XIX
Уйдя от мистера Меркаптана, Липиат направился прямо домой. Ясный день точно издевался над ним. Со своими блестящими красными омнибусами, белыми зонтиками, муслиновыми девушками, молодой листвой деревьев и оркестрами на углах улиц, он до отвращения был похож на увеселительную загородную прогулку. Липиату хотелось остаться одному. Он взял такси, чтобы добраться до мастерской. Конечно, это было ему не по средствам, но не все ли равно, не все ли равно теперь?
Машина медленно и как бы нехотя въехала в грязный тупик. Он расплатился, открыл маленькую дверь между широкими воротами конюшен, взобрался по узкой лесенке и очутился у себя дома. Он сел и попробовал собраться с мыслями.
«Смерть, смерть, смерть, смерть», — повторял он себе, шевеля губами, точно молился. Если он произнесет это слово достаточное количество раз, если он вполне приучит себя к этой мысли, смерть придет как бы сама собой; он познает ее, будучи еще живым, он почти незаметно перейдет из жизни в смерть. «В смерть, — повторял он про себя, — в смерть». Смерть — как колодец. Камень падает, падает, секунда за секундой; и наконец раздается звук, отдаленный, страшный звук смерти, и потом — ничего больше. Колодец в Карисбруке и осел, вертящий колесо, которое подымает ведро воды» ледяной воды... Он долго думал о колодце смерти.
За окнами в тупике шарманка наигрывала мотив «Куда деваются мухи зимой?». Липиат поднял голову, прислушиваясь. Ему стало смешно. «Куда деваются мухи?» Вопрос ставился до драматизма, до трагизма, кстати. В конце всего — последний смехотворный штрих. Он видел все это со стороны. Он представил себе самого себя, покинутого всеми, разбитого. Он взглянул на свою руку, безжизненно лежащую перед ним на столе. Недоставало только ран от гвоздей, чтобы получилась рука распятого Христа.
Ну вот, опять литературщина. Даже теперь. Он закрыл лицо ладонями. В его сознании была кромешная тьма, неизъяснимый, мучительный хаос. Это слишком трудно, слишком трудно.
Когда он решил писать, оказалось, что в чернильнице нет ничего, кроме иссохшего черного осадка. Он каждый день собирался купить себе чернил; и каждый раз забывал. Придется писать карандашом.
«Помните ли вы, — писал он, — помните ли вы, Майра, то время, когда мы поехали за город — помните? — и остановились под Спиной Борова в маленькой харчевне, которой хозяева старались придать более шикарный вид? «Отель Быка» — помните? Как мы смеялись над Отелем Быка! И как нравились нам его окрестности! Целый мир на площади в несколько квадратных миль. Меловые карьеры и синие бабочки на Спине Борова. А у подножия холма неожиданный песок: твердый желтый песок с удивительными пещерами, вырытыми бог весть когда какими-то неведомыми разбойниками на Пути Пилигрима; и тонкий серый песок, на котором растет вереск в Паттенхэм-Коммон. И флагшток и надпись на том месте, откуда королева Виктория любовалась видом. И огромные холмистые луга вокруг Комптона и густые темные леса. И озера, и вересковые пустоши, и шотландские ели у Кэтт-Милл. Шекль-фордские леса. Там было все. Помните, как мы всем этим наслаждались? Я, во всяком случае, наслаждался. Я был счастлив эти три дня. И я любил вас, Майра. И я думал, что, может быть, может быть, вы когда-нибудь полюбите меня. Вы этого не сделали. И моя любовь принесла мне только несчастие. Помните тот замечательный сонет Микеланджело, в котором он сравнивает любимую женщину с глыбой мрамора, из которой художник может изваять совершенный образ своих грез. Если изображение окажется плохим или если влюбленный получает вместо любви смерть — что ж, значит, виноват художник и влюбленный, а не мрамор, не любимая.
Amor dungue non ha, пё tua Beltatc,
О fortuna, durezza, o gran disdegno,
Del mio mal colpa, о mio destino, о soitc.
Se dentro del tuo cor morte de pietate
Porti in un tempo с ch'l mio basso ingcgno
Non sappia ardendo trarnc altro che morte.
