Глава 2
Стояла ранняя весна 1984 года. Первые мартовские дни были еще морозными, но в воздухе уже разливалось какое-то возбуждение, и радостная тревога будоражила умы в ожидании скорых перемен. Женщины несли в руках букетики пахучей желтой мимозы, люди на улицах беспричинно улыбались друг другу, и от звонкой капели хотелось смеяться и распевать во весь голос. Москва оживала, оттаивала, тетки у метро уже продавали первые подснежники. Затянутые ночным ледком лужи похрустывали под ногами, из осевших грязных сугробов текли тоненькие ручейки, веселый птичий гомон предвещал наступление долгожданного тепла.
И только Любаня Ревенко, двадцатичетырехлетняя синеглазая артистка академического столичного театра, не хотела замечать ни капели, ни подснежников. Эта весна угнетала ее, и она казалась себе еще несчастнее при виде беззаботно смеющихся девчонок и счастливых парочек, в открытую целующихся на скамейках.
Безусловно, были в Москве и неудачники, едущие в метро с понурым видом, но среди них она чувствовала себя самой горемычной. Выбравшись из душного вестибюля подземки и уткнув подбородок в заношенный мохеровый шарф, она плелась по Тверскому бульвару в театр.
Еще совсем недавно она одним махом пролетала этот бульвар, несмотря на внушительную комплекцию и разлапистую тяжелую походку, но теперь Тверской казался ей бесконечным. Она все шла и шла, разгребая облезлыми сапогами мокрый снег, и не было конца ни бульвару, ни ее горьким раздумьям.
Она не боялась опоздать, потому что сегодняшняя явка была всего лишь последним сбором труппы перед отъездом театра на гастроли в Ленинград, это была чистая формальность — необходимо было отметиться на вахте и получить суточные. Часть труппы, в которую входили ведущие актеры, уезжала уже завтра. Все остальные, в том числе и Любаня, отправлялись «Красной стрелой» через два дня.
Быстро закончив все дела, она бесцельно слонялась по театру. На улицу выходить было противно, домой ехать — тем более. Свалившееся на нее несчастье казалось ей таким огромным, что впору было ставить на себе крест, и, наплевав на все диеты, она отправилась в буфет.
Вот где царило оживление! Почти все столики были заняты, у стойки вилась длинная очередь. Мужики открыто флиртовали с молоденькими артистками в предвкушении трехнедельной питерской свободы. Все намеченные романы близились к их осуществлению, и от грядущей вольницы захватывало дух. Девчонки с удовольствием принимали ухаживания, кокетливо улыбались, томно курили и многозначительно отвечали даже на самые идиотские шутки. Профсоюзный лидер Галочка Виноградова и партийный вожак Галочка Анисимова, объемистые дамы лет по шестидесяти, обе народные артистки, попивая коньячок, презрительно поглядывали на молодежь и откровенно сплетничали, обсуждая кандидатуры для следующего партсобрания.
Терпеливо отстояв очередь, Любанька взяла себе два пирожка с мясом, бутерброд с колбасой и стакан сладкого чая. Она одиноко уселась в углу, исподлобья поглядывая на возбужденно суетящихся коллег. На нее никто не обращал внимания. Завидев в дверях однокурсницу Людку Соловьеву, Любаня приветливо махнула ей рукой, приглашая за свой столик, но та не заметила ее и упорхнула на коленки Юрки Косарева, новомодного героя-любовника. Проглотив обиду, Любаня вгрызлась крепкими, белоснежными зубами в сырокопченую колбасу. Смолотив бутерброд, она принялась за пирожки. К ней так никто и не подошел, и уже после второго пирожка Любанькино хмурое настроение превратилось в мрачное.
«Дуры, вот дуры!» Она злилась и отчаянно завидовала этим дурам, таким свободным, худым и заполошным, наивно рассчитывающим на звездную карьеру и вечную молодость.
