Книга: Солёный арбуз
Назад: 15
Дальше: 17

16

Вечером следующего дня появился на Канзыбе Зименко.
Может быть, он приехал на какой-нибудь отчаянной попутной матине, но скорее всего он добирался от станции Кошурниково пешим ходом. Был он в традиционном ватнике и без кепки, жесткий белый ежик его торчал даже под дождем. Правой рукой Зименко тащил вместительный коричневый чемодан и был похож на демобилизованного, приехавшего устраиваться на работу.
Букварь видел Зименко только однажды. Тогда было время, похожее на лето, и Зименко носил яркую ковбойку в крупную клетку, брюки у него были узкие, отглаженные, а ботинки черные и остроносые.
Зименко пожал всем руки и пристроил чемодан у аккуратно заправленной постели Николая.
— Все дождь идет, — сказал Зименко.
— Все дождь, — кивнул Николай.
Потом они говорили о каком-то Мише Луговском, который перешел в бульдозеристы, о чем давно мечтал, и еще о ком-то, кого Букварь не знал и кто тоже куда-то перешел.
Такое начало показалось Букварю странным, и он подумал, что Зименко ничего не знает. Тем более что Бульдозеру совсем незачем было рассказывать кому-нибудь о том, что его избили.
Но Зименко пришел сразу же после драки, и вряд ли это было простым совпадением. Значит, он пришел разбираться или читать мораль. Нотации могли вызвать только раздражение. Ворчали про себя, словно Зименко был их противником, словно он придерживался каких-то иных принципов. Вели себя как нагрешившие бухгалтеры, к которым прибыл ревизор. Грехи были неподсудные, а ревизор собирался повторить строгим голосом прописные истины. Ждали, когда он начнет. Настороженно и даже враждебно наблюдали за ним. А Зименко не начинал.
Он был голоден. За ужином съел три порции пшенной каши со свиной тушенкой. Смеялся громко и качал головой от удовольствия.
— С детства ненавидел пшенную кашу. Пшенную и еще манную. А сегодня — три порции! Слушай, переходи в кошурниковскую столовую, а то у них там повариха безнадежная. Я серьезно...
— Нет, — сказала Ольга, — я лучше завтра манную приготовлю.
За столом Зименко один был оживленным и шумным. Букварю показалось, что он похож на Виталия Леонтьева. Только на веселого Виталия, если такой мог существовать. Длинный и худой, сложенный баскетболистом, со строгими красивыми чертами лица, он пригодился бы в кино на роли положительных героев. Лицо у Зименко было выбрито, а короткие волосы он старательно приводил в порядок белой полиэтиленовой щеткой.
После ужина Зименко погулял вокруг палатки, потом посидел над Канзыбой, в камнях, облюбованных Букварем. Вернулся совсем мокрый, с восторженными глазами.
— Да! Места у вас!
— Ничего, — согласился Кешка. — С елочками... Было еще светло, но голубое уже превращалось в синее.
— Я, ребята, спать лягу, — сказал Зименко. — Устал я. Устраивался Зименко рядом с Букварем, на постели
Бульдозера. При свете керосиновой лампы Букварь увидел, что лицо у Зименко было усталым и старым.
Укладывались все, только Виталий сидел за столом у лампы.
— Не помешаю? — спросил Виталий.
Спросил он Зименко, и в голосе его Букварь уловил раздражение и даже какой-то вызов.
— Интересная книжка? — сказал Зименко.
— Олдингтон.
Слово это Виталий произнес небрежно («да этот... как его») и в то же время важно, с многозначительным пафосом.
— А-а-а... — протянул Зименко.
Виталий проговорил что-то на английском и вздохнул.
— Ну-ну, — сказал Зименко, — писал я по нему курсовую.
И заснул.
Когда Букварь проснулся, Зименко, голый до пояса, разминался у палатки. Потом он и Виталий надели боксерские перчатки, серые от старости, и начали лупить друг друга. Перчатки сразу почернели, стали блестящими, два длинных, мускулистых парня топтались на скользкой траве, а дождь шел и шел, отрабатывая дневную норму. Виталий был собранней, бил резче и злее, словно дрался всерьез.
В палатке Зименко открыл свой здоровый чемодан и, устроившись поудобнее, стал бриться. Сказал себе в оправдание:
— Каждый день приходится.
— А у нас Кешка каждый день сапоги чистит, — сообщил Спиркин.
— Ага, — подтвердил Кешка и показал свои сапоги, блестевшие, как палехская шкатулка.
Ребята дурачились, и Зименко должен был это понять. Но он не понимал или делал вид, что не понимает.
