Глава третья
Курт не присутствовал при смерти профессора, но узнал о ней раньше всех. Через час после ночного отъезда Курцера вдруг в сторожку пришла Марта и сердито сказала:
— Иди наверх, опять что-то приключилось.
У неё были красные глаза, и она так ткнула стоящую на дороге табуретку, что Курт даже не спросил её, что же именно там случилось.
Дверь кабинета была полуоткрыта, и только что Курт переступил порог, как профессор встал с кресла и пошёл к нему. В руках его был свёрток большой, плоский, в пергаментной бумаге, эдак килограмма на два.
— Вот, Курт, — сказал профессор строго и тихо, — последний том моего труда. Итог сорокалетия. Дома я его хранить не могу. Надо отвезти в город.
— Хорошо, — ответил Курт. — Давайте.
— Стойте, Курт, — сказал профессор, слегка отстраняясь. — Отвезти мало, надо ещё спрятать.
— Ну! — фыркнул Курт. — Будьте спокойны. Давайте, давайте!
Не двигаясь, профессор смотрел на него.
— Плод всей моей жизни, — повторил он тихо и раздельно.
— И знать никто не будет, — серьёзно заверил его Курт. — Давайте! Я еду в город за стеклом и горшками. Мне господин Курцер ещё два дня назад приказал.
Профессор отошёл и тяжело сел в кресло.
Курт мельком взглянул на него и удивился тому, что он не так уж и плох, только вот жёлт больно, да и одежда вся в пепле и пыли. Наверное, всю ночь курил.
Он улыбнулся и сказал:
— Не беспокойтесь, всё будет в порядке.
Профессор смотрел на него, постукивая пальцем по столу.
— Постойте, — сказал он. — В конверте есть указание, как поступить с рукописью.
— Ага, — принял к сведению Курт.
Профессор поднял кверху палец.
— Я завещаю её Институту мозга в Ленинграде. Значит, нужно туда её и представить, а вот как это сделать, я уж и не знаю.
— Люди знают, как, — ответил Курт, — не беспокойтесь.
— Люди-то знают, — качнул головой профессор, — да я-то не знаю этих людей. Ну ладно, что тут гадать. Что уж будет... Но вот что, Курт. Здесь в предисловии рукопись моя завещается Ганке. Имя-то я его, конечно, зачеркнул, но всего предисловия уничтожить нельзя, потому что некогда писать новое. Но с тех пор, как Ганка стал предателем, доверить ему я ничего не могу. Поэтому смотрите, что бы ни случилось, — он особенно подчеркнул эти слова, — но он не должен знать, что рукопись ушла из этого дома. Понятно?
— Ну ещё бы! — ответил Курт.
Профессор всё не отводил от него глаз.
— В специальном пакете, что вложен в рукопись, я пишу об этом, но мне могут не поверить. Вот уж и сейчас говорят, что я свихнулся, и недаром, конечно, они так говорят. Так вот, если не поверят моей воле, вы свидетель — я был в здравом уме. Понимаете?
— Понимаю, — тихо ответил Курт и взглянул на профессора прямо и строго.
«Всё! — понял Курт. — Он больше не жилец, не выдержал».
Профессор слегка пожал плечами и чуть улыбнулся. Улыбка была беспомощная и жалкая.
— Будет сделано, — ответил Курт твёрдо, по-солдатски.
Профессор кивнул ему головой.
Курт подошёл к профессору, взял его опущенную руку и осторожно пожал.
— Не бойтесь, — сказал он тихо, но твёрдо, не голосом садовника Курта, а своим голосом, голосом человека, который остаётся жить и бороться. — Всё будет сделано. Ваша книга будет в Ленинграде.
И когда они пожали так друг другу руки, было это безмолвное рукопожатие коротким, крепким и всё объясняющим. Никаких тайн уже не осталось после него.
— За Гансом смотрите, — сказал профессор, отпуская его руку. Понимаете?
— Понимаю, — ответил Курт.
— Ну вот, кажется, и всё, — сказал профессор. — Прощайте.
Курт пошёл и возвратился.
— Вы не бойтесь только, — сказал он, — всё будет сделано, как вы хотите. Видите, их сейчас уже бьёт истерика.
— Да их-то я уж и не боюсь, — ответил профессор, — видите, даже и не запираюсь. Ну, — он слегка дотронулся до его плеча, — прощайте. У меня ещё много дел. Вот отдохну немного и начну опять работать. Счастливого пути.
Когда Курт вышел на улицу, было уже почти светло. И здания, и кусты, и тусклые дорожки в саду и быстро светлеющее небо — всё было окрашено в серый цвет рассвета.
Крепко закусывая губу, Курт подошёл к навесу, точными, злыми движениями отпер замок, вывел свой мотоцикл и стал его рассматривать.
Подошла Марта и молча остановилась возле. Он мельком взглянул на неё и сказал:
— В город за стеклом и горшками.
— За стеклом? — спросила Марта.
— За стеклом, за стеклом, — и он головой показал себе на грудь, где лежал пергаментный пакет.
Она поняла и кивнула ему головой.
В десять часов утра Курт уже входил в здание фирмы «Ориенталь» с конвертом на имя Гарднера.
Гарднер записку взял, прочёл, отметил что-то на длинном листке бумаги, что лежал перед ним, и спросил:
— Так. И стёкла и цветочные горшки... Что, разве хозяин цветочки любит?
— Так точно, любит, — ответил Курт и, видя, что Гарднер улыбается, улыбнулся и сам.
Гарднер скомкал записку, бросил её в пепельницу, взял со стола блокнот, вырвал листок из него, стал что-то быстро писать.
Курт следил за его руками.
— Видите ли, — сказал он, обдумав всё, — хозяин мой, собственно говоря, к цветам склонности не питает. Он человек научный, ему что тюльпаны там или розы, на это понятия у него нету. Он всё больше по костям да по камушкам.
— Не про того хозяина говорите! — усмехнулся Гарднер. — Так вот, любезнейший, с этим, значит, листком обратитесь к начальнику отдела репараций и материальных ресурсов, нижний этаж, третья дверь направо, сто сорок пятая комната, майор Кох. Если есть у него, он всё устроит. Какое стекло вам нужно?
