Книга: Севастопольская хроника (наши ночи и дни для победы)
Назад: Константиновский равелин
Дальше: «Двенадцать раз Луна менялась…»

«Форт «Известия»

Я вышел из гостиницы с намерением пройтись по городу.

Иду по Большой Морской, пытаюсь вспомнить, какие здесь раньше дома стояли. Сворачиваю в первый переулок налево. Дошел до троллейбусной остановки. Подкатывает вагон. Он идет в Камышевую бухту. Я не собирался ехать туда, хотел пешком пройти до Артиллерийской бухты. Оттуда к Приморскому бульвару. И вдруг этот троллейбус. Спрашиваю, можно ли на нем доехать до Карантинной. Мне отвечают – можно.

Троллейбус трогается, я хватаюсь за поручень и вхожу в вагон.

По прямой до Карантинной – не расстояние, но троллейбус идет туда, как заяц по пороше – петлями. Он бежит мимо рынка, цирка «Шапито», мимо кладбища Коммунаров, затем проносится мимо еврейского кладбища и выходит на шоссе, по которому и бежит затем в Камышевую бухту. Вот тут и надо слезать мне.

Я вышел. В нескольких шагах от остановки, прямо на рыжих, пустых холмах, стоят будто вылезшие из земли высокие современные дома. Около них покачиваются тонкие, как телячьи хвосты, молодые, неприглядные с виду, неокрепшие деревца.

Дома так изменили ландшафт, что я не узнал местности, хотя дорогой мне казалось, что чего-чего, а Карантинную я с завязанными глазами узнаю. Я остановил прохожего и, как глубокий провинциал, спросил: «Это Карантинная?» Он оглядел меня с головы до ног и не без удивления сказал: «Она самая. А шо вы ищете?» Я сказал: «Музей». Тогда он встал ко мне спиной и, показывая рукой в сторону моря, стал подробно и быстро рассказывать, как мне туда идти, где взять билет и что в первую очередь смотреть.

 

…Здесь… Именно здесь, где я вылез из троллейбуса, двадцать шесть лет тому назад (в июне 1942 года), не то что стоять, но и ползком ползти при свете дня нельзя было без риска для жизни. А теперь отсюда по холмам, в нескольких метрах от синего моря, от благовеющих ветров и безграничного простора, тянутся в сторону Стрелецкой бухты улицы новых домов.

Я долго не мог понять, что нахожусь в какой-нибудь сотне шагов от штольни, в которой размещался командный пункт командующего сухопутной обороной Севастополя генерала Ивана Ефимовича Петрова. А чуть дальше под обрывистым берегом Карантинной бухты, в амфитеатре бывшего карантинного кладбища (по-гречески – некрополя), в склепе находился «Форт “Известия”» – так в шутку называл это хлипкое убежище корреспондент «Известий» Сергей Галышев.

Здесь жили и корреспондент «Красной звезды» Лев Иш, корреспондент газеты «Красный флот» М. Когут, корреспондент «Правды» Виктор Темин и некоторое время автор этих строк. А в штольне политотдела Приморской армии – специальные корреспонденты «Последних известий по радио» Юрий Арди и Вадим Синявский.

Синявский в марте 1942 года делал звуковой радиорепортаж «Говорит Малахов курган». Во время записи, когда батарея капитан-лейтенанта Матюхина вела огонь по противнику, Синявский был тяжело ранен.

Это было в марте, а уже в июне Вадим Синявский после тяжелой и сложной операции вместе со мною и одним из опытнейших журналистов Центрального радиовещания Юрием Арди пришел в Севастополь на лидере «Ташкент».

Даже и теперь, спустя четверть века, при воспоминании об этом я поражаюсь мужеству Синявского – не каждый мог отважиться после серьезного ранения идти морем в блокированный, истекающий кровью город, пережить в пути атаку фашистских самолетов-торпедоносцев, выдержать обстрел при высадке на берег и затем пробираться из Камышевой бухты в горящий Севастополь по дороге, непрерывно обстреливаемой осколочными и бризантными снарядами, и затем еще бегать и хлопотать, чтобы начальство разрешило возобновить прерванную в марте запись «Говорит Малахов курган». Это в конце июня 1942 года было немалой мерой мужества.