После завтрака Зименко выразил желание пойти на просеку и там поработать со всеми.
— Желаете познать физический труд в чистом виде? — поинтересовался Виталий.
— Ага, — сказал Зименко. — Желаю познать все виды труда, которые есть на трассе.
— У меня приятель, — сообщил Виталий, — коллекционирует бутылочные наклейки. У него семьсот девятнадцать наклеек.
— А я коллекционирую все виды труда. Чтобы потом на том паровозе кататься веселее было. В первый дом на трассе вбил гвоздь, в последний рельс буду вгонять костыли. — Сказал для Виталия, а потом добавил для себя: — Сплю и вижу этот последний костыль... чуть ржавый от ожидания...
На эти слова никак не ответили, просто стали думать про этот последний костыль. «Почему обязательно чуть ржавый?» — спросил себя Букварь.
Деревья падали с глухим и печальным стоном. Зименко разделся до пояса, мускулистый, мокрый, коричневый, смачно ухал топором. Молчаливая общая работа сблизила, словно Зименко все эти дни махал топором с ними. Букварю показалось теперь, что Зименко похож не на Виталия, а на Николая: такой же сдержанный и немногословный, такой же улыбчивый и сильный.
Курили под елью, пепел сыпали на чудом оставшийся сухим бурый мох, бурый лохматый коврик из таежного пенопласта.
— А ты мало изменился, — сказал Кешка.
— Климат такой, — объяснил Зименко. — Хорошо сохраняет.
— Больше двух лет прошло с тех дней, — вспомнил Кешка. — Тогда на трассе еще ничего не было. Никакого поселка Курагино. Белая степь.
— У тебя были тяжелые сапоги с подковками.
— А ты помнишь? — удивился Кешка.
— А кому же тогда помнить? Не эти ли самые сапоги, мокрые и грязные, ты положил мне на лицо?
— Помнит, гад! — обрадовался Кешка. — Ты и проснулся-то тогда не сразу. Мы спали на столе первого секретаря райкома комсомола, — это Кешка объяснял уже всем остальным, — четверо на столе. Двое на диване. Там и познакомились.
— Смешнее всего было глядеть на секретаря райкома. Он приходил тихо-тихо, сидел с бумагами в углу на стуле. Маленький, застенчивый такой. Когда мы просыпались, он улыбался и говорил: «Доброе утро...»
— И надо было переть туда, где теперь поселок, километров пять, по сугробам, в тридцатиградусный...
Букварь слушал и завидовал. Он вечно опаздывает. Он приехал на все готовенькое. На все эти сборно-щитовые домики, металлические кровати и байковые одеяла.
— И чемодан у тебя был тот же самый, — сказал Кешка.
— Тот же самый.
— А чего ты его таскаешь?
— Да понимаешь, какая штука. Три месяца я на этой должности. Прописан в Абакане. За три месяца был я в Абакане от силы неделю. Все по трассе. Так нужно. Все-таки у нас километров-то семьсот...
Зименко засмеялся. Букварю нравилось, как он смеялся. Когда он кончал смеяться, смех прятался в уголках губ, в морщинках у носа, ждал новых шуток. Так огонь в углях ждет новых дров.
— Теперь к нам добрался.
— Теперь к вам. Давно к вам собирался.
И тут Букварь вспомнил, зачем приехал к ним Зименко, и все вспомнили. И Зименко сразу стал для них ревизором, человеком посторонним. И снова молчали, и Кешка молчал, не вспоминал о том, как они ночевали в метель, в «хиус», ставили на трассе первые дома, о чем ему хотелось вспомнить.
Теперь поведение Зименко, и вчерашнее и сегодняшнее, казалось Букварю нарочитым и искусственным. Все: и его улыбка, и жизнерадостность, и воспоминания о прошлом — все это было из одного спектакля, необходимого для того, чтобы войти к ним в доверие, влезть к ним в душу. Шел бы он к черту, поговорил бы сразу же и катился бы!
Снова ждали нотации. Зименко понял все, стал хмурым, стучал топором резко и зло. Уже в палатке он сказал:
— Просто не знаю, как начать. Все оттягиваю и оттягиваю. Прямо робею. Что у вас, у каждого во рту по лимону? Я понимаю, неприятно вспоминать о том, что было.
— А что было?! — взвился Виталий. — Была жестокость. «Значит, — подумал Букварь, — Бульдозер обо всем разболтал. Ну и дурак. Значит, хотел сказать: «Они остались, но они такие же...»
