Книга: Повелитель разбитых сердец
Назад: 18 июля 200… года, Париж. Валентина Макарова
Дальше: 20 июля 200… года, Париж. Валентина Макарова

30 сентября 1919 года, Петроград. Из дневника Татьяны Лазаревой

Невыносимо, как в нашей жизни фарс соседствует с трагедией. Совершенно будто в шекспировских хрониках! Кажется, я уже писала об этом. Или только хотела написать? Так или иначе, эта мысль каждодневно получает новые подкрепления в реальности. Взять хотя бы нынешний пример. Думаю, я его не скоро забуду!
Все началось с того, что поутру ко мне пришла Дуняша, горничная спекулянтов из нашего дома. Самая обыкновенная питерская курносая горничная. Она добрая душа: берет мою осьмушку хлеба в кооперативе и не ленится приносить мне домой. Вот и сейчас вручает мне краюшку ужасного сырого хлеба, но не торопится уходить: вертится перед зеркалом, любуется собой. Ну что же, есть чем полюбоваться! На ней роскошный черный шелковый шарф, затканный золотом. Удивительная красота!
– Дуняша, какой на вас великолепный шарф! Жених подарил?
Задаю вопрос – и тотчас осознаю его бестактность. Наверняка это подарок спекулянта! От кого-то из соседей я слышала, что к Дуняше неравнодушен ее хозяин. А его жена не раз устраивала ей скандалы.
Дуняша, впрочем, весело смеется:
– А вот и не угадали! Шарфик я честным трудом заработала.
– И каким же это образом?
– Да очень просто. Вчерась вечерком вышла за ворота, а мимо идет какая-то барыня. Должно, из ваших, из бывших .
Дуняша кидает на меня лукавый взгляд, но я уже давно отучилась реагировать на такую ерунду. Она продолжает:
– Волоса всклокочены, платье спереди все в грязи, словно на брюхе по мостовой елозила. Седая, страшная, а в руках этот шарф комом свернут. Плетется, задыхается: устала, знать. Я подумала сначала, никак пьяная… Хотела мимо пройти, а она мне: милая, красавица, сделай божескую милость, передай письмо по адресу! А шарф за услугу возьми, он-де шелковый, из самой страны Индии привезенный.
Я внимательнее смотрю на кайму шарфа. А что, очень может быть! Продолжаю слушать певучую речь Дуняши:
– Сует она мне в руку шарф, и в нем что-то хрустит – знать, письмо. Я ей только хотела сказать: спасибочки, гражданка, невелика услуга-то! – а она вдруг обернулась и лицом побелела так, что я думаю: ну, сейчас упадет и помрет. А как раз из-за угла появился черный автомотор. Ох и громадный! Выскочили из него два матроса, и ну к моей барыне. Хвать ее под руки, она так и повисла между ними, голова упала. А матросня ко мне: что-де она тебе говорила? Признавайся, не то сейчас вместе с ней в Чеку отвезем! Ну, я им улыбнулась: да что вы, мол, браточки, у меня жених тоже по леворюции служит , за что ж меня в Чеку, ежели я вам своя в доску? А старуха эта у меня спрашивала, нет ли здесь церкви поблизости, только и всего. «И что ты ей сказала?» – сурово говорят они. А я сказала, что бога нет, дурман все это, больше ничего. Ну, я им, матросикам, так ответила, – пояснила Дуняша, видя, что я помаленьку запутываюсь в нагромождении ее словес. – Они поверили и уехали. И старуху увезли.
– А письмо вы передали? – интересуюсь я, живо задетая судьбой несчастной, которую схватили революционные матросы и увезли, наверное, на пытки, а может статься, и на смерть. За что? Да за что угодно или вовсе ни за что!
Мы живем в такое время, когда все может быть. В стране царит смертельная бессмыслица. Хорошо помню, как тридцать первого августа прошлого года эсер, убийца Урицкого, укрылся в Английском клубе на Миллионной улице. Этого было достаточно, чтобы большевики ночью штурмовали… английское посольство! При отражении нападения погиб лейтенант Кроми – человек, который командовал одним из кораблей, защищающих от немцев побережье Финского залива. То есть он большевиков защищал! Кроми приехал на несколько дней в отпуск и был убит большевистской пулею.
