Древние писатели, стиль которых совсем недавно казался нам архаичным, а теперь входит в моду, как павловская мебель и старые русские иконы, любили ссылаться на богов великой империи мифов, где судьбами смертных правили великаны.
Во втором десятилетии текущего века мы свергли власть мифов, забыв о том, что прометеев огонь понадобится и нам.
Нельзя щедро все отдавать музе истории Клио: осененные высоким духом подвиги наших героев следует держать в пламени памяти, а не в холодильнике истории. У нас много героев, но не все подвиги мы ценим. Мы охотно и щедро ценим подвиги жертвенности; смерть героя нам кажется венцом подвига. А разве недостоин высшей славы подвиг героя, который после свершения акта высшего мужества сохранил свою жизнь и готов к новому подвигу?!
Перед отъездом в Севастополь, в Москве, еще не имея никакого представления о том, кого встречу здесь, на Черном море, и тем более не предполагая встретить Воркова, эсминец «Сообразительный» и его матросов, ныне заслуженных ветеранов, я услышал на одном из столичных собраний следующие слова: «Герой тот, кто сумеет умереть, но победить; дважды герой тот, кто победит и останется живым!» И вот теперь, когда судьба через много лет вновь столкнула меня с Борковым и памятным мне по войне миноносцем и с его доблестным экипажем, я, глядя на останки того, что некогда было гордым кораблем Черноморского флота, на седого контр-адмирала Воркова, на лысоватых, подрасплывшихся в талии ветеранов, вспомнил слова маршала Чуйкова: «…дважды герой тот, кто победит и останется живым!» Вспомнил, и передо мною пронеслась с космической скоростью одиссея «Сообразительного». Одиссея – и вдруг такой конец.
За время службы на флоте я несколько раз видел, как гибли корабли, и всегда это больно отзывалось в сердце. Каково же было тем морякам, которые служили на этих кораблях!
В детстве я слышал душераздирающие рыдания погорельцев. Это было ужасно. Но на месте сгоревшего дома оставалась земля и теплилась надежда, а когда гибнет корабль – моряки оказываются средь бушующих волн без крова и без надежды.
…Корабль – крылья моряка. Однако в трудный для отчизны час моряки готовы на все. И это не слова! 11 сентября 1854 года, когда англо-французские интервенты блокировали Севастополь с моря, черноморские моряки решили закрыть врагу вход в Севастопольскую гавань. Для этого они пожертвовали самым дорогим – кораблями.
Линейные корабли «Уриил», «Селафаил», «Варна», «Силистрия» и «Три святителя» да еще фрегаты «Флора» и «Сизополь» были построены в кильватер на внутреннем рейде с юга на север, поперек бухты, и затоплены.
Матросы сами прорубали днища в них, а потом плакали как дети, когда корабли скрывались под водой.
В 1918 году, спасая флот от интернирования, революционные моряки топили боевые корабли в Цемесской бухте под Новороссийском под пение «Интернационала», под прощальные взгляды полных слезами матросских, не созданных для мокроты глаз.
Во время войны с фашистской Германией черноморским морякам не пришлось топить свои корабли, но после войны некоторые из кораблей эскадры (даже те, экипажи которых были удостоены гвардейского звания) стали мишенью при испытании ракетного оружия.
Кто бывал в болгарском порту Варне, тот не мог пройти мимо небольшого корабля, стоящего на берегу у городского парка на постаменте. Я говорю о крохотном миноносце «Дерзкий», матросы и офицеры которого в 1912 году смело бросились в атаку на турецкий крейсер «Хамидие» и торпедировали его.
В Севастополе на Матросском бульваре стоит скромный памятник капитан-лейтенанту Казарскому, командиру брига «Меркурий». Простой постамент, простые слова на нем: «Потомству в пример». А приглядишься, прочтешь еще раз эти слова, и запылает в душе.
Что же такое оставили в пример потомству моряки брига «Меркурий»?
Севастопольцы, особенно седоголовые, ушедшие на «пензию» мичманы и старшины, охотно рассказывают приезжим о подвиге брига «Меркурий».
Некоторым рассказчикам помогает отменная память, у иных безудержно работает фантазия.