Уже несколько лет подряд в начале марта театр выезжал на гастроли в Ленинград, и ровно год назад Любанька тоже строила романтические планы, заигрывала даже с монтировщиками декораций и носилась по спекулянткам в поисках югославских сапог и польской косметики.
Теперь же, одинокая и нелюбимая, она восседала в углу сычом и уплетала колбасу. А самым обидным было то, что никому до нее не было дела, никто не хотел знать, что с ней приключилось, и даже подруги не стремились хотя бы посочувствовать ей.
Купив впрок еще два пирожка, она заботливо обернула их салфеткой и направилась в свою гримерную. Тяжело вздыхая, она поднялась по темной винтовой лестнице на третий этаж и пошла вдоль длинного коридора. Ее «апартаменты» располагались в самом конце, аккурат напротив обувного цеха. На самом же деле цех был всего лишь крохотной каморкой с маленьким окошком, выходящим на загаженный внутренний двор театра. Это убогое помещение было заставлено до самого потолка стеллажами с ботинками, туфлями и сапогами. На свободном пространстве помещались стол, два колченогих стула и стремянка. В полный рост разогнуться было невозможно, так как через всю комнатушку тянулись веревки с выстиранными портянками для кирзовых сапог от спектакля «Соловьиная ночь», исполнявшегося по утрам суббот и воскресений для школьников.
Дверь была открыта настежь, оттуда доносились ставшие вдруг родными голоса.
«Ну, наконец-то! Вот кто меня не бросит и действительно поможет».
И, забыв, куда собиралась, Любанька устремилась к обувщицам.
— И что же теперь будет? — слышалось в коридоре из затхлой комнатенки.
— А я знаю?! Достал меня этот лауреат долбаный своей подагрой! Я его боты сраные двое суток на растяжке держала. Ну, сама погляди — слон же влезет! А он, гад, телегу на меня завпосту накатал, что я — нет, ты только представь, — что я их сама на толстый носок у нас в цехе разнашиваю! Это с моим-то тридцать пятым размером его сорок второй. Ну, это ж до какого маразма надо дойти, чтобы такое придумать!..
— Ой, девки, я, кажется, влипла! — своим неожиданным появлением Любка прервала этот профессиональный диалог, и, осекшись на полуслове, обувщицы в полном недоумении уставились на взъерошенную артистку.
Не услышав в ответ доброго слова, Любка часто замигала, засопела и, наконец, заревела.
Она работала в этом театре всего год, держалась практически на волоске — и вдруг такое…
— Задержка уже почти месяц. Что делать-то?
Девки, в действительности оказавшиеся двумя тетками средних лет, были единственными Любанькиными подругами. Хотя ее и взяли в этот театр сразу после института, ролей ей не давали, держали в бесконечных массовках в отличие от ее однокурсников. А потому в их компании она чувствовала себя неуютно и считала, что пала жертвой интриг. Дело в том, что все основные роли в театре исполняла народная артистка, к тому же кинозвезда. Она являла собой тот тип роскошной кустодиевской красавицы, который неодолимо влек к себе мужчин и вызывал безоговорочное доверие у женщин. Любанька, габаритами превосходившая Нателлу Герасимовну, совершенно искренне полагала, что она с чей одного плана, и потому, думала она, не пора ли старушке уступить дорогу ей, молодой и рьяной, белокурой красавице Любаньке, после чего удалиться на покой. Или хотя бы перейти во второй состав. Кстати сказать, «старушке» было всего тридцать два года, но она уже имела звание и была лауреатом Государственной премии. Зато рядом с обувными костюмершами Нинусиком и Танюсиком Любка была настоящей артисткой, так, во всяком случае, ей казалось.
— Говна-то… — меланхолично прогудела баском Танюсик. — Может, еще обойдется. В первый раз, что ли?
— Ну, вы чего? Ясное дело, в первый… — обиделась Любка. Потом задумалась. — Я в консультацию ходила. Говорят — верняк. Залетела я, девки.
Любанька вытащила из кармана грязный носовой платок, плюнула в него и стала стирать растекшуюся под глазами тушь.