Я хочу сказать, что красный террор, который длится по сей день, страшен и нелеп одновременно. Поэтому меня не очень удивляет, что его жертвой пала какая-то седая дама «из бывших», по словам Дуняши.
Между тем Дуняша начинает старательно рыться в карманах и наконец достает оттуда четвертушку бумаги, исписанную вдоль и поперек. Читаю, с трудом разбирая корявые строчки:
Слышалъ я што ты стала путаца со своим спикулянтом. Ежли это правда не видать тибе залатых часов свензелем. Не даешъ ты мине покойно исполнять мой геройский революционный долхъ. Я возьму себе другой распрекрасный дамский персанаж. Ноне вашей сестре пятачокъ пучек!
– Ради бога, Дуняша! Это что ж такое – та записка, которую вас просила передать несчастная женщина?! Кому?
– Ах, что вы, барыня! – конфузливо усмехается Дуняша и вырывает у меня из рук бумажку. – Это мое письмо, мне жених его прислал.
А, ну понятно. Могла бы и сама догадаться! Забавно, однако, что человек, который служит по леворюции , продолжает писать букву «ять», хотя большевики упразднили ее.
Дуняша продолжает рыться по карманам и наконец вздыхает:
– Нету той записки. Ну, старухиной. Должно, потеряла.
Почему-то я взрываюсь от ярости:
– Что? Потеряли? Как вы могли? Это была последняя просьба несчастной женщины. Может быть, там было что-то важное, необходимое… Бедняжка надеялась на вас!
– А коли надеялась, – обижается Дуняша, – так чего ж адреса не написала? Ни кому, ни куда – не написано!
– Да что вы говорите?
– То и говорю. Это была просто свернутая бумажка. В ней всего одно слово, я уж прочла, конечно, когда адрес искала. «Вода» – вот что там было написано. «Вода»! Ну и чего?
Да, очень загадочно… Видимо, бедная женщина была уже не в себе – от страха, от бедствий, которые свалились на нее. Я ничего про нее не знаю, но сочувствую ей от всего сердца. А может быть, это слово что-то значило для того, кому была предназначена записка? Но кому? Теперь уж не узнать!
Дуняша при всей своей безалаберности – добрая девушка. Видит, что я пригорюнилась, и немедля хочет исправить мне настроение.
– Не кручиньтесь так, барыня, я ведь к вам не просто так, я с добрыми вестями пришла!
С добрыми вестями? Интересно, какие это добрые вести могут быть в наше время? Повесилась мадам Коллонтай, оттого что прошлой зимой износила все шубы и пальто балерины Кшесинской и не в чем встретить новый сезон? Подавилась рябчиками госпожа Андреева, некогда звавшаяся актрисой императорских театров, а ныне приятельница Зиновьева и «комиссар театров»? А может быть, соединенные силы Антанты уже высадились на Сенатской площади и ставят краснопузых к стенке?
Разумеется, я не высказываю вслух своих заветных желаний и делаю на лице самое заинтересованное выражение.
– Помните, вы про баньку спрашивали? – говорит Дуняша.
Настораживаюсь:
– Конечно, помню. А что? Неужели где-то баня заработала?
– Держи карман шире! – хохочет Дуняша. – У ентих небось заработает… Раньше рак на горе свистнет! Но я нашла для вас частную баньку.
– Да что вы говорите? – изумляюсь от души. – И где же она находится?
– Да недалечко, в двух шагах отсюдова. Как идти к транваю, за углом сразу налево.
Мысленно обшариваю привычный, многажды исхоженный маршрут. На той улице только доходные дома с узкими двориками, неоткуда там взяться баньке, пусть и частной. Высказываю свои сомнения вслух.
– Да нет, барыня, – досадливо возражает Дуняша, – эта баня в квартире!