— Видите ли, — сказал Курт, подумав, — для оранжереи лучше всего стекло тонкое, но крепкое, потому что, скажем, снежная зима, заносы — ведь всё на стекле. Или ребятишки придут с рогатками.
Гарднер сидел и смотрел на него.
— Из рогаток! Из рогаток! — пояснил Курт и поднял два пальца. — Раз и нет стекла.
— Милый, мне ведь некогда, — сказал вдруг Гарднер. — Это ведь у вас дело — дроздов ловить да кустики подрезать. Меня люди ждут. Какое стекло вам нужно — бемское, двойное, химическое, небьющееся?.. Ну, скорей, скорей!
— Я бы хотел, конечно, бемское, но...
— Бемское! — кивнул головой Гарднер и записал это слово над строчкой. — Ну вот, значит, и всё, идите к Коху. Что он может, то он...
Курт был уже у двери, когда Гарднер окликнул его снова:
— Вы что, садовником поступили, что ли?
Курт сейчас же повернулся.
— Поступил? Я, ваша милость, вот этаким ещё был, — Курт присел и показал рукой, каким он был, — как уже служил там.
— Ну, идите, — сказал Гарднер, улыбаясь, — идите. Я всё там написал.
Курт пошёл к Коху.
Кох, сухой, жёлтый, колкий, усатый человек с недобрыми серыми глазами, взял записку, прочёл и отрывисто сказал:
— Ещё тебе и бемского. А где я его возьму?
Курт слегка пожал плечами.
— Не знаю.
— Не знаешь, а просишь, — вскинул на него злые серые глаза Кох, и его лицо цвета лежалого масла чуть дрогнуло от произнесённого в мыслях ругательства. — Нет бемского во всём городе. Обыкновенное получишь.
— Так в соборе бемское есть, — сообщил Курт.
— Да ну? — удивился Кох.
— Там все двери застеклены им.
— Так вот я тебе двери и дам! — рассердился Кох. — Может, ты ещё алтарь у меня попросишь — горшки расставлять?
— Лишнего мне не надо. Алтарь нам для горшков не требуется, — угрюмо и твёрдо сказал Курт. — Мне бы хоть горшки у вас достать.
— Господи, Боже мой! — горестно удивился Кох, рассматривая лицо Курта. — Ты что, садовником, что ли, работаешь?
— Я двадцать лет садовник, — с угрюмым достоинством сказал Курт.
— А дурак! — крикнул Кох. — Двадцать лет работаешь в садовниках, а дурак! Ишь ты! «Алтарь нам не требуется»... С кем ты разговариваешь, деревня? Карцера не нюхал?
Курт посмотрел на него, повернулся и твёрдо пошёл к двери.
— Стой! — крикнул Кох ему в спину. — Стой, дьявол! Слушай, ты что, дурак, что ли, совсем? Ты куда пришёл-то? Ты что, дура, деревня, у меня в кабинете вытворяешь? В солдатах служил?
— Ни в каких я ваших солдатах... — пробурчал Курт.
— Ну и дурак! Вот от этого и дурак, пришёл и выламывается, идиотика строит! — уже во всё горло заорал Кох. — Времени у меня нет, а то бы я тебя поучил... Да стой ты, чёрт! Куда пошёл опять? Пойдём вместе, сейчас выпишу ордер.
Отсюда Курт пошёл в музей восковых фигур.
В городе, на площади Принцессы Вильгельмины, уже около ста лет красовалось жёлтое двухэтажное приземистое здание. Его осенял круглый стеклянный купол, увенчанный зелёным флагом. На фронтоне горела всеми цветами жёлтая вывеска со змеями, огнедышащим драконом на цепи и отрубленной человеческой головой на блюде. Блюдо это держала в руке черноволосая, жгучая красавица, вся в тонких косичках, ожерельях, бусах и развевающихся покрывалах. Внизу золотым по чёрному блестела надпись: «Паноптикум госпожи Птифуа» и ещё ниже: «Дети до 16 лет не допускаются. Солдаты платят половину».
Госпожа Птифуа уже скоро тридцать лет как лежит на городском кладбище, под безносым мраморным ангелом. От неё остались только восковой бюст в вестибюле музея да бронзовая дощечка, на которой чётко обозначено: «1840-1912».
Теперь музеем владел сын её дочери — магистр философии господин Иоганн Келлер. Его часто можно было видеть в залах музея: ходит этакий небольшой господин с животиком, золотыми зубами и круглым румянцем на полных щеках, постоянно доволен всем, тих и уравновешен. В кругу своих знакомых, кроме несоответствия занятий — в самом деле, магистр философии и паноптикум! — он был ещё известен тем, что уже десятый год сидел над работой о Венерах: о Венере Милосской, Венере Meдицейской, Микенской, Таврической. И добро бы он горел на этой работе, считал её делом своей жизни, а то ведь ничего подобного, — он, кажется, сам не понимал толком, для чего и кому нужна его диссертация и чем он её кончит, писал — и всё!
— Так ведь про этих Венер-то и материалов столько не наберёшь, горевали его знакомые. — Чем же вы занимаетесь десять-то лет?
Господин Келлер смотрел в лицо собеседника ореховыми улыбающимися глазами, и лицо его светилось от тихого удовольствия.
— Ну да, ну да! — возражал он с каким-то даже подобием оживления. — И я так думал вначале: «Какая там литература?! Две брошюрки, одна монография — вот и всё, пожалуй». А как поднял книжные пласты, так знаете, что на меня полезло... Ну! Наибогатейший материал, на восьми языках! Даже на венгерском и то отыскался какой-то специальный альбом. А поначалу так действительно казалось, что нет ничего. Хотя, — говорил он, подумав, — ведь важен-то не сам материал, а мысли по поводу него. Вот написал же Лессинг книгу только об одной статуе, и книжка стала классической, её перевели на все языки мира. Вот и подумайте! — и в глазах его было столько тепла и иронии, столько добродушного издевательства и над Венерами, сколько бы их там ни было, и над всеми восемью языками, на которых о них написано столько перечитанной им ерунды, и над своей работой, которую он, видимо, ни в грош не ставил, что обыкновенно собеседник больше не расспрашивал и разговор на этом кончался. И о паноптикуме, хозяином которого он состоял вот уже двадцать лет, Келлер говорил с тем же мягким, добродушным презрением и задумчивостью.
