Книга: Собрание сочинений. Т.1. Фарт. Товарищ Анна
Назад: Вступительная статья
Дальше: Часть вторая

Фарт

Роман

Часть первая

1

Рыжков выбрался из канавы штрека, отряхнул с ватника землю и облегченно расправил натруженные плечи. Небо, светлеющее над зубчатыми вершинами гор, показалось ему после подземных сумерек особенно просторным. Он оглянул знакомую до мелочей картину прииска и грузно зашагал к избушкам, разбросанным по увалу.

Огромная лежала перед ним долина Пролетарки, упираясь темным от леса верховьем в гольцовые водоразделы, и вся она была изрыта и перевернута руками старателей. Везде по руслу ключа, до самого устья его на речке Ортосале, голубели запорошенные снегом провалы шурфов, около которых высились — то белыми курганами, то словно тысячи могил — много раз перелопаченные, перебуторенные отвалы.

«Этакая масса труда сюда вложена! — подумал Рыжков. — Миллионы кубометров подняты горбом и лопатой. Да если бы нагрузить поезда той породой, что мы, старатели, переворочали, чай, шар земной хватило бы опоясать, и не однажды! — Но горделивая мысль таежника была сразу омрачена: — Кровавых мозолей на своем веку набил предостаточно, но вот дело пошло на шестой десяток, здоровье поистратилось, а с чем стал на делянку лет тридцать назад, с тем и живу, и никто из дружков не озолотел. Хитрый он, фарт, скользкий, не удержишь его… — Рыжков шевельнул растопыренными пальцами, словно хотел ухватить что-то, но рука, похожая на грабли от вечной работы, сжалась не вдруг. — Не удержишь… Вот здесь же, на Пролетарке…»

Рыжков, уколотый воспоминанием, опять осмотрелся. Вон за тем увальчиком в самый разгар золотой лихорадки намыл он одиннадцать фунтов золота, да пожадничал: начал искать дальше, бить новые шурфы за свой риск и страх, так и закопал в землю весь фартовый заработок. С той поры и не прекращаются его поиски. Погоня за фартом — та же картежная игра. И другие ищут: бурыми пятнами выделялись среди мертвого хаоса недавно нарезанные делянки, яркие на снежной белизне желтые следы тянулись от них к приисковой дорожке.

Проходя мимо, Рыжков принюхивался к терпкому дымку пожогов, косил глазом на бахрому инея, наросшего над зияющим черным зевом бортовой штоленки — орты. Из недр подземелья слабо сочилась вода, собиралась у входа в озерко, отдающее паром; на краях водоема, схваченных морозом, вырастали хрупкие белые цветы.

«Не унывает народишко, роют и роют! Бывают ведь удачи. Как-то мы нынче отличимся?! С каждым годом риск становится тяжелее: жену на этом деле прежде времени состарил, дочка ничего хорошего еще не видела. В который уж раз начинаю все сызнова! — Глубокая тревога охватила Рыжкова. — Что-то скажет нам наша деляна?»

На участке одной богатой артели Рыжков невольно замедлил шаг: над промывальными ямами стояла еще дымящаяся железная печка. Вода в ямах была мутной от недавней промывки.

— Моют, — завистливо проворчал старатель. — Верно говорится: кто моет, а кто воет. У нас-то еще не меньше года уйдет на подготовку, а там бог знает. В долг по уши влезем — вот это наверняка.

Он почесал заросший затылок и двинулся дальше.

— Афанасий Лаврентьич! Погоди минутку! — окликнул, догоняя его, молодой старатель Егор Нестеров. — Прикурить есть у тебя?

— Как не быть? — Рыжков похлопал по карману шаровар, потом по другому. — Как не быть? — повторил он, доставая спички.

Егор закурил и пошел рядом, поглядывая на Рыжкова из-под густых ресниц.

— Плохо двигаемся! — сказал Рыжков. — Вчера в забое погону было сорок сантиметров, сегодня совсем ничего. Протянуть штрек в полторы тысячи метров, да при неустойчивом грунте — неслыханная для старателей подготовка! Канаву-то мы скорее провели, а теперь подземная проходка куда трудней будет, придется просить в управлении, чтобы добавили кредиту.

Егор недовольно пыхнул дымом.

— Мы за год и так много забрали.

— Без этого не проживешь: пить-есть надо. Вчера смотритель сказывал: больно, мол, интересуются нашей работой в тресте, вторая артель, дескать, по масштабу во всем районе. — Рыжков кивнул на другой берег ключа, где бугрились отвалы крупнейшей соседней артели имени Свердлова, тоже уходившие к речке Ортосале. — Вот кабы нам попасть на устье Орочена, мы бы там наворочали делов! — добавил он мечтательно.

— Там без нас найдется кому ворочать делами, — сказал Егор. — Старателей туда не пустят.

— То есть как же это?

— Да очень просто. Хозяйские открывают — механизированные глубокие шахты. Но на подготовку всех будут принимать. Богатое, говорят, золото открылось.

— Слыхал про золото… — негромко, раздумчиво отозвался Рыжков. — Как это мы его раньше проморгали?.. Весь Орочен изрыли, а до устья не добрались. Или там ортосалинская струя вышла? В таком разе свердловцы как раз на нее сели.

Рыжков, взволнованный, вгляделся в берега Ортосалы, поросшие редким, уже повырубленным лесом: канава артели «Труд» впадала в нее возле самого устья Пролетарки. Егор, взбудораженный словами старого опытного старателя, тоже смотрел в ту сторону.

Золото, возможно, притаилось там. Мелкая крупа… Гнезда самородков, матово-желтых, неровно отлитых, желанных… Плотно набитые тяжелые тулуны… Пьянящий хмель удачи…

Ключ Орочен, о котором шла речь, впадал в Ортосалу немного выше по течению, протекая рядом с Пролетаркой за невысоким перевалом.

— Великая сила — вода! — восхищенно заговорил Рыжков. — Малую трещинку в камне найдет и пошла год от году камень этот размывать. В мороз она скалу, как динамитом, рвет. Гляди, на гольцах словно после боя наворочено: глыба на глыбе. И все это вниз ползет. По пути встретится рудная жилка с золотом — и ту за собой. Пока груда до русла дотащится, сколько время пройдет! А речка сама породу рушит и все дальше ее толкает, окатывает, мельчит. Был гранит — станет глина, вместо кварца — песок, только золото так и остается золотом. Зато и спрячет его вода поглубже, на дно, на каменную постель, — поди-ка ищи! Ты замечай: после долгого пути самородок гладко отерт, а близ выхода — угловатый. — Рыжков взглянул на Егора и добавил тихо, серьезно: — Говорили, слабое золото на устье Орочена, ничего, мол, не выйдет, кроме дражных работ. А теперь — видишь, нашли…

— Но ежели оно, Афанасий Лаврентьич, на самой Ортосале, тогда у нас может и не оказаться: мы ведь выше свердловцев — по руслу ключа — будем мыть.

Рыжков даже испугался:

— Разведка ведь была! Мыслимое ли дело, чтобы мы понапрасну маялись? Нет, не должно того быть! Зря бы такую прорву работы не допустили. На Пролетарке золота раньше тоже много было, фунтили в двадцать четвертом году, — вспоминал он, уже успокаиваясь. — По нескольку фунтов в день намывали… Наверно, и нам кое-что осталось, без порядку ведь работали. Я к тому сказал про ортосалинское золото, что пока только в двух местах оно найдено по речке: на устьях Орочена и Пролетарки. Откуда эти россыпи? С ключей тянутся или самая главная россыпь Ортосалой идет? И так и этак думать можно.

2

На небе уже прорезался тонкий месяц, когда старатели подошли к жилью. Лес в вершине ключа стал совсем черным. Зажелтели среди увалов слабо освещенные окошки, над крышами бойко повалил искристый дым. Многие бараки до прихода хозяев оставались пустыми, с подпертыми дрючком дверями: воров на прииске не водилось, да и воровать было нечего. Только у семейных имелись кое-какие вещи, а одинокие при переходах весь свой багаж укладывали в котомку.

Барак, в котором жил Рыжков, — бревенчатая хижина со снеговым сугробом вместо крыши, — был выстроен около зимника — дороги, идущей с железнодорожной станции Большой Невер через тайгу и горные перевалы Станового хребта на прииск Незаметный и дальше через пристань Томмот на реке Алдане в Якутск. Алданские прииски Усмун, Орочен, Пролетарский, Незаметный были как драгоценные золотины, нанизанные посредине этой таежной нитки, — тропы жизни, как именовали ее местные романтики.

Лес вокруг рыжковского барака был вырублен начисто, торчали только два изломанных деревца, и между ними на веревке висело мерзлое, неподвижное даже на ветру белье.

Под навесом у дверей старатели оставляли инструмент и входили в жилье, внося запах мороза и сырой глины. Вместе с целой дюжиной мужчин здесь ютились жена и дочь Рыжкова, и жена Василия Забродина Надежда — миловидная, тихая женщина лет тридцати пяти.

Сам Забродин был ленив, злобен, вздорен, и артель приняла его в пай только ради расторопной стряпухи-жены. Что-то хищное сквозило в его белозубой ухмылке, в широко поставленных карих глазах. Пьяный, он сдирал с себя рубаху, обнажая мускулистое тело, буйствовал и хулиганил, куражливую злобу срывал на Надежде. С нею он ссорился главным образом из-за денег: все, что она зарабатывала как «мамка», он отбирал и прогуливал.

В этом бараке «сынков» у нее было семеро, за остальными ходила Анна Акимовна — жена Рыжкова. Женщины стирали старателям белье, пекли хлеб, варили обед, получая в месяц по десять рублей с человека. Шитье шло за особую плату.

Теперь, когда артель вела подготовительные работы, жалованья мамкам не платили, и в ожидании денег они дорожили каждым гривенником. При такой прижималовке Забродин совсем извелся.

Сейчас, придя с работы раньше всех, он сидел на скамейке в своем углу и, стаскивая промокшую обувь, яростно бормотал ругательства.

— Давай, Вася, я пособлю, — сказала Надежда.

Светлокудрая голова жены с тяжелым узлом на затылке и ее чистое, ловко сшитое платье тоже раздражали Забродина. Чем она занимается без него, все прихорашивается? Он покосился на старателей, с трудом удерживаясь от желания пнуть ее ногой.