Однако я уверен, если б у Синявского и Арди в то время была нынешняя звукозаписывающая аппаратура, а не та, что действовала двадцать семь лет тому назад, они непременно сделали б свою запись, хотя в те дни гитлеровцы были недалеко от Малахова кургана.

Можно только пожалеть, что этой записи нет, мы сегодня могли бы слушать голоса артиллеристов, капитан-лейтенанта Матюхина, павших, но не отступивших с Малахова кургана!

 

Поселок у Карантинной строится, держась ближе к шоссе, нежели к морю. Почти у самой дороги землеройными машинами глубоко вспорота красноватая земля. В траншеях змеятся кабели и трубы. Каменщики выкладывают цоколи и «тянут» этажи новых домов.

Пока архитектурный облик поселка лишен образа, пока здесь царствует инженерный элемент. Конечно, я далек от мысли, что инженерный элемент не может быть искусством, что его роль в архитектуре та же, что у пяльцев, на которых хозяйничает игла художника. В мире есть несколько классических образцов, где равноправно выступили инженеры и архитекторы. В качестве примера можно было бы назвать Колизей и собор Св. Петра в Риме, Адмиралтейство в Ленинграде, Вестминстер в Лондоне и Карлов мост в Праге.

В градостроительстве крайне важно качество соотношения природы, старых и новых сооружений. Когда это соотношение гармонично, то архитекторы говорят, что здание (имярек) хорошо «привязано».

До строительства у Карантинной здесь господствовали раскопки руин Херсонеса Таврического, Музей античных древностей, который некогда назывался Складом местных древностей, и Владимирский собор. А теперь «власть над ландшафтом» в руках высоких, почти геометрически точных и неотличимых друг от друга домов. Невольно дома эти вызывают в памяти шутливые стихи:

На Севере диком стоит одиноко

Квартал из домов типовых,

И снится ему, что на Юге далеком

Настроили точно таких.

Собор высок. Его пробитый снарядами купол виден издали. Он назван зачем-то так же, как и собор, что стоит на самом высоком месте Нагорной части Севастополя, – Владимирским. Правда, объяснение есть – собор выстроен в честь, как гласит предание, крещения в Карантинной бухте (в Корсуни) завоевателя Херсонеса Таврического киевского князя Владимира, по прозванью Красное Солнышко.

Это отступление я вынужден был сделать для того, чтобы читатель понял меня правильно, когда в следующей фразе я буду писать: «Со странным чувством какого-то возбуждения я подошел к Владимирскому собору» (здесь я имею в виду не севастопольский Владимирский собор, а тот, что стоит на просторном открытом месте в нескольких шагах от херсонесских раскопок, на берегу моря).

Вокруг него бурьян, заросшие воронки от бомб и тяжелых снарядов, затянутые пылью и колючкой бывшие окопы и ходы сообщения.

Места знакомые и незнакомые – чего-то в них не хватало.

Не хватало, очевидно, обстановки и атмосферы того времени.

Вот здесь в июне 1942 года где ползком, а где перебежкой в рост мы с работником политотдела Приморской армии пробирались до этого самого Владимирского собора. В глубоких подвалах находился склад культотдела, мне нужна была фотопленка для моего «ФЭДа».

Высокое место, на котором стоит собор, хорошо просматривалось с Северной стороны; немцы неотступно следили за каждым нашим бойцом, а уж за командиром в три глаза.

Политотделец клял меня, правда не зло, но сильно, за то, что на мне был темно-синий флотский китель с золотыми нашивками на рукавах, надраенные медные пуговицы, черные брюки и черная фуражка с золотым «крабом», – я выглядел, как сказал политотделец, когда мы лежали с ним в пыли, вжимаясь в каменистую землю, пережидая минометный налет, «демаскирующим элементом».