— Конечно, говоря между нами, джентльменами, — задумчиво цедил он сквозь зубы, — всё это похабщина, — он кивал на свои манекены, — всем этим Ледам да обнажённым Цецилиям со стрелами в груди только и стоять бы в вестибюле дома терпимости, но есть публика, которой это нравится, она валом валит.
Он задумывался и продолжал:
— И вся беда, очевидно, в том, что людям без зверства никак не прожить. Самому убивать даже на войне, конечно, противно, — цивилизация мешает, — но посмотреть на это хотя бы одним глазком, со стороны, положительно необходимо. Есть такая классическая английская монография прошлого века — не читали? — «Убийство как изящное искусство». Вы понимаете, в чём пакость? Оказывается, установлено научно, что убийство, во-первых, искусство, а во-вторых, ещё и изящное искусство. Вот тут-то, наверное, и собака зарыта.
Слушатели, которые были поумнее, после этих объяснений переводили разговор на погоду, а дурачки восклицали:
— Позвольте, но вы же проповедуете безнравственность!
И тогда Келлер, тоже с видимым удовольствием и даже без своей обычной флегмы, подхватывал:
— Возможно, возможно! Вполне, вполне возможно! Я же вообще по натуре, очевидно, совершенно аморален. Вот влюблён во всякую красоту, в любую форму её — от тропической змеи до женщины. А ведь красота-то — она от дьявола! Это ещё богомилы, а до них Плотин очень убедительно доказывал, почитайте-ка!
Он говорил о своей аморальности, а жил монахом, у него не было ни жены, ни детей, ни даже как будто любовницы. Вот этот человек, как только в город вошли немцы, первый из всего города нарушил приказ командования о том, что все предприятия, в том числе зрелищные и увеселительные, должны работать по прежнему распорядку, и повесил на двери паноптикума блестящий пружинный замок.
— А что же могу теперь показать интересного? — спрашивал он. — У меня ведь ужасы восковые, раскрашенные — так кого я чем напугаю? Вон у моих мучениц и щёчки розовенькие, ресницы насурьмлены, даже проволока кое-где торчит, а тут, в десяти минутах ходьбы от моего музея, раскачиваются на проводе самые настоящие висельники с вывалившимися языками, и над ними вороны дерутся. Ну, совсем пятнадцатый век. Так кто же после них пойдёт смотреть моих куколок? Ведь это же профанация! Я так и скажу немцам: «Ничего не поделаешь, музей не выдержал конкуренции».
— А что они вам ответят? — спрашивали его.
Он разводил руками и тоже спрашивал:
— А зачем им отвечать? Что им, своих убитых не хватает, что ли? К чему ещё мои Клеопатры да Нероны?
Но дней через десять он вдруг сам снял замок и объяснил друзьям это так:
— Решил открыть! Моя аморальность протестует. Всё-таки у меня эстетика: «Убийство как изящное искусство». В том-то и дело, что и убийство должно быть искусством. Вы посмотрите, как мои Клеопатры учат умирать легко, играя, самоотверженно! Зрители стоят возле них, и едят мороженое, и кокетничают с дамами, а там... Я пошёл посмотреть. Брр! Гадость! — Он закрывал глаза и крутил головой. — Искусство всегда прекрасно, господа, вот в чём дело! Нет, моя бабушка отлично понимала это, когда так роскошно сервировала восковые ужасы. Не зря она была десять лет любимой шансонеткой баварского короля, и не зря, не зря потом этот король сошёл с ума!
И вот снова в открытых залах появились посетители, только теперь это большей частью были немецкие солдаты в чёрных, зелёных и синеватых шинелях. Остро запахло карболкой и ещё чем-то столь же резким, а в музее вдруг прибавилась особая витрина — череп Шарлотты Корде и над ним свидетельство о подлинности со многими печатями. Этот раритет продал какой-то солдат, вывезший его из Франции.
Вот в этот-то музей неизвестно с чего и почему пришёл Курт с сумкой в руках. Он ходил по залам, таращил глаза и удивлялся, постоял возле группы «Леда и лебедь» (надо было опустить бронзовый жетон в стоящую рядом копилку, и вся панорама ожила бы и задвигалась, но он почему-то этого не сделал), потом пошёл в большой зал и вдруг внезапно очутился среди христиан в белых тогах на арене цирка. Курт внимательно осмотрел их и сказал стоящему рядом с ним чёрному и худому немцу:
— А лев-то какой... вся морда отбилась, и глаз нет! Показывают невесть что! Знал бы, так и деньги не платил, — и пошёл к выходу.
На контроле возле кассы сидела старушка и вязала красную фуфайку. Около неё на отдельном столике лежала толстая чёрная книга с надписью «Отзывы» и автоматическая ручка на цепочке.
Курт посмотрел на книгу, на ручку и широко улыбнулся.
— Это чтобы не унесли с собой! — сказал он понятливо. — Я уж отлично вижу, что к чему. Ведь народ сейчас такой — пишет, пишет, да и в карман. Лови его потом!
Старушка оторвалась от фуфайки и подняла на него печальные, недоумевающие глаза.
— Я говорю, вон как бережёт хозяин ручку, — пояснил Курт. — Это я насчёт цепочки. — Старушка смотрела на него, не понимая. — Цепочка-то, цепочка-то, говорю, для того, чтобы ручку не утащили, — объяснил он уже досадливо. — Конечно, я сочувствую — всякие люди тут ходят, на совесть сейчас доверять никак нельзя. Это что ж, всякому можно тут расписаться?