— Вот кабы ты вместо меня на канаву-то ходила!

— Можно поменяться, — ответила Надежда, пряча улыбку. — Стирай мужикам портки, а я пойду на деляну.

— Я тебе постираю! — прикрикнул Василий, угадав по ее голосу, что она улыбается. — Ишь, на деляну она пойдет… Знаю, чего там будешь делать! Хотя мне не жалко было бы, кабы ты меня деньжонками ссужала за мое попустительство, — прибавил он и посмотрел на свою ногу, закутанную портянками. — Чего стала? Сымай портянки!

— Досталась дураку добрая жена, так он издевается над ней! — донесся из дальнего угла вызывающий голос Егора.

Забродин оглянулся и тихо проговорил:

— После ужина пойдем со мной на ключ.

— Зачем? — спросила Надежда удивленно.

— Затем… Отлуплю тебя там — и чтобы никто не помешал. Да-авно у меня руки чешутся! — деловито пояснил Забродин.

Привыкшая ко всяким его выходкам, Надежда на этот раз опешила.

— Разве я тебя огорчила? — спросила она покорно, но голубые глаза ее потемнели от сдерживаемого гнева.

— На каждом шагу злишь. Ни прибыли от тебя, ни душевного расположения. Живешь со мной только из одного страха. Думаешь, не вижу? Вот и должен я тебя бить, чтобы ты пуще боялась.

— Тогда отпусти меня лучше, чем зря тревожиться.

— А это видала? — Забродин показал ей кукиш. — Я тебе за такие слова еще добавлю, — пригрозил он, поднимаясь, но она увернулась от толчка и, вымыв руки, начала проворно собирать на стол. Слова Василия не выходили у нее из головы. Сказал он правду: неудачное сожительство с ним давно тяготило Надежду.

«Ах ты, сатана бесстыжая! — думала она скорбно. — Можно ли так издеваться над человеком!»

Ставя на стол эмалированные миски с супом, Надежда нечаянно коснулась плеча Егора, вспыхнула, как девушка, но сразу посуровела лицом и отошла в сторонку.

Забродин, занятый едой, сидел, широко расставив локти, и громко чавкал, прижмуривая выпуклые, бессмысленно блестевшие глаза.

— Подбери грабли! — сказал ему сосед, старик Зуев, темнолицый в белизне седины, сухощавый и сильный. — Не один за столом сидишь!

Забродин покосился на него недружелюбно, но локти со стола убрал: Зуев был известен среди старателей как старый хищник и каторжник. Каторгу он отбывал в Охотске за убийство в ссоре богатого купца.

3

Анна Акимовна, пожилая женщина в темном платье, застегнутом на пуговки, как мужская косоворотка, мыла после ужина посуду, позвякивая в тазу мисками и кружками.

Поставив все на полку, она смела в ладонь хлебные крошки с добела выскобленного стола и задумалась.

Росла когда-то остроглазая девчонка в строгой староверской семье. Отменные от других стояли высокие стены не по-сибирски крытого двора. Бородатые мужики жгли и корчевали тайгу. Женщины, одетые по старинке в широкие сбористые сарафаны, с тугими кичками на головах, отбивали по лестовкам молитвенные поклоны, вспоминали на досуге о далеких дорогах, о кандальном перезвоне этапов.

Выморочная даурская сторона! Когда сопки покрывались пестрыми осенними красками, ревели сохатые в медно-рыжих, перестоявшихся, в рост человека луговых травах. В черные ночи громко раздавался яростный и пугливый собачий лай, глохнул, срываясь на визг, под крыльцом жилья — зверь шатался по улицам: медведи и рыси запросто забредали в поселочек, приютившийся под гигантскими лиственницами.

Золото открылось в верховьях зейских притоков, и на глазах Анны заселялась Зея-пристань. Склады и побеленные бараки Верхне-амурской золотопромышленной компании вытянулись на лесистом берегу. Партиями прибывали вербованные рабочие, нагрянули сибиряки, и старые поселенцы бросали сохи на таежных заимках. Погоня за самородками вихрем завивала, кружила людей.

Трудно было в этой беспокойной жизни сохранять прежние обычаи. Строже и фанатичнее делались старухи, а молодежь менялась, разбаловались мужики, ходившие на прииски, непривычно бойкими становились их жены и дочери. Так и Анна слюбилась с молодым бобылем Афанасием, выбегала к нему на стук, на призывный свист, мела широким подолом некрашеные, вымытые с дресвой ступеньки крыльца.

Старухи только головами качали:

— Ах, ах! Оглашенная! Ишь как воротами-то торкнула. Ну и девушка, бесстыдница!

Так и ушла, околдованная любовью, с родного двора: увез ее Афанасий Рыжков на глухой прииск, где работал старателем у мелкого хозяйчика.

Страшным оказалось таежное житье: драки, пьянство, поножовщина, всюду озоровали хунхузы. И у себя в бараке не было покоя: одинокие мужики засматривались на красивую молодушку, приставал и сам хозяин. После неудачного ухаживания выгнал он Рыжковых с прииска, и начали они скитаться по тайге. У железных печей, над корытом со старательским бельем рано поблекла красота Анны.

Плохая была жизнь, но Рыжков и слышать не хотел о другой, и от большой любви к мужу незаметно привыкла Анна к тайге. Из девяти детей выжила у них только одна дочка, Маруся. Берегли ее и жалели. Имя она получила от бродячего попа старой веры.

«Игривая, чисто котенок, господь с ней, — думала Акимовна о дочери. — Совсем еще дитя, а, скажи на милость, сколько у нее всяких забот! То работа, то заседают… Хоть бы ей жизнь выпала поласковее».

Акимовна вздохнула, ссыпала крошки в банку — птицам лесным бросить — и просияла лицом: за стеной барака послышались звонкие на снегу, быстрые шаги.

Заскрипела дверь, вместе с облаком белого холодного пара будто не вошла, а влетела девушка, закутанная серым полушалком, обмела метелкой валенки и скрылась за занавеской, отделявшей угол ее семьи от остального барака.

Егор сидел у стола, близко к подвешенной на проволоке керосиновой лампе, шевелил губами над потрепанной книгой. Темные волосы, отливая от света маслянистым блеском, непокорно вихрились над широким лбом. Исподлобья, омраченно посмотрел он вслед Марусе — не поздоровалась, а утром он не видел ее, потому что ушел на работу, когда она еще спала. Поймав сторожкий взгляд Акимовны, Егор покраснел, нахмурился, ниже опустил голову, чтобы не видеть пестрой занавески. По ночам, когда все затихало, а привернутая лампа едва мигала желтым коротеньким язычком, он смотрел со своих нар на эти пестрые цветы и узоры, думал о девушке, безмятежно спавшей за ними, и тоска неотступно грызла его.

Маруся прошла к рукомойнику, пошепталась у печки с Надеждой. Стояла она, слегка подбоченясь, блестя черными глазами и светлозубой улыбкой; русые косы отягощали круглую головку, и оттого несколько приподнятое лицо ее казалось гордым. Сатиновое платье в мелкую клеточку было ей узковато и коротко.

Когда женщины сели ужинать, Егор отодвинулся с книгой подальше. Теперь глаза его блуждали по страницам рассеянно.

— Ты бы поговорил с нами, Егор! — с затаенной лаской обратилась к нему Надежда, довольная тем, что Забродин сразу после ужина ушел с каким-то чужим старателем.

— Об чем мне с вами толковать? — сказал Егор с невольной досадой.

— Это ты матери так отвечаешь? — шутя укорила Надежда. — За такие слова я тебя могу и за вихры натрепать.

Егор вздохнул.

— Мамка еще не мать! А за волосы треплите, ежели охота. От женской руки могу стерпеть.

— Видали, какой! — сказала Надежда и со смехом потеребила Егора за жесткий вихор. Она обращалась с ним, как старшая подруга, будучи поверенной его неудачной любви. — Где ты научился такие слова говорить?

Развеселясь, она даже шлепнула его по крепкой шее, но вспомнила угрозы мужа и сразу притихла.

— Его, наверное, Фетистов научил, — заметила Маруся, чуть усмехаясь уголками губ, — у них дружба.

— А чего ты, Егор, со стариком связался? — спросил Рыжков. — Парень ты красивый, тебе надо за девчатами ухаживать.

Егор опустил глаза, в груди у него стеснило.

— Нужен я девчатам! Их здесь наперечет, а ухажеров много найдется. Такие мы малограмотные да ненарядные, с нами хорошей барышне и пройтись совестно.

— Зачем тебе обязательно барышню? — сказала Маруся, явно придираясь. — Ухаживай за рабочей девушкой.

— Не все одно! Раз не девчонка — значит барышня.

Маруся торопливо закончила ужин, снова оделась и ушла. Без нее сразу стало пусто в бараке.

Егор закрыл книгу, после небольшого раздумья достал бритву и побрился перед зеркальцем Надежды, потом почерпнул воды в обмерзлой кадке, стоявшей у самой двери, и стал умываться, обжигаясь колкими ледяными иголочками.

Отдавая зеркало Надежде, он задержался взглядом на ее точеной белой шее, на пышно вьющихся волосах.

— Красивая ты! — сказал он ей просто.

Надежда так и просияла, зарумянилась всем лицом, ответила певуче:

— Не на радость только.

— А ты сделай так, чтобы радостно было…

Она смотрела на него выжидающе, ресницы ее вздрагивали.

— Как сделать-то?

— Полюби кого-нибудь.

— Кого бы это?..

— Ну, мало ли хороших мужиков! Не один твой Забродин дикошарый!

Глаза Надежды посветлели, и вся она как-то побледнела, подобралась.

— Ты вот полюбил… Много радости нашел?

— У меня другое дело. Мной никто не интересуется.

— Откуда ты знаешь?

— Да уж знаю. Не смотрит она на меня совсем.

Надежда отошла от Егора, мельком взглянув в зеркальце и, вздохнув, подумала: «Полюбить!.. Куда уж теперь, когда морщины под глазами?»

Егор надел чистую рубаху, починенную Надеждой, причесал волосы.