Да, это был мой basso ingegno, мой низкий гений, не сумевший извлечь из вас любовь, извлечь красоту из материалов, из которых создают произведение искусства. А теперь вы улыбнетесь про себя и скажете: бедный Казимир, наконец-то он согласился с этим! Да, да, теперь я соглашаюсь со всем. Что я — плохой художник, что я — плохой поэт, что я — плохой композитор. Что я — шарлатан и неудачник. Что я — комический актер на героических ролях, заслуживающий всяческого осмеяния, — и осмеянный. Но ведь смешон каждый человек, когда на него смотришь со стороны, не принимая во внимание того, что происходит у него в сердце и в сознании. Можно превратить «Гамлета» в остроумный фарс, в нем будет неподражаемая сцена, когда сын застает свою обожаемую мать на ложе прелюбодеяния. Можно сделать остроумнейшую мопассановскую новеллу из жизни Христа, противопоставляя притязания безумного равви его неудачливой судьбе. Все дело в точке зрения. Каждый человек в одно и то же время и ходячий фарс, и ходячая трагедия. Человек, поскользнувшийся на банановой корке и проломивший себе череп, описывает в воздухе при своем падении комичнейшую арабеску. А вы, Майра, — догадываетесь ли вы о том, что говорят о вас злые языки? Каким бульварным фарсом представляется другим ваша жизнь? Для меня же, Майра, вы окружены какой-то безымянной и непонятной трагедией. Что такое для них вы? Какая-то легкомысленная дамочка с занятными приключениями. А что такое я? Шарлатан, неудачник, претенциозный, хвастливый, высокопарный болван, способный писать только рекламы для вермута. (Почему это причинило мне такую боль? Не знаю. Нет никаких причин, почему бы вам не думать так, если вам хочется.) Я был всем этим — фигурой, достойной всяческого осмеяния. И весьма возможно, что ваш смех был оправдан, что ваше суждение было справедливым. Я не знаю. Я ничего не могу сказать. Может быть, я — шарлатан. Может быть, я — неискренен, хвастаю перед другими, обманываю самого себя. Говорю вам, что я этого не знаю. Теперь все смешалось в моем уме. Его ткань распалась, в нем царит ужасный хаос. Я не могу привести себя в порядок. Лгал ли я самому себе? Актерствовал ли я? Становился ли я в позу Великого Человека, пытаясь убедить себя, будто я и в самом деле великий человек? Есть ли во мне что-то или нет ничего? Удалось ли мне создать что-нибудь ценное, соответствующее моим замыслам, моим мечтам (ибо они были прекрасны; в этом я убежден). Я заглядываю в хаос моей души, и, говорю вам, я не знаю, не знаю. Но я знаю одно: что вот уже двадцать лет я разыгрываю шарлатана, над которым вы все издеваетесь; что я страдал, душой и телом — порой даже голодал — ради того, чтобы разыгрывать эту роль; что я боролся, что я с подъемом бросался в атаку, что я терпел поражение — сколько раз! — что я заставлял себя бороться, снова и снова бросаться в атаку. Что ж, пожалуй, это и смешно, если вам угодно именно так смотреть на это. Смешно, когда человек столько времени подвергает себя лишениям ради чего-то, чего на самом деле вовсе не существует. Я понимаю, что в этом есть тонкий комизм. Я понимаю это абстрактно, так сказать. Но не забывайте, что в данном частном случае я не только бесстрастный наблюдатель. И если что-нибудь меня теперь обуревает, то отнюдь не смех. Я обуреваем неописуемым страданием, горечью самой смерти. Смерть, смерть, смерть. Я повторяю себе это слово много раз подряд. Я думаю о смерти, я пытаюсь представить ее себе, я склоняюсь над ней, я смотрю туда, куда падают и падают камни, и слышу только один страшный звук, вслед за которым вновь настает молчание: смотрю в колодец смерти. Он так глубок, что не видно мерцающего глаза влаги на дне. У меня нет свечи, чтобы опустить ее вниз. Это страшно, но я не хочу больше жить. Жить хуже, чем...»
Липиат полез доставать еще лист бумаги и вздрогнул, услышав на лестнице шум шагов. Он повернулся к двери. Его сердце отчаянно колотилось. Непонятный страх овладел им. В ужасе он ждал приближения какого-то неведомого и ужасного существа. Шаги ангела смерти слышались на лестнице. Вверх, вверх, вверх Липиат чувствовал, что он дрожит, слыша, как приближается звук. Он знал наверное, что через несколько секунд он умрет. Палач уже надел ему петлю на шею; солдаты стрелкового взвода уже прицелились. Раз, два... он вспомнил миссис Вивиш, стоявшую без шляпы, с волосами, раздуваемыми ветром, у подножия флагштока, на том самом месте, откуда королева Виктория любовалась далеким видом на Сельборн; он вспомнил ее страдальческую улыбку; он вспомнил, как однажды она взяла его голову руками и поцеловала его: «Потому что вы такой золотой осел», — сказала она, смеясь. Три... Раздался легкий стук в дверь. Липиат прижал руку к сердцу. Дверь открылась.
Невысокий птицеподобный человечек с длинным острым носиком и глазками — круглыми, черными и блестящими, как пуговицы, — вошел в комнату.