Я всегда с удовольствием и жадным интересом слушал их рассказы. Особенно жадно глотают рассказы старых, «обросших ракушками» морячил мальчишки. Глазенки у них при этом горят, и где-то в глубине души (это видно по лицам, еще не умеющим скрывать истинные чувства) созревают дерзкие желания сделать такое, чтобы весь мир говорил об их подвигах!
Мимо памятника Казарскому пройти и не остановиться невозможно – тут всегда люди: и те, кого привела любознательность, и те, кто охотно позирует уличным пушкарям, в отличие от старых пушкарей, работающих либо «Зенитом», либо «Киевом», а при печатании фотографии накладывающих «трафареточку» – «на память о городе-герое Севастополе».
Однако что же оставили моряки «Меркурия» потомству в пример?
В начале мая 1829 года бриг «Меркурий», входивший в состав русской эскадры, стоявшей в болгарском порту Сизополь, находился в море, неся дозорную службу Четырнадцатого мая он принял бой с двумя турецкими линейными кораблями – «Селимие» и «Реалбей».
«Селимие» был покрупнее – на нем было 110 пушек, а на «Реалбее» – 74. На борту же «Меркурия» – всего 20 пушек.
Двадцать – и сто восемьдесят четыре! Что делать? Спустить флаг, и, как говорится, пан ваш? Или пуститься наутек?
Казарский созвал военный совет. Говорили кратко и решительно; первый оратор лейтенант Прокофьев заявил: не сдаваться ни при каких условиях! Вступить в бой! Победить или умереть!
Иных мнений не было, и совет принял рыцарское решение – вступить в бой. Не беда, что на каждую пушку «Меркурия» будут отвечать девять! И не беда, что один небольшой корабль против двух гигантов!
Из мер предосторожности были предусмотрены всего две – командир приказал: 1) прибить гвоздями к флагштоку кормовой флаг, дабы он во время боя не спустился, и 2) у входа в пороховой погреб положить заряженный пистолет, из которого последний оставшийся в живых должен выстрелить в погреб и взорвать корабль, если им попытается завладеть враг.
С «Селимие» был дан семафор – русским морякам предлагалось сдаться на милость победителей. «Меркурий» ответил огнем.
Двое против одного. Лишенный маневра, располагавший лишь двадцатью пушчонками бриг «Меркурий» сражался с примерным мужеством четыре часа. Это были часы блестящей снайперской стрельбы. «Меркурий» разрушил своим метким и точным огнем рангоут одного из кораблей, и тот вынужден был с обвисшими горящими парусами выйти из боя. К концу этого беспримерного сражения брига с двумя линейными кораблями был основательно потрепан и второй турецкий корабль, и он вынужден был по примеру первого ретироваться.
«Меркурий» вернулся в Севастополь с двадцатью пробоинами, из коих шесть подводных, с сильно побитым рангоутом, с пробитыми и обожженными парусами и с тремястами других различных повреждений. Мундиры и лица моряков были опалены порохом, но каким же восторгом были наполнены сердца, как горели глаза. Даже тяжелораненые забыли на время о своих ранах и с жаром рассказывали друзьям, как они били турок.
Мужество, отвага и воинская удаль – вот что оставлено потомству в пример!
Ну, а что будут знать о доблести, мужестве гвардейцев эскадренного миноносца «Сообразительный» наши потомки?
Движущей силой положительного примера человечество пользуется со времен легенды о Прометее и дальше будет пользоваться, даже если удастся создать машину с мозговыми клетками. Машина будет помогать человеку, будет удивлять его своей нечеловеческой работоспособностью, но она не заставит его броситься в огонь и сгореть во имя высших идеалов. А пример – я имею в виду воинский или нравственный подвиг – всегда позовет человека, как тайный властный голос.
Ходатайствуя о сохранении своего корабля для потомства ветераны «Сообразительного» показали образцы гражданственности. Рассказ об этом заслуживает отдельной повести. К сожалению, я не могу сейчас на это рассчитывать и поэтому остановлю внимание лишь на некоторых фактах и событиях.