«Куда это наряжается?» — думала она, с ласковой насмешливостью наблюдая за парнем.

А тот походил, походил из угла в угол и лег на нары.

«Идти или не идти? — в который уже раз загадывал он. — Почему я должен на отшибе жить? Или у меня голова хуже варит, чем у любого комсомольца? Пойду скажу Черепанову: дайте мне общественную нагрузку. Скучно одному! Все-таки пользу принесу и сам стану поразвитее».

Егор сел было на нарах, но посмотрел на свои ичиги и снова лег.

«Подумаешь, какой ты гордый, Егор Григорьевич! — с раздражением сказал он себе чуть погодя. — Чего стесняться? Хоть они и некрасивые (тут он еще раз внимательно посмотрел на широкие носки ичиг), зато сразу видно — рабочая обувь. Прямо с забоя. Не какие-нибудь городские востроносики, в которых лодыри шмыгают».

Придя к этому выводу, Егор поднялся, однако, пошарив под нарами, достал пыльные сапоги, но они были так изношены, что он швырнул их обратно, оделся и вышел из барака.

В синем небе искристо светились звезды, полосой белого тумана стелился Млечный Путь, низко над горами лежал молодой, налитый золотом месяц. В долине Пролетарки густо дымили затерянные в голубоватом сумраке избушки старателей. К ночи подморозило крепко.

Издалека сквозь редкий лес тускло мерцали огоньки — это был новый стан прииска Орочен. Туда бегала Маруся по два раза в день во всякую погоду: утром на работу, вечером на репетиции и собрания. Там начиналось большое строительство.

Егор прислонился плечом к столбу навеса, долго смотрел в сторону стана, потом взял топор и подошел к груде наваленного сушняка. «Надо помочь мамкам», — решил он.

Он сначала усердно, а потом ожесточенно бухал топором по лиственничным жердям, набросав огромную кучу, хотел было идти в барак, но раздумал и, положив топор в сенях, двинулся по тропе к Орочену.

4

Секретарь партийной организации Ороченской приисковой группы Черепанов, совсем еще молодой, очень подвижный человек, пришел на Алдан вместе с первыми его открывателями.

— Тогда здесь стоял сплошной хвойный лес — дикая тайга, — говорил он, легкими шагами расхаживая по комнате. — Ты помнишь, Сергей? Ты ведь тоже пришел сюда осенью двадцать третьего года? — обратился он к председателю приискома Сергею Ли.

— Нет, я пришел зимой в двадцать четвертом, — с мягким акцентом возразил тот. — Тогда здесь, на Орочене, рубили лес. Стояли немножко бараки. Стояли палатки. Нам нечего было кушать… Мы шли с Невера сорок дней. Последние дни все шатались, как пьяные…

Сергей Ли помолчал, скуластое лицо его, оживленное воспоминаниями, стало красивым: блестели раскосые в разрезе монгольские глаза, юношески полные губы, раздвинутые улыбкой, обнажали ослепительную белизну зубов. Среднего роста, крепкий, как свежий лиственничный пенек, он в каждом движении обнаруживал силу и жизнерадостность. Трудности, о которых он вспоминал, казались ему теперь совершенно необходимыми и даже приятными.

— Мы добрались тогда до Незаметного, нашли земляков, и они нас накормили… Я ел, и мне было обидно прямо до слез, что мало дают кушать. Потом я еще целый месяц хотел есть, пока мои кости не обросли мясом. А как мы работали! Воды на промывку песка не хватало. Мы возили ее в деревянных ящиках километра за два… Но после тяжелой жизни на родине мне здесь очень понравилось. Я готов был работать с утра до ночи… Однако сразу поссорился со старшинкой. Помнишь, Мирон, как мы с тобой встретились? Ты здорово помог мне тогда…

— Помню, — с улыбкой сказал Черепанов, представляя свою работу старателем на деляне и первый разговор с Ли. Помнишь, как я агитировал тебя вступить в комсомол? — в свою очередь, спросил Черепанов.

— Конечно! Ты меня за уши тащил, пока я барахтался, старался встать на ноги. И вытащил! Я часто думаю: встреча с тобой — самое большое событие в моей жизни. Но самое главное — что я попал сюда. Правда? Ты не обижаешься, Мирон?

— Нет! Если бы не я, нашелся бы другой товарищ, который помог тебе. Если ты не зазнаешься, из тебя выйдет толк.

— Я стараюсь не зазнаваться. Когда у меня становится слишком гладко на душе, я вспоминаю прошлое. Когда я переходил границу, то радовался, будто птица, выпущенная на волю. Не знал, как буду жить в России, но ушел от такой кабалы, — хуже нету.

— А если бы у тебя дома была семья? — спросил Черепанов.

Ли задумался, миловидное лицо его, с наморщенными над низким переносьем темными бровями, выразило сдержанную грусть.

— Мне жалко свою маму и папу. Бабушку тоже. Они работают у помещика… Руки у них, как земля в засуху, темные, жесткие, в трещинах. Сколько вытерпит человек, когда его каждый день погоняет голод! Они так и умрут на чужой полосе. Неграмотные, темные… Я удивляюсь: пришел сюда такой смешной чудак. И вот научился грамоте. Окончил курсы профработников. Стал председателем приискома! Сам себе не верю. Одно только хорошо, что я был дома нищий: мне не купили жену. Я все равно бы ушел… Но я не мог бы так радостно жениться на Луше.

Лицо Сергея снова расцвело в улыбке, и он с такой признательностью посмотрел на своего товарища, точно Мирон Черепанов и устроил его счастье.

Обоих взволновало письмо райкома о развертывании массовой работы на новом производстве. Поэтому и вспомнили они о прошлом, о том, с чего начинали в районе сами.

— Пойдем туда, на устье, посмотрим! — предложил Черепанов.

— Пойдем! — весело согласился Ли. — Сейчас я скажу Луше, что ужинать будем позже. Пусть пока позанимается.

Сергей вышел в другую комнату. Весь барак состоял из двух комнат и кухоньки с железной печью, где хозяйничала сейчас Луша, маленькая, очень смуглая женщина, похожая на цыганку. Мирон, мальчик лет трех — живой портрет Ли, раскладывал кубики на топчане, покрытом лоскутным одеялом, который занимала конторская уборщица Татьяна. Все обитатели барака жили коммуной, вкладывая по шестьдесят рублей в месяц на человека в общую кассу. Готовили по очереди Луша и Татьяна, им часто помогал Ли, особенно когда стряпали пельмени или делали лапшу. Черепанов участвовал в заготовке дров и покупке продуктов, хаживал за водой, когда приисковый водовоз не успевал с доставкой. Жили дружно, весело. Обе женщины учились в вечерней школе для взрослых.

— Уходите? — сразу догадалась Луша, отставляя посуду, которую она вытирала суровым полотенцем. — А мы с Татьяной пирог затеяли.

Она подошла к мужу мягкой походкой беременной; белый передник не скрывал округлости ее живота, особенно оттеняя приятную смуглоту лица, окруженного венком черных кос.

— Значит, шахты будут? — спросила она, подавая Ли шапку-ушанку. — Как хорошо, правда? Большое строительство начнется?

— Очень большое!

Он потрепал жену по плечу, погладил сынишку и поспешил вслед за Черепановым.

Приятели шли по дороге-улице, гладко укатанной вдоль подножья горы, отделявшей Орочен от Пролетарки. То справа, то слева попадались бараки, разделенные снежными пустырями. Ни палисадничка, ни сарайчика; вдоль долины сплошные бугры да ямы — приисковый вид, вызывающий тоскливое чувство у непривычного горожанина, но дорогой сердцу закоренелого таежника.

— А что будет здесь года через два! — мечтательно сказал Черепанов. — Посмотри-ка, Ли!

Несколько минут оба наблюдали, как возились старатели на участке деляны, расположенной у дороги. Один стоял у черного колодца шурфа — накручивая желтую от глины веревку на вал воротка, поднимал бадью с породой, другие работали у промывальных ям, прикрытых шалашом из корья, где топилась железная печка.

— Так и восемь лет назад! — сказал Сергей Ли.

— Так и пятьдесят лет назад! — отозвался Черепанов, глядя на убогое оборудование делянки. — Какого ты мнения насчет наших артелей «Труд» и имени Свердлова?

— Очень крупные, показательные…

— Да, людей больше, но работают так же, — сказал Черепанов, отходя от старательской делянки. — Показывать и там нечего: горбатая ручная работа, ведь на одной лопате далеко не уедешь. Правда, свердловцы уже ведут промывку и золото у них на деляне богатое, поэтому народ там глядит весело, а в «Труде» тяжело живется. Можно приветствовать такие крупные артели только потому, что они приучают старателей к плановой отработке, к организованности.

Ли задумался.

— Это верно, — согласился он. — Я не учел: народу больше, а методы работы те же. И там очень плохо женщинам. Только Маруся Рыжкова не унывает: она на производстве. Я заметил: где плохо женщинам, там советский закон еще не вошел в силу. Мы с Лушей подружились, сидя за букварем: «Бабы не рабы». Я помогаю ей во всем, чтобы ей было легче, радостней. Надо, чтобы каждый, у кого есть жена, не обижал ее.

— А кто обижает?

— Васька Забродин. Я просил его жену пожаловаться тебе, или мне, или в поссовет. Не соглашается. «Нас, говорит, бог рассудит». А что может рассудить бог?

5

Долина Орочена сходила к Ортосале широкими, очень отлогими склонами, среди которых почти незаметно было русло ключа.

— Площадка для строительства замечательная! — весело сказал Черепанов, осматривая местность, которую он знал как свои пять пальцев, но которая представлялась ему теперь совсем в другом свете. — Гляди, Сергей, вон там, по нагорью, намечена руслоотводная канава. На днях придут сюда экскаваторы… Мать честная! Экскаваторы! Ты-то хорошо понимаешь, что это значит! Народ уже раскладывает пожоги… Айда к ним, посмотрим…

Черепанов с волнением вспомнил, как совсем юнцом проходил по этой местности осенью двадцать третьего года. Сын учителя, он окончил семь классов гимназии в Благовещенске-на-Амуре, с детства изучил китайский язык, работал переводчиком в таможне, но мечтал о больших делах, о путешествиях, хотел поступить в китобои. Когда его родственник засобирался в Томмот, как тогда называли Алданский приисковый район, Мирон отправился с ним. Месяца полтора шли они, сгибаясь под грузом котомок, с полузнакомой ватагой по бездорожью безлюдной тайги. Переходили вброд через ледяную воду быстро текущих рек, плутали в горах, увязали в талых еще болотах, обильные северные снегопады заносили их путь.