— Была жестокость, — сказал Виталий, — наследие долгих веков. Иногда вот она проявляется. Тут уж, как говорится, не убавишь, не прибавишь. Она в характере человека. И русского тоже... Все у нас есть: и величие, и умение валяться под забором, доброта и жестокость... «То разгулье удалое, то сердечная тоска...» Вот мы и проявили жестокость...
То ли он дурачился, издевался над Зименко, то ли говорил всерьез.
Зименко слушал, сидя за столом, наклонив голову, постукивая пальцами по доске.
— Так, — сказал Зименко. — Значит, жестокость. Значит, для всего есть оправдание... Только про драку, про Бульдозера я не хочу сейчас говорить. Бульдозер уехал. Но вы-то остались...
— Ну, поговори о нас, — предложил Виталий. Слова Зименко отбросили весь тот разговор, на который настроился Букварь. И ребята, наверное.
— А что о нас? — возмутился Кешка. — Лучше давай поговорим о том, почему мы живем здесь, как на необитаемом острове.
И начали. Говорили шестеро, а Зименко молчал. Говорили шумно, торопливо, боялись забыть что-нибудь, а Зименко молчал. Постукивал пальцем по зеленой доске.
Говорили, что им давно хочется работать по-человечески, так, чтобы пот прошибал, надоело присутствием своим символически изображать, что на Канзыбе идут работы. Ради этого, что ли, они ехали сюда, на передний край? Говорили, что люди на трассе участвуют в движении за коммунистический труд и многие бригады уже носят почетное звание. А они поставлены в условия, в которых все разговоры об этом делаются смешными. Говорили, что они здесь на необитаемом острове, как будто бы даже вне комсомола. Говорили о скисшем фронте работ, о дожде, о прорабе Мотовилове. Говорили, что от этого всего и начинается всякая ерунда. Говорили долго и суетливо.
— Все? — спросил Зименко. — Выговорились?
— Все, — сказал Кешка.
— Нет, — вступила Ольга. — А про культуру забыли? Про то, что даже газет мы не видим? Мы понимаем, что мы десант, это нам интересно. Но ведь и людям, работающим в условиях исключительных, нужно создавать человеческие условия!
— Все? — сказал Зименко.
— Пока все, — ответил Николай, — потом еще что-нибудь вспомним.
— Вспоминайте. А пока я вам буду задавать вопросы. Значит, Саяны, скисший фронт работ и дождь? Значит, бюрократы и бензопилу починить не могут?
Зименко помолчал, словно ждал, что ему сейчас начнут возражать, и потом продолжал:
— А кто знает о поршне? Прораб Мотовилов? Кто знает о том, что вы сидите здесь без работы? Прораб Мотовилов и его желтый мундштук? Открывал ли чью-нибудь дверь Николай Бондаренко или вот Андрей Колок-шин, по прозвищу Букварь, аккуратно вносивший на станции Курагино членские взносы? Спорили ли они горячо за этой дверью, доказывая правоту семерых? А может быть, и не надо было спорить? Достаточно было бы и одного спокойного слова? Помнили ли вы, что в Курагине и Кошурникове есть комитеты комсомола, куда можно прийти в любое время?
Кешка многозначительно посмотрел на Букваря. Тот опустил глаза.
— Я говорю слова, которые вы можете прочесть на всех плакатах? — спросил Зименко.
Снова была пауза, и снова Зименко ждал, что ему будут возражать.
— Через двадцать лет, — сказал Зименко, — построят такую огромную и хитрую машину. Кибернетический предбанник. Мы все построимся и гуськом с бодрой песней пойдем к ней. Машина пропустит каждого из нас через свои отсеки, почистит, помоет, хлопнет по плечу, скажет: «Добро пожаловать в коммунистическое общество!» И выдаст Кешке бесплатный кусок колбасы. Так, что ли?
Молчали.
— Чепуха! — сказал Зименко. — Никакой машины не будет. Никакого предбанника. В один прекрасный день через двадцать лет ничего не произойдет. Сейчас должно происходить! Каждый день. В каждом.
Зименко читал ту самую нотацию, но Букварь чувствовал, что раздражения уже нет и что ему уже не хочется ворчать.
— Кто у нас хозяин? — спросил Зименко. — Я? Ты?
— Человек — это не ты, не я, не он... — начал манерно Виталий. Но его никто не поддержал.
— Хозяин — это ты, — сказал Зименко. — Это я. Это он, Букварь. Это еще кто-то. Каждый. Пока каждый не будет жить как хозяин самого себя и своей страны, у нас ничего не получится. Это старые слова, но сейчас их время. Эти слова произносили и десять лет назад, но тогда у нас был бог, гений. Верили в то, что он все может, и доверяли ему и собственную судьбу, и судьбу страны. С моей точки зрения, самая большая вина культа в том, что он отучал людей быть хозяевами. Хозяевами во всем. Подхалимы называли Хозяином его самого. А нам внушали, что мы просто винтики.
