Книга: Солёный арбуз
Назад: 19
Дальше: 21

20

Дьяконов стоял расставив ноги. Он кричал:
— Ты идиот! Ты думаешь, тебе дадут медаль? Покажи мне того дурака, который даст тебе медаль!
Дьяконов был сделан из жести. У него были серые жестяные глаза и худое жесткое лицо. Брезентовый плащ сидел на нем колом, ломкий и пересушенный, и мог, наверное, греметь. Дьяконов стоял, расставив ноги в жестяных сапогах, и кричал:
— Ты думаешь, жизнь человечья ничего не стоит? Что она дешевле скалы? Да черт с ней, с этой скалой!
— Я... — робко начал Букварь.
— Молчи! Что ты можешь сказать! Нет тебе оправданий! Герой! Ты видишь этот телефон? Так вот, он работает. И утром я говорил с Кустовым. Насчет этой самой скалы.
— Так как же...
— А вот так же!
Дьяконов ходил по комнате, от печки до стены и обратно. Когда он отходил от печки, Букварь видел его жестяную спину, длинную и худую.
— Ладно, — сказал Дьяконов. — У меня нет ни водки, ни спирта. Я такой странный. Только коньяк.
Дьяконов вытащил из-под кровати две высокие бутылки со звездочками. Всего звездочек было десять. Еще Дьяконов достал штопор и два зеленоватых стакана.
— Раздевайся, — приказал он.
Букварь улегся на жесткой постели, и мокрые руки Дьяконова поползли по его спине. Руки пахли коньяком. Они работали ловко, как руки опытного массажиста. Букварь никогда не видел массажистов. Но подумал, что они работают именно так.
— Вставай, — сказал Дьяконов. — С тебя достаточно. Лежали на табуретке ватник, ватные брюки, свитер, а внизу стояли сапоги. Букварь оделся, но от горячей печки отходить не хотелось.
— Иди сюда, — сказал Дьяконов. Он разливал в стаканы коньяк.
Дьяконов расстегнул плащ, выглянул яркий красный шарф, и плащ перестал быть жестяным. И глаза у Дьяконова оказались совсем не серыми, не жестяными, а теплыми и голубыми.
— За знакомство. За форсирование Канзыбы. Букварь выпил стакан залпом.
— Ну и лето! — сказал он.
Хлопнула дверь, впустила стонущий ветер, трое в жестяных плащах остановились у печки. Дьяконов подошел к ним, и они стали говорить о шпурах, о запалах и о сжатом воздухе. Букварь видел, что эти трое все время поглядывают на него с любопытством, и от смущения ерзал на хромой табуретке. Дьяконов вернулся и сказал:
— Ты сиди. Сейчас поговорю по телефону Он вызвал Кошурниково.
— Мотовилов? — сказал Дьяконов. — Это говорит начальник летучего взрывотряда номер три Дьяконов. Привет. Нужен трелевочный. Да ты не спеши... Ты послушай... Не ори... Я тебе расскажу обстановку...
Дьяконов рассказывал обстановку. Обстановкой был Букварь. Букварь снова ерзал на табуретке, потому что Дьяконов рассказывал о нем как о легендарном герое.
— Ты понял? Я все равно выторгую у тебя трелевочный еще на неделю. Жадный ты... Ну, я жду.
Потом Дьяконов вызвал Минусинск.
— Кустова! Кустов? Еще раз здравствуйте. Я получил вашу записку Да, ваше распоряжение. Можете спать спокойно. Скала Смородиновая не упадет. Постоит еще. И вас не накажут. Я шучу? Нет, я не шучу. Каким тоном говорю? Вам слышнее. На всякий случай вам надо было застраховаться и иметь документ, подтверждающий, что вы отдали мне распоряжение не взрывать Смородиновую. И вот из-за бумажки вы обманули человека и послали его на верную гибель... Нет, он не погиб.
Дьяконов опустил трубку и стоял, помахивая ею. Трубка хрипела, рычала, внутри нее что-то билось и клокотало. Потом она стихла, и Дьяконов заговорил снова:
— Да, я помню, что вы мой начальник. Не забыл. Еще я не забыл, что я коммунист. И что вы называетесь коммунистом. У нас сейчас не такое время, чтобы из-за бумажки рисковать жизнью человека.
