Коллективное вытеснение
В этой главе я сопоставляю последствия травмирующей сексуальной эксплуатации и реакции на факт инцеста с психологическими последствиями пребывания в концлагерях и коллективной реакцией на Холокост. При этом не хотелось бы быть неправильно понятой. Это не моя идея сравнивать систематический террор, намеренное, технически совершенное истребление целой этнической группы с сексуальной эксплуатацией отдельного человека. Я далека от желания представить тривиальным ужасающее нацистское государство или устранить различия между тем и другим. Я вижу параллели исключительно в том, как пострадавшие психологически это переживают, во влиянии травмы на их психологическую целостность и на общественную реакцию на эти факты. Различные соображения привели меня к тщательному исследованию этих взаимосвязей.
Во-первых, примечательно сходство терминологии при обсуждении инцестов и нацистских преследований. В литературе инцест называют «убийством души» и говорят о «выживании» после инцеста. Оба этих понятия знакомы нам и в совершенно ином контексте. Я имею в виду исследования психологического ущерба, нанесенного личности людей, переживших нацистское преследование. В связи с законом о реституции Уильям Г. Нидерланд выпустил документальный том, который дал нам потрясающую картину ущерба от такого преследования. Он ввел в психиатрическую литературу понятие «синдром выжившего» (survivor syndrom). В названии его книги мы обнаруживаем оба понятия, которые мы применяем в работе с жертвами сексуальной эксплуатации. «Следствия преследования: Синдром выжившего. Убийство души». Нидерланд описывает, как было совершено убийство души тех, кто избежал физической смерти. Многие из спасенных после такого опыта оказались мертвыми заживо.
Для меня было поразительно, насколько прямой оказалась параллель бывших узников концлагерей с клиентками, пережившими инцест, которые приходили ко мне в кабинет и описывали свои ощущения следующим образом: «Я чувствую, будто мертва посреди жизни. Я живу, как в гробу». Многие клиентки также говорили, что они живут, как в «стеклянном сундуке или под стеклянным колпаком». Часто мы слышим отчаянные жалобы, что ничего не осталось, кроме голого факта «выживания», что эти женщины стали руинами и чувствуют себя нежизнеспособными.
В ходе моего исследования документальных телефильмов о жизни после Освенцима я снова и снова вспоминала терапевтические сеансы с людьми, которых сексуально эксплуатировали и которые сильно пострадали от этого. Атмосфера, окружающая каждого из тех, кто подвергся нацистскому террору и выжил в лагерях смерти, была мне лично знакома. В фильме Карла Фрухтмана «Простой человек» я услышала слово в слово то, что я узнала в терапии от жертв сексуального насилия. В этом документальном фильме еврейский режиссер пытается с помощью воспоминаний Якова Зильберберга выяснить, что с ним происходило в те годы в Освенциме. Он был членом зондеркоманды, которая должна была помогать ликвидировать тысячи евреев. Процитирую несколько фраз из интервью с ним и его женой: «У меня нет слов. Очень трудно говорить. Вся моя жизнь как в тумане. Все омертвело. Спасения нет. Жизнь никогда не станет другой.
Герман Шерер. „Выжившие“. Деревянная скульптура, 1925–1926 (Бухенвальд)
Она не удалась. Я как камень, пустое ничто. Я плачу о разрушении моей личности, о моем утраченном Я. Каждый с этим один на один. Никто не может спастись». На такой уход в молчание обращает наше внимание Т. Адорно, когда говорит, что после Освенцима больше не может быть стихов. Эли Визель пишет:
«Те, кто не прошли через это, не имеют ни малейшего представления о нем; и те, кто прошли через это, ничего не могут рассказать, ничего или почти ничего, или ничего, что было бы вполне про то… Освенцим означает смерть, тотальную, абсолютную смерть – смерть человека, смерть всех людей, смерть языка и воображения, смерть времени и духа… Выживший знает. Он и никто другой».
Это высказывание похоже на описание опыта жертв инцеста. Очень часто клиентки говорят:
«Я пережила такое, о чем вообще нельзя сказать. Меня посчитают сумасшедшей. Никто не поверит. Тот, кто не пережил такого, не поймет, как это было».
У женщин есть ощущение, что из-за пережитого они отделены от остальных людей, что они пережили то, что лежит за пределами общечеловеческого опыта, что изолирует и отчуждает.