И вот Незаметный. Лихорадка разыгравшихся страстей… Прииск, похожий на боевой лагерь… Свежие ямы по долине ключа, как раны. И золото. Золото. Золото. Артели фунтили почти сплошь. Здесь было поистине золотое дно. Люди заработали за летний сезон не меньше пяти фунтов на душу, а которым особенно пофартило, намыли до двадцати. Замшевые мешочки — тулуны, — набитые чистым самородным металлом, оттягивали карманы старательских шаровар. Открывались прииски рядом, по соседним ключам: Верхне-Незаметный, Золотой, Орочен, Пролетарка, Джеконда, Куронах, Турук… Было от чего закружиться голове!.. В сырых, наспех поставленных бараках, крытых корьем, с ситцевыми вместо стекла окнами и земляными полами, копились груды золота. Старательские мамки, заменявшие кассиров, хранили под своими матрацами пуды артельной казны.

Сказочное богатство это поразило Мирона, но не увлекло. Он подружился с бывшим партизаном-большевиком, с маленькой горсткой людей, которые с огромным трудом старались овладеть человеческой стихией. Только четыре месяца пробыл Черепанов на старании и перешел на профсоюзную работу. Жизнь на прииске обернулась ему другой стороной; он увидел хищников, привлеченных возможностью легкой наживы: спиртоносов, картежников-шулеров, контрабандистов — скупщиков металла, уголовников, идущих по стопам старателей. Он увидел и тех, кого обманула золотая лихорадка, случайно попавших на прииски, никогда не державших в руках ни кайла, ни лопаты; узнал и полюбил настоящих приискателей с душой нараспашку в дни фарта, двужильных, угрюмых, свирепо работающих в полосе неудач.

Черепанов пожалел тогда о расхищении природных и человеческих богатств, которое совершалось на его глазах.

«Ведь эти богатства принадлежат Советскому государству, которому всего-то шесть лет от роду. Оно еще не окрепло по-настоящему, и вот его грабят. Грабят не копачи, а разные подонки, которые крутятся около них. Тащат по кубышкам, за границу тащат…» К Черепанов всей душой отдался работе в молодом советском аппарате, только что созданном в районе. Он и Сергея потянул за собой. Ведь среди старателей было много китайских и корейских рабочих, обираемых пауками-старшинками, которые верховодили в артелях. В трудолюбивом Ли тоже билась жилка общественника.

«Какие перемены произошли здесь за эти годы!» — подумал Черепанов, посмотрев на старый стан Орочена, приткнувшийся к подножью водораздела с Пролетаркой. Район стал обжитым местом в тайге, но богатое золото взято хищнически. Хорошо, что на приисках работает сейчас несколько драг, — заберут все, что осталось на испорченных площадях… Но еще лучше то, что старатели не успели добраться до богатейших россыпей по самой Ортосале и по реке Куронаху, где тоже создается новое приисковое управление с мощными механизированными шахтами.

— Сергей! — сказал Черепанов, видя, как задумался его приятель, тоже беспокоившийся о завтрашнем дне прииска. — Нам с тобой предстоит теперь очень большая работа. Приедут вербованные с Невера… Ведь это не кадровые горняки, а самая разнородная сырая масса… Хозяйственники строят бараки, бани, столовые. И нам надо позаботиться о встрече, значит, о тех же столовых в первую очередь… С постройкой нового клуба надо поторапливаться.

6

— Нет, что же это получается? — рассуждал в клубе старый столяр Фетисов. — Выходит, пьющий человек — пропащий? А? Я вот тоже пью… Да разве я… Ах ты боже мой! Сорок лет рабочего стажу и столяр первой руки. Бывало, в Москве, в Малом театре, как начнем сцену передвигать… Полное земли и неба вращение!

Старик делал рамы для декораций. Стружки взвихривались из-под его торопливого рубанка, прилипали к рубахе, шурша, путались под ногами.

Он топтал их, отбрасывал в сторону и говорил, говорил, не выпуская рубанка из проворных рук.

— Разве это порядок? А ты, Мишка, не расстраивайся. Дай срок, они тебя обратно примут.

— Я не расстраиваюсь, — отозвался сипловатым тенорком молодой старатель Мишка Никитин, который сидел у железной печки и сосредоточенно, но бездумно следил за тем, как огненные язычки плясали в прорези постукивающей дверки. — Можно жить и беспартийному. Только знаешь, Фетистов, жалко мне от ребят уходить. Привык уж я. Теперь совсем сопьюсь.

— Этак, милок, не годится. Ты бери меня для примеру: выпить люблю, а не спиваюсь. Мысли даже нет, что вот, мол, негодный я человек. А ты молодой, но цены себе не знаешь. Характер у тебя, Мишка, неопределенный, вот беда!

Исключение из комсомола Никитина, за которым, кроме выпивки, никаких грехов не водилось, Фетистов принял очень близко к сердцу, видя в этом прямой укор и своей собственной слабости к винишку.

Некоторое время он работал молча, и Мишке даже завидно стало смотреть на его ладную работу. Дело у старика спорилось: он размеривал, опиливал, постукивал молотком с таким увлечением, словно не было на свете ничего важнее вот этих брусков и дощечек. Крохотное морщинистое лицо столяра выражало полное довольство собой.

— Ты, Фетистов, сам чудной человек, — заговорил наконец Мишка. — Живешь бобылем, одет плохо, а похваляешься. Про другого сказал бы — хвастун, а ты, видно, и взаправду всем доволен.

Фетистов удивленно приподнял реденькие брови.

— Похвальба моя не зряшная! Первое дело — я столяр, и столяр хоро-оший. Значит, настоящий рабочий человек. Значит, человек стоящий. И вот эта стоимость завсегда меня держит на ногах твердо. — Старик заметил усмешку на лице Никитина и, сам усмехнувшись, добавил: — Когда трезвое состояние имею, понятно! А ты и трезвый шатаешься хуже пьяного. Какое есть твое положение? Ты себя никуда еще не определил. — Он обернулся на скрип дверей, увидел входящего Егора и крикнул, просияв морщинистым лицом: — Егор, здравствуй! Проходи, садись на лавку.

Егор угрюмо посмотрел на составленные у стены скамьи, на пол, покрытый стружкой и сухими еловыми иглами.

— Работаете? — спросил он, с явным беспокойством прислушиваясь к тому, что происходило за закрытым занавесом на сцене.

Там было шумно. Громче всех голосов звучали нетерпеливый тенорок и поучающий густой бас, иногда прерывавшийся глухим утробным кашлем. Потом спор прекратился и начали дружно передвигать что-то тяжелое — не то пианино, не то шкаф. Синий сатиновый занавес, который просвечивал желтизной там, где горели лампы, колыхнулся от суетни. Неожиданно в наступившей тишине прозвучал звонкий голос Маруси. Егор вздрогнул.

— Нору играет, — одобрительно сказал Мишке Фетистов.

И уже все трое прислушались. Она говорила слова, полные горькой и гневной укоризны, потом сбилась и неожиданно рассмеялась. Кто-то зашикал, захлопал в ладоши:

— Отставить!

Отпахнув край занавеса, прямо со сцены спрыгнул в зал черноволосый человек. Проходя к столярному верстаку, осмотрел по пути Егора пытливыми глазами.

— Здорово, Фетистов!

— Здравствуй, Мирон Устиныч! Я уж думал, не придешь нынче. Два раза к завхозу бегал насчет тесу-то. Ничего, добреньких плашек дали.

Черепанов посмотрел на плашки, на веселый беспорядок вокруг столяра, по-видимому, остался доволен, и сам начал хлопотать, выдвигая из угла рамы, обтянутые холстом.

— Ну, Фетистов, начнем теперь разворачиваться, только держись! На одну руслоотводную канаву триста человек поставили.

— Старателей поставили на канаву-то? — озабоченно и ревниво спросил Фетистов.

— Пока на подготовке обойдемся старателями, а для шахтовых работ примем вербованных с Невера.

— Или своих не хватит?

— Не хватит, Фетистов. Старатели в приискоме у Ли порог обили, целый день идут, а разговор все об одном — отдали бы участок под старание. — Черепанов помолчал, посмотрел на Егора. — Пошел бы ты на хозяйские?

— А чего я там не видал?

Черепанов подошел поближе.

Простой, видать, — решил Егор, разглядывая его открытое смуглое лицо с крупным носом и резко очерченными бровями. — Но и характерный, с ним, пожалуй, не поспоришь!

Егор видел Черепанова и раньше, но в разговор вступать не приходилось.

— Большое производство будет, механизированное. Вся жизнь на прииске по-другому повернется.

— Посмотрим, — угрюмо ответил Егор.

— Экий ты… — Черепанов отступил, удивляясь. — Молодой, а диковатый.

— Какой есть, весь тут.

Черепанов рассмеялся, и так весело заблестели его черные глаза и неровные белые зубы, что Егор тоже, сам не зная чему, застенчиво улыбнулся. Черепанов достал из ящика в углу банки с краской, принес кисти, воду в котелке. Егор наблюдал за ним с недоверчивым любопытством.

А Мишка начал возиться у печки, с таким рассеянно независимым видом подбрасывая в нее мелкую щепу, точно он и вовсе не заметил появления Черепанова.

«Какой интерес секретарю партийного комитета заниматься малеваньем декораций? Не парнишка-комсомолец… Человек в годах, серьезный», — думал Егор. А тот, переговариваясь с Фетистовым, мазал да мазал по натянутому холсту то черным, то коричневым. И получалась-то всего-навсего стена избы да окошко; но, глядя на Черепанова, Егор невольно позавидовал ему, как завидовал только что Мишка, глядя на ладную, спорую работу Фетистова.

— Почему не участвуешь в общественной жизни? — спросил Черепанов, дружелюбно обращаясь к Егору.

— Некогда… Сами знаете, какая подготовка у нас тяжелая: круглые сутки пластаемся.

