Глава четвёртая
И вот как это произошло.
В тот день с утра мать готовилась к переезду и упаковывала фарфор.
Отец сидел в кресле и курил.
Мать несколько раз пыталась с ним заговорить, но на вопросы её он отвечал односложно, а то и совсем не отвечал, ограничиваясь кивком головы; если же приходилось всё-таки говорить, то он болезненно морщился, цедил слова сквозь зубы, да притом ещё так, что и разобрать-то можно было не всё.
А день, как нарочно, выдался ненастный, серенький; шёл мелкий, противный дождик, да и не дождик даже, а просто стоял пронизывающий, неподвижный туман, такой, что сразу же, как мокрая паутина, осаждается на кожу, на лицо и одежду. Листья деревьев, кусты, трава, самое небо даже всё было мокрым, тусклым, как будто вылитым из непрозрачной, тяжёлой массы.
В такие дни отец с утра забирался в халат, надевал туфли, круглую чёрную шапочку и возился с латинскими изданиями классиков. Вот и сейчас у него был томик трагедий Сенеки, но книга лежала на коленях, а он откинулся головой на спинку кресла и закрыл глаза. Лицо у него было утомлённое, невыразительное, нехорошего, землистого цвета.
— Надо будет взять с собой и твои коллекции, — вдруг сказала мать, — вот о чём я думаю всё время! Но как? Ведь это — два таких огромных ящика... Разве попытаться...
Отец сидел по-прежнему молчаливый и отчуждённый от всего, и глаза у него были закрыты.
Мать поглядела и отставила в сторону чашку.
— Тебе нехорошо, Леон? — спросила она.
— Да! — ответил отец сквозь зубы.
— Может быть, у тебя болит голова?
— Нет! — ответил отец.
Мать вздохнула и снова взялась за фарфор.
— Какая ужасная погода! — сказала она.
Отец молчал.
— Я всё-таки пошлю письменный прибор этому Гарднеру... У нас есть ещё один, простенький, но хороший. Помнишь, тот, что я привезла из Вены? Ну, как же не помнишь? — Отец молчал. — Он так тебе нравился... из чёрного дерева, с перламутровой насечкой! Жалко? Конечно, жалко. Но что же поделаешь, этот всё равно не удержишь.
Отец молчал.
— Леон! — позвала мать.
Отец с недоумением, словно просыпаясь, открыл глаза и посмотрел на мать. Взгляд у него был мутный и нехороший.
— Ну что ты, Леон? — тревожно и ласково спросила мать и, подойдя, положила ему руку на плечо. — Ну? Я с тобой поговорить хочу, а ты...
— Берта! — сказал отец, и голос его раздражённо вздрогнул. — Давай, чтоб не возвращаться, договоримся: делай всё, что тебе угодно, всё, что тебе только угодно, но, пожалуйста, не спрашивай моих советов.
— Почему? — спросила мать.
— А! Ты знаешь, почему! Я тебе уже изложил свою точку зрения. С тех пор, как я узнал, что это нечистое животное вползёт в наш дом, мне всё стало до такой степени противным, что я готов закрыть лицо руками и бежать, бежать куда-нибудь подальше, чтоб только не видеть, не слышать, не дышать с ним одним воздухом, — поднимаешь?
— Ты на меня сердишься, Леон? — спросила мать, помолчав.
— Сердишься! — Отец взмахнул рукой. — Сердишься! Что за никчёмное, бабье понятие! Как будто всё дело только в моём настроении! Я не сержусь, мне просто противно!
— Что тебе противно? — спросила мать.
— Да всё мне противно! — закричал отец и стукнул кулаком по столу. Сенека упал на пол. — Всё! Решительно всё! И ты мне противна, и ты! Потому что ты — мой грубый, практический ум, моё реальное осознание происходящего, как говорит этот трус Ланэ, ты — мой компромисс с совестью. Пойми: я не на тебя сержусь, я себя презираю. Понимаешь ли ты хоть это?
— Леон... — начала мать.
— Худшее я знаю про себя, много худшего. Вот подожди, подожди, — в голосе отца прозвучало какое-то дикое злорадство, он словно был рад своему унижению, — приедет твой людоед, твой уважаемый братец, и мы мирно слышишь, Берта, мирно! — будем говорить о вопросах палеантропологии. Мы ведь с ним коллеги по ремеслу! Он ведь тоже работает в нашей области, и я ему ещё улыбаться буду, вот так же, как ты улыбалась вчера этому прохвосту Гарднеру, когда он плевал в череп синантропа. Я буду скрывать, что знаю про его кровавые подвиги в Австрии и Чехии, где он сыграл в футбол человеческими черепами. Вот что гнусно!