Осенью 1944 года Борков сдал эскадренный миноносец «Сообразительный» новому командиру, капитан-лейтенанту Кириченко, а сам принял начальство над 1-м дивизионом эсминцев. Стало быть, пошел на повышение. Через год он принимал в Вильгельмсгафене доставшийся Советскому Союзу в счет репарационных платежей крейсер. Потом ушел в Военно-морскую академию. Затем появились новые должности, новые звания, новые моря и широты, но все это время, пока он шел вверх по служебной лестнице и наконец получил сплошной золотой погон с черным паучком – звездой контр-адмирала, он не раз вспоминал «Сообразительный» и его экипаж: на других кораблях ему иногда не хватало его вышколенных, дисциплинированных, с полуслова понимающих, что от них хотят, матросов и старшин.
Однажды контр-адмирал Ворков, находясь на отдыхе на Южном берегу Крыма, заглянул в Севастополь. И надо же было судьбе так распорядиться – в гавани стоял «Сообразительный»!
Посещение корабля и оказанная ему там теплая встреча так встряхнули контр-адмирала, что он решил начать розыск всех, кто служил на «Сообразительном» с декабря 1940 года, когда он принял корабль, и тех, кто проходил службу на корабле позже.
Возвратясь в Ленинград, он написал свыше пятисот писем. Отправляя их, бывший командир «Сообразительного» не рассчитывал на широкий отклик. Однако ответный поток писем ошеломил его. Не ответили лишь те, кто переехал на другое место жительства либо погиб, о чем контр-адмирал не знал – во время войны много матросов ушло с корабля в морскую пехоту.
Переписка выросла до невероятных размеров, она составила несколько пухлых томов. Воркову писали со всех концов страны: с юга, с севера, с Дальнего Востока, с Волги, из крупных промышленных центров, из Донбасса, с Урала и даже из Арктики.
Забегая вперед, скажу, я видел папки с тщательно вшитыми в них письмами матросов, старшин и офицеров, служивших с Ворковым на «Сообразительном».
Контр-адмирал живет в Ленинграде в районе Черной речки, недалеко от места, где Дантес убил Пушкина. Место это уже неузнаваемо: тут стоит большой поселок новых домов, типа знаменитых Черемушек, так чуждых строгой классической красоте ленинградской архитектуры.
В квартире Воркова только что не слышно шума морского прибоя, а так все пронизано «свободной стихией»: на стенах фотографии корабля, моря и самого адмирала еще в прежних званиях – молодого, белоусого, подбористого и даже на фотографиях неспокойного, этакого неседяки, все бы что-нибудь делал он!
Тут и знакомый уже нам большой снимок карты Черного моря с тонкими линиями – следами боевых походов «Сообразительного». Под картой тяжелое, обитое темной дубленой кожей кресло, и тут же сверкающий иллюминатор в медном ободе, на меди гравировка. Затем на подоконнике металлическая чушка – это кусок киля «Сообразительного».
А божница, та самая, в которой на корабле всегда ждет гостей графинчик, увезена на дачу. Ну, еще телефонный аппарат, стоявший в командирской каюте, и еще кожаный реглан, в котором столько проведено дней и ночей во время войны!
В темном дубовом, обитом кожей кресле контр-адмирал работает. На столе модели кораблей и конечно же на главном месте – модель «Сообразительного». Потом еще чернильный прибор сложной композиции из морских символов: якорей, кнехтов, пушек – все это сделано руками изумительнейших мастеров флотских и преподнесено «бате».
Я люблю квартиры моряков – в них, как в большой морской раковине, слышится шорох морской воды и стоит запах моря, чуть солоноватый и слегка йодистый.
У контр-адмирала хорошая библиотека, через стекла книжных шкафов видны на обложках паруса и пышные рангоуты. На настенных коврах – палаши и кортик. В углу – гильзы от снарядов… Много различных сувениров в квартире Воркова, и, показывая их, он испытывал заметное удовольствие.
Контр-адмирал налил мне в небольшую стопку водки и предложил выпить за старую дружбу, за победу в тяжелой войне с фашизмом, во время которой мы познакомились, – словом, за все то, о чем я уже рассказывал.
Наконец контр-адмирал открывает дверцы одного из шкафов. Показываются корешки толстых папок. Все они аккуратно перевязаны тесемочками. Ворков сияет.
– Вот! – говорит он. – Это все письма матросов, старшин и офицеров «Сообразительного». Настоящий клад! Почитайте!
