесли ящик, он сел, расстегнул шинель, — словом, устроился по-домашнему.
Она представила его женщинам:
— Этот американский офицер пришел посмотреть, как мы живем. — И добавила, обращаясь к Иетсу: — До сих пор нами еще никто не интересовался.
Иетс не мог им сказать, что его задача — опросить их, а не облегчить их участь. И вдруг он заметил, что они уже не смотрят на него; даже киевлянка отвернулась куда-то в сторону.
Иетс тоже оглянулся.
В дверях стоял могучего вида мужчина; он с радостной улыбкой раскинул длинные руки, словно желая обнять сразу всех обитателей комнаты.
— Андрей! — ахнула девушка из Киева и бросилась к нему. — Ой, Андрей!
Он обнял ее — не как влюбленный, а скорее как защитник и покровитель. Рядом с ним она казалась очень маленькой, ее стриженая головка едва достигала его груди в том месте, где в вырезе синей матросской блузы видны были синие полоски тельника.
Она быстро и взволнованно заговорила по-русски, он, успокаивая, похлопал ее по плечу. Раздвинув рукой женщин, окруживших его плотным кольцом, он наконец вошел в комнату.

 

Иетс по-прежнему сидел на своем ящике. Так это и есть Андрей, учитель, организатор, тот, что ушел с мужчинами. Он держался, как настоящий военный, очень прямо и вместе с тем свободно. Волосы его, светло-русые, густые, невьющиеся, ежиком торчали над крепким квадратным лбом. Рот у него был небольшой, красивой формы подбородок, как и лоб, квадратный и решительный. Он поморгал, привыкая к полумраку комнаты, потом шагнул вперед и стал перед Иетсом, дожидаясь, пока тот обратится к нему.
В этом человеке было что-то до того значительное, что Иетс не мог пройти мимо него. К тому же он представлял и особый интерес. Вероятно, он пережил то же, что тысячи других перемещенных лиц в этом лагере. Как ему удалось сохранить такую бодрость, такую силу духа? И много ли таких, как он?
— Я — офицер американской армии, — сказал Иетс по-немецки, острее, чем когда-либо, чувствуя всю нелепость положения, при котором два союзника вынуждены объясняться на языке своего общего врага.
Он думал, что студентка будет переводить, но Андрей отвечал сам:
— Я сержант советской морской пехоты, Ковалев Андрей Борисович.
— На вас отличная форма, — заметил Иетс. — Неужели сохранилась с начала войны?
— Нет, — рассмеялся Ковалев. — Это мне дал один американский капитан. Когда мы с товарищами, — он указал на мужчин, стоявших позади него, и Иетс только тут заметил, что Ковалев пришел не один, — когда мы с ними добрались до американской заставы, у нас ничего не было, только лохмотья да винтовки. А теперь вот как одели.
Он пощупал свои брюки.
— Ничего сукно. Со складов германского флота… А вот это — советское! — Одной рукой он хлопнул по поясной пряжке, другой — по тельнику на груди. — Их у меня никто не мог отнять.
— Как ты сюда добрался? — спросила девушка. — Что ты делал, после того как ушел из шахты?
Ковалев отвечал не спеша, обращаясь к Иетсу:
— Мы убивали немцев. Мы жили в лесах, передвигались ночью. Партизаны — в Америке это тоже так называется? Меня этому обучали; нас много таких. Вот и пригодилось. За два дня мы набрали столько германского оружия, что девать было некуда. Мы могли бы долго так жить. Но я сказал своим: пора возвращаться в Красную армию. Пойдем к американцам, скажем, кто мы есть, и они нас отправят домой.
Едва ли он так наивен, подумал Иетс. Или у него такие странные представления о войне?
Он сказал:
— Боюсь, что это не так просто, Ковалев. Раз вы в этом лагере, вы являетесь перемещенным лицом, как и все остальные…
Ковалев небрежно повел рукой. Видимо, слова Иетса не испортили ему настроения. Ему, вероятно, доводилось решать и более трудные задачи.
— Ладно, там видно будет, — сказал он.
— А много было партизан, — спросил Иетс, — или только ваша группа?