Мать взяла его за руку.
— Ну, а что делается в городе, ты знаешь? — спросила она сурово.
— Господи! — отец зажал голову руками. — Где то далёкое, счастливое время, когда этот выродок не убивал людей, а мирно занимался фабрикацией доисторических черепов?! Милое, наивное время, возвратись хоть на минуту! Пусть я увижу перед собой не убийцу ребёнка, а просто глупого и неопытного шулера! Ты помнишь, как летел у меня с лестницы вместе со своим «Моравским эоантропом» — этой гнусной фабрикацией из обезьяньих и человеческих костей? Меня именно и потрясла тогда эта его бесстыдная, воинствующая наглость: ведь не где-нибудь на стороне он подобрал эти кости, а у меня же, у меня же в кабинете, просто открыл шкаф, набрал костей, измазал их землёй и принёс их мне же. Я швырнул их ему вслед, и ты не упрекала меня, Берта, но, честное слово, насколько лучше бы было ему заниматься обезьяньими черепами и оставить человека в покое!
Отец вздохнул и нагнулся за Сенекой.
— Брось книгу, — сказала мать. — Что происходит в городе, ты знаешь?
— Ради Бога, Берта! — сказал отец, прижимая к груди левую руку — в правой он держал Сенеку, — и набрал воздуха для новой, пылкой и бичующей тирады. — Ради всего святого...
— Брось книгу! — повторила мать и вырвала у него Сенеку из рук. Профессор Бёрнс, когда пришли за ним, выпрыгнул с пятого этажа, профессора Жослена вытащили прямо из постели и не дали ему даже попрощаться с детьми. Теперь, говорят, он уже расстрелян. Его видели вместе с Карлом Войциком. А когда я сегодня пошла в булочную, то при мне немецкий ефрейтор бил какого-то прохожего. Ты и понятия не имеешь, как они бьют, Леон... Он его... Да нет, нет, ты не представишь, это надо видеть! Тот повалился навзничь головой в чьё-то окно, а он хлестал его кулаком по зубам... А из окон смотрели люди. Потом ефрейтор обтёр руки о его пиджак, надел перчатку и пошёл дальше. Я узнала потом, что этот человек случайно толкнул его локтем на улице. Ну, скажи: ты хочешь, чтобы это было и с тобой?
Отец сидел ошеломлённый и сгорбленный.
Уже ничего не осталось от его суровой взыскательности и гордого величия. Одно имя поразило его особенно.
— Профессор Бёрнс! — сказал он в ужасе. — Ведь я его видел всего неделю тому назад... Господи, что же он им сделал?
— Ты хочешь, чтобы тебя тоже в одном белье стащили с кровати, а потом повесили на шнуре, так, что ли? — неумолимо повторила мать.
— Нет, нет, Берта! — отец, как будто защищаясь, поднял руку. — Но я не могу же...
— Чтобы к тебе подошёл Гарднер, снял перчатку и начал бить тебя по зубам, чтобы тебя засадили в подвал, а потом придушили в углу, как крысу, ты этого хочешь? Ну, так я этого не хочу!
— Нет, нет, Берта, ради бога... Ну что ты, в самом деле... — Отец продолжал что-то бормотать, сам плохо вдаваясь в смысл своих слов. Картина, нарисованная матерью, поразила его своей реальностью.
— Я этого не хочу, — повторила мать с тихой яростью. — Фридрих негодяй и преступник. Ты пятнадцать лет тому назад вышвырнул его из дома и хорошо сделал, но теперь я должна сохранить твою жизнь и жизнь Ганса, а ты должен сохранить свой институт и свою науку — вот что я понимаю во всей этой истории! Поэтому я буду держать пепельницу, когда в неё плюёт немецкий офицер, подарю твой письменный прибор Гарднеру и буду с нетерпением ждать приезда Фридриха, потому что я знаю — в этом спасение. А тебя прошу мне не мешать и... — тут у неё дрогнул голос, и она тяжело осела в клесло, — и, Леон, неужели ты думаешь, что это всё мне легко? Когда Ганка...
— Да, да, а где же Ганка? — забеспокоился отец. — Он обещал прийти с утра, а сейчас...
Мать сидела в кресле и плакала. Она закрывала лицо, но слёзы текли у неё по рукам и груди.
— Берта, милая! — всполошился отец. — Голубка моя... Я тебя обидел? Да? Ну, прости, прости меня, старого дурака!
Отворилась дверь и вошёл Ганка.
Под мышкой он держал папку с бумагами и, войдя, сейчас же бросил её на стол.