Письма. Несколько сот почерков. Графологу было бы над чем поработать – столько характеров!
Сажусь в кресло, привезенное из Севастополя с «Сообразительного». Раскрываю папку. Большие часы в столовой отбивают время. Их бой, звучный, с протяжным пением, напоминает бой корабельных склянок. Чтение увлекает, хотя это и не роман. Тем не менее это литература, своеобычная, конечно, еще не имеющая права гражданства, хотя в мировой литературе живут блестящие образцы романов, написанных в форме писем. Не адюльтерных романов, а философских.
Достоинство писем, лежащих передо мной, в том, что они полны жизни. Почти каждое письмо – это либо судьба человеческая, либо увлекательная новелла о дружбе, морской доблести, о чести, верности долгу – словом, все, без чего нет настоящей литературы, которая порой относит себя к разряду настоящей лишь потому, что называет себя художественной.
В письмах нет того, что мы называем художественностью. Перед нами всего-навсего короткие исповеди, написанные горячим, полным искренности сердцем.
Мне очень захотелось взять в свою книгу несколько писем. Ворков охотно согласился предоставить их мне. И я это сделаю с удовольствием потом, позже, потому что еще «ни один всадник не приходил к финишу раньше своей лошади», а я ухитрился с помощью весьма примитивного литературного приема забежать несколько вперед. Задерживаться тут дольше уже опасно, литературный прием начинает мстить, ведь я же оставил людей на катере перед останками «Сообразительного» в куту бухты, у причала, который зовется так же неприятно, как и соответствующий цех на бойне, – разделочным. Да! Тут-таки разделывают на куски то, что совсем еще недавно было грозным и славным оружием.
На катере бывшие матросы и старшины «Сообразительного». Они уже лет двадцать тому назад покинули свой корабль и пустились в плавание «среди хлебов спелых, среди снегов белых», либо спустились в шахты, либо дружно работают в цехах заводов – словом, это уже закаленные люди, через все прошли, а вот не могут без слез смотреть на то, как умирает их корабль! Не могут!.. Да и сам бывший командир «Сообразительного» контр-адмирал Ворков вдруг словно бы забыл, что он должен быть всегда примером для экипажа, опустил голову и грустно смотрит на корму «Сообразительного».
Я пытался представить себе, что делается у контр-адмирала на душе; для него не просто эсминец уходит в небытие, не просто перестает существовать физически, в конце концов и мы все уходим в пыль, но корабль еще и уносит с собой какую-то часть души.
Контр-адмирал снял шитую золотом фуражку с огромным, как иконостас, крабом, и ветер забегал в его седых волосах.
Ворков еще не стар, седина – одна из самых крепких наград войны.
А сколько труда, терпения, волнений было вложено в розыск бывших матросов, старшин и офицеров «Сообразительного»! Над каждым письмом сидел и думал: а жив ли тот, кому он пишет, и как откликнется, и откликнется ли?
…Первым отыскался старшина Николай Кушнаренко, бывший командир группы управления. Отслужив на флоте, Кушнаренко не вернулся к «дымам отечества» на Кубань, а остался в Севастополе, женился и пошел снова служить флоту, но теперь уже в качестве вольнонаемного.
Кушнаренко стал опорой Воркова: вдвоем они разыскали восемьдесят три члена экипажа «Сообразительного». Кликнули клич, и все восемьдесят три, купив на свои кровные билеты, махнули в Севастополь. На вокзале ветеранов встречали сам «батя» – контр-адмирал Ворков и председатель Севастопольского комитета ветеранов Великой Отечественной войны гвардейского эсминца «Сообразительный» гвардии старшина запаса Николай Васильевич Кушнаренко с друзьями по службе, осевшими после демобилизации в Севастополе.
На вокзале всякие сцены бывают, но чтобы мужчины целовались, обнимались и еще плакали – такого в Севастополе еще не видывали.
На «Сообразительном» ветеранов встретили как самых дорогих гостей. Довольные, радостные разъезжались по домам. На прощанье поклялись: как бы ни было сложно или трудно, но обязательно встречаться.
С каждым годом круг ветеранов расширялся – письма летели по всей стране. Было разыскано уже двести семьдесят человек, и в пятнадцати городах возникли комитеты ветеранов «Сообразительного».