— Вы, вероятно, мистер Лидгет? — начал он. Потом взглянул на карточку, где, очевидно, были написаны имя и адрес. — Я хотел сказать, мистер Липиат. Тысяча извинений. Вы, вероятно, мистер Липиат?
Липиат откинулся на спинку стула и закрыл глаза. Лицо у него было белое как бумага. Он тяжело дышал, на висках у него выступил пот, как будто он только что бежал.
— Я нашел нижнюю дверь открытой, поэтому я поднялся прямо сюда. Надеюсь, вы простите... — Незнакомец виновато улыбнулся.
— Кто вы? — спросил Липиат, снова открывая глаза. Сердце у него по-прежнему колотилось; после бури оно успокаивалось не сразу. Он отпрянул от края страшного колодца; время бросаться туда еще не настало.
— Меня зовут, — сказал незнакомец, — Болдеро, Герберт Болдеро. Наш общий друг мистер Гамбрил, мистер Теодор Гам-брил Младший, — уточнил он, — надоумил меня обратиться к вам по одному вопросу, в котором мы оба заинтересованы и который, может быть, заинтересует и вас.
Липиат кивнул, не говоря ни слова.
Мистер Болдеро тем временем осматривал мастерскую своими блестящими птичьими глазками. На мольберте стоял почти законченный портрет миссис Вивиш. Он с видом знатока приблизился к нему.
— Это напоминает мне, — сказал он, — Бакоссо. Можно сказать, очень напоминает. А также немного... — Он запнулся, пытаясь восстановить в памяти имя другого субъекта, о котором говорил Гамбрил. Но, не сумев припомнить маловыразительные слоги имени Дерэна, он решил действовать наудачу и сказал: — Орпена. — Мистер Болдеро вопросительно взглянул на Липиа-та, желая убедиться, не ошибся ли он.
Липиат продолжал молчать; казалось, он не слышал того, что было сказано.
Мистер Болдеро понял, что говорить о современном искусстве не имеет смысла. «У этого типа такой вид, — подумал он, — точно с ним что-то неладное. Надо надеяться, не грипп. Эта болезнь так и ходит по городу».
— Этот вопрос, о котором я говорил, — продолжал он другим тоном, — заключается в одном деле, которое мы с мистером Гамбрилом совместно организуем. Речь идет о Пневматических Брюках. — И он беззаботно помахал рукой.
Липиат внезапно разразился хохотом — преисполненный горечи Титан. Куда деваются мухи? Куда деваются души? Сперва шарманка, а теперь Пневматические Брюки. Потом, так же внезапно, он смолк. Опять литературщина? Снова актерство?
— Продолжайте, — сказал он, — прошу прощения.
— Ничего, ничего, — снисходительно сказал мистер Болдеро. — Я знаю, эта мысль кажется на первый взгляд несколько юмористической, можно сказать. Но уверяю вас, мистер Лидгет, то есть мистер Липиат, это дело денежное. Денежное! — Мистер Болдеро сделал театральную паузу. — Так вот, — продолжал он, — мы собирались выпустить новый товар, создав ему предварительно сногсшибательную рекламу. Затратить несколько тысяч на газетные объявления и, кроме того, развесить наши рекламные плакаты по всем станциям метрополитена и на всех площадях вместе с рекламами Резиновых Изделий Оубриджа, Овсянки Джон Булль и Бренди Золотая Печать. А для этого, мистер Липиат, нам нужны, как вы и сами понимаете, несколько хороших, бросающихся в глаза рисунков. Мистер Гамбрил упомянул ваше имя и надоумил меня пойти к вам и выяснить, не изъявите ли вы согласие на некоторое время предоставить в наше распоряжение ваш талант. И должен заметить, мистер Липиат, — произнес он с неподдельным жаром, — что, увидев этот образчик вашего творчества, — он показал на портрет миссис Вивиш, — я чувствую, что вы блестяще справитесь...
Он не закончил фразы, потому что в это мгновение Липиат вскочил со стула и, испустив пронзительный, нечленораздельный, звериный вопль, кинулся на финансиста, схватил его обеими руками за горло, потряс его, швырнул на пол, потом поднял за шиворот и стал пинками подгонять к двери. От последнего пинка мистер Болдеро скатился, как на салазках, по крутой лестнице. Липиат побежал за ним; но мистер Болдеро моментально вскочил на ноги, открыл наружную дверь, выскользнул на улицу, захлопнул за собой дверь и, раньше чем Липиат успел сбежать с лестницы, помчался во весь опор по тупику.
Липиат открыл дверь и выглянул наружу. Мистер Болдеро был уже далеко, почти у арки в стиле Пиранези. Он смотрел ему вслед, пока тот не скрылся из виду, потом снова поднялся к себе и бросился ничком на кровать.