Политотделец был прав – здесь, в осажденном городе, моряки ходили в хаки. И это было правильно: в конце июня холмы и долы Гераклейского полуострова были выжжены немилосердным солнцем, и выгоревшее армейское обмундирование довольно удачно сливалось с фисташкового цвета землей.

Но что я мог поделать?

Положение Севастополя в то время было действительно тяжелым, и, хотя никто об этом не говорил и дух защитников города был необычайно высок, все же только дурак не мог понять, насколько тяжело оно…

Мы подсчитали с политотдельцем, чего стоили пять кассет пленки, которые мы с ним разыскали в склепах Владимирского (херсонесского) собора среди баянов и щипкового культинвентаря: гитлеровцы израсходовали на нас двадцать мин и четыре снаряда!..

Так было двадцать шесть лет тому назад!

И теперь стоит июнь, но не в конце своем, как тогда, а в самом начале.

Сейчас степь цветет. И цветы ее удивительно нежны и ароматны, и море синее, неоглядное, на нем еще нет белесых полос, и небо – ах, что за небо здесь в начале лета!

Чистое, высокое, и кажется, что оно поет!

А тогда, двадцать шесть лет тому назад, солнце жгло с яростью африканского темперамента, и все живое сохло, и над полуостровом носились запахи полыни, пыли, пороховых газов и крови. А в небе днем стояли неумолчные гулы авиационных моторов, раскаты орудийных выстрелов и вой бомб.

Получив «молнию» из редакции, я не успел подготовиться к этой опасной поездке, а по-журналистски, безоглядно воспользовался первой оказией (к счастью, это был лидер «Ташкент») и совершенно неподготовленным, то есть без соответствующей экипировки, без фотопленки и даже, как говорят военные, без личного оружия – пистолета – явился в осажденный Севастополь.

Огромная площадь у собора покрыта сочной травой, унизанной цветами, как мавританский газон.

Среди множества нежных цветов, среди маков, вспыхивающих огоньками то тут, то там, среди колокольчиков, ромашек и граммофонных труб повители и каких-то других, незнакомых мне южных клейких розоватых и темно-карминных, крепко-ароматных цветов, на бугорках пришедших в запустенье окопов и артиллерийских двориков виднелись крепкие головы татарника.

Того самого татарника, с описания которого Лев Толстой начал свою повесть «Хаджи-Мурат».

В куполе собора несколько проломов. Довольно больших – видны фрески сочного письма.

Собор закрыт – его здание опасно для посетителей.

Вокруг – воронки, они поросли бурьяном. В бурьяне и около кустарников хлопочут козы, не подозревая о значении и величии этой земли. Боже, какая проза!

В нескольких шагах от собора, под длинным навесом за проволочной сеткой, как в вольерах, стоят пифосы – огромные сосуды из обожженной глины. В них малоазиатские греки две тысячи лет тому назад держали пресную воду, солили рыбу и хранили зерно.

Пифосы подняты со дна бухты, возле бывшей набережной Херсонеса.

Глядя на пифосы, мы как бы смотрим в глубь веков.

Несколько шагов дальше к морю, и открываются раскопки Херсонеса; на фоне синего неба – одинокие белые колонны, полуразрушенные своды зданий: бани, мельницы, богатые дома, водоемы.

Шагая по мостовой, настеленной рабами две тысячи лет тому назад, я невольно вспомнил Аппиеву дорогу под Римом и мертвую Помпею.

Много дум вызывают свидетели угасших цивилизаций, былого могущества.

Мысленный взор, эта волшебная сила фантазии, способен под определенным впечатлением, как вспышка молнии в ночи, выхватить какой-то необычный мир, что-то стоящее на грани волшебства и скучной прозы обыденности, я на миг увидел далекую, необратимую и сказочно-удивительную жизнь.