В Севастополь на очередную встречу ветеранов прибыло двести двадцать человек – две трети бывшего экипажа эсминца! К сожалению, их просьбе о сохранении «Сообразительного» на вечные времена и превращении его в музей славы было отказано, и корабль был поставлен на разделку.
Съехавшиеся со всего Союза в Севастополь ветераны «Сообразительного» решили торжественно передать гвардейский флаг новому кораблю, которому было присвоено имя «Сообразительный».
Для торжественного акта на старом, обшарпанном корабле, уныло стоявшем в очереди на разделку, была поднята священная гвардейская реликвия, и взятый на буксир корабль-ветеран отправился в последний, двести девятнадцатый поход.
Он был кратким, этот поход, и в истории «Сообразительного» боевого значения не имел. Но зато какое до слез волнующее впечатление произвел этот акт на ветеранов!
Вот как это было.
Старый корабль – гордость «дивизиона умников», гвардейский миноносец – перед последним походом стоял у причала, недалеко от разделочной площадки, заваленной ржавыми листами стали, частями разрезанных кораблей, и ждал своей очереди на разделку. К нему шустро подошел буксир, завел стальной трос и потащил. В то же самое время у Графской собрались свыше двухсот ветеранов. Шумно переговариваясь, вспоминая дела давно минувших дней, они ждали портовый пассажирский катер, который должен был доставить их к старому «Сообразительному».
Катер скоро подошел, по-севастопольски быстро и организованно с него сошли пассажиры, и их места заняли ветераны.
Даже и теперь, спустя годы после этого похода, контр-адмирал Ворков не может без волнения рассказывать о тех минутах, когда он подошел на катере к «Сообразительному». Бывшие офицеры уже выстроили бывших матросов и старшин. Конечно, это были уже не те ладные, стройные, загорелые – один к одному – матросы военного времени, но как только прибывший на адмиральском катере Борков поднялся на борт и произнес: «Здравствуйте, товарищи гвардейцы!», в ответ ветераны так гаркнули, словно бы и не было многолетнего перерыва в военной службе. Контр-адмирала даже слеза прошибла.
– Вы представляете себе, – говорил он мне, – что творилось в душе каждого матроса, старшины и офицера!.. Многим не верилось, что они снова на своем корабле! Эх! Надо было вам видеть это! Я и сейчас как вспомню, так сердчишко заколотится… Да-а, это были неповторимые минуты!.. Представляете: обхожу я строй, судно чуть-чуть покачивается, буксир уже тащит нас, все навытяжку – хоть не своим ходом, но идем! Понимаете – идем! И гвардейский флаг полощется! Это ль не чудо!.. Да что вам рассказывать! Вы же сам моряк и понимаете с полуслова, что это значит.
Он примолк на время, как будто разыскивал в обширных кладовых своей памяти самое важное, и затем сказал:
– Не знаю, как других командиров, но меня всегда волнует, когда корабль, покидая базу, пересекает внутренний севастопольский рейд.
Не знаю, вокруг света не хаживал, есть ли где на нашей планете другой такой рейд! Сколько раз хожено из базы, обратно в базу, а каждый раз все по-новому, хотя кажется, с завязанными глазами тут можно ходить, а вот стоишь на мостике и тебя всего поднимает… Хочется что-то большое, необычное сделать.
Понимаете, с каким настроением я шел, обходя строй, с юта на бак? Я говорил вам, для чего был наш поход на рейд? Там должна была произойти встреча с новым «Сообразительным», прибывшим на этот торжественный акт. Да. Так дальше было вот что.
Обошел я строй, взял микрофон. Тишина. «Дорогие друзья! – говорю. – Нам сегодня предоставлено право в честь передачи гвардейской эстафеты новому «Сообразительному» выйти в свой последний, 219-й, тоже боевой поход!»
Сказал это и подал команду:
«По местам стоять, с якоря сниматься! Боевая тревога!»
Обыкновенная команда. Сколько раз подавал ее и, признаюсь, не очень-то переживал, а тут как кинутся мои сорокалетние матросы и старшины по местам боевой тревоги, будто ветром их сдуло! Вот тут-то и заекало ретивое… Да, Петр Александрович! Сказать откровенно – для командира корабля нет большего счастья, чем встреча с экипажем своего корабля! А тут две встречи: командира с экипажем и двух кораблей – двух «Сообразительных». Встретились, как Тарас Бульба с детьми. Не хватало, чтобы старый миноносец сказал новому: «А поворотись-ка, сын! Экой ты смешной какой!»