— Это верно. — Черепанов вспомнил разговор с Сергеем Ли и подумал: «Да, без механизации мало что меняется и в крупной артели!» Потом сказал: — Время все-таки можно выбрать. Я, когда на старании работал, от общественности не отставал, а позже меня в совпартшколу отправили. Это с Перебуторного прииска, слыхал о таком?

— Конечно. — Егор опять улыбнулся и сразу притих: рядом с ним неожиданно появилась Маруся.

— Уж ты выдумаешь! — говорила она кому-то и, сердито сверкая глазами, подошла к Черепанову. — Устиныч, нам тебя нужно. Рассуди нас, пожалуйста! Мы там поспорили… До того дело дошло, скоро раздеремся.

— Спорить ты мастерица! Остынь немножко. — Черепанов потрепал ее по плечу и так ласково посмотрел на нее, что у Егора сердце перевернулось.

«Ишь ты какой прыткий! — неприязненно подумал он. Возникшее было расположение к Черепанову исчезло. — Видный парень да еще образованный, куда мне против него!»

7

Лыжи эвенка, подбитые шкурой с оленьих ног, с трудом прокладывали путь по рыхлому снегу. Эвенк вел в поводу пару оленей, за которыми тяжело волоклась почти пустая нарта. Привязанная к ней вторая упряжка с грузом устало тянулась следом. На третьей в связке нарте сидел китаец в рысьей шапке и туго опоясанном полушубке. Сверху внапашку была надета собачья доха. Из-под мехового козырька, запорошенного снегом, поблескивали такие же узкие, как у проводника, глаза; губы, выпяченные над оскалом желтых зубов, и плоский нос с вывернутыми ноздрями придавали лицу выражение хитрой жестокости.

— Гаврюшка! — негромко крикнул китаец, приподнимаясь на нарте и надевая доху в рукав. — Тебе хорошо посмотри. Надо вершинка ходи, низа попадай — плохо буди.

Эвенк полуобернулся, на ходу выслушал или сделал вид, что выслушал (он сам был человеком опытным), кивнул головой и уверенно двинулся дальше, зорко вглядываясь в кипевшую мглу. Поднялись на крутой перевал. На обнаженном ветрами склоне кусты высохшего стланика перегородили путь. Эвенк свернул левее, ближе к дороге, которая шла в распадке. Можжевельник и ерник поднимались из-под разбитого оленями снега, цеплялись за нарты. Как башни, вставали среди подлеска темные ели. Ветер кружился над ними, и они раскачивались в белесом сумраке с мощным гулом.

Внизу было тише. Контрабандисты долго путались среди высоких деревьев, потом поехали берегом речки. Лес постепенно мельчал, и метель как будто слабела, даже мутное пятно месяца зажелтело на мглистом небе.

Низкое длинное зимовье в два сруба стояло на берегу речушки. Черная банька прилепилась рядом. Гаврюшка завел оленей в густой ельничек и привязал передовых. Китаец сидел неподвижно, засунув руки по локоть в рукава дохи, спрятав лицо в поднятый, обросший инеем воротник.

Над плоской крышей курился дым, но в зимовье было темно, только в подслеповатом окошке прируба брезжил огонек. Эвенк обошел вокруг. Санная дорога, проходившая мимо с Незаметного на Невер, переметенная метелью, исчезла под волнистыми сугробами. Десятка два груженых саней с поднятыми оглоблями виднелись на поляне у зимовья с подветренной стороны; там же, возле заслона из еловых ветвей, стояли выбеленные снегом лошади. Между баней и стеной жилья лежал верблюд. Он медленно повернул выгнутую шею на шорох шагов, клочковатая шерсть его совсем заиндевела.

Гаврюшка все примечал, готовый каждую минуту прижаться к завалине, укрыться за сугробом, исчезнуть за стволами ближних деревьев. Но было тихо, ничто не внушало опасений.

Ветер шевелил лохмотья дверной обивки; на стене под навесом крыши похрустывали связки веников. Заглянув в освещенное окошко, эвенк постучал, потом отошел и посмотрел назад, в метельную ночь. Неприютно шелестели вихри по сыпучим сугробам, но Гаврюшка был привычный таежный человек — он мог ночевать в тайге в любую погоду.

Дверь открыл пожилой длиннорукий мужик, всмотрелся и пропустил в тепло.

— Народ-то есть?

— Спят.

Эвенк шагнул смелее, все еще настороженный, как зверь, входящий в клетку.

Из темной половины слышалось густое храпение возчиков, пережидавших в зимовье непогоду.

— Обоз с товарами Якутторга, — пояснил зимовщик, почесывая шею под редкой рыжеватой бороденкой, потом прибавил огня в лампешке. — Один, что ли?

— Двое, Санька ждет. Погреться надо бы, однако.

Зимовщик прикрыл дверь в другую половину. Сказал негромко:

— Иди зови. Гепеушники вчера проезжали. Сегодня по такой дороге черти не понесут. — Не надевая шапки и полушубка, он вышел следом за эвенком, набил снегом чайный котел. От ветра рубаха на его спине вздулась горбом, и суеверный Гаврюшка невольно забоялся, глянув на нескладную, черную на снегу фигуру зимовщика.

Присев на пол у порога, Санька снял унты, потом закурил крохотную трубочку на длинном чубуке, сказал хозяину:

— Тебе, Быков, мало-мало бери. Четыре банчок можно оставить.

Зимовщик, возившийся у пылавшей печки, угрюмо посмотрел на Саньку зеленоватыми косыми глазами.

— Я бы и шесть взял, да у меня сейчас денег нету.

— Хо, — хитро ухмыльнулся Санька. «Деньга нету, значит золото покупай». Но вслух этого не высказал: каждый устраивает свои дела для себя и не обязан рассказывать о них другим. — Люди знакомый. Моя скоро обратно ходи, тогда могу получай.

— Почем?

— Тридцати рубли бутылка.

— Тю, леший! Спятил! В «Союззолото» знаешь почем?

— Это наша не касайся, меньше не могу. — Китаец захватил мешок с продуктами, полез за стол. Над левой бровью его, наискось по смугло-желтому лбу, блеснул сизый рубец. — Магазина шибко дешево, моя дороже, тебе совсем шкурка долой! Деньги можно ожидай — знакомый люди. Наша посчитай — всегда как раза Степаноза.

Санька в молодости работал у одного мелкого хозяйчика Степановского. Тогда он был еще новичком на приисках и вместе с другими восточными рабочими страдал от хитрости золотопромышленника, который при расчетах обычно заявлял: «Ваша бери моя товара столько (называлась сумма), золото сдавала столько, положение плати столько… Золото дорого покупать не могу. Теперь ваша посмотри». Костяшки счетов быстро бегали под ловкими пальцами хозяина, пока на левой стороне почти ничего не оставалось. «Ваша платить не надо, моя платить не надо — как раза вышло».

Тогда старшинка артели доставал из-за пазухи свои завернутые в тряпицу крошечные счеты и долго гонял их колесики, но результат получался тот же — «как раза».

Китайцы прозвали Степановского «как раза Степаноза», и, видно, крепко запомнилось Саньке его мошенничество, если он до сих пор уже беззлобно, но часто вспоминал это прозвище.

Быков положил перед ним кусок холодной вареной солонины, хлеб, поставил кружки. Санька вынул из своего мешка бутылку спирта, соленую кету, сахар и остаток свиного окорока.

Гаврюшка торопливо отхлебывал из блюдца горячий кирпичный чай, напревший в ведре до черноты, обжигался и блаженно жмурился. Зимовщик сидел на краю нар на плоской подстилке с засаленной подушкой в изголовье и, зевая, разглядывал скуластые лица ночных гостей. Нужно было еще договориться о спирте.

— Так ты оставь мне шесть банчков, только по двадцать пять, — попросил он и заискивающе улыбнулся Саньке. — Знакомый люди.

— Тридцати. Меньше не могу. Меньше убытка!

Ладно уж, возьму. — Быков пересел к столу, выпил стопку разведенного спирта, морщась, понюхал хлебную корку. — Скоро прикрываю лавочку: все зимовья собираются отдавать Промсоюзу. Зимовщицкую артель организовывают… Я от этих артелей из своей деревни сбежал. А теперь и в тайге то же самое, того и гляди, фукнут из насиженного гнезда.

Санька не слушал зимовщика, размышляя о чем-то, морщил над бровями желтую кожу.

— Тебе, Быков, посылай знакомый люди на Пролетарка. Надо сказати Васька Забродина, пускай его встречает моя верху Орочена! Место его знает.

Быков прищурился.

— Зачем сюда лишнего человека путать? Грейтесь покуда, а я лошадку у возчиков возьму… Мигом сгоняю.

8

В одном из бараков в вершине Пролетарки шумели пьяные голоса. В густом махорочном дыму тускло горела семилинейная лампа, подвешенная к потолку на проволоке. За столом сидели старатели, тащили из мисок куски вареного мяса, чокались кружками с разведенным спиртом.

— Наш брат по маленькой пить не любит.

— Душа меру знает.

На появление Саньки и Забродина никто не обратил внимания, кроме Катерины, еще молодой бабы, с бойкими глазами, нагло блестевшими на румяном, толстощеком лице. Санька пошептался с нею у печки, подмигнул Забродину, что-то принесли с улицы, сунули в темный угол за занавеску и все трое как ни в чем не бывало втерлись в веселую компанию.

— Санька? — удивленно вскричал, увидев китайца, муж Катерины, кривой чернобородый Григорий. — Тебе как сюда попал, как раза Степаноза?

Китаец, оскалив желтые лошадиные зубы, улыбчиво оглядел старателей, подсел ближе к Григорию.

— Гости ходи. Водочка таскай мало-мало. Ваша тут весело живи.

— Тебя только недоставало!

— Санька, ты бы мне подыскал бабушку лет двадцати, — обратился к китайцу крепко подвыпивший Мишка Никитин. Глаза его пьяно блуждали, светлые волосы неровными прядями спадали на высокий лоб. — Подыщи, Санька, а то скучно одному жить.

Толстые губы Саньки растянулись в широкой улыбке.