— Пожалуйста, — равнодушно пожала плечами старушка, рассматривая его лицо. — Записывайте ваши отзывы, впечатления, предложения, замечания в адрес дирекции. Всё, что вас удивило в нашем музее, что оставило недоумение или недовольство, что особенно понравилось. Подпись, фамилия и адрес не обязательны.
— Да нет, почему же, — великодушно махнул рукой Курт. — Я и адрес запишу. Писать — так уж писать. Ну-ка, разрешите. — И он сел за столик.
Писал он долго, пыхтел, останавливался, думал и снова писал. А когда старушка посмотрела на него опять, он даже с некоторой робостью спросил её:
— А что вот тут написано? «Ваши предложения». Так могу я письменно одну вещь предложить или нет? Есть у меня такая удивительная штука — красный череп. Купят его у меня или нет?
— Ой, нет, нет! — испугалась старушка. — Тут ничего подобного писать нельзя. Это вы к хозяину пройдите и предложите ему. А писать тут только надо дело...
— Да я уж написал, — успокоил её Курт. — Вы не беспокойтесь, матушка, хозяин будет только рад. Он как увидит, так и уцепится. Вот я и адрес приложил. Всё как положено.
— Как? — вскочила старушка. — Да что же вы тут такое написали?
— А всё как есть, то я и описал, — успокоил её Курт. — Ну, как, что, где нашёл. Только вот насчёт цены не знаю, так что ничего не обозначил. Хозяин, наверное, не обидит, я ему на совесть верю.
— Ой, Боже мой! — старушка выхватила у него книгу и так и замерла.
Весь лист был исписан какими-то цифрами, через каждые два слова шла запятая или восклицательный знак. Внизу красовалась подпись на полстраницы.
«Господину президенту музея. Сегодня я на остановке, поджидая 17-й номер, услышал, как 2 человека разговаривали промеж собой, что вы скоро ваш уважаемый музей закроете на 3 месяца!! А когда откроете во 2-й раз, он будет в 5 раз больше, чем был! И для этого вам нужны всякие редкости, кто какие только принесёт. А вот есть у меня редкость — 1 красный череп 2-го сорта! Он бы был и 1-го, да у него выбито 12 зубов, в голове 5 трещин и одна челюсть расколота на 13 частей, а 2-я цела. От этого я его готов продать в 4 раза дешевле, чем он стоит. Если нужно, напишите до 20-го, а живу я в 36 сеттльменте...»
Ну, и так далее, до конца страницы, до огромной, министерской подписи с крюками и петлёй.
— Господи, да что он тут такое нагородил? — крикнула старушка, чуть не плача. — Нет, я сейчас же вызову хозяина, пусть он придёт и посмотрит сам. Вот ещё беда! — И, прихватив фуфайку и книгу, она бросилась по коридору.
Курт, очень довольный всем, смешливо оглянулся по сторонам, ища сочувствия, увидел стоящего сзади солдата и подмигнул ему одним глазом.
— Видишь, как распалилась, чуть не заплакала... А за что? Разве я что непотребное написал? У меня же ни одного ругательства нет. Я только предложил: купит — так купит, а нет — так и до свидания, я другого найду.
Солдат покачал головой и посоветовал:
— А ты бы, милый, верно, шёл, пока хозяина нет, а то придёт, раскричится, да ещё, пожалуй, в полицию стащит. Ты, смотри же, ему всю книгу запакостил.
— Я не запакостил, я дело предложил, — холодно ответил Курт и отвернулся от солдата.
Но тут пришёл улыбающийся хозяин, очень вежливо поздоровался с Куртом и почтительно спросил:
— Это, очевидно, вы продаёте красный череп?
Курт торжествующе повернулся к старушке:
— Ну что, мать? Видишь, что значит культурный человек! У него всё по-деликатному, без шума, без крика. Ну, как с таким дорожиться? Есть, есть у меня череп, — успокоил он хозяина. — Как я обозначил, так всё у меня и есть. Постойте-ка, — и он положил сумку на стол и стал её расстёгивать.
— Так, может, пройдём ко мне? — любезно и серьёзно предложил хозяин и сунул книжку с записями себе под мышку. — Там вы мне всё и покажете. Он у вас с собой?
Они прошли через длинную стеклянную галерею, зловеще освещённую красными лампами и факелами — зал инквизиции, — и поднялись по винтовой лестнице в комнату, заставленную стеклянными шкафами, из которых глядели на посетителя головы знаменитых преступников двух столетий, и зашли в служебный кабинет хозяина. Тут Келлер запер дверь и повернулся к Курту. Наступила короткая пауза. Каждый разглядывал друг друга.
— У льва одного глаза нет, — сказал Курт, улыбаясь. — Это может не понравиться военной комендатуре.
— Я всегда стою на страже её интересов, — быстро, в один вздох, выпалил Келлер. — Ах, я даже не предложил вам сесть! — Он дотронулся до спинки огромного кожаного кресла. — Будьте любезны, пожалуйста. Курите? Курите, пожалуйста, вот папиросы.
— Спасибо, — ответил Курт и сел. — Вот пришёл посмотреть, как вы живёте. — Он обвёл комнату взглядом. — Ну что ж, мне кажется, всё в порядке.
— Да? — Келлер резко пожал плечами. — По-вашему, это порядок? Плохо, если вы на это смотрите так, только и могу сказать. Вы моё письмо получили?
— Ещё неделю тому назад, — ответил Курт ласково и положил ему ладонь на руку. — Слушайте, и вы тоже сядьте и перестаньте волноваться! Вот так! Ваше письмо мне кое в чём не понравилось. Волнуетесь много. Больше, чем надо.
Лицо Келлера сразу стало возбуждённым и замкнутым.
— Больше? — сказал он, сдерживаясь. Встал, подошёл к пальме, стоящей в кадочке посередине кабинета, и начал поправлять её ветви. — Вот вчера, например, у меня в кабинете был немец, военный комендант города, — сказал он вдруг, оборачиваясь к Курту. — Сидел он в том же кресле, что и вы, и курил сигареты, а в ящике стола...