Я часто думала о словах одной клиентки, которую в раннем детстве отец сексуально насиловал под угрозой смерти и поделился ею с коллегой, чтобы расплатиться с долгами через такой обмен. Она подвела итоги краткой фразой: «Мое детство было концлагерем». Много позже я прочитала автобиографию Гленна Эстера «Дитя ярости», который снова и снова называет мучения и насилие в своем детстве и юности «самым настоящим концлагерем».
С тех пор как я стала размышлять об этих взаимосвязях, я обнаружила еще более далеко идущие смысловые параллели. Особенно полезными для меня оказались публикации Даниэли в США и эссе Ильзе Грубрих-Симитис «Экстремальное травмирование как кумулятивная травма». Многие из ее идей о психологических последствиях пребывания в концлагерях соответствуют моим представлениям о последствиях инцеста.
Как терапевту мне важно, что я осознаю, что я могу лишь отчасти сопереживать и понимать, что означает для женщин инцест, что я могу эмпатически лишь частично приблизиться к их опыту, не зная, что же там было на самом деле.
Это объясняет, почему многие женщины, пережившие инцест, предпочитают группы поддержки; они дают им ощущение, что другие точно понимают, о чем речь, потому что здесь у всех за плечами почти один и тот же опыт. Кроме того, в литературе по терапевтической работе с людьми, пережившими концлагерь, отмечается, что тут может быть полезным отход от аналитической абстиненции в том смысле, что аналитик, если он сам пережил концлагерь, сообщает это клиенту.
Коллективная реакция
Когда я наблюдала, каковы коллективные реакции на сообщения о лагерях уничтожения и о сексуальной эксплуатации в семье, то заметила сходство, которое нельзя упустить из виду. Обе темы являются табуированными. Об этом не говорят. В обоих случаях от этих тем обороняются, их отрицают и вытесняют. Бесконечно долго случаи инцеста обесценивали, от них отгораживались как от психопатологических феноменов и причисляли к аномалиям. Весь комплекс нацистских преступлений был завуалирован аналогичным образом, его отрицали и исключали из сознания. Невыносимые события в лагерях смерти, так же как и в детской комнате – «сокровенном месте семьи», – по-прежнему обесценивают, ставят под сомнение и представляют нереальными. В обществе наблюдается мощная защитная позиция по отношению к обеим темам. Еще и сегодня существование лагерей смерти и масштабы истребления ставятся под сомнение, а по отношению к семейному насилию царит «гробовое молчание», по выражению судебного врача и профессора Элизабет Трюбе-Беккер.
После начала правоприменения по закону о реституции дело дошло до того, что пострадавших ущемляли в праве на компенсацию, если нанесенный «ущерб не был значительным», что своей изначальной черствостью напоминает методы обследований и допросов, известные нам по судебным делам об инцестах. То, что происходило тогда и что продолжает отыгрываться в связи с сексуальным насилием, – это ретравматизация и стигматизация, еще одна разновидность властного насилия. Снова мы видим, что пострадавшие зависят от произвола какого-то человека, предоставлены воле некоего эксперта, который обесценивает тяжелые психические расстройства до не подлежащей возмещению неврозоподобной психосоматической реакции или с недоверием и неприкрытым предубеждением приписывает жертвам инцеста сексуальную готовность и желание ребенка соблазнять. Ни жертвы концлагеря, ни дети в суде не могли почувствовать, что их принимают всерьез и уважают как людей. Процесс расследования, скорее, носил характер судебной оценки объектов. Неоднократно утверждалось, что субъективным заявлениям выживших не следует доверять, потому что они могут оказаться преувеличениями. Однако компетентные эксперты и опытные психологи знают, что выжившие, как правило, преуменьшают степень насилия, так как часто боятся потерять самообладание при мысленном возвращении к прежнему опыту.
В ходе судебных процессов дети видят, что достоверность их слов подвергается особо суровым сомнениям. Это включает обсуждение их возможного соучастия, сознательное соблазнение или желание стать значительным. Это особенно часто бывает, когда у жертвы инцеста нет тяжелых физических увечий, когда сексуальная эксплуатация происходила без видимых следов насилия. Факт отсутствия физического ущерба ошибочно интерпретируют, что, возможно, все было не так уж ужасно.
В основном при этом оспаривается роль жертвы, что усиливает ощущение того, что пострадавший – снова жертва. Когда в суде в стиле перекрестного допроса ребенка спрашивают, почему же он не защищался, не убегал или не позвал на помощь, то в таких действиях юристов мы распознаем влияние социально значимых предрассудков о соучастии жертв в сексуальных преступлениях.