— Это я знаю. Бога его шибко хитрый был: Адамушка и Еушка компания садика посади, когда земля делай. Бабушка тебе моя могу находити. Водка шибко пьет, а работать не хочу. Адреса: Незаметный, барак верху базара. Манька-маньчжурка. Его русский, только наша китайский люди много полюби. Денежка побольше припасай. Ваша партийный люди… Ничего не стесняйся, пожалуйста, наша тоже давно в партия приглашай, — приврал он неизвестно для чего. — Моя не хочу. Вольный люди. — С этими словами Санька налил немножко водки, аккуратно выпил и закусил рыбой. — Шибко хорошо водочка!

— При таких морозах без сотки не выдержишь, а нынче мы и вовсе не работали, — сказал Григорий. — Ветрина! Все заслоны в разрезе опрокинуло. Прямо нутро стынет.

— Работа не медведь, в лес не уйдет, — угрюмо добавил Забродин. — Нас проклятая канава вовсе замордовала. Надели на себя петлю…

— Зато, уж ежели пофартит, сразу разбогатеете, — насмешливо сказал Григорий. — В шахте что зимой, что летом — все едино, на глубинке тепло.

Забродин подергал себя за ус, покосился:

— Как бы не припекло! Сами-то полегче норовите!

— Нас из приискома тоже агитировали осенью на крупную артель, но мы промеж себя рассудили, что это дело рисковое. В мелких лучше: уплатил положение и рой. Главное, подготовки особой не требуется.

— Сережка был? — спросил Забродин.

— Он самый. Не гляди, что портфельщик, а славный парень. И Черепанов приходил. Этот говорить мастак, только мы себе на уме: послушать — с удовольствием, а насчет капитальной работы — катись подальше. У нас в артели Еланчиков тоже дока по части разговору. Хвалился, что он по-немецкому и по-французскому маракует.

Никитин, наливая из бутылки, плеснул через край, согнал водку со стола ребром ладони в пустую кружку и сказал Григорию:

— Брешет твой Еланчиков!

— Да нет, не брешет.

— Чего же он с такими языками на деляну пошел?

— Желает испытать своего фарту.

— Может, из бывших?

— Может, и из них. Вышла человеку ломаная линия в жизни, вот он и мечется.

— А Ли на собрании что сказал? — Мишка наклонился, жарко дохнул в ухо Григорию: — Выявлять, мол, таких надо.

Забродин приподнял опухшие веки, зло дернул плечом. Григорий задумался, но тут же махнул рукой:

— Не наше это дело. В тайге всем места хватит, не раздеремся, чай.

— Вот набьются сюда вербованные, тогда тесно покажется! — крикнул пышноусый, бритоголовый Точильщиков, рабочий с Бодайбинских приисков, сидевший в обнимку с гармошкой. — Проморгали счастье, прямо из-под носу уплыло.

— Дали маху, слов нет! — угрюмо отозвался Григорий. — Ходили по золоту. А оно лежало и не сказывалось. Баню на том месте поставили да зимовье, лучше-то ничего не придумали!

Мишка Никитин пьяно усмехнулся:

— Теперь все заберут подчистую. Бараков целую улицу заложили на левом увале. Шахтовые работы со всякими фокусами организуют. Людно будет.

— Я бы так ни в жизнь не пошел на хозяйские, — заявил Григорий. — Там хоть завсегда заработок, а интересу нету. Норма эта — как гиря на ноге, пусто или густо, знай свое — кубаж выгонять. У нас риск большой, зато вольно.

Мишка, наскучив разговором, облапил подошедшую Катерину, ущипнул за круглый бок.

Григорий нехотя пристращал:

— Мишка, ты с моей бабой не заигрывай!

Катерина только смешливо поморщилась:

— Жалко тебе, черту кривому?

Григорий покачал головой.

— Кривой… Ишь чем попрекает! Не от баловства какого окривел. В шахте меня убило, вот глаз-то и кончился.

— У меня бы не попрекнула. — Забродин выразительно тряхнул угловатым кулаком.

Шум у стола все усиливался. Катерина то и дело исчезала в своем углу и появлялась с новыми бутылками.

— Ничего, Мишка! — сказал Григорий, обнимая Никитина. — Исключили, говоришь? Плюнь и не обращай внимания. Комсомолы и клубы эти самые нам совсем ни к чему. Старателю без них еще легче.

— Эх-эх ты-ы, чубук от старой трубки, — неожиданно послышался слабенький тенорок Фетистова. — Клуб ты оставь. Это тебе не нужно. А я, ах ты, господи… Я душу отдам. Бывало, в Москве… в Малом театре, как начнем декорации передвигать… Полное земли и неба вращение. Здорово, копачи!

— Здорово, деревянный бог! И ты приплелся? — дружно откликнулись старатели.

— Вот старик, выпивку за десять верст чует! — крикнул Мишка Никитин.

— Да ты никак уже клюкнул?

Фетистов действительно был уже веселенький. Заношенный до лоска полушубок еле держался на его тощих плечах. Маленький, серый, сморщенный плотник стоял, пошатываясь, грозил пальцем Григорию и бормотал:

— Клуб — это же культур-ра.

За столом засмеялись.

— У нас своя культура… старательская! — нехорошо осклабясь, сказал Забродин.

— Мишка! Никитин, выходи! — зашумели в несколько голосов старатели.

— Просим Никитина! Про-осим!

Точильщиков перекинул ремень на плечо, пробежал по ладам привычными пальцами.

Никитин хлопнул в ладоши и пошел отстукивать каблуками тяжелых коротеньких сапог. Крупная фигура его двигалась легко и плавно, вызывая у зрителей одобрительные улыбки. Он округло разводил и помахивал согнутыми в локтях руками, негромко выговаривал:

Не хотел я выходить,

Выходку показывать…

Вот и я, вот и я,

Вот и выходка моя!

Фетистов глядел на Никитина и, тщетно пытаясь восстановить в памяти что-то связанное с этим пляшущим парнем, бормотал:

То-то я и говорю… беспорядок!

Тут же на краю нар резались в карты. Выйдя из-за стола, Санька подошел к картежникам, тоненьким голосом замурлыкал песню:

Нынче ходя сытал моде,

Сытал деушка полюби.

9

До Незаметного около пятнадцати километров, но завтра воскресенье, нерабочий день. Можно походить по лавкам, побывать в кино, посмотреть какую-нибудь заезжую труппу. Бывают такие счастливые случаи! Маруся еще ни разу в жизни не видела живого клоуна.

Пока она не работала, в семье на нее смотрели как на девчонку и никуда не отпускали. Теперь она стремилась наверстать упущенное и упрямо отстаивала свое право на самостоятельность.

— Что ж, коли охота маяться, иди. Известно: дурная голова не дает ногам покою. Только ночуй непременно у Степановны, — наказывала мать, тревожно поглядывая то на дочь, то на Егора, который собирался идти вместе с Марусей.

Она надеялась на благоразумие дочки, но вздохнула свободнее, узнав, что с нею пойдет еще Фетистов.

«Все-таки со стариком спокойнее отпустить, а то долго ли до греха! Уж больно страдает Егорка возле девки. Известно, дело молодое, не дай бог, начнут баловаться! Разве уследишь за ними — живем в лесу да в бараках, не на отдельном подворье».

Акимовна вспомнила свою молодость и совсем отмякла душой, повеселела:

«За высокими жила стенами, под крепким надзором, а пришло время — не побоялась даже материнского проклятия. И Маруся вострая девка! Небось такая в подоле не принесет. Бойкие себя больше берегут, чем тихони, те податливей».

А Маруся, уже совсем одетая, в нескладном зимнем пальтишке, укутанная полушалком, нетерпеливо крутилась по бараку: то выглядывала в окошко, то выбегала на улицу.

— Где это запропастился старик? Прямо как маленький, будто не понимает, что опоздаем. — Отчаявшись в ожидании, она присела на нары и сказала с досадой: — Может, он вовсе не пойдет, а тут жди его!

— Если будут, купи мне, Марусенька, гребенку да шпилек. Только роговых, а то от железных волоса больно секутся, — попросила Надежда; дала молоденькой подружке три рубля, кивнула в сторону Егора. — Кавалер-то у тебя славный, только безденежный.

— Вот еще! — вскричала девушка и покраснела до слез. — Какой он мне кавалер! Просто знакомый, Егор Нестеров.

У Надежды в уголках губ шевельнулась сдержанная улыбка.

— Ну, неладно сказала, зачем сердиться? Пускай будет не кавалер, а знакомый… Егорка.

— Я вовсе не нуждаюсь в его деньгах, да и в нем тоже! Идем вместе… Так нельзя ведь без попутчиков, а для компании Фетистов даже интереснее — с ним обо всем поговорить можно.

Егор не слыхал жестоких Марусиных слов; в своем углу доставал из деревянного сундучка сбереженные пятнадцать рублей. Маловато! Билеты в кино купить, пообедать надо будет… С сожалением посмотрел он на новую шапку: зря потратился, но неудобно идти с такой хорошей девушкой в рваной шапке.

Фетистов, истощив окончательно Марусино терпение, пришел немного навеселе — успел перехватить стопочку, но сразу оправдался, сообщив, что на Незаметном выступают артисты.

— Гастролью они приехали через Якутск, — объяснил он уже дорогой. — Специально ходил к разведчикам расспросить. Будет драматическое представление и эксцентрики.

— А что это такое?

— Эксцентрики-то? — переспросил Фетистов, явно важничая, гордясь своей осведомленностью. — Тут тебе вся сложность циркаческого искусства: летающие обручи, шары на палочках, хождение по канату и многое подобное.

У Маруси от любопытства глаза разгорелись жаркими угольками.

— Вот бы посмотреть! А по канату — это высоко? На нашей сцене, поди, и не выйдет. А что еще бывает в настоящем цирке?

Егор молча шел позади. Когда Маруся поворачивалась к идущему рядом старику, он видел ее профиль с приподнятым носиком и пухлыми яркими губами. На чистый лоб из-под платка выбивалась прядь светлых волос, и девушка то и дело прятала ее обратно, не снимая рукавички. И это нетерпеливое движение, и смешная маленькая рукавичка были особенно милы Егору. Ему хотелось тоже пойти рядом с Марусей, но он робел, когда она начинала задирать нос или спрашивать о таких вещах, в которых он сам не разбирался, поэтому он шел позади, счастливый тем, что может смотреть на нее и слушать, как она болтает со стариком. Так будет целый вечер, а завтра они опять вместе пойдут домой.