— А со мной немцы в одном доме живут, — добродушно ответил Курт и весело ударил слегка рукой по подлокотнику. — Понимаете, коллега, очень правильно живут — спят, едят, пьют шнапс, гуляют, по прямому проводу связываются с Берлином. А у меня тоже в столе планы и документы. Так что будем делать? Отказываться от работы? А? — Он так прямо и неотступно глядел в лицо магистру философии, что тот наконец отвёл глаза и опять повернулся к пальме. — Или я менее осторожен, чем вы?
— Я этого не говорю, но... — ответил Келлер, возясь с веткой.
— Ну, тогда, может быть, менее опытен? Ах, тоже нет? Тогда менее труслив, может быть?
— О! — взорвался наконец Келлер и бросил пальму. — Вы мне говорите о трусости! Вы! Вы же отлично видите, на каком вулкане я обречён танцевать!
— Вижу, вижу, — успокоил его Курт. — Всё отлично вижу. Вот я и пришёл поблагодарить вас и сказать, что вы по-настоящему молодец. Но только не надо нервничать! Поверьте, я много трусливее вас и поэтому если на что-нибудь иду, то потому, что считаю: вот это-то и есть самое безопасное, всё остальное ещё хуже, а чаще всего и много хуже.
Он помолчал.
— Вам в гестапо приходилось когда-нибудь сидеть? — спросил он вдруг.
— Странный вопрос! — хмуро улыбнулся Келлер. — Я же разговариваю с вами — значит, не сидел.
— А я вот сидел, — резко ответил Курт и посмотрел ему в глаза. — Меня даже травили в газовой камере, а вот я тоже разговариваю с вами. Значит, я больше вас знаю, с чем вы имеете дело, и больше вас боюсь провалить его. Вы улавливаете разницу? «Я боюсь провалить дело», — это совсем не то, что «я боюсь».
— Вполне, — кивнул головой Келлер. — Я тоже боюсь провалить дело.
— Но это же совсем другой разговор, — отозвался Курт. — Так, значит, и будем разговаривать о деле, которое мы оба боимся провалить, а поэтому и не провалим. Вот вы сказали: «Был военный комендант и курил сигареты». Ну, а ваших-то людей у вас за это время было много?
Келлер слегка усмехнулся и кивнул головой на книгу.
— Да вот же книга перед вами же, смотрите сами. Но экстренное сообщение было только одно. — И, перевернув страницу, Келлер ткнул ногтем в подпись, сделанную анилиновыми чернилами: «Ваш покорный слуга, старый учитель католической школы».
Курт только скользнул глазами по записи и перевернул лист. Были ещё две записи о том, что материальная подготовка операции «Леди» проходит успешно и в склад доставлена новая партия оружия, в том числе браунингов («смею ли выразить своё восхищение») двести штук (город Демье, улица Капуцинов, 200). Есть и пулемёты («тяжёлое впечатление оставляет ваш музей»), немного, но всё-таки 50 штук («Иоганн Граббе, 50 лет»). Но Курт и на пулемёты почти не обратил внимания. Не так давно в его распоряжение поступил целый склад оружия, оставшийся после бежавшего правительства, поэтому все эти мелкие поступления, очень существенные и важные с моральной стороны (значит, люди работают вовсю!), материально почти ничего не значили. А работали люди действительно хорошо. Взять хотя бы этого толстяка. В его верности и готовности никак сомневаться не приходится. Он и раньше оказывал партии разные мелкие услуги, хотя к ряду пунктов её программы относился просто отрицательно, а к другим — недоуменно. А вообще он господин с большими странностями и загибами. Однажды он, первый католик, опубликовал такую статью, после которой часть знакомых перестала с ним даже раскланиваться. Это было в дни, когда в парламенте дебатировался законопроект о запрещении проституции. Коммунисты, все левые и даже часть правых голосовали за проект. Вот тогда Келлер и выступил со статьёй, озаглавленной «Божеское и человеческое». «С этим злом, — писал он, — нельзя бороться ни законами, ни запретами. Публичные дома — одно из звеньев той цепи мировой греховности и несовершенства, которая опутала первого человека после его грехопадения». Вспомнив об этой фразе, Курт улыбнулся и сказал:
— Одно из звеньев нашего несовершенства, дорогой мой министр, заключается, между прочим, и в том, что нам, борцам против нацизма, приходится прибегать не к словам, а к динамиту. Это чертовски неприятно, но такова уж природа борьбы.
— Не мир, но меч, — ответил Келлер сейчас же. — Не сомневайтесь, я следую за моим Спасителем и в этом.
И он просто и ласково посмотрел на Курта сразу потеплевшими близорукими глазами.
Всё, что происходило в этой комнате, страшно волновало магистра философских наук. Он давно уже слышал о руководителе Сопротивления, но никогда не думал, что ему придётся увидеть его вот так. Собственно говоря, он, Келлер, нарушил все правила и инструкции и конспирации. Запись начальника одним из пунктов обязывала его немедленно прийти на место явки, и только. Но ему показалось, что начальник и сам хочет его увидеть. Глупая старуха так возмущалась, так совала ему в лицо эту запись, что, увидев гриф руководителя группы и приказ явиться, он решил выйти на всякий случай в вестибюль. Ведь если начальник не захочет с ним встретиться, он всегда может уйти до его прихода. Но начальник не ушёл, а подождал его и поднялся с ним в кабинет, чтобы дать ему нужные разъяснения. Полно! Для того ли, чтобы дать разъяснения? Келлеру вдруг пришло в голову, что руководитель просто хочет его прощупать — ведь они все безбожники.
— Бич и меч в руках Спасителя для меня так же святы, как терновый венец на его голове, — сказал Келлер, — и с этой стороны ни у меня, ни у церкви расхождений с вами нет. Как верный католик, я сейчас солдат Сопротивления — и только. Пришли враги, и я говорю им слова Евангелия: «Не мир вам, но меч!»
— Так, так, — Курт посмотрел на него, встал и прошёлся по комнате. Не мир, но меч, в этом вы правы. Но меч-то этот во имя мира, а не во имя войны. Во имя этого мы и работаем вместе и верим друг другу. — Он говорил негромко и страстно, его смуглое обветренное лицо даже слегка порозовело. А вот они подняли меч во имя войны, поэтому их перебьют, как бешеных псов. Вот именно для этого мне и нужна ваша жизнь, за которую я, кстати, отвечаю собственной головой. Поэтому сидите смирно и будьте спокойны.