Передо мной мелькнули, как перед иллюминаторами мчащегося с бешеной скоростью самолета, какие-то толпы людей, я услышал даже голоса, а затем глаза мои были ослеплены блеском золотых шлемов и необычайно яркими одеждами цвета пурпура и небесной лазури… Перед моим взором в бешеной скорости мгновенья промелькнули даже чьи-то длинные ресницы и жгучие глаза… Ширкнувшая под ногами крыса вернула меня к действительности…

Недалеко от раскопок древнего Херсонеса, на обрывистом берегу голубого моря, на металлической перекладине, укрепленной на двух каменных столбах, висит старый, позеленевший от соленых морских ветров, побитый пулями, осколками мин и снарядов и… камнями колокол.

Судьба его необычна. Сотруднику газеты «Слава Севастополя», молодому писателю Вениамину Теплухину, удалось разыскать в севастопольском городском архиве следующий документ: «Дело № 41. О возвращении из Франции колокола, плененного в Крымскую кампанию и висевшего в башне храма в Париже, начато в 1898 году». Папка содержит переписку дипломатов.

В результате этой переписки 23 ноября 1913 года колокол был возвращен в Севастополь. Почти шестьдесят лет провисел он на одной из колоколен Нотр-Дам де Пари.

У колокола боевая биография: по низу его вязью тянется следующая надпись: «Сей колокол вылит… Николая Чудотворец… в Таганр… из турецкой… артиллерии весом пу… ду… 1778 года лета август… числа».

По возвращении своем на родину колокол был поднят на новую деревянную колокольню.

Им не пользовались для сбора монахов к службе, но как только на море ложился плотный туман, он начинал подавать свой голос, чтобы капитаны судов знали, где они находятся и как надо поступать, чтобы избежать кораблекрушения.

В музее мне сказали, что у него высокий и чистый голос. Между прочим, он и до первой обороны Севастополя служил скитальцам морей своим звонким, легким и певучим голосом.

Язык его предупреждал в часы тяжелых и белых, непроницаемых, как саван, туманов и советские корабли, пока не был установлен ревун.

Моряки говорят, что и теперь, в наше время, если выходит из строя ревун, старый колокол вовремя подаст спасительный голос.

Раздается его звон порой и в ясную, совершенно безоблачную погоду – это озорники ребята-купальщики, упражняясь в меткости, прямо с пляжа кидают в колокол голыши. Но при этом не слышно его чистого и сильного бельканто, а раздается лишь стон. Так стонет ветеран, когда в непогоду ноют старые раны. Колоколу почти двести лет. За эти годы несчетно раз его хлестали дожди плакучие и ветры буйные, а уж сколько раз во время войн клевали его пули да осколки снарядные!

 

Берег, тянущийся влево от колокола в сторону Стрелецкой бухты, дик и обрывист. Нарытые во время войны траншеи и артиллерийские дворики обмелели и заросли переполошником.

Берег этот можно было бы принять за часть необитаемого острова, если б внизу, у больших камней, где на крупный галечник набегает морская волна, не было всепроникающих «диких» курортников.

Большинство из них и не представляет себе, что тут было во времена дальние и близкие. Они отдыхают, и, вероятно, им «до лампочки» древняя и современная история этих мест. А меж тем у этого берега во время второй обороны Севастополя шла смертельно опасная война с минами – здесь без страха перепахивали прибрежные воды катерные тральщики Охраны рейдов, и среди них КТЩ № 82, которым командовал в 1941–1942 годах мичман Никитюк.

Мичман Никитюк!

Я на миг закрыл глаза и попытался представить его себе нынешним, то есть таким, каким он должен выглядеть сейчас, в 1968 году, но передо мной «стоял» тот Никитюк… Никитюк сорок третьего года: молодой, крепкий, как дуб, с зоркими глазами морехода, с дремучей бородой каштанового цвета. Никитюк-богатырь, в одиночку стаскивавший с мели мотоботы у Малой земли.