Так, кажется, у Гоголя? С удивлением смотрели на эти горы металла, на тщательно закрытые установки мои матросы. Прошли мы друг Другу навстречу, откричали на полный регистр «ура», передали на новый корабль гвардейскую эстафету и разошлись.
Новый «Сообразительный» развернулся и ушел под нашим гвардейским флагом в море. А мы обратно на буксире. Все это заняло несколько минут, но сколько же было для нас в этих минутах!
Шли мы обратно через внутренний рейд, мимо города. Может быть, на нас никто и не смотрел, а если и видел, то не понял, что происходит; в Севастополе не диво, когда тащат корабль на буксире или с кораблей при встрече прокричат что-то. База с самого восхода солнца и до спуска флага живет своей для многих непонятной жизнью. Но мы за эти полтора часа, пока буксир тянул нас к месту последней стоянки, передумали такое, что и не рассказать!
Потом спустя время я один отправился на эсминец (он уже стоял у разделочной, и его начали резать).
Ну что сказать вам? Пришел. Сел на палубе и с трудом держусь, чтоб не дать реву. Посидел, поплакал, так сказать, без слез, попрощался с кораблем, затем зашел в свою, то есть бывшую свою, каюту, попросил у рабочего вырезать мне два иллюминатора, письменный стол, койку, кресло, «божницу» (из которой я так и не угостил вас) и попросил отправить ко мне в Ленинград.
…Корма эсминца, позеленевшие гребные винты. Огонь автогена… Почти на глазах исчезает корабль. Контр-адмирал молча водружает на голову шитую золотом фуражку и делает старшине катера знак.
Послушный рулю катер, вспенивая воду, лихо разворачивается и идет к Графской пристани.
На землю стремительно, по южному падает закат. Низкое, красное, озолоченное солнце бьет в глаза.
Катер проскакивает мимо кораблей, стоящих на бочках, и, купаясь в червонном золоте, подваливает к Графской.
Я знаю много морей, бывал под разными широтами, видел золотой пояс Ориона и набранный из крупных, чистой воды алмазов Южный Крест; видел любимца кисти и пера – Неаполитанский залив, знаю доки Лондона, Бомбея и Антверпена, порты Гавра, Гамбурга, Стокгольма, Мурманска, Владивостока, Петропавловска-Камчатского… и ничто не волновало так сердце, как Северная бухта. Чтобы испытать это волнение, чтобы отдать бухте и стоящему на ее берегах городу свое сердце, недостаточно пройти по ней или прийти к ее берегам. Даже на зорях, когда природа-художница бог знает что делает с нею!
В этой бухте живет дух матросский. Глядя на боевые корабли, так и хочется сказать: «Здесь русский дух! Здесь Русью пахнет!» Да, все здесь, на этой воде, венчано на вечность, начиная с матросов Ушакова, Лазарева, Нахимова, а за ними матросов Шмидта, затем бессмертных революционных моряков и, наконец, матросов Великой Отечественной войны.
Матросы Великой Отечественной войны! Сегодня их особенно много в Севастополе. Шестидесятые годы – годы праздников у многих кораблей и частей Черноморского флота. Одни отмечают «круглую дату» с момента подъема флага, другие – награждение орденом, третьи – присвоение гвардейского звания. Севастопольские гостиницы занимают то подводники, то морские летчики, то катерники, то морская пехота.
Теперь, в 1968 году, пришла очередь ветеранов «Сообразительного» – исполнилось двадцать пять лет с того дня, когда на корабле был поднят гвардейский флаг. Большой праздник! Он сразу возвращает нас к зиме 1943 года – эсминец подходил к Батуми. Поход был очень тяжелым. На мостике, как всегда, был сам командир корабля, капитан 3 ранга Сергей Ворков.
Когда до порта оставалось, как говорится, два шага, на мостик взбежал штурман старший лейтенант Иванов и быстро выпалил:
– Товарищ капитан 3 ранга, как только мы минуем боновые ворота порта, наш миноносец пройдет пятидесятитысячную милю.