Он был слегка бледен и тяжело дышал.
— Вот! — сказал он и задохнулся. — Здесь всё!
— Что всё? — шутливо переспросил отец. В присутствии Ганки он опять обрёл свой прежний тон. — Во-первых, здравствуйте, во-вторых, снимите шляпу и садитесь...
Ганка слепо, не видя, посмотрел ему в лицо, рывком оправил галстук, потом повернулся и молча подошёл к двери.
— Ганка! — окликнул его отец. — Да что с вами, в самом деле? Прибежал, не поздоровался, бросил папку: «Здесь всё», — а что всё?
Ганка обернулся и повёл шеей так, как будто ему жал воротничок.
— За мной погоня, — сказал он почти спокойно, — я не хочу, чтобы меня взяли у вас!
— Этого ещё не хватало! — отшатнулся отец. — Да стойте, куда же вы?.. Берта... Берта... — взмолился он. — Ты слышишь, что он говорит?
Мать стояла, прислушиваясь.
— Вот они, уже идут, — сказала она, — поздно!
Вошли двое; в коридоре были и ещё люди, видимо, несколько человек, но те остались за дверьми.
Первым вошёл высокий, сухой мужчина, по своей хищной худобе, узкому треугольному лицу и жёстким усам несколько похожий на Дон Кихота, каким его изобразил Густав Доре. У него была морщинистая кожа цвета лежалого масла и быстрые, зоркие, внимательные глаза.
Одет он был в глухой кожаный плащ и, может быть, поэтому напомнил мне нашего домашнего монтёра.
За ним шёл офицер, красивый, румяный, молодой и очень полный, с белыми вьющимися волосами и бездумным выражением в больших синих глазах.
— Который? Этот? — спросил усатый, показывая на Ганку.
— Этот! — ответил офицер и чему-то улыбнулся.
Тогда усатый пнул ногой стул, что стоял на дороге, и вплотную подошёл к Ганке. С полминуты они оба молчали.
Ганка поднял руку — пальцы у него дрожали — и оправил галстук.
— Что вы здесь делаете? — спросил усатый.
Они стояли так близко друг к другу, что если бы Ганка был выше ростом, то он вряд ли увидел бы лицо усатого. Но он смотрел на него, маленький Ганка, — снизу вверх, прямо, неподвижно и строго.
— Я брал вчера у профессора плащ, — ответил он слегка изменившимся голосом, — и вот пришёл возвратить ему.
— Хорошо. Где же у вас плащ? — спросил усатый.
— Плащ на мне, — ответил Ганка и стал расстёгивать пуговицы.
— Ну, а где же ваш собственный плащ? — спокойно, не повышая голоса, спросил усатый.
— Мой остался дома, — ответил Ганка. Вдруг его передёрнула быстрая, косая дрожь. Он хотел что-то сказать ещё, но только открыл рот и глотнул воздух.
— Ты его не слушай! — сказал офицер. — Он был уже в плаще, когда мы подошли к дому. Его кто-то предупредил, и он шмыгнул через калитку в палисаднике.
— Слышите? — спросил усатый, не сводя с него глаз. — Зачем же вы пришли сюда?.. Да ты не дрожи, не дрожи, — вдруг сказал он с тихим презрением, — тебя ж никто не бьёт. Стой ровно... Зачем сюда пришёл? Ну?
— Я уж вам... — начал Ганка. Усатый поднял кулак и ударил Ганку в лицо. Я заметил — удар был чёткий, хорошо рассчитанный и очень короткий. Ганка упал. Тогда усатый наклонился и поднял его за плечо.
— Так зачем вы сюда пришли? — спросил он прежним тоном, с силой разминая пальцы.
Папка, с которой пришёл Ганка, лежала на столе.
Красивый офицер взял её в руки, полистал немного и сказал: «Ага!» Он сказал «ага» таким тоном, который значил: «Так вот зачем вы сюда собрались».
— Вы за этим сюда пришли? — спросил усатый и, не оборачиваясь, приказал офицеру: — Ну-ка, посмотри, что там такое!
— Здесь не по-немецки, — ответил офицер. — Постой-ка, хотя сейчас...
— А я вам переведу, господа, — сказал отец, тяжело дыша. — Это рукопись, уже подготовленная к печати, и называется она «Вопрос об эолитическом человеке в антропологическом и археологическом освещении».
— Да, что-то в этом роде, — небрежно ответил офицер и веером пустил несколько страниц рукописи. — Какие-то булыжники, кости, какие-то цифры. Он перелистал ещё. — Череп, а на нём стрелки и цифры.
— Какие цифры? — спросил усатый.