На Незаметный пришли уже в сумерки. Знаменитый прииск, расположенный, как и все остальные прииски, по берегам золотоносного ключа, тянулся тремя большими улицами у подножья огромной сопки. Группы построенных наспех бараков беспорядочно лепились к этим центральным улицам и вверху долины с обеих сторон, и на устье ключа, впадавшего в Ортосалу, которая здесь была гораздо шире, чем на Орочене. Местность была значительно ниже Ороченского нагорья, поэтому на Незаметном оказалось теплее: ледок первых крохотных лужиц похрустывал под ногами.

Маруся только на минутку забежала к подруге матери — Степановне — оставить узелок, и вся компания торопливо направилась к клубу, где выступали эксцентрики.

В жарко натопленном, душном помещении зрители сидели в пальто и полушубках; кто не жалел одежды, подкладывая ее под себя. Маруся сняла платок и села на лавку между Егором и Фетистовым. Она была так довольна предстоящим развлечением, что все засматривались на ее сияющее личико. Оба — и старик и молодой — невольно приосанились, гордясь своей хорошенькой соседкой и радостью, которую они ей доставили.

Но вот занавес шевельнулся, распахиваясь, поплыл в стороны, и шум в зале стих. Маруся с полуоткрытым ртом уставилась на сцену: ей так хотелось увидеть игру настоящих артистов! На сцене находилась высокая стройная женщина, перед ней мелким бесом семенил франт с ярко-белой грудью в черном фраке. На женщине было розовое платье с множеством воланов от затянутой «в рюмочку» талии до самого пола: ни воротника, ни рукавов — все держалось на узких блестящих лямочках.

«Вот бы мне в этаком платье выйти!» — застенчиво и восхищенно подумала Маруся, глядя на обнаженные в браслетах руки артистки.

Но героиня говорила таким крикливым голосом и так ворочала глазами, что Марусе стало неловко. Она взглянула на Фетистова. Выражение сердитого недовольства на его лице подтвердило ее догадку: артисты оказались ненастоящие.

Егор не видел, что там творилось на сцене, с тревогой наблюдая за Марусей. Только что она сидела радостная, и вдруг ее словно подменили: присмирела, стала грустная.

«На меня опять рассердилась, — подумал Егор. — Или пьеска не нравится? Какой я незадачливый!»

Пьеска наконец закончилась.

Маруся вяло похлопала, повернулась к Егору:

— Понравилась артистка?

— Эта голая-то? Н-ничего…

Снова погас свет и плавно раскрылся занавес.

— Скажи пожалуйста! — раздумчиво прошептал Фетистов и, запрокинув голову, посмотрел вверх. — Словно по маслу идет. Отчего ж это у нас иногда заедает? — И поморщился от грубых шуток двух балбесов-клоунов в пестро-полосатых костюмах.

— Выбросили денежки зря! — сокрушался старик, выходя из клуба. — Халтурщики проклятые, они думают, что здесь тайга, так и люди без понятия!

— А наши спектакли еще хуже бывают, — напомнила Маруся с каким-то раздражением.

— Сравнила! Мы ведь любители, от чистого сердца стараемся. А эти в артисты лезут! Артист — звание высокое. Я с самим Федором Иванычем Шаляпиным встречался. «Как, спрашивает, здорово я пел сегодня?» — «Очень даже, говорю, здорово!» Вы, мол, завсегда при голосе находитесь. Только и разговору было, а память для меня — на всю жизнь! Можно сказать, великая персона, и такое внимание.

— Давай еще в кино сходим? — не слушая Фетистова, предложил Егор, которому хотелось развлечь девушку.

То, что он купил билеты на плохой спектакль, расстроило его, потому что он презирал недобросовестную работу, и был бы рад загладить неприятное впечатление.

Теперь уже Егор шел с девушкой, а Фетистов, деликатно покашливая, брел сзади.

— Вы погуляйте или в кино зайдите, — посоветовал он, — а я — к дружку. Завтра часа в два пойдем обратно. Ты, Егор, где ночевать-то будешь?

— Пойду на зимовье. Знакомые тут есть, а где живут, не знаю.

— Ночуй у Степановны, у нее большой барак, — запросто предложила Маруся.

Егор и признательно и смущенно взглянул на девушку: одно дело провожать ее на другой прииск, а заночевать вместе — пойдут сплетни, пересуды… Фетистов, однако, не дал ему времени для размышлений.

— Не пойдет такой номер, — заявил он Марусе. — Что мне тогда твоя мамаша скажет? Я ведь теперь ответственный за всю компанию. На зимовье тебе, Егор, тоже нечего делать. Приходи к моему дружку: видал, где я даве показывал? Ну, где еще лесина стоит возле окошка. Мы спать долго не ляжем — выпить надо будет. Ох, елки с палкой, давно я его не встречал!

— Чудной старик, а до чего славный! — сказала Маруся, глядя ему вслед.

Егор не ответил, неумело взял девушку под руку.

В клубе шел последний сеанс. Постояв в опустелом фойе перед ярко намалеванной афишей, Маруся со вздохом досады направилась к выходу, где еще толпились ребята и девчонки. Но Егору не хотелось так быстро отпускать девушку.

— Давай погуляем. Ночь-то какая хорошая!

Маруся посмотрела вокруг: ночь действительно была хороша. Светила луна, и неровные улицы прииска лежали в изломах черных теней. Укатанная дорога на взгорье стеклянно отсвечивала, блестел и подтаявший наст на увалах. На улицах звонко скрипели певучие полозья саней, то и дело прорывались песни, играли гармошки.

— Я есть хочу, товарищ Нестеров, — созналась Маруся. Голос ее звучал устало. — Шли, шли, и оказалось зря.

— Пойдем в ресторан.

— Зачем деньги тратить? У меня с собой есть к чаю… Я тебе еще за билет отдать должна.

— Нет, это не полагается, — запротестовал он обиженно.

Маруся засмеялась:

— Я ведь не знаю, как полагается по части вежливостей, всяких там приличностей. Живу пока будто временно, а потом должно быть что-нибудь очень хорошее. Мне секретарь комсомольской ячейки велел больше читать, чтобы развиваться, чтобы понимать людей. Книг ведь написано такая уйма. Ты вот, Егор, тоже… — Она помолчала, посмотрела, как он шел невеселый, глядя только себе под ноги. — Ты тоже многого не понимаешь. Ты большой индивидуалист, Егор!

Это недавно усвоенное слово она сказала так, словно подняла какую-то тяжесть и поставила перед ним, а он и не заметил, думая о том, что она не любит его и относится к нему, как к старику Фетистову, который старше ее на целых сорок лет.

Возле барака Степановны — приземистой хижины — они остановились. Полосы желтого света падали из окон на грязный, истоптанный снег. Маруся уже хотела постучаться, но Егор вдруг схватил ее за руку и, волнуясь, заглянул ей в лицо.

— Ты вот мне говоришь… а я все об одном думаю, — прошептал он, задыхаясь.

Марусе даже страшновато стало от его волнения.

— Имя у тебя некрасивое! — неожиданно для себя сказала она, оттолкнула парня и быстро, сильно постучала в окошко.

10

— Расскажи да расскажи! Нашла рассказчика! — Рыжков, сбочив голову, полюбовался на починенный сапог, еще раз исследовал все залатанные места и вполне удовлетворился своей работой. С подсученными рукавами, бородатый и огромный, он был похож немножко на сказочного разбойника. Маруся сидела рядом и ожидающе смотрела на него. — Что ты меня пытаешь, словно поп на исповеди? — спросил Рыжков и начал готовить дратву для другого сапога.

— И вовсе не исповедь. Меня в комсомол принимают, мне надо автобиографию писать. Ведь ты отец!

— Ну так что ж! Пиши — рабочий, мол.

— Рабочие разные бывают.

— Знамо дело, на одной работе век не просидишь. — Рыжков смерил полоской бумаги широкий стоптанный каблук, подметку и еще раз прикинул, как лучше использовать остаток кожи. — Об чем мне рассказывать? Об моей жизни не шибко интересно слушать. Работал, да и все.

— Вот и расскажи, как работал.

— Экая ты, право! В кого ты такая настырная уродилась? — Рыжков задумчиво почесал согнутым пальцем высокую переносицу. — Про Донбасс разве?..

— Ну хоть про Донбасс.

— До золота я, значит, на угле работал. — Рыжков помолчал, суровея лицом. — Четырнадцать лет мне исполнилось, когда я впервой спустился в шахту. Артельщик, дядя Зиновей, завербовал нас девятнадцать человек — все голытьба была, вроде меня. Собрались мы на жительство в Зиновеевом бараке. Рабочий день — двенадцать часов. Утром рано встанем — на столе корытца с едой. Бутылка молока — с собой взять. Вечером придешь — опять те же корытца со щами, с мясным борщом. Кормили сытно. Дядя Зиновей заботился обо всех наших нуждах. В воскресенье перед завтраком скажет, бывало: «Санька, Митька, Васька к девкам!» Этим водки не давали. После завтрака доставали им костюмы, даже часы с цепками и кусок мыла лицевого. Все напрокат из сундука тети Химы — Зиновеевой мадамы. Ребята наряжались и шли в поселок Васильевский. Там спрашивали: «Какой артели?» — «Зиновеевской». — «Ну дать им по бабе и по бутылке пива».

— И зачем ты, Афоня, говоришь девчонке невесть что? — вмешалась, не вытерпев, Акимовна. — Ах ты бесстыдница! Девичье ли дело расспрашивать про этакое?

— Не мешай, мама, пожалуйста! Говори, тятя, не слушай ее.