Я помню, например, освещенный в прессе случай берлинского врача и политического деятеля. Когда одна из его дочерей вернулась после побега из дома, отец раздел обеих дочерей в возрасте 14 и 16 лет и нанес около 39 ударов по ягодицам. Перед этим он гладил голые ягодицы дочерей, а потом долго и тщательно наносил на рубцы и синяки мазь. По утрам в воскресенье девочки, несмотря на попытки защищаться, обязаны были приходить к нему в постель, где он ложился на них голым или полураздетым или заставлял их раздеваться и мыться перед ним, в то время как он насвистывал мелодии и в такт им наносил удары по их ягодицам. После неудавшейся попытки самоубийства одной из дочерей им еще пришлось выслушать от лечащего психиатра, что у них были фантазии об изнасиловании и что они хотели насилия со стороны отца, чтобы он признал их как женщин. Коллективное вытеснение реальности травмы под предводительством Фрейда является при этом ключевым. Рационализации, под влиянием которых работает суд, возмутительны. Я вспоминаю случай в Дармштадте, когда мать узнала о злоупотреблениях со стороны отца с помощью явно сексуальных игр дочери 3,5 лет. Два психологических исследования подтвердили, что заявления и поведение ребенка не могут быть плодом детской фантазии, а указывают на конкретные события. Адвокат обвиняемого отрицал все подозрения, ссылаясь на компетентность и социальное положение своего клиента. Якобы политик и член экономической экспертной комиссии не станет эксплуатировать своего ребенка!
Реакция психоаналитиков
Защитная реакция и дистанцирование от событий были приняты в психоаналитических кругах, чтобы не позволить себе ужаснуться нацистскому преследованию. Джудит С. Кестенберг говорила о «латентном периоде», который был необходим, чтобы психоанализ смог приблизиться к этой теме. Казалось, что терапевты и пациенты заключили пакт о неразглашении, дали обещание больше не говорить об ужасах прошлого. Одиночество и изоляция, разрыв с остальным обществом стали из-за этого еще значительнее, а работа скорби об утраченном невозможной.
Выражение «заговор молчания» стало модным, прежде всего, в связи с тем, что Флоренс Раш назвала фрейдовским укрывающим маневром. Тема инцеста также умалчивается и скрывается. Программа Корнелии Кацис на радио DRS (Швейцария) и одноименная книга называются «Конец молчанию». Сегодня появилось множество публикаций, в которых женщины нарушают молчание, а мужчины постепенно начинают со многими колебаниями нарушать молчание и больше не скрывают сексуальную эксплуатацию детей со стороны отцов, отчимов, братьев, домашних педагогов и пасторов. Благодаря женскому движению и некоторым феминистским психотерапевтам тема инцеста у многих на устах. Но и сегодня есть о чем беспокоиться – чтобы СМИ не оставили этот вопрос без внимания, когда мода закончится и тема больше не будет пользоваться ажиотажным спросом, когда публика перенасытится статистикой сексуального насилия над детьми. Даже если так случится, всяческой благодарности заслуживают те храбрые женщины, которые не постыдились нарушить табу, даже если они сами стали табуированы как нарушители табу. Поразительно, что терапевт, имеющий дело с инцестом, и журналистка К. Кацис испытали это на себе, они были стигматизированы, и их собственная сексуальная неприкосновенность была поставлена под сомнение.
Чем объясняется страх профессионалов по отношению к обеим темам? Почему психоаналитики смогли приблизиться к этим двум сферам лишь с отсрочкой?
В научной литературе, посвященной специфическим проблемам и трудностям, с которыми психотерапевты сталкиваются в своей работе с пережившими Холокост и их потомками, всегда обнаруживается описание характерных видов контрпереноса. Под этим понимают все те трудности и чувства терапевтов, которые работают именно с такого рода клиентами. Сильные реакции контрпереноса обычно ожидаются везде, где специалисты имеют дело с долгосрочными последствиями тяжелых травм. Все, кто когда-либо встречался с выжившими в концлагерях и с их потомками, знают, что наши учебные программы предлагают довольно скудную подготовку к работе с такими пациентами. То же самое касается работы с людьми, которые в детстве подверглись мощной эксплуатации, в том числе инцестуозным эксцессам с ритуализированными и сатанистскими практиками. Как пишет в своем исследовании Даниэли, сильные реакции контрпереноса и тактика избегания относятся не столько к конкретному клиенту, сидящему напротив терапевта, сколько к Холокосту как таковому, к сексуальной эксплуатации как фактам злонамеренности людей и их чудовищности. Чувство безнадежности и состояние выгорания особенно часто встречаются среди терапевтов, работающих с такими людьми.