Дьяконов резко положил трубку на рычаг. Он снова стал жестяным. Он шагал от печки до стены и обратно. Шагал быстро, свернул стремительно в угол, к тумбочке, к стоявшему на тумбочке ящику. Открыл крышку, и ящик оказался магнитофоном. Дьяконов пощелкал коричневыми кнопками, бобины дернулись и пошли крутиться. Невидимый пианист ударил по невидимым клавишам. «Скрябин», — решил Букварь.
— И зачем ты полез в реку! — сказал Дьяконов.
Он продолжал ходить. А Букварь подумал: на самом деле, зачем? Получилось глупо. Заставил хорошего человека тратить нервы, не на шутку схватываться с этим Кустовым. Букварь чувствовал себя неловко.
Дьяконов подошел к магнитофону. Остановил пианиста. Из тумбочки достал новую бобину и поставил ее. Магнитофон зашипел, зафыркал и вдруг взорвался, громко и раскатисто. Стекла зазвенели. Магнитофон замолчал, зашипел, снова стали слышны вой ветра, далекие голоса, крики, топот ног, потом наступила тишина, абсолютная, резкая, как глухота, и потом тра-а-ах!
— Взрывы, — сказал Дьяконов. — Я записываю все свои взрывы. Здесь записал уже почти тридцать.
Дьяконов ходил уже медленнее, спокойнее и подолгу стоял у магнитофона.
— Конечно, сначала все это кажется чепухой. Шум — и все. Но ведь симфонии тоже надо учиться слушать. Нет одинаковых взрывов. Разные заряды, разные породы, разные ветры, разные люди. Я различаю каждый шорох, каждое слово, сказанное шепотом, вижу каждую скалу, и каждую скважину на ней, и каждое лицо. Заново переживаю напряжение взрыва. Вспоминаю каждый раз: слева мы неправильно пробурили шпур. Этот шум не символ разрушения, он символ мощи людской.
Дьяконов стоял у окна, почти прислонив лицо к стеклу. Стекла становились синими.
— Видишь шрамы на лбу и на щеке? — обернулся Дьяконов. — И на теле есть рубцы. Хорошо, что меня бросило тогда в Томь. Хочешь послушать тот взрыв?
Он подошел к тумбочке и застыл у магнитофона.
— Нет, хватит взрывов. Послушай музыку.
В комнату ворвался лес, оживленный, многоголосый.
Потом многоголосье затихло, и над самым ухом Букваря запел соловей. Он пел, растягивая звук, негромко и тоскуя. Букварю стало грустно, и он вспомнил о своем Суздале. А соловей защелкал, заспешил, и песня его стала веселой и удалой. Стоял он, наверное, на березовой ветке, выпятив серую грудь, как первый парень на деревне.
— Это другой соловей, — сказал Дьяконов. — Я их много записал. Хотя и не очень люблю соловьев. Они виртуозы, но слащавые. Понимаешь, они салонные...
Пели другие птицы. Как в концерте, по очереди подходили к микрофону. Букварь слушал щегла, дятла, кукушку, дрозда, кулика и других птиц, ему незнакомых.
Где-то в фиолетовом вечернем небе или в кустах, густых, земных, родился тонкий, щемящий душу крик.
— Это иволга. Чаще она смеется, булькает, переливается. Помнишь у Пушкина: «Иль иволги напев живой»? А иногда тоскует. Каким инструментом можно передать ее тоску! И имя у нее какое — иволга. И-вол-га!
Потом, когда кнопка выключила лес, Дьяконов подошел к окну.
— Мы живем, заткнув уши ватой. Мы еще кое-как умеем видеть. Но не умеем слушать. Мы обкрадываем себя. Пытаемся открыть шестое чувство, не развив как следует традиционные пять. Знаешь, я мечтаю: когда-нибудь будут крутить вот такие пленки. Симфонии звуков: бой часов и пение птиц, взрывы и шум Канзыбы. Расширятся границы красоты. Почему бы не снять фильм о жаворонке? Полнометражный. С одной точки, из ржи. Синее небо, солнце и жаворонок в небе, его танец и его песни. И все.
Букварю захотелось полежать во ржи, слушая жаворонка, закрыв глаза, и чтобы ветер изредка и тепло шевелил волосы. И вдруг он вспомнил:
— А Зименко? У вас здесь должен быть Зименко. Он мне очень нужен.
— Зименко? Нет, его здесь нет.
Значит, Зименко не успел добраться до Канзыбы и сейчас, наверное, сидит в Кошурникове.
— Ладно, надо ложиться, — сказал Дьяконов. И добавил, помолчав: — А я бы тоже полез в Канзыбу.
Назад: 19
Дальше: 21