– Что за новости?
– А вот такие новости нынче, – гордо заявляет девица. – Есть одна женщина, у ей в квартире колонка нагревательная и дров запасец изрядный есть, вот она и пущает приличных людей брать ванную .
– И сколько берет за купание?
– Да кто сколько даст! Сказывала она, ее барин перчатки кожаные потерял, так вот ежели кто даст перчатки, того она без очереди купаться пустит. И постираться позволит!
…Записываю наш с Дуняшею диалог, и вдруг меня пронзает мысль: ведь ежели когда-нибудь попадется мой дневник в руки человеку, живущему в благополучной стране, в благополучное время, он не поверит, что сие происходило в реальности!
Да разве только сие? А как насчет супа из селедочных голов?
Впрочем, бог с ними, с головами, теперь не о них речь.
Цена за купание заломлена, конечно, непомерная. Перчатки нынче поистине на вес золота! Но мой брат Костя в прошлые времена был великий франт. О дамских угодниках частенько говорят: менял-де женщин, как перчатки. Вот уж про Костю это можно сказать с полным правом! Насчет женщин ничего не скажу, Костя всегда очень тщательно скрывал свои романы, а вот насчет перчаток… Все это время я берегла его коллекцию, но, думаю, он простит меня, ежели я воспользуюсь одной парою, возьму замшевые, оливкового цвета. Они очень красивые, однако были великоваты Косте, оттого он их и не любил: перчатки-де должны обтягивать руку, словно вторая кожа, а эти топорщились на пальцах.
Боже мой, до чего же мне хочется вымыться в ванне! Вот уже почти год обхожусь переливанием из тазика в тазик чуть теплой жидкости. Какое счастье, что у меня стриженые волосы, с длинными было бы невозможно. А стирки?.. Вот мучение, в холодной-то воде! Помню, когда я училась, ни одна, даже самая неблагополучная курсистка или институтка не стирала себе сама. На всех были дешевые прачки. Теперь все стирают сами: иногда по карточкам выдают по осьмушке мыла – мягкого, гнусного мыла…
– Дуняша, я согласна. Когда можно идти?
– Да вот хоть теперь же. Собирайтесь, а я подожду.
Собраться мне – совершенно как по пословице голому одеться! В два счета увязываю в узелок полотенце, заветный кусочек мыла, сохранившийся еще с прошлых лет (он пахнет так, что Дуняша мечтательно заводит глаза), чистое белье, чистую блузку и белый платок – надеть на мокрые волосы. После бани их можно усмирить, только повязав платок. Иначе на голове образуется пышный ворох спутанных колечек. Сущее воронье гнездо! Отдельно увязываю свои постирушки и вонючее стиральное мыло.
Мы с Дуняшей выходим на лестницу – она вдруг проворно наклоняется и что-то подбирает с полу:
– Ах я растяпа! Да вот же оно, письмо! Гляньте, барыня.
Смотрю на листок: грязный, захватанный, смятый вдоль и поперек. Некогда это была очень дорогая «александрийская» бумага. Но листок давно утратил плотность и гладкость. На нем неровным почерком, карандашом написано – «Вода».
И все, и более ничего.
– В самом деле… – вздыхаю разочарованно.
Дуняша смотрит торжествующе:
– А, не верили мне! Я ж говорила: сущая ерунда. Выкиньте, да и вся недолга.
Я сминаю листок, однако выбросить его прямо на лестницу не могу: видимо, комиссары еще не до конца выбили из нас прежние привычки. И хоть от ковровой дорожки, некогда покрывавшей ступеньки, от цветов, прежде стоявших по углам в вазонах, давно ничего не осталось, а разноцветный витраж выбит и окно заколочено фанерой, все же какую-то видимость чистоты в подъезде мы пытаемся поддерживать. Именно поэтому я сую листок в карман, чтобы выбросить на улице.
Назад: 18 июля 200… года, Париж. Валентина Макарова
Дальше: 20 июля 200… года, Париж. Валентина Макарова