Он полез в сумку и вынул оттуда толстый четырёхугольный пакет, завёрнутый в пергамент и накрепко перевязанный бечёвкой.
— А теперь вот что: это — итог всей жизни одного старого профессора, вещь нам очень нужная, — сказал он, взвешивая его на ладони. — Передаю её вам. Надёжнее квартиры у нас не имеется. Могу ли я надеяться, что всё будет благополучно?
— Разумеется, — ответил Келлер. — Надеюсь, вы не подумали, что я...
— Ну, ну! — улыбнулся Курт и положил ему руку на плечо. — Что же вы думаете, я совсем без глаз, не вижу, с кем имею дело? Берите вот и прячьте. Стойте! Куда вы это положете? Положите это в папку со своими Венерами, в них никто не будет копаться! Ну, до свидания!
Он приоткрыл дверь, снова её быстро захлопнул и сказал:
— И вот ещё что: эту ведьму обязательно смените. Уж очень она у вас любопытная, а за порядком не смотрит. А во всех углах сор. У Леды лебедь серый, как ворона. Недаром у вас и пароль такой: я посмотрел — и верно, лев-то без глаза.
...И второй разговор был у Курта по поводу музея, его хозяина и всего с ним связанного. В тот же день в зоопарке, куда он пошёл гулять под вечер, в тёмной аллее к нему подошёл вдруг молодой, красивый эсэсовец со стеком в руках. До этого он сидел на скамейке около обезьянника и улыбался девушкам. Но когда Курт поравнялся с ним, он вдруг лениво потянулся, встал и пошёл рядом.
— Музей вполне надёжен, — сказал Курт, не поворачивая к нему головы. Не валяйте дурака и не порите горячку попусту.
Эсэсовец вынул портсигар.
— Хозяин трусоват, — сказал он неопределённо.
— Хозяин не трусоват, — ответил Курт резко, — далеко даже не трусоват, а просто неясно понимает, что нам от него надо. С людьми такого рода, как Келлер, нужно разговаривать, а не просто давать им задания. Если он неясно понял, что ему поручено, то мне с него спрашивать нечего. Так что явка остаётся прежней. А что нового у вас, Фридрих?
Собеседник не спеша открыл портсигар, нащупал папиросу, помял её конец и взял в зубы.
— Они собираются предпринять карательную экспедицию. Мы предупредили через бургомистра всех жителей деревни Монтивер.
Несколько шагов они прошли молча.
— А с той арестованной как? — спросил Курт.
Фридрих вздохнул и слегка развёл руками.
— Вы же знаете, как трудно стало нам работать после расстрела Дофинэ. Но записку я ей передал. — Он помолчал. — И можете быть уверены, — сказал он с горечью, — она выдержит всё. Я был на её допросе.
— Я в этом и не сомневался, — сухо отрезал Курт. — Итак, до свидания. Не запаздывайте с сообщениями. — И он пошёл.
Но Фридрих вдруг воскликнул скорбно вслед ему:
— Каких людей мы теряем попусту, начальник!
— Да? Вы думаете — попусту? — вскинул голову Курт, и в голосе его пробилось настоящее бешенство. — По-вашему, мы только и делаем, что теряем? А людей, которых мы приобретаем каждый день, каждый час, тех вы не видите? Ну да, ведь Келлер трус и обыватель, по-вашему? А я вот говорил с ним и думал: случись что — этот мирный профессор археологии будет отстреливаться из музейного пистолета до последней щепотки пороха, а захватят его живым старик вспомнит какого-нибудь героя древности и откусит себе язык. Это вы хоть сейчас поняли или нет?
— Простите, — сказал Фридрих, — но я ведь говорил не об этом.
— А надо говорить только об этом. Только об этом и ни о чём больше. Курт остановился. — Ладно, здесь расстанемся. Завтра я уезжаю. Все дальнейшие распоряжения получите через паноптикум.
На другой день, в полдень, Курт выехал на мотоцикле из города. Стекло и горшки были тщательно упакованы и отосланы с грузовой машиной. Курт ехал медленно, потому что ему хотелось посмотреть окрестности.
Асфальтированное шоссе шло голыми холмами. В одном месте его пересекало железнодорожное полотно, и Курта здесь минут десять не пропускала охрана. В другом месте его остановили на виадуке. Здесь вообще был затор: стояли грузовики, легковые машины, мотоциклы — и, наверное, давно уже стояли, потому что несколько шофёров поодаль от машин расположилось на траве. Они играли в карты. На виадуке стояло несколько военных в форме железнодорожной охраны и два эсэсовца с автоматами. Они никаких документов не требовали, но и пропускать не пропускали.
Курт слез с мотоцикла и пошёл вперёд.
Эсэсовец, здоровый, широкоплечий, молодой, посмотрел на него и равнодушно крикнул:
— А ну, в сторону!
Курт мигом стащил шляпу.
— Я смотрю, вы мою машину пропустили, а меня — нет, — сказал он, ласково улыбаясь. — А мне ведь её принимать надо.
— Отойди, нельзя! — крикнул военный и повернулся к нему спиной.
Но он всё не отходил, стоял, улыбался, мял в руках шляпу и повторял:
— Два ящика бемского стекла. Ведь их распаковать нужно. Если неумеючи, так и перебить недолго.
— Ох, и будет же тебе сейчас бемское стекло! — сказал один из шофёров, приглядевшись к нему. — Куда ты лезешь? Сказано — нельзя, значит, надо ждать.
— Да ждать-то я не могу, у меня там хозяйство.
Эсэсовец вдруг повернулся, шагнул к нему и схватил его за лацкан пиджака.
— Иди сюда, — сказал он негромко. — Ты откуда? Губерт, посмотри-ка его!