Читатель может не мучиться переводом миль в километры, скажу сразу – это девяносто две с половиной тысячи километров. Они пройдены, как писала тогда газета «Правда», «сквозь минные поля, сквозь штормы и туманы, при бомбежках с воздуха, интенсивном обстреле вражеских береговых батарей».
Выдающаяся победа – пятьдесят тысяч миль без заводского ремонта!
Второго марта 1943 года адмирал Кузнецов издал приказ о присвоении эскадренному миноносцу гвардейского звания. Таковы факты истории.
…На корабельный праздник прибыло свыше трехсот человек. К сожалению, не все приехали – к весне 1968 года разыскано уже триста восемьдесят человек! Конечно, и тех, что прибыли, размещать было крайне трудно.
Председатель Севастопольского комитета ветеранов Великой Отечественной войны эсминца «Сообразительный» гвардии старшина Николай Кушнаренко забыл о сне и действовал под девизом: «нас мало, но мы в тельняшках», и ему удалось устроить всех. Даже и тех, кто приехал с женами и детьми.
Между прочим, на праздник приехали и те, на кого не очень-то рассчитывали. Я был свидетелем бурного шквала аплодисментов, который возник при появлении на сцене безногого матроса, того, которого я впервые увидел на пляже и считал уже потерянным из виду. А когда он, красный от волнения и чести, оказанной ему ветеранами, поднялся на стул и сел за стол президиума, то матросский клуб вздрогнул, как при бомбежке, – хлынула новая штормовая волна аплодисментов. Она перекатывалась по залу как горное эхо, возникшее в результате обвала. Он сидел, полный торжества и смущения. Ордена и медали на его широкой груди колюче посверкивали от прямых и резких лучей перекальных ламп, которые то и дело зажигали неутомимые фотокорреспонденты.
Зал успокоился ненадолго – появился контр-адмирал Борков, он нес на сцену гвардейский флаг «Сообразительного». Встреча этой воинской святыни была такой, что зал стонал и дрожал от грома оваций, ветераны разом встали и стоя аплодировали, и на их лицах было такое выражение, как будто им предстояло после этих громовых аплодисментов немедленно идти в поход, найти врага и, какое бы ни было у него превосходство, разгромить его!
…Поцеловав край флага, Ворков передал его почетному караулу – стройным матросам с противолодочного корабля «Сообразительный», а сам сел за стол президиума, который и до его прихода уже играл золотом погон и нашивок.
После краткого доклада выступали ветераны. Они говорили очень хорошо и преподносили Севастопольскому комитету ветеранов «Сообразительного» подарки. Бывшие матросы и старшины стали после войны инженерами, мастерами, начальниками цехов и забоев, капитанами, директорами заводов, учителями и партийными работниками.
Председательствующий назвал Вологина. К трибуне подошел красивый, в расцвете сил, загорелый мужчина. На груди пятиугольный золотой огонек горит.
Мой сосед по креслу аж подпрыгнул:
– Шоб меня!.. Да это никак Володька Вологин – юнга наш корабельный!
На него никто не зашикал – большинство не менее, чем он, было изумлено: это действительно был Володька Вологин. Ветераны помнят, как однажды осенью 1941 года Ворков привел на корабль грязного голодного оборванца с блестящими от любопытства, радости и какого-то затаенного страха глазами. Краснофлотцы приняли его в свою среду, как некогда это сделали матросы Станюковича, приняв в свою семью Максимку.
Много в годы войны в портовых городах Черного моря толкалось около кораблей бесприютных, оставшихся в результате бомбежек круглыми сиротами мальчишек. Они с надеждой посматривали на моряков. Моряки жалели ребят и брали на корабли. Тут мальчишки росли и закалялись для будущей деятельности. На эсминце вырос и сменивший Вологина у трибуны Борис Корженевский – кандидат технических наук.
Мой сосед первый раз приехал на встречу ветеранов «Сообразительного», и для него все было в новинку.
– Ах, едрит твою! – восторженно восклицал он, поталкивая меня локтем. – Чуешь, корреспондент, куда хлопцы-то наши махнули! Да у нас этих юнг с десяток было, и ежели все так… Сильна советская власть!..