— Мы были маленькими, — сказал Букварь.
— Мы — это я в широком смысле. Мы — это народ. А сейчас другие времена. Ленинские. И надо понимать, что ты хозяин, и доказывать это. Вы же сами посадили себя на необитаемый остров. Вот что я имею вам сказать. Все. Спора, я считаю, у нас не получится. Возражать нечего. Просто подумайте обо всем. О том, что вы могли сделать и не сделали.
— Вы ездите по трассе и всем это говорите? — спросил Виталий.
— Всем бы говорил, но не всем приходится.
— И для того, чтобы сказать эти слова, вы заставили себя есть пшенную кашу и рубить тайгу?
— Прекрати, Виталий! — поморщился Николай.
— А ты, Николай, — сказал Зименко, — завтра с утра отправляйся в Курагино. Начинай открывать двери. Если не сумеешь доказать бессмысленность вашего пребывания здесь, вмешается штаб. Только тогда.
— Хорошо. Утром выйдем с тобой вместе.
— Нет. Мне придется идти сегодня.
Зименко вытащил чемодан из-под кровати. Коричневую кожу чемодана исполосовали кривые морщины. Морщины появились не от сырости и не от старости. Просто чемодан был так задуман.
— Куда ты попрешь в такую темень? — сказал Кешка.
— Иначе никак... На днях пойдет коренная вода. Тогда уж к взрывникам Дьяконова не доберешься. Знаешь, они там, за Канзыбой, у Смородиновой сопки?
— Ну, смотри, — сказал Кешка.
Букварь стоял у палатки, глядел в спину длинному парню, тащившему в руке чемодан, задуманный с морщинами. Со спины парень был похож на Виталия и, наверное, тоже играл в баскетбол. Букварь перевел взгляд на Виталия. Тот стоял рядом, покачивал головой, и Букварю показалось, что он собирается отпустить в спину парню едкую остроту. Букварь ждал эту остроту. Тогда бы он ответил! Но Виталий промолчал. А парень уходил, и Букварю стало вдруг грустно.
В палатке он вспомнил все, что знал о Зименко. А знал он, что Зименко окончил в Москве филологический факультет и потом приехал на трассу. Организовал в Курагине вечернюю школу. Рабочих было мало, и Зименко днем выходил на объекты со своими учениками. «Они могут жить в две смены, а я должен днем загорать?» Три месяца назад Зименко выбрали начальником комсомольского штаба стройки.
— Он москвич? — спросил Букварь.
— А я знаю? — сказал Кешка. — Что я, доктор, что ли!.. Букварь долго не мог заснуть. Он ворочался под тонким колючим одеялом и думал о Зименко.
Пришел человек и ушел. Пришел и стал близким. Таким, как Николай. Букварь жалел, что не узнал этого человека раньше. Он дал себе слово поговорить с Зименко, когда они вернутся на Большую землю.
Букварь никак не мог объяснить себе, что же сделало этого человека близким. Говорил Зименко о вещах, о которых на самом деле могли сообщить и транспаранты, прибитые к зеленым штакетникам у конторы в Курагине. Но вот слова его вошли в душу. И останутся там. Не произошло того, о чем думал Букварь. Этот человек не стал им посторонним. Почему? Наверное, потому, что сам он приходит не к посторонним, а к своим. Наверное, потому что он искренне заинтересован в судьбах людей. В этой заинтересованности его призвание. Его жизнь. Это Букварь понял не из слов Зименко, а из всего облика его глаз, губ, движений... Искренности его. И Букварь подумал, какое это счастье — быть другом для каждого из девяти тысяч парней и девчат, строящих дорогу!
Потом Букварь подумал, что он пытается объяснить необъяснимое. Разве объяснишь, почему приходит любовь?
Букварь вспомнил о том, что говорил Зименко, и попытался по-новому оценить свою жизнь. Слишком редко он бывает хозяином. Иждивенцем спокойнее жить. Как живет скала под названием «Тарелка», которой ни до чего нет дела. В голове у него столько вопросов, на которые он боится отвечать. Уходит от них. А уходить нельзя. Иначе никогда не станешь таким убежденным человеком, как Зименко.
— Букварь... — шепнул Виталий, — ты все ворочаешься?
— Ага, — сказал Букварь.
— Он москвич. Я встречал его на Сретенке.
Назад: 15
Дальше: 17