— Один раз мы встретили французских партизан. Они четыре месяца провели в лесу, а вооружены были только старыми винтовками, и то не все. А мы сражались четыре дня, и у нас было два пулемета, а винтовок и боеприпасов хоть отбавляй. Пулеметы я оставил французам.
Женщины слушали, одобрительно кивая головой. Они были уверены, что кто-кто, а их мужчины сумеют за себя постоять.
Девушка сказала:
— Расскажи американскому офицеру, как мы устроили забастовку.
— Где вы устроили забастовку? Когда? — оживился Иетс. Если была забастовка, значит, в германском тылу много людей, подобных Ковалеву. Ведь именно за такими сведениями Иетс и направлен в этот лагерь.
Ковалев ответил девушке:
— Ты сама расскажи. Я устал. — И, не дожидаясь возражений, закрыл глаза.
— Он не любит говорить о себе, — сказала девушка. — Это было в Роллингене первого мая, вы ведь знаете, Первое мая — большой праздник. Вот Андрей и сказал — будем праздновать. Мы далеко от Советского Союза, мы пленные и рабы, но мы покажем немцам, что так не всегда будет. Мы жили в бараках, за городом. Перед каждой сменой нас отвозили на шахту поездом. Утренняя смена начиналась в пять часов. Мы собрали всю красную материю, какую могли найти, девушки отдавали белье, косынки, потом у нас были краденые немецкие флаги, мы свастику вырезали, а красное поле осталось. И когда первомайский поезд подкатил к шахте, из всех окон развевались красные флаги, наши флаги, рабочие, вы понимаете?
Иетс потер свои пальцы. Он не одобрял демонстраций, и в данном случае она не принесла никакой практической пользы.
— В шахте, — продолжала девушка, — полицейские отобрали у нас флаги и разорвали. Они бы нас застрелили, но кто бы стал тогда работать? Мы спустились под землю, но работать не стали. Мы устроили митинг, и Андрей сделал нам доклад о Первом мая, о его значении, и говорил, что мы — тоже солдаты и сражаемся плечом к плечу с Красной армией…
Иетс представил себе этот митинг под землей, в полутемном штреке, лица, обращенные к Ковалеву. В своем единстве они, даже будучи рабами, представляли собой силу. Он смутно позавидовал им. Они знают, за что борются.
Он вспомнил листовку Четвертого июля: я пошел к Фарришу и наговорил ему всякого вздора, чтобы убедить его и всех остальных не сообщать противнику, что мы, в некотором роде, тоже знаем, за что боремся…
Девушка продолжала рассказывать:
— Тогда они отобрали нескольких женщин и посадили в одиночки — и меня, и вот эту, Дуню. Они нас морили голодом и пытали, все хотели узнать, кто организовал забастовку. Но так ничего и не узнали.
Ковалев открыл глаза.
— С голоду вы не умерли, — сказал он.
— Нет, — сказала девушка. — Мы за все время у немцев столько не ели. О нас Андрей заботился.
— Что об этом говорить, — сказал Ковалев.
«Чем силен этот человек? — думал Иетс».
— Мне здесь не нравится, — услышал он голос Ковалева. — Я здесь не останусь.
Ковалев уже не казался Иетсу наивным. Иетс понял: здешний лагерь — то же медленное умирание, на какое обрекли этих людей немцы.
— Мне вы об этом не сообщайте, — улыбнулся он. — Но дайте мне честное слово, что пробудете здесь еще сутки. Завтра я приду сюда за вами. Я хочу, чтобы вы рассказали нашим о том, что видели и что сделали. После этого я доставлю вас обратно в лагерь, а там — поступайте, как хотите.
Он почувствовал, что Ковалев остановил на нем испытующий взгляд.
— Это приглашение на обед, — сказал Иетс и подумал, что скажут Уиллоуби, Девитт и все остальные, когда он появится в офицерской столовой с русским матросом.
— Я принимаю, — сказал Ковалев. — Принимаю от имени моих товарищей, потому что всех нас вы, понятно, не можете пригласить.
Назад: 1
Дальше: 3