Маленький кривоногий человечек с жгучими чёрными глазами и маленькими острыми зубами подхватил его и потащил за плечо в сторожку, что стояла по ту сторону виадука. Около неё теснилось ещё несколько легковых машин, все, однако, не слишком дорогих марок. Громко переговариваясь, стояли военные. Эсэсовец стукнул в дверь, и оттуда вышел человек.
— Вот, — сказал маленький кривоногий. — Кто такой? Зачем? Откуда он? Ему говорят, а он не слушает.
— Из Монтивер? — спросил военный.
— Чего это? — не понял Курт. — Я от самого Курцера, вот вам все документы.
Курт полез в сапог и вытащил красную книжечку с вытисненной золотой надписью: «Проезд на мотоцикле всюду». Военный внимательно поглядел на неё и спросил:
— А подписывал кто?
— Сам Курцер, — гордо ответил Курт.
— Курцер? — военный удивлённо поднял брови. — Но как же... А ну, сюда! — он взял его за плечо и втолкнул в сторожку.
Курту бросились в глаза цветочные горшки на подоконнике, большая хромолитография, — девушка кормит из рук лань, — стол, покрытый газетой, и человек, который, наклонив голову, что-то писал. Когда дверь отворилась, человек повернулся и посмотрел на входящих. Это был Кох.
— А, садовник! — сказал он довольно. — Опять за стёклами пришёл?
— Да вот, ваша милость, — пожаловался Курт, — я показываю пропуск, а меня за плечо и прямо сюда.
— «За плечо и сюда»? — улыбаясь, передразнил Кох. — Сам, наверное, и наскандалил. В чём дело, ефрейтор?
— Задержан как подозрительная личность, — сказал ефрейтор. — Прёт на мост с мотоциклом и знать ничего не хочет.
— Да у меня там горшки, — заволновался Курт, — как же так? Я им объясняю человеческим языком: «Пустите меня, мне там горшки принимать да стекло сгружать».
— Значит, достал стекло? — спросил Кох.
— А как же! Раз вы записку мне такую дали, — гордо ответил Курт.
Кох засмеялся.
— Вот пристал ко мне, — объяснил он ефрейтору: — «Давай я пойду в собор, двери выламывать, там, я доглядел, в дверях стекло хорошее. А мне его под огурцы нужно». Ну, ладно. А сейчас ты, садовник, что же, домой едешь?
— Домой, — сказал Курт. — Да вот не пускают. Остановили, да и...
Дверь быстро отворилась и вошёл военный. Едва переступив порог комнаты, он быстро рванул пуговицы на сером форменном плаще, сбросил его на табуретку и стал осматривать.
— Сволочи, прожгли-таки! Как ни берёгся, а зацепило.
— Как же так? — спросил Кох. — Ты что, в самый пожар, что ли, совался?
— Да чёрт его знает, как. Нет, я и близко не подходил. — Он сунул в дыру палец. — И ничего не поделаешь — резина, не зашьёшь. Слушайте, я десять человек отправил в город.
— Это зачем? — спросил Кох.
— Да рассказывают интересные вещи. Оказывается... — Он посмотрел на Курта и осёкся.
Кох снова посмотрел на Курта.
— Говори, говори! — сказал он.
— Эта рыжая девка...
— А-а, про рыжую... Ну ладно, это потом. — Он подошёл к двери, приотворил её и крикнул: — Курта Вагнера в усадьбу с мотоциклом пропустить! — Он закрыл дверь. — А то он у меня все стёкла из рам потаскает.
— Эй, Курт! — вдруг окликнул военный в прожжённом плаще. — Ну, как тебя? Псст! Ну, стой, раз тебе говорят. — Он крикнул в дверь: — Фердинанд, отдайте ему, чтобы больше с ней не возиться! Повесишь на стену у себя, деревня!
Курт ничего не сказал и даже не поблагодарил. Он молча сел, молча включил мотор и только на дороге развернул свёрток, что ему положили на заднее сидение.
«Что за чёрт?!» Это была картина на стекле: небо, деревья, отвесная скала, и с неё падал бугристый, пенистый водопад. Там, где должна быть вода, картину выложили перламутром — она переливалась и поблёскивала. То был один из местных сувениров, дешевизна и низкопробность которых вошли чуть ли не в поговорку. Курт посмотрел, пожал плечами и хотел выбросить её вон. Но потом о чём-то подумал и положил обратно. «Откуда они её взяли?» Он посмотрел по сторонам.
Тихий, мирный пейзаж — все холмы да кустарники, чёрные, низкие, пролетали мимо него. Когда они делались ниже или пропадали вовсе, как на ладони становились видными огороды, зелёные квадраты полей и среди них домики, похожие на конфетные коробки. Но чем дальше, тем садов и огородов становилось меньше, появилась река, и домики ушли куда-то в сторону. Зато опять начали разрастаться круглые, колючие, сердитые кусты. Чем дальше, тем всё больше было их и пышнее они становились. Иногда попадались большие кирпичные строения — не то склады, не то какие-то небольшие заводики, — но, собственно говоря, всё это ещё шли пригороды и дачные места.
Когда Курт выезжал из города, день был туманный, серый, небо покрывали сочные тучи, и казалось, что вот-вот соберётся и хлынет дождь. Но вдруг подул ветер, тучи разошлись, и тогда почти вспыхнули на солнце влажные, круглые, густые кусты с красными осенними ягодами. Курт увидел и розовые крыши, и деревенские строения, и небольшой католический собор, похожий на крупный, серый кристалл.
Из-за поворота почти прямо на мотоцикл выдвинулась толпа арестованные и их конвой. Курт остановился, разглядывая их. Арестованных было человек пятьдесят. Они шли посредине дороги, по три человека в ряд, заложив назад руки. У одного, первого, были надеты наручники. То был здоровенный молодец с длинным загорелым лицом. От виска у него, через глаз и до губ шла синяя полоса, — наверное, ударили кнутом. Рукав рубахи оторвался и висел на одной ниточке. Вместо ворота моталась бахрома. Парень шёл медленно, с трудом переводя хриплое дыхание, и, видимо, его уже лихорадило. Проходя мимо Курта, он мельком, быстро поглядел на него, но такой это был взгляд, что Курту стоило физического усилия не опустить голову. Он скорей перевёл глаза на другого. То был ещё мальчишка, лет восемнадцати, очень испуганный, бледный, с какой-то почти бессмысленной улыбочкой на губах. Видимо, всё не мог примириться с тем, что его уводят, всё поворачивался к товарищам и старался им что-то объяснить:
— Я ведь только посмотреть, только посмотреть и хотел...