— А кто папаша-то? — ехидно поинтересовалась Нинусик и выпустила вонючий табачный дым прямо в хорошенькое Любанькино личико.
— Дак ведь…
То ли от дыма, то ли от застоявшегося запаха сапог, портянок, ваксы и какой-то луковой дряни, которую Нинусик с Танюсиком постоянно жрали из стеклянных банок, Любка сложилась пополам и, зажимая рот рукой, метнулась к туалету.
— …я и говорю, — как ни в чем не бывало затараторила она по возвращении. — Он, подонок, Сашка Алтынов.
Эта новость действительно оказалась неожиданной. О безумном Любкином «романе» знали даже сторожа, весь театр подхихикивал над Любанькой и жалел Алтынова. Лупоглазая толстушка Любка преследовала несчастного заслуженного артиста везде и повсюду. Она рвалась во все массовки спектаклей, где он был занят, участвовала во всех его творческих вечерах в качестве артистки театра, прорывалась на озвучку толпы в его картинах. При встрече с ним она томно опускала глаза, трепетно вздыхала, а по ночам настырно звонила его жене, сопела в телефон и молчала. Алтынов, почти двухметровый красавец-блондин с римским профилем, умница с двумя высшими образованиями, досадливо от нее отмахивался и в ее сторону принципиально не смотрел. Он даже не пытался с ней объясниться, и только однажды, без его ведома, в театр приехала его жена, тоже, кстати сказать, Люба. Она застала Любаньку в гримерной, но та стала возмущенно отпираться от возведенной на нее напраслины, объясняя ситуацию завистью коллег и интригами. Под Любкиным напором тихая алтыновская жена скромно опустила глаза, и, извинившись, удалилась.
— А ты, Любасик, того, часом не путаешь… — промямлила ошарашенная Нинусик. — Ведь он вроде как…
— А то как же! Я-то не пьяная была, это он, собака, нажрался, — заистерила Любка. — Да вы что, девки, не верите мне, что ли? В ВТО дело было, Рождество как раз отмечали. Капустник был. Я участвовала. Он сам подвалил в конце. Я-то с ним по-интеллигентному, а он меня схватил и на черную лестницу уволок.
— Может, чего-то духовного хотел? — закусывая селедкой под шубой, спросила более склонная к романтике Танюсик.
— Не признался, — растерялась Любка. — Нет, вы не думайте, ничего такого не было. Сначала целовались. Затем он меня в Люськин кабинет затащил, ну, то есть в секцию молодежную. Там, естественно, никого, все ж в ресторане. Чего-то наговорил, наговорил. Я, конечно, ни в какую. А потом там под фикусом все и случилось! Навалился, амбал, я и пала.
— Как лошадь, что ли? — цинично ухмыльнулась Нинусик.
— Да ну тебя! — всхлипнула Любанька. — Вам смешно, а меня любимый изнасиловал, представляете?! Чего делать-то?! Воды дайте.
Но никто ей не ответил и воды не предложил. Нинусик с Танюсиком уставились друг на друга, словно пораженные одной мыслью.
— Поздравляю, — изрекла Танюсик.
— Не с чем, — утирая сопли, горестно вздохнула Любанька. — У меня резус отрицательный. Если аборт сделаю, не рожу уже никогда.
— Никаких абортов. Все, Любка, теперь тебя не сократят, не имеют права. Будешь матерью-одиночкой, — подвела итог практичная Нинусик.
Матерью-одиночкой Любка быть не хотела и объявила о своем положении Алтынову.
Тот закатил глаза, пытаясь припомнить, когда и где это могло произойти. Любка в подробностях описала ему рождественскую ночь в ВТО. Сашка Алтынов расхохотался ей в лицо и от пьяного соития наотрез отказался. Она продолжала его домогаться, и тогда он перестал с Любанькой даже здороваться. Как позже выяснилось — на долгие годы.
Любку из театра не выгнали, и она родила мальчика, назвав его в честь своего отца, которого никогда не видела, Коляном.