— А вот что-то: «пять см; два см; пять; восемь».
— Это же научная рукопись, — сказал отец. Голос у него дрожал и прерывался самым жалким образом, хотя он и старался держаться молодцом, стоял независимо, недоумевающе пожимая плечами, и бормотал, глядя на Ганку и на усатого: «Что такое? Ну, ничего не понимаю, абсолютно ничего». — Это плод многолетних работ доктора Ганки...
— Закрой. Ерунда! — сказал усатый. — Ну, так вы будете отвечать на мой вопрос или нет? Зачем вы сюда пришли?
— Разрешите, я объясню вам всё? — солидно проговорил отец, улыбаясь. Ровно ничего особенного тут нет. Доктор Ганка работал под моим руководством...
— А вы не будьте таким прытким, — посоветовал офицер (усатый вообще молчал, он смотрел и видел перед собой одного Ганку, всё остальное для него просто не существовало). — Вам ещё придётся достаточно отвечать за самого себя.
— Я, господа, всегда готов... — начал отец.
— Ну и вот. А пока молчите.
Мать вдруг поднялась и пошла из комнаты.
— Вы зачем? — спросил офицер и крикнул в коридор: — Густав, проводи госпожу Мезонье, куда ей нужно!
Я слышал, как мать отворила дверь в соседнюю комнату и вместе с ней туда вошёл солдат.
— Ну, так вы не желаете отвечать? — спросил усатый и притронулся к кобуре револьвера.
Офицер раскрыл книгу и стал её перелистывать.
— Сенека! — сказал он протяжно и бросил книгу обратно.
— А ну-ка, дай сюда эту рукопись, — сказал усатый. — Вот мы посмотрим, что там у него за освещение.
Он протянул было руку, но вдруг захрипел, схватился за горло и рухнул на пол.
Это произошло так неожиданно, что я не сразу даже понял смысл случившегося — почему усатый лежит на полу и хрипит и каким образом Ганка очутился на нём.
Не сразу понял это и румяный офицер, потому что он сначала только ахнул и взмахнул руками. Падая, усатый ещё зацепил стул, на стуле лежало несколько словарей, и всё это повалилось на пол.
Ганка сидел на усатом.
Он и вообще-то был очень сильным, несмотря на свою худобу, а сейчас его маленькие костлявые руки действовали с обезьяньей ловкостью и хваткой. Кроме того, он знал с точностью физиолога и боксёра, куда и как следует бить человека. Поэтому когда он схватил за горло усатого, а потом ещё ткнул его кулаком в подбородок, из того сразу потекла кровь. А Ганка не давал ему опомниться: он уже не сидел, а лежал на нём и быстро, ловко и точно колотил его по физиономии. При этом лицо его было неподвижно и сосредоточенно, даже особой злобы не было заметно на нём.
Усатый хрипел и хлюпал. Потом вдруг заорал: «Помогите!» — но сразу же и подавился своим криком.
Тут только офицер опомнился и схватился за кобуру, но стрелять он не стал — поваленный стул, три толстых тома словаря, яростно переплетённые тела двух противников образовали такую кашу, такое непонятное смешение, что он только потрогал ручку браунинга и бросился на помощь. Но отец предупредил его, он перескочил через стол и схватил Ганку за плечо.
— Ганка, Ганка, что вы делаете? Бросьте, ради Бога, бросьте! — заклинал он его и тряс за плечо.
Но Ганка с красным, застывшим лицом и закушенной губой хлестал усатого. При этом он ещё фыркал от наслаждения и глаза его блестели, как у разозлившегося кота.
Офицер ткнул отца ногой так, что он отлетел, вытащил браунинг и ударил им Ганку.
Ганка продолжал колотить усатого.
Офицер ударил второй раз в упор, по затылку, действуя рукояткой браунинга как молотком, и так сильно, что мне показалось, будто у Ганки треснул череп. Звук от удара был тупой и деревянный.
Ганка упал на бок.
Офицер взял его за ногу и оттащил в сторону.
В комнату вбежали несколько солдат, они остановились, смотря на происшедшее.
Оба — и Ганка и усатый — лежали на полу.
Вид у усатого был самый жалкий. Из расквашенного носа капала кровь. Чёрный кожаный плащ распахнулся, и из-под него показались пиджак и сиреневая рубашка.
Румяный офицер обернулся, поглядел на солдат, покачал головой и, глумливо усмехаясь, подошёл к Ганке с браунингом в руке.
Тогда усатый вдруг поднял голову.
Лицо, глаза, нос — всё у него было мокрое, всё блестело. Он хрипел, поводил шеей и при этом болезненно морщился.