…Открыл глаза – никого, ничего, кроме обрывистого берега и темно-синего, с небольшой зеленцой моря. Море, налитое до краев под самый горизонт. Оно дремало в ленивом тепле.

Протащилось судно в Севастополь. Над головой промелькнул сверхзвуковой, и опять бездонное небо, бескрайняя синь воды и тишина.

Морякам это место известно как Стрелецкий рейд. Катерники с малых тральщиков и «морских охотников» знали здесь каждый дюйм – они тралили, прослушивали море, несли дозоры, встречали шедшие с моря корабли и затем проводили их через ворота бонового заграждения в Севастопольскую гавань. Сюда же, на Стрелецкий рейд, выводили корабли и подводные лодки, следовавшие из Севастополя в порты Кавказа или в море – «на поиск».

Весной 1942 года на Черном море не было места опасней для кораблей, чем этот рейд. Поистине легче было верблюду пролезть через игольное ушко, чем проскочить в Севастополь через Стрелецкий рейд.

Неприятельские батареи из Бельбека и Качи буквально засыпали снарядами фарватер. Лишь немногим кораблям эскадры, которыми командовали опытные командиры, удавалось прорываться сквозь блокаду.

…Вправо от колокола за коротким, острым мыском маленькая, уютная гавань древнего Херсонеса Таврического – Карантинная бухта.

Как я стремился сюда в сорок четвертом, чтобы найти хоть слабый след «Форта «Известия»! Хоть намек на судьбу моих товарищей!

У мыса на портовой площади перед штольнями, прикрытыми тяжелыми, посеченными бронебойными снарядами дверьми, – склад гидрографической «амуниции», тут вехи, баканы, бочки, буи. А дальше – колючая проволока. За нее «вход воспрещен».

Издали пришлось смотреть на то, что называлось во время обороны «Фортом «Известия». Теперь это просто дыра в обрывистом бреге. Пустая дыра, и ничего более. Правее – штольня, запертая толстыми дверями. За ними был штаб генерала Петрова.

К старости человек становится не в меру чувствительным – подымаясь из Карантинной бухты наверх к шоссе и шагая к троллейбусной остановке, что у новых домов, я остро почувствовал «перегрев» в сердце. По-видимому, прошлое сильно заряжено тем особым электричеством, которое все мы, кому выпало счастье четверть века тому назад быть здесь и остаться в живых, будем носить в своем сердце до последнего вздоха.

Нет! Не забыть нам тех дней! Дней, прожитых в июне 1942 года в Карантинной. Не забыть друзей-журналистов, героев солдат и матросов… Не забыть даже грядок в низинке бухты, грядок, засеянных укропом, петрушкой, редисом и луком на «перо»… Здесь, в осажденной крепости, и зеленый лук был солдатом!

В ожидании троллейбуса я прошелся по шоссе, внимательно осматриваясь кругом – не найду ли где дощечки или столбика, на которых бы указывалось, что здесь был штаб Приморской армии и командный пункт генерала И. Е. Петрова.

Ничего – ни дощечки, ни столбика.

Не так уж много нужно металла для того, чтобы у обрывистого берега, недалеко от Карантинной бухты, установить доску, на которой коротко рассказать о том, что тут 27 июня 1942 года вылезли из воды израненные, исхудавшие донельзя («одни глаза на лице и были всего-то!»), защитники Константиновского равелина.

Только одному богу известно, как они переплыли Северную бухту. Дело не в том, что она здесь для пловца безбожно широка, но в тот день дул нагонный ветер и победителей этого невольного и трагического марафона заливала вода, а трасса, по которой они плыли, со звериной щедростью обстреливалась фашистской сволочью, которая восемь с лишним месяцев топталась под стенами Севастополя, не в силах взять его, хотя ими и было натаскано под Севастополь всего, вплоть до мортир «Карл» и «Дора».

Назад: Константиновский равелин
Дальше: «Двенадцать раз Луна менялась…»