18 декабря 1920 года, Константинополь. Из дневника Татьяны Мансуровой
День нынче был холодно-прозрачный. А ночь теплая и влажная. Впрочем, здесь весь декабрь такой. Над Золотым Рогом ломтиком апельсина висит убывающий месяц.
Здесь сейчас кругом апельсины, золотые шары. Темные закоулки ночного Стамбула освещают только корзины торговцев. В глубине корзины стоит маленькая свечечка, освещающая плоды. Иначе ни товара, ни торговца не видать…
Сделала эту запись совершенно машинально, как машинально движется по комнате внезапно разбуженный человек. Потом он оглядывается вокруг и начинает понимать, что он вот так же – безотчетно, машинально – уже умылся, напился чаю, застелил постель, но не помнит, когда и как делал это. Вот и я – смотрю на лиловые строки и осознаю: а ведь минуло больше года, как я последний раз писала в своем дневнике. И внезапно открыла его теперь…
Когда-то чудилось, что я и дня не смогу прожить без того, чтобы не сделать в нем запись, однако же вот – пережила каким-то образом год. Столько всего произошло за это время, что, попытайся я связно восстановить события, хотя бы просто перечислить их, наверняка запутаюсь. Однако чем больше проходит времени, тем более отчетливо вспоминаются мне те сентябрьские дни в Петрограде.
Может быть, это ностальгия? Тоска по родине, пусть и обернувшейся к нам новым, волчьим, звериным ликом, но все-таки единственной и незабываемой? А может быть, я старею? Говорят, именно так бывает со стариками: они забывают ближайшие события, однако необыкновенно отчетливо вспоминают то, что было очень давно… Хотя год не такой уж большой срок, да и до старости мне, тридцатилетней женщине, еще далековато.
А между тем мои последние дни в Петрограде настойчиво оживают в воспоминаниях – вплоть до того, что я словно бы вновь слышу каждую реплику, которая звучала в переполненном трамвае, которым я ехала в Предварилку…
Написала это слово «переполненный» и засмеялась, потому что оно не дает никакого представления о том, какими на самом деле были петроградские трамваи в ту пору. Ходила даже поговорка: «Двадцать избранных сидят, двести в воздухе висят, две собаки лают».
Как могут на двух аршинах площадки разместиться двадцать-тридцать человек? Как может удержаться человек на большом пальце левой ноги и мизинце правой руки? Что-то унизительное есть в самой позе человека, когда одну ногу он ставит на ступеньку, а другую – на задний винт, на «колбасу», распластывается во всю ширь руками, а лицо поворачивает боком и приклеивает его к стенке. Сжатые кулаки, вытаращенные от злобы глаза, хриплая ругань, крики, оханья, причитания старух, слезы детей…
Рассказывали о задавленных насмерть, о разбитых о фонарь головах, о провалившемся в трамвае на всем ходу поле и об отрезанных ногах… Случайный наблюдатель мог подумать, что или море стало затоплять город и люди бегут от волн, или же выпустили сумасшедших изо всех домов. А это толпа перебегает из одного трамвая в другой. Но нигде так не развязывались языки, как в трамвае, нигде не разыгрывались такие страсти, и трамвай неожиданно превращался в место контрреволюционного митинга всех социальных групп. С равным пылом и доверительностью обменивались мнениями те, кто раньше слова друг другу бы не сказали. И о чем только не говорили!
– Не трамвай, а кошмар!
– Зато бесплатно.
– Бесплатно! Провались они со своим «бесплатно»! Хлеб бесплатно, да его нет. Почта бесплатно, да ее нет. Пятачок-то на трамвай у каждого раньше был.
– Что было раньше, забыть пора. Обратите внимание, что в трамвае прекратились карманные кражи.
– А что воровать? Кому эти советские бумажки нужны?
– Да и зачем заниматься карманными кражами, когда ворам государственные должности дали?
– По карточкам вместо хлеба выдали по коробке детской присыпки, а у меня уже младший внук в солдатах!
– А нам – повидло дали.
– Что? Какая повидла?
– Повидло. Неужто не слыхали? Нечто среднее между вареньем и колесной мазью, изобретение комиссаров. Не повидло, а подлость одна. У меня от него в кишках вроде как землетрясение делается.
– Академик Шахматов умер, надорвавшись, когда таскал дрова на шестой этаж. Повезли хоронить, а лошадь на углу Садовой и Невского издохла. Дальше «на людях» повезли. «На людях» небось надежней!
– Нынче дали почитать стенограмму речи Коллонтай к матросам. Память у меня хорошая. Вот, слушайте, что она говорила: «До сих пор институты не давали вам ни жен, ни любовниц. А мы дадим вам и жен, и любовниц!»
– Кто про что, а курица про просо! Коллонтай – она ведь б… большевичка!
– Нет, нет, вы мне объясните толком, как сие разуметь надо? Получит ли каждый матрос жену плюс любовницу, или один то, а другой – другое?
– Да вот так, спрашивать будут: «Вам кого, жену или любовницу?» – «Мне жену, ведь дело такое, без жены не обойдешься!» – «А вам, товарищ?» – «Мне любовницу, на кой черт мне жена?»
– Нет, я вам вот что скажу, гос… то есть граждане. Давали спектакль «Живой труп». Так наибольший успех выпал не на долю знаменитого артиста Самойлова, не на долю цыганского хора, а на долю того статиста, который в последнем действии изображал городового. При его появлении публика привстала и бешено зааплодировала!