За ним шли две женщины, молодые, плотные, с широкими лицами, в блузках, изодранных настолько, что только клочки их торчали из-под широких брезентовых курток, наброшенных на плечи их, видимо, чьей-то сострадательной рукой. У одной заплыл глаз. Она высоко и неподвижно несла красивую голову и с каким-то трудом повернула её, чтобы взглянуть на Курта... Солдаты прошли мимо Курта и даже не посмотрели на него. Зато все подконвойные, кроме парня в наручниках, так и впились в него глазами. И Курт, привстав на мотоцикле, тоже смотрел на них. Это было, конечно, крайне неблагоразумно, к нему опять могли привязаться, а то, чего доброго, и увести, но он всё-таки стоял и, глуповато полуоткрыв рот, смотрел на них.
Солдаты шли молча, быстро, — видимо, они не были особенно озлоблены на заключённых, а просто торопились поскорее отделаться от них, — но тем страшнее показалась Курту эта кучка людей, почти добродушно гонимых на убой.
Как только колонна миновала Курта, он сейчас же поехал дальше.
И вот местность резко изменилась. Замелькали пожарища, помятые кусты, чёрные, ещё дымящиеся развалины.
В крохотную придорожную часовню, очевидно, бросали гранаты. В образовавшийся провал панически высовывалась статуя богоматери — грубое, старинное изделие из крашеного дерева. На траве валялись груды каких-то сожжённых и затоптанных бумаг, книжные переплёты с золотыми крестами, вытащенный наружу и разбитый о камни шкаф.
Курт остановился, соображая. У него был намётанный глаз солдата, и он сразу почувствовал, что главный очаг пожарища должен быть, очевидно, версты за две отсюда, там, где находилась деревня Монтивер. Это всё по дороге к ней снесли на всякий случай, зато уж там, должно быть, не оставили кирпича на кирпиче.
Очевидно, здесь карателям оказывали сопротивление. Где раньше стояли аккуратные дачные коттеджи, теперь валялись листовое железо и доски с чёрными гвоздями, стояли обгорелые, осыпающиеся стены. Трава была утоптана, земля убита, всё засыпано золой и штукатуркой. Остро пахло углём и смолистой гарью. А людей не было видно.
«Неужели всех их угнали?» — подумал Курт.
Нет, не всех. Люди встретились ему версты через две от заградительного отряда. Он слез с мотоцикла и подошёл. Около телеграфного столба теснилась толпа. На столбе висела женщина. Чтобы не нарушать телеграфную связь, к столбу прибили длинную планку, эдак метра на полтора. У девушки было чугунное, набухшее кровью лицо, две шпильки тускло поблёскивали в рыжих волосах — они были аккуратно заплетены в какую-то несложную, но высокую причёску.
Когда Курт подошёл, на него даже не посмотрели. Люди стояли молча, полностью уйдя в ужас созерцания. Да и в самом деле было почему-то невозможно оторваться от этого чугунного лица и двух стёртых, тусклых шпилек в высокой причёске.
Курт смотрел на вытянувшееся, длинное тело, на блузку, порванную в рукавах, на длинные ноги в шёлковых, блестящих, очень дешёвеньких чулках (туфли у неё свалились, и было видно всё то, что тщательно скрывалось, бурые подошвы и рваная пятка на одной ноге). Руки у девушки было плотно перехвачены спереди тонким, острым, как бритва, шпагатом. Курт опустил голову и закрыл глаза. Ему становилось всё жарче, всё неудобнее, всё тяжелее стоять. Он отвернулся.
— Её давно повесили? — спросил он какого-то старика в жилетке, с котелком на голове.
Старик не ответил, словно и не слышал, но рядом со стариком стоял франтоватый, неприятный господин, маленького роста, лысый, с очень нервным и подвижным лицом. Вот он и взглянул на Курта. А затем случилось вот что.
Около самого столба стояла старуха, высокая, костлявая, но с румяным лицом и чёрными жёсткими волосами. То ли сказала она что, то ли глянула не так, как нужно, но вдруг один из солдат перехватил тяжёлый автомат, что очень оттягивал его шею и стеснял все движения, и подошёл к ней вплотную.
— А ну, уйди! — сказал он негромко.
— Я... — начала старуха.
— Уйди! — повторил солдат, не повышая голоса, и взял её за руку. Он сердился. Солнце пекло вовсю, и стоять на посту, под ногами повешенной, тоже было не сладко.
— Убийца! — вдруг громко и отчётливо сказал около Курта лысый франт.
Курт взглянул на него. Тот поймал этот взгляд, поднял руку и дрожащей рукой провёл по груди.
— Убийца! — повторил он ещё раз.
Солдат вздрогнул и глухо сказал:
— Вот вы как? А ну, посмотрю, кто это ко мне просится! — и пошёл в толпу.
Курт зло плюнул, — надо было спешно уходить, чтобы не ввязаться в дурацкую историю. Он отошёл, завёл мотоцикл и тут только почувствовал, как мелко и противно дрожат у него руки.
И тут он снова увидел лысого. Тот уже вышел из толпы и поспешно шёл по дороге. «Значит, заварил кашу и скрылся», — подумал Курт, обогнал его и заглянул ему в лицо. Одет человек этот был щегольски. На нём был чёрный костюм, лёгкие и блестящие туфли, на руках длинные перчатки. А ручки были у него маленькие, плечи узкие, и на цыплячьей шейке сидела безволосая большая голова. Он поглядел на Курта красными воспалёнными глазами и, не увидев его, прошёл дальше.
И Курт тоже проехал мимо и сейчас же забыл о нём.
Этот человек и был Ганка.