Глава 3
Праведность или справедливость
Здесь мы находим основной принцип самурайского кодекса. Для самурая нет ничего более отвратительного, чем закулисные интриги и бесчестные махинации. Понятие праведности может быть неверным – оно может быть узким. Один знаменитый буси определяет ее как силу решения: «Праведность есть способность принимать решение относительно образа действий согласно с разумом, без колебаний: умереть, когда нужно умереть; нанести удар, когда нужно нанести удар». Другой воин говорит об этом в таких словах: «Праведность – это кость, придающая крепость и статность телу. Как без костей голова не может удержаться на позвоночнике, руки не могут двигаться, ноги стоять, так без прямоты ни талант, ни учение не может сделать из человеческого остова самурая. А с нею отсутствие талантов ничего не значит». Мэн-зцы называет человеколюбие умом человека, а праведность или добродетельность – его путем. «Как прискорбно, – восклицает он, – сойти с пути и не вернуться на него, потерять ум и не знать, где его найти! Когда люди теряют домашнюю птицу или собак, они знают, как искать их, но когда люди теряют ум, то не умеют его найти». Разве мы не видим здесь, «как сквозь мутное стекло», поучительную притчу, рассказанную триста лет спустя в другом краю и другим Учителем, более великим, который назвал себя путем праведности, через который обретено будет потерянное? Но я отклонился от темы. Праведность, по словам Мэн-цзы, это прямой и узкий путь, по которому должен отправиться человек, чтобы вернуться в утраченный рай.
Даже на закате феодализма, когда продолжительный мир привнес досуг в жизнь военного сословия, а вместе с ним возможности развлечения и совершенствования в изящных искусствах, эпитет гиси (праведный человек) считался почетнее любой другой похвалы, подразумевающей обширные познания или достижения в каком-либо из искусств. Сорок семь верных, занимающих столь почетное место в нашем народном образовании, известны в разговорной речи как сорок семь гиси.
В те времена, когда коварная уловка считалась ратным умением, а откровенная ложь военной хитростью, это достоинство мужества, честное и прямое, сияло ярким светом, как драгоценнейшее из сокровищ. Праведность – сестра доблести, еще одного воинского достоинства. Но прежде чем перейти к доблести, позвольте мне задержаться на одном качестве, которое я мог бы назвать производным от праведности. Сначала оно лишь немногим отличалось от своего источника, но все более и более отдалялось от него, пока не стало означать в обычном представлении нечто совсем иное. Я говорю о гири, что буквально означало «справедливый довод», но со временем приобрело значение некоего смутного чувства долга, выполнения которого ожидало от человека общество. В своем изначальном, беспримесном смысле гири означало обязанность, ясную и простую, поэтому мы говорим о гири по отношению к родителям, начальникам, подчиненным, обществу в целом и так далее. В этих примерах гири – это долг; ибо чем еще является долг, как не тем, что справедливость требует от нас в каждом нашем поступке? Не должен ли справедливый довод быть нашим категорическим императивом?
Первоначально гири означало не более чем долг, и я позволю себе заметить, что причина его возникновения заключается в том, что хотя единственным мотивом наших поступков, например по отношению к родителям, должна быть любовь, но из-за недостатка любви необходим авторитет, внушающий сыновнюю почтительность; именно этот авторитет был сформулирован в понятии гири. Это действительно так, поскольку, если любовь не побуждает человека к добродетельным поступкам, на помощь приходит разум, и его доводы весомее для человека в его стремлении поступать правильно. То же относится и к любым другим нравственным обязательствам. Когда долг становится обременительным, в действие вступает разумный довод и не дает нам нарушить его. Гири, понятое подобным образом, является суровым надсмотрщиком с розгой в руке, заставляющим лентяев выполнять то, что должно. В этике это сила второго порядка; в качестве побудительного мотива она бесконечно уступает христианскому учению любви, что и должно быть непререкаемым законом. Мне представляется, что гири есть продукт условий искусственного общества, общества, в котором случайности рождения и незаслуженные благодеяния установили классовые различия, в котором семья являлась общественной единицей, где старшинство возраста имело преимущество перед превосходством таланта, где естественные привязанности часто должны были склоняться перед произвольными, созданными человеком обычаями. В силу самой этой искусственности гири со временем выродилось в необъяснимые представления о правильности поведения, исходя из которого отвергают одно и одобряют другое, – например, почему мать, если потребуется, должна пожертвовать всеми детьми ради спасения первенца, или почему дочь должна продать себя, чтобы выручить деньги на выплату долгов промотавшегося отца. Будучи разумным началом, гири, как мне кажется, порой скатывалось до казуистики и даже выродилось в трусливую боязнь осуждения. Я мог бы повторить о гири то, что Вальтер Скотт говорил о патриотизме: «Будучи самым прекрасным человеческим чувством, он является в то же время и подозрительной личиной других чувств». Выйдя за пределы доводов рассудка, понятие гири чудовищно исказилось. Оно пригрело под своим крылом всевозможные софистические ухищрения и лицемерие. Оно бы легко превратилось в рассадник трусости, если бы бусидо не содержало в себе острого и настойчивого стремления к мужественности, переполнялось бы духом дерзания и выдержки.