— А на чем я остановился-то? Ну, ладно… Перед получкой приносит Зиновей расчетные книжки, показывает. «Вот столько-то тебе полагается, а с тебя причитается: тете Химе — рупь — это раз, мне рупь — это два да за выпивку…» То да се, обязательно трешницу засчитает. Сколько ни работай, все равно в долгу останешься. За неделю перед рождеством начинают подъезжать к казармам возы. Привезут, к примеру, лаковые сапоги — это тогда модно было. Свалят, «Ну, — скажет дядя Зиновей, — примеряй, ребята!» Надел на ноги — значит твое. Бесплатно. Потом пиджаки бобриковые и прочее. Оденут с ног до головы. На празднике начинается гулянье, спасу нет! Три дня гуляем, а к рабочему дню остаемся опять в одних шахтерках. Пропивали — денег-то у нас не водилось! Перед пасхой снова идут возы с одеждой: ботинки с резинками, рубахи суриковые. После праздника опять в шахтерках остаемся.

— Стирал кто — тетя Хима? — заинтересовалась Акимовна.

— Стирать нечего было. О белье мы понятия не имели. Рубаха парусиновая толстая да штаны — вот и вся одежда.

— А еще лаковые сапоги носили! — почти с укором серьезно сказала Маруся.

— Ну уж и носили! Они совсем новые обратно к артельщику переходили. Теперь мы тоже артельщиками зовем тех, кого сами для порядку выбираем, так это только звание и есть, а раньше они в артелях-то хозяевами были, а мы батраками. Без выгоды Зиновей за нас не стал бы держаться. А то небось целый месяц нас кормил, когда на шахте случилась авария и мы возле нее без работы лежали. В это время я и подался в Новороссийск, поступил кочегаром на морской пароход. Добрался до Владивостока, не успел еще на берег сойти, завербовался на Зейские прииски. С той поры и стараюсь вот уже боле тридцати лет.

— А хищником как ты сделался?

Рыжков нахмурился, недовольно засопел.

— Очень даже просто, нужда заставит. Вольничал, да и все…

Маруся поняла, что разговор надоел отцу, однако, помолчав, спросила:

— Когда вы шли на Алдан в двадцать четвертом году, правда, что тогда здесь людей ели?

— Еще новое дело! — раздраженно сказал Рыжков, взглянув на присевшую возле Маруси Надежду. — То расскажи про работу, то как людей ели! Не приходилось мне видеть такое, да и не придется, думаю. Может, был какой один случай, так ведь людей-то по тайге тысячи пробиралось! И тонули и замерзали… Про это небось никому неинтересно? — Рыжков забрал в кулак почти квадратную бороду, сердито потеребил ее. — Ты думаешь, я голода не видал? Если человек человека ест — это полоумство. Я больше года с партизанами по Зее ходил… Без хлеба по неделе сиживали, корье ели и мох варили. Когда с дружком Перфильичем в Тинтоне хищничали, нас тунгусы бесчувственных подобрали. Чуть не сдохли от бескормицы, а Перфильич супротив меня дите был! Мне бы его двинуть, да и только, и никто не узнал бы — тайга! А у меня мысли даже не доходили до этого… — Рыжков так задохнулся от гнева, что слезы выступили у него на глазах. Он потряс перед самым носом дочери огромным кулачищем с узловатыми козанками и крикнул: — Чтоб я не слыхал от тебя таких глупостей! И не спрашивай ни о чем больше! — Распалившись, пнул ногой чурбан, служивший ему вместо табурета, и ушел за занавеску, унося на рубахе прилипший вар.

Маруся посмотрела ему вслед широко открытыми глазами и с плачем припала к плечу Надежды.

— Договорились, — сказала та с улыбкой, проводя рукой по гладко причесанным волосам девушки.

— В другой раз не будешь привязываться! — шипела Акимовна. Ей и Марусю было жалко, и за мужа обидно, что его девчонка так разволновала. — Бесстыдница, до чего довела отца!

— Кто его доводи-ил? Уж и спросить нельзя! — едва выговорила Маруся сквозь слезы и заплакала еще горше.

Слезы дочери разжалобили Рыжкова, она плакала редко, да он никогда и не обижал ее. Хотел было выйти, сказать что-нибудь шутливое, но упрямое чувство оскорбленного человека пересилило, он лег на кровать и закрыл голову подушкой.

11

Костер высоко дымил возле борта канавы, буйно играл языками пламени — как будто рыжие петухи метались в схватке, развевая перьями. Не пожалел Забродин хворосту, благо не сам припас: сухие сучья так и лопались от жары, обрызгивали старателей дождем светящихся и гаснущих искр.

— Заставь дурака богу молиться, он лоб разобьет! — проворчал Зуев, сминая затлевшую полу ватника, и добавил, невольно любуясь летящими искрами: — Вот кабы золото так посыпалось, я бы и рот открыл.

— На горячее не открыл бы…

— Небось не посыплется.

— Каждый день пробы берем, а, кроме знаков, нет ничего.

— Не подвела бы буровая разведка, — враз заговорили старатели, встревоженные заветным словцом.

Они сидели у костра на бревнах, припасенных для крепления, жевали черный хлеб, прихлебывая из кружек чай, отдающий дымом. Немного ниже, по канаве, горел второй костер; там группа китайцев из этой же артели, сидя на корточках, окружила котелок с лапшой — китайцы предпочитали хлебу вареное тесто.

— Лопату не успели взять, а сразу озолотеть хотите, — сказал Рыжков, подвигая на угли ведро с кипятком. — Потатуев ведь ставил на работу-то. Знающий человек: на приисках у Титова даже за управляющего одно время ходил. Хозяин, он тебе зряшного человека держать не стал бы.

— Что ж с того? — возразил Зуев. — У Потатуева папаша в Чите рыбную торговлю имел — значит, не на медную денежку его обучали, да не об нем речь — мы насчет буровой разведки сомневаемся. Кабы шурфовка разведочная — тогда другое дело. В шурфе как на ладони и грунты и проба, а скважина — дело темное.

— Слепому все темно, — не унимался Рыжков.

— Ты больно зрячий! — обиделся Зуев. — У Титова, прежде чем работу начать, сколько шурфов ударяли?

— Сравни-ил! Титов один себе хозяин был, он всякое дело производил с расчетом. Рабочих до двух тысяч держивал. Бывало, как пудовую съемку сделают, так из пушки палили. Это в день-то пуд! — Рыжков с наивным торжеством оглядел усталых старателей. — Во-от жили!

— Жили, да не все, — сказал Егор и нерешительно добавил. — Дивлюсь я на тебя, Афанасий Лаврентьич. Говорят, ты в партизанах ходил, а хозяев выхваляешь.

Рыжков покосился на него синим глазом и, поперхнувшись чаем, закашлялся.

— Я никого не выхваляю, — заговорил он, все еще багровый не то от кашля, не то от упрека. — Но слова из песни не выкинешь — умный мужик, про то и толкую. Что ж, раз время было такое: всяк про себя разумел, а других в сторону отпихивал. В политике я не понимаю до сих пор. Для политики у меня мозга неповоротливая. А в партизанах ходил, там понятное дело. Пока свои со своими схватились, я в стороне стоял. Кто их разберет, кому чего нужно. Ну, а япошки ввязались, оно вроде и прояснело. — Рыжков улыбнулся, вспоминая: — Я раз пошел насчет продуктов в поселок да на четырех напоролся. Стал меня старшой допрашивать. Я не понимаю, а он сердится. Такой сморчок, а с кулаками налетает. Стою, смотрю, что с него будет. Он приказывает солдатам, те меня схватили и тянут за руки, чтобы я сел — начальнику ударить сподручнее. Ударил он меня в одно ухо, в другое… Озлился и я, ка-ак схвачу у крайнего винтовку и пошел молотить прикладом, спасу нет! У старшого наган был — ему первому. Разбодал всех, да на улицу, да в ихние же сани — и тягу!

— Значит, ты только против японцев воевал? — спросил с хмурой усмешкой Зуев.

— Знамо дело, против них и против белых тоже, раз они заодно держались. Только я уж к самому концу поспел. Попятили их с Амура — я и пошел обратно на делянку.

— Чудной ты! — сказал бодайбинец Точильщиков. — Партизанил, а злости против хозяев в тебе не слыхать. Жи-или, говоришь! На Лене тоже жили, а нас гнильем кормили, да еще свинцовыми бомбами угостили в двенадцатом году. Вспомнить их, гадов, не могу…

— Закрой курятник! — крикнул Забродин. — Ели люди хлеб и другим давали.

— А сейчас ты оголодал?! — презрительно спросил Егор. — Ежели так пить, как ты пьешь, да еще в карты играть — никаких заработков не хватит. «Хлеб давали»! Пробовал ты ихний хлеб? Тебя раньше опояска кормила, спиртонос ты, варнак зейский! А теперь за бабьей спиной сидишь…

— А тебе какая печаль о моей бабе? — Забродин проворно сбросил рукав рваного пиджака, сжав синеватый литой кулак, подступил к Егору. Драться всерьез он не намеревался: у Егора обязательно нашлись бы сторонники, да и заводить драку в трезвом виде казалось ему неудобно. Но пусть не думает, что он струсил, и Василий продолжал наступать, приговаривая: — Чего тебе далась моя опояска?

— Бросьте, ребята! — строго прикрикнул Рыжков. — Зачем зря шуметь!

Забродин сразу отошел от Егора, но несорванная досада кипела в нем, и, опуская на валке в темное «окно» штрека короткие бревна, он изливал ее в ругани:

— Что за жизнь распроклятая — день-деньской ройся в потемках, как крыса! Дернул меня нечистый связаться с крупной артелью. Да провались она совсем! Давно надо было уйти…

— Куда уйдешь? — сказал со вздохом старик Зуев, ухватывая деревянную бадью, показавшуюся над отверстием окна. Он вывалил из нее породу, и снова заскрипел валок, разматывая толстую веревку. — Хоть на край света сбеги, пить-есть и там надо. Эх, кабы не вода… Остер у ней нос — везде пробьется! На шахтах моторы поставят, чтобы откачивать ее… воду-то. Большое дело затевают на Орочене. Шахты с моторами… Ишь ты!

Забродин, слушая старика, поглядывал по сторонам и морщился, словно один вид этих примелькавшихся мест вызывал у него боль и тоску.

— Уйду я! — повторял он упрямо. — Каторжные, что ли? Завтра опять в забой лезть. Спецовки доброй нет. Сгниешь в мокроте!

Подождали с минуту. В колодце тихо. Лесотаски отвязали и унесли бревна для крепления, но откатчики что