Во время супервизий обсуждаются, прежде всего, следующие темы контрпереноса: вина, ярость, стыд, ужас, печаль, беспомощность, защита терапевта. Опишу некоторые из этих реакций более подробно.
Вина
Терапевты часто чувствуют себя виноватыми в том, что у них было благополучное детство, когда они узнают об ужасе, который пришлось пережить в детстве другим людям. Такое чувство вины по отношению к жертвам нацистских преследований может приводить нас к тому, чтобы не задавать уточняющих вопросов о прошлом. У терапевта возникает чувство, что ему нельзя касаться такой больной раны, и он считает, что пострадавший не вынесет воспоминаний о прошлом. Слишком часто это оказывается на самом деле способом защитить себя. Точно так же обстоит дело с жертвами инцеста. «Только это не задевать», «слишком опасно» – так раньше в ходе обучения кандидатов подталкивали не ввязываться заново в травму инцеста. Подчеркивалось, что жертвы якобы являются слабыми и многого не могут вытерпеть, что в терапии нельзя от них многого ожидать. Это может привести к почти покровительственному, сверхзаботливому отношению, потому что хочется уменьшить и утолить любую боль клиентки. Чувство вины может также привести к тому, что терапевт больше не сможет удерживать границы, а ведь это самая центральная тема при инцесте. Неспособность пострадавшего установить границы действует так, что терапевты втягиваются в эту безграничность и больше не могут ощутить пределы своих собственных сил.
Чувство вины и конфликт также активируются, когда в терапии уточняются отсроченные последствия травмы у тех, кого преследовали нацисты и переживших инцест. Даниэли описывает страх терапевтов, что после усиления осведомленности о психологическом ущербе они вовлекутся в переживание триумфа гитлеровской разрушительности. В рамках темы инцеста я также слышала тревожные вопросы: не приведет ли раскрытие отсроченных последствий травмы к усилению мучений? Но можно задать вопрос иначе: если я как терапевт подчеркиваю действие, силу и мощь механизмов выживания, то разве при этом я не говорю, что все это было на самом деле не таким уж травмирующим и разрушительным? Разве этим не выражается нечто вроде обесценивания? Многие женщины боятся, что никто им не поверит, насколько разрушительным было их детство, потому что они все-таки все это пережили и не сошли с ума.
Вина, с которой взаимодействуют терапевты, также имеет прямое отношение к беспомощности и страху не суметь исцелить этих клиентов по-настоящему. Опыт пребывания в концлагере или сексуальной эксплуатации представляет собой переживания на пределе человеческих сил, который также приближает терапевта к его собственным ограничениям. Полный крах психологических структур и безнадежность, которым мы часто становимся свидетелями во время встреч с клиентами, становится болезненным испытанием терапевтического искусства и нашей веры в саморегулирование психики.
Мое внимание привлекли аргументы, выдвинутые Эйслером. В своем эссе «Убийство скольких из своих детей должен суметь выдержать человек без формирования симптомов, чтобы сохранить нормальную структуру личности?» он ищет психоаналитических объяснений для коллективных защитных реакций. Он предполагает, что конфронтация с собственной беспомощностью является также угрозой верованиям и нападением на систему ценностей личности, поэтому так трудно ее выдерживать. У каждого из нас сохраняется потребность даже при самых травмирующих внешних воздействиях все же оставаться душевно незатронутыми, неповрежденными в глубине своей личности. Инсайт, что можно спастись лишь физически, если душа изнасилована – я вспоминаю выражение «убийство души» – болезненным образом ставит под сомнение веру в автономию и нерушимость души. Тут мы имеем дело с такой нарциссической раной, которая серьезно угрожает нашему самопониманию.
Часто используемое в Германии выражение «сплав вины и стыда» было истолковано Хоркхаймером как «нарциссическая рана немцев», хотя Грубрих-Симитис справедливо указывает на то, что зажатость и напряжение, которые возникают при обсуждении нацистской эпохи, не являются только немецким феноменом. В реакциях контрпереноса в ходе терапии инцеста тоже обнаруживается такая смесь вины и стыда.