– Бросьте-ка…
– Бросьте-ка, говорите? Не верите? Это еще что! А вот я сам видел: стоит на углу улицы милиционер, бегут мальчишки беспризорные. Набежали на него, уронили, дальше помчались. Он вскочил, весь грязный, да как завопит: «Городовой!»
…Отчетливо помню, как жадно я прислушивалась ко всем этим репликам, которые раньше пропускала мимо ушей. Я ехала в Предварилку. Чаще я ходила туда пешком, как это ни далеко, а тут нарочно полезла в безумный трамвай, чтобы отвлечься от страшных мыслей. Я ехала не в пятницу, когда обычно возила передачи для Кости, а в среду. Позади были бессонная ночь, проведенная в больнице, кошмар убийства соседей с первого этажа. Мне не хотелось думать о том, что будет в Предварилке, как я стану вести себя. Не хотелось вспоминать оставленный в моей квартире разгром. Но как ни полз набитый людьми вагон, а все же мы достигли места, и мне не пришлось тратить особенных усилий, пробиваясь к выходу: очень многие пассажиры направлялись именно сюда, к Предварилке.
Да, я помню тот день до мельчайших подробностей…
Вхожу в знакомое помещение, прячась за спинами двух дородных баб, озираюсь и сразу перевожу дух: Ивана Фролова нет. Почему я решила, что он станет меня сегодня здесь подстерегать? Пуганая ворона куста боится.
Осматриваюсь. «Душки-матроса» тоже не видно. Как пробиться к нему на прием? Здесь он или вовсе отсутствует? Не узнать ли у барышни в окошке? Кстати, там сидит та самая блондинка, которая в прошлую пятницу чирикала с ним насчет коньячку и картишек. Пожалуй, правда, спрошу-ка у нее, нельзя ли повидать начальника.
Становлюсь в очередь к окошку. Очередь длинная, длинней, чем по пятницам. А, понятно, вот в чем дело: по пятницам вывешивают на стенах списки заключенных, теперь же списков нет, поэтому о судьбах своих близких узнают в окошечке. Спросил – получил ответ. Никто ни на кого не обращает внимания.
Считаю минуты, все еще опасливо озираясь по сторонам и придумывая, как обратиться к барышне. Однако соображаю плохо: здесь душно, жарко, меня снова начинает клонить в сон. И остро, жадно хочется есть. Хотя бы сырого, унизительного, остистого хлеба. Хотя бы той самой «повидлы», от которой в кишках землетрясение. А еще лучше – хлеба с «повидлой» и тем маслом, о котором вчера рассказывал доктор Кравецкий. Пусть даже с печатью и надписями про сифилис.
Стою, качаясь от головокружения и слабости, в полуобморочном состоянии, почти не осознавая, как движется очередь. И вдруг оказываюсь вплотную прижата к окошечку.
– Ну, говорите! Вам чего?
От растерянности молчу.
– Как фамилия? – спрашивает барышня, глядя на меня брезгливо.
– Лазарева, – брякаю я. – То есть Лазарев. Константин Сергеевич.
Она быстро шевелит наманикюренными пальчиками, перебирая карточки.
– Нету такого, отойдите.
Сейчас-то я отчетливо знаю, что, кабы отошла, вся моя жизнь сложилась бы иначе. Или меня вовсе не было бы в живых! Однако я не отошла, а машинально проговорила:
– Как же нету, он в восемнадцатой камере сидит.
– Как в восемнадцатой? – удивляется барышня. – Он политический?
– Ну да.
– Чего пришли? Сегодня не ваш день. А впрочем, коли пришли, так уж и быть, посмотрю, – милостиво соглашается она. – Константин Сергеевич, говорите? Вот, возьмите!
И сует мне свернутую бумажку.
– Следующий! Фамилия!
Сжимая в кулаке бумажку, отхожу, ругая себя. Ну почему упустила минуту, не спросила про начальника? Обратно к окошку не протиснешься, вон сколько народу привалило! Глупо как, ну до чего же глупо…
Бреду уныло к двери, все так же сжимая в кулаке выданную мне бумажку. А что там, кстати?
Разворачиваю ее.
«Сообщить на квартиру…»
Что за чепуха?
Мне дали не ту бумажку, барышня перепутала. Костя в тюрьме, я должна заплатить за его освобождение бриллиантами. Мне дали справку на другого заключенного!
Читаю снова – все сначала.
«Лазарев Константин Сергеевич. Сообщить на квартиру» . И число… Сегодня девятое октября, а на бумажке стоит третье. Сегодня среда, а третье у нас что было? Четверг.
Ну конечно, все напутано. Третье – четверг, а я была тут четвертого, в пятницу. И я видела в списках прочерк напротив Костиной фамилии. А Фролов подошел ко мне и предложил «выкупить» брата. Отдать «душке-матросу» бриллианты за освобождение Кости.
Как же можно было его выкупить, если он к тому времени уже был убит?
Что за ерунда? Ошибка!
И тут словно бы темная волна проходит на миг перед моим лицом, ударяет так, что я отшатываюсь к стене и ощущаю ее плечами, спиной, затылком. Стена холодная, холод проникает мне в череп, мозг, проясняет и просветляет мысли.
Не ерунда. Не чепуха. Не ошибка.
Все продумано заранее. Прочерк напротив фамилии брата в том общем списке был сделан нарочно. Я узнала правду случайно! Фролов и «душка-чекист» задумали эту аферу, чтобы выманить у меня драгоценности. Получить бриллианты за жизнь мертвого человека!
А разве так можно сказать: за жизнь мертвого?..
И только теперь я вполне осознаю, что написано в выданной мне бумаге. Я осознаю, кто этот мертвый человек.
Мой брат…