— Не надо! — сказал он обморочным голосом, увидев браунинг. — Помогите мне подняться.
Он стал вставать, опираясь рукой на стул, но повалил его и снова сел на пол.
— Чёрт! — выругался он с омерзением. Румяный офицер стоял и улыбался. Видно было по всему, что он доволен унижением усатого.
— Хорёк! — не то выругался, не то похвалил он Ганку. — Куда он вас?
— Не надо... — тупо повторил усатый и осторожно повертел шеей. — Дайте воды!
Ему налили стакан.
Он взял его, но только пригубил и отставил в сторону. Потом встал, посмотрел на солдат и неожиданно рассвирепел.
— А вы чего тут? — закричал он. — Ну, чего, чего рты разинули? Чего не видели?! Кто у вас тут старший? Взять эту чешскую свинью!
Вошла мать с большим узлом и положила его на стол.
— Вот, Ганка, — сказала она.
Ганка лежал на ковре, согнув ноги в коленях.
Мать подошла к нему.
— Вот, Ганка, — сказала она ласково, наклоняясь над ним, так, как будто ничего не случилось. — Здесь я вам положила кое-какие вещи — хлеб, сало, смену белья, потом одеяло и подушку.
— Да он не донесёт! — сказал солдат. — Какое ему тут сало! Тут ему не сало нужно, а...
Между тем Ганку подняли и поставили на ноги. Он стоял, закрыв глаза и полуоткрыв рот.
— Сало! — повторил солдат. — Какое ему тут сало! Вы посмотрите-ка на него! Сало! — и он, ухмыляясь, покачал головой.
— Да как же так? Как он пойдёт? — забеспокоилась мать. — У него же ничего нет.
— «Как же так! Как пойдёт!» — закричал усатый, каким-то чуть ли не бабьим, скандальным голосом. — А вот бегать не надо! Не надо бегать! Надо себя вести по-человечески! Он имел полную возможность и собраться, и всё!.. Вот мы ему теперь покажем это освещение...
Он закашлялся, задохнулся, затрясся, затопал ногами, пересиливая кашель, и махнул рукой.
— Давайте сюда, — сказал матери солдат, — я донесу. Не бойтесь, давайте, всё цело будет.
Они ушли, не захватив рукописи.
Ганка лежал на руках солдат, и глаза его были устремлены мимо лица матери, мимо вещей и стен...
— Вот, — сказала мать, когда дверь захлопнулась за последним солдатом. — Теперь ты понимаешь, от чего я хочу избавить тебя!
Отец сидел в кресле, смотрел на мать, и глаза у него были дикие и бессмысленные.
— Господи, — сказал он тихо, — что же это такое было?
Потом он схватил Сенеку и стал его быстро перелистывать, ища какую-то ему нужную страницу.
— Ну не волнуйся, Леон, — сказала мать. — Теперь уж ничего не поделаешь, приедет Фридрих — будем хлопотать. Тебе нужно выпить кофе, но он, — она приложила руку к кофейнику, — совсем холодный. Надо пойти подогреть.
— Стой! — закричал отец, отыскав нужное место. — Вот это самое. Слушай, Берта! — И он прочёл громко и торжественно:
Рождённый
В долине рек, огромный змей свистит.
Он выше сосен поднимает шею
И голубую голову, влача
Далеко по долине хвост кольчатый.
Он спермой гибельной осеменил
Сухую землю, и она родила
Железных воинов сомкнутый строй.
Гремит труба, и медь рожка поёт.
Они же, порождённые землёй,
Не знают человеческих наречий,
Их слово первое — враждебный крик!
Разбившись меж собою на полки,
Они дерутся, силясь доказать,
Что семени змеиного достойны.
Перед зарёй вас родила земля,
Погибнете вы раньше звёзд вечерних.
Он положил книгу и посмотрел на мать.
— И они погибнут, Берта, — сказал он негромко, с силой глобокого убеждения, — все до одного. Они любят ссылаться на древнюю историю и мифологию. Так вот, во всех мифах человек всегда побеждает дракона. Ты видела, что сделал Ганка? Он маленький, худой, а как захрипел этот волкодав! Ты, я, Ганка — смотри, нас уже трое, одна пятнадцатимиллионная нашего народа.
Мать подошла к окну и отдёрнула занавес.
Одинокий солнечный луч, пробившийся сквозь тучи, лёг на стол, и сразу засветились чёрным серебром кофейник и синие тарелки с золотыми ободками.
Перед зарёй вас родила земля,
Погибнете вы раньше звёзд вечерних!
повторил отец и вздохнул. — Ну что же, давай пить кофе, Берта.