Чувства вины и стыда очевидны везде, где переживания собственного детства с опытом сексуальности и насилия в семье не были проработаны. Структура комплексов и защитных механизмов у терапевтов влияют при этом на личность разрушительным образом.
Мне кажется, очень важно обратить особое внимание на стыд, который констеллируется в такой работе. В терапии возможна спекулятивная позиция, что пострадавшие кое-что делают, чтобы получить какую-либо выгоду или льготы. В связи с Холокостом бытовал миф, что жертвы должны были и могли защищаться; было неявным обвинением то, что они не предприняли никаких попыток к побегу, может быть, даже каким-то образом сотрудничали с угнетателями, продавали себя. В терапевтической работе с жертвами инцеста старые мифы оживают, с чем мы хорошо знакомы в рамках темы изнасилования: «Они могли бы защищаться, так или иначе они сами хотели этого, они же молчали…» Такие мысли могут возникать и у терапевта. В то же время он разоблачает эти предубеждения и стыдит себя за них.
Также страх контакта с темой инцеста очевиден у педагогов. С учетом статистики нужно исходить из того, что в каждой учебной группе, по крайней мере, один учитель или учительница является жертвой сексуального насилия, причем эта тема осталась психологически непроработанной. И в каждом классе есть несколько детей, подвергшихся насилию, которые не распознаются учителями как жертвы инцеста из-за непережитых травм собственного детства. Конфронтация с сексуальной эксплуатацией затрагивает собственные раны и запускает стратегии избегающего поведения.
В целом можно сказать, что все профессиональные группы, которые имеют дело с Холокостом или инцестом, сталкиваются с одними и теми же чувствами, которые уже описаны здесь как терапевтические реакции контрпереноса. Это способствовало тому, что обе темы долгое время оставались табуированными.
Ярость
Чувство мощного гнева является важной темой при работе с жертвами насилия. Ужасающие нацистские преступления и акты сексуального насилия в отношении детей вызывают ярость. Профессионалы справляются с ней по-разному. Некоторые злятся на жертву, так как преступник отсутствует. Отчеты о том, что происходило в лагерях смерти, а также рассказы об аде в семье могут оживлять у слушателя глубоко подавленные садомазохистские влечения и угрожающим образом активировать собственную склонность к антисемитизму, фашизму и сексуальной эксплуатации. Мы должны осознавать, что у каждого из нас есть фашистские тенденции и импульсы к насилию, которые не соответствуют нашей этической системе ценностей и поэтому вытеснены в бессознательное. Тем не менее при контакте с соответствующими темами мы слышим внутри их звучание и должны учесть это в работе. Модель простых отношений «агрессор – жертва» является в пределах этой темы ложной и вводящей в заблуждение.
Переживаемая терапевтом ярость может проявляться в виде идентификации с агрессором. Это, естественно, ведет к отрицанию эмпатии по отношению к клиентам. Эйслер упоминает очень архаичный мотив, созвучный этому явлению, – пренебрежительное обесценивание страдающих людей, своего рода примитивное презрение к слабым. Презирая якобы слабого, мы оказываемся в самой сердцевине нацистской идеологии, а презрение к сексуально эксплуатируемым женщинам помещает нас в центр патриархального уклада общества.
Однако сильный гнев терапевта имеет и другой аспект. Некоторые из них сообщают, что их приводит в ярость то, когда жертвы нацистов, обобщая, называли их нацистами. Такие обобщения они понимали как сообщение «Я ненавижу всех немцев» и не могли преодолеть свою ненависть и предрассудки. Терапевты, которые работают с жертвами инцеста, говорят о том же. Их приводит в ярость, когда женщины валят все в одну кучу; они сердятся, когда женщины отвергают всех мужчин в принципе и совершенно отказываются воспринимать мужской пол более дифференцировано. Терапевты впадают в гнев на матерей и отцов, склонны к мощной идентификации с жертвой и тем самым иногда делают невозможным для клиентов выражение их амбивалентных чувств. Неспособность справиться с собственным гневом также может выражаться в отказе от клиентов или привести к преждевременному обрыву терапии. Иногда гнев – отражение страха перед огромной непрожитой яростью клиентов и клиенток. Необходимо, чтобы терапевт не отыгрывал свои контрпереносные эмоциональные реакции, а мог использовать их с помощью осознанного наблюдения и проживания для лучшего понимания того, что внутренне движет клиенткой.
К типичным терапевтическим реакциям на темы Холокоста и травмы инцеста также относится почти невыносимое мученическое чувство, перепроживаемое во время сессий. Некоторые терапевты ощущают шок и вынуждены бороться с тошнотой и позывами к рвоте, когда слышат описания, как складывали тела детей и взрослых, чтобы огонь лучше горел, как насильник при инцесте засовывал вязальную спицу во влагалище ребенка. Страх самого терапевта впасть в глубокую депрессию, слишком сильно втянуться в бездну зла и утратить работоспособность также приводит к срабатыванию защитных механизмов.
Синдром выжившего
После того как я уделила немало внимания страхам, неразрывно связанным с нашей тематикой, я хотела бы описать «синдром выжившего». Для него характерны:
– внезапно возникающие состояния интенсивной тревоги и возбуждения, которые могут привести к утрате способности себя контролировать;
– трудное для выражения чувство «бытия иным по сравнению с другими людьми»;
– чувство глубинной вины, своего рода вина выжившего.
Вина и стыд за то, что вообще удалось вытерпеть такое унижение и выжить после всего этого, вина еще и за предательство прежнего идеала Супер-Эго. Удивительно, как интенсивно жертва принимает на себя вину преступника вследствие идентификации с агрессором;
– состояние психической перегруженности и сужения сознания, иногда сопоставимое с полным параличом, с депрессивными состояниями, уходом от контактов и апатией;
– теневое, пугающее и подавленное поведение в сочетании с бледностью, как у призрака, которые возникают после встречи со смертью и называются «печать смерти». Пережившие инцест пережили также и угрозу смерти. В бесчисленных отчетах мы снова и снова читаем об угрозах преступника: «Если ты скажешь хоть что-нибудь, я тебя убью»;
– во внутреннем мире образов и мыслей выживших такие состояния сознательно или бессознательно доминируют, и это оставляет заметный след на их отношениях с окружающими, в том числе имеет психосоциальные последствия для следующего поколения;
– дети выживших так или иначе участвуют в судьбе своих родителей и развивают симптомы, похожие на симптомы пострадавших. В своей практике я часто наблюдала динамику семейной традиции инцеста и то, как часто возникала сексуальная эксплуатация в последующих поколениях.
Из этой краткой характеристики основных черт синдрома выжившего можно прийти к клинической картине, которая каждым своим аспектом хорошо знакома всем, кто работает с жертвами инцеста. Я имею в виду такие типичные отсроченные симптомы, как психосоматические жалобы, депрессивные состояния, страхи, нарушения сна, ночные кошмары. Типичным является неуверенное различение между реальностью и фантазией, генерализованное ощущение деперсонализации, что «ничто из того, что со мной происходит, на самом деле ко мне отношения не имеет». Некая апатичность, роботоподобное состояние захватывает Эго, и оно функционирует автоматически, без аффектов, однако бывает и противоположная реакция: человек становится раздражительным, нестабильным, крайне ранимым. На фоне глубинного нарушения способности доверять почти любая коммуникация становится мучительной, обратиться за чем-либо самому к другим людям кажется невыполнимой задачей, такой человек чувствует себя фрагментированным и никому не интересным.
Часто оказывается, что у жертв концлагерей серьезно нарушены память и чувство времени из-за того, что тогда отсутствовало какое-либо структурированное измерение времени (под рукой не было календаря и часов). У жертв инцеста снова и снова мы встречаемся с этим феноменом. Кажется, что время остановилось, планы на будущее невозможны. Такие клиентки часто приходят на сессию слишком рано или слишком поздно, ощущается нечто вечное. Те, кто годами должен был беспокоиться лишь о том, удастся ли пережить сегодняшний день или ночь без насилия, не имеет внутренней концепции периодичности времени, которая могла бы быть осмысленной. О трудностях вспомнить точную дату, когда начался инцест и как клиентка чувствовала себя до этого, уже сообщалось многими людьми. Им все кажется омраченным, так что нет никаких «до и после», а вместо этого – временной континуум, поглощающий все остальное как черная дыра.
Я считаю оправданным сопоставление опыта сексуальной эксплуатации в детстве с тем, что Бруно Беттельгейм называл «экстремальными ситуациями». Под этим он понимал жизненные обстоятельства, которые лишают человека всей его системы защит и ценностных представлений и при которых привычные способы адаптации больше не могут функционировать как защита. В экстремальных ситуациях все структуры, составляющие нашу личность, оказываются под угрозой. Все, что было для нас важным и верным, оказывается ненадежным. Происходит тотальное нападение на психику.
Индивидуальные реакции на экстремальные ситуации
Индивидуальные ответные реакции на экстремальные ситуации сильно разнятся. В своей практике я смогла обнаружить три различные формы преодоления экстремальных ситуаций, которые идентичны совладающему поведению, описанному узниками концлагерей.
1. Группа тех, кто чувствует, что им нанесен непоправимый ущерб и что они разрушены. Они не верят в восстановление своей личности и затоплены ошеломляющими переживаниями. В определенных условиях они становятся психотичными.
Привожу высказывание моей клиентки, которое помогает ощутить это: «В основном я чувствовала, что лишена всех своих возможностей. Все уничтожено, все живое выжжено дотла. Вообще ничего не осталось, я будто пустая оболочка, и со стороны ничего не заметно, а значит – не на что жаловаться. Я боюсь, что не смогу все это вынести. Что же мне делать? Отключиться или сойти с ума. Ребенком я отключилась, так что мне осталось лишь сойти с ума».
2. Те, кто отрицает или полностью вытесняет, что инцест и связанные с ним глубокие психологические травмы психологически влияют на их дальнейшую жизнь.
«Минуло десять лет со дня смерти моего отца. Я прошла долгий путь и в своих повседневных мыслях давно избавилась от чувства грубо обманутого доверия, стерла образы, напоминающие о физической грубости».
Вытеснение может зайти так далеко, что отвергается любая взаимосвязь имеющегося психосоматического или чисто физического симптома с опытом перенесенного насилия. Часто на подавление травмирующих воспоминаний затрачивается очень много жизненной энергии. Это шокирует, когда я вижу, какой огромной затратой жизненной энергии сохраняется миф о нормальной семье, где чудовищного не бывает, потому что этому запрещено быть правдой. Однако, когда то ужаснейшее, что случилось, отрицается, то реальность и смысл отвергаются, так что ощущение себя живым становится шатким и искусственным, как это убедительно описывает Беттельгейм. В глубине души царит неуверенность, и нужно всегда быть начеку, не угрожает ли что-нибудь и без того недостаточной личностной интеграции.
3. Третья группа включает тех, кто активно противостоял эксплуатации и работал над интеграцией этого опыта, чтобы примириться с прошлым. Я имею в виду людей, которые в полной мере признают трагическое в своем жизненном опыте, но все же пытаются найти смысл в своей жизни. Об этом поиске смысла пойдет речь в следующей главе, так как потрясение в лагере смерти необязательно приводит к синдрому выжившего, а травма инцеста – к описанным отсроченным последствиям.
Часто говорят, что это такие раны, которые возникают снова и снова, что это такие шрамы, которые мы не ощущаем, пока они вдруг снова не заноют. Многие из моих клиенток вполне могли бы идентифицировать себя со стихами Готфрида Бенна:
Я ношу тебя как рану
На лбу, и она не заживает.
Она не всегда болит. И истекает
Ею сердце не до смерти.
Лишь иногда я вдруг не вижу ничего и чувствую
Кровь во рту.
Значение индивидуальной реакции пострадавшего имеет влияние на жизнь последующих поколений, которое не стоит недооценивать. В психоанализе уже неоднократно поднимался вопрос о передаче расстройств, вызванных травмами в концлагерях, детям выживших.
Дети выживших
В этом контексте представляет интерес групповой проект для переживших Холокост и их потомков, который был осуществлен в Нью-Йорке в 1975 г. Был задан вопрос о влиянии Холокоста на нынешнюю жизнь. Даниэли описывает четыре категории семей: семьи-жертвы, семьи борцов, онемевшие суровы ее семьи и семьи, которые «справились с этим». Примечательно, что те выжившие, что вернулись из концлагерей, чаще всего встречались в группах семей-жертв и онемевших суровых семей, в то время как выжившие в семьях борцов были на войне партизанами или бойцами Сопротивления.
Послевоенную атмосферу в домах семей-жертв характеризуют как удручающую, депрессивную, симбиотическую, с высокой подозрительностью и страхом по отношению к внешнему миру. Семья кажется полностью закрытой системой, в которой взрослые и дети поменялись ролями. Дети преждевременно взрослеют и должны служить доверенными лицами одного из родителей и компенсировать его разочарование в супруге. Неурегулированные конфликты и агрессия являются следствием неспособности провести границы. Страх совершить ошибку и недостаточная поддержка самоутверждения блокируют развитие детей в таких семьях. Вина является важным инструментом контроля в ходе семейных коммуникаций. Большинство членов этих семей боялись привести детей в мир и были в ужасе от того, что могут нагрузить их своим бременем или же что оставляют их в мире, в котором может произойти второй Холокост.
Онемевшие суровые семьи можно описать так: подавляющее безмолвие, отсутствие чувств, утрата всякой спонтанности. Супруги часто были единственными выжившими в семье и цеплялись друг за друга, но у них не оставалось сил, чтобы заботиться о детях. Физические и речевые коммуникации с детьми были минимальны, что впоследствии проявилось в определенной жесткости и безжизненности, неустойчивой самооценке у детей, ведь они никогда не были в центре внимания и не могли переживать свое существование как по-настоящему важное.
В семьях борцов подавлено все, что похоже на слабость, роль жертвы и болезнь, потому что это приравнивалось к нарциссической ране. Для семейной атмосферы характерна почти компульсивная активность, пропагандирующая достижения и успех и призывающая к агрессии. Любые формы зависимости осуждались.
Четвертая группа – тех, кто с этим справился, – была наименее однородна. На первый взгляд, такие люди лучше всего приспособились к обществу в своем активном стремлении к социальному и политическому статусу, к деньгам, известности или образованности. Все это часто шло рука об руку с полным отрицанием прошлого, которое заходило даже так далеко, что дети лишь косвенно догадывались о прошлом родителей. Стратегия отрицания в таких семьях часто приводила к физическим симптомам или эмоциональному оцепенению.
Параллели с темой инцеста для меня очевидны. В исследованиях были поставлены вопросы о проявлении инцеста в нескольких поколениях семьи и об условиях, при которых это происходит. Алиса Миллер подробно описала тесную связь между преступниками и жертвами, что преступники сами были жертвами в своем собственном детстве и вынуждены были это повторять, так как это не было переработано психологически. Неурегулированные конфликты передаются из поколения в поколение, так что инцест становится своего рода семейной традицией.
Согласно канадским исследованиям, последствиями пребывания в концлагере для потомков выживших является хрупкая структура семьи, а также то, что новое поколение не может формировать собственную идентичность.
Кроме того, и в литературе об инцесте речь идет о дисфункциональных, неблагополучных семьях, члены которых связаны симбиотически, а установление границ и автономия запрещены. Все, что имеет отношение к дифференциации и агрессивности, подавляется уже в детстве, и это значительно затрудняет последующее развитие способности к установлению границ. В своем выдающемся анализе кумулятивной травмы во втором поколении выживших после Холокоста Грубрих-Симитис описывает семейный климат тревожной гиперопеки, что затрудняет «способность выдерживать конфликты и переживание амбивалентности».
Часто родители не могут защищать детей и заботиться о них в должной мере, потому что адекватному подходу к детям мешают их собственные эмоциональные потребности, постоянная поглощенность собственной историей или тяжелые симптомы. Оставаться самой собой в ходе материнства и при этом опустошать себя – это может вызывать агрессивные импульсы у женщины по отношению к ребенку. Кроме того, часто возникает неуверенность в собственном материнстве и страх, что мать не сможет адекватно защитить детей от мира. Если в доме преобладает бездушная атмосфера и в чем-то механическое, безжизненное функционирование, то может случиться так, что члены семьи идентифицируют себя с этим чувством. В вышеупомянутом телефильме Фрухтманна дано слово взрослым детям пострадавшего. Кажется неслучайным, что и его дочь, и сын изучали психологию. Я вижу в этом попытку лучше понять семейные условия ретравматизации и справиться с ними. Аналогично передачу травмы инцеста, по моему мнению, можно по-настоящему предотвратить, если начат процесс осознания, будь то с помощью психотерапии или группы самопомощи.
При анализе переживших нацистский террор во втором поколении часто описывают изолированность таких семей, внутреннюю и социальную отделенность от окружения, что напоминает об изолированности инцестуозных семей и такую метафору для них как «параноидная крепость».
Возможно, из этих соображений стало ясно, что сексуальную эксплуатацию следует рассматривать и понимать в более широком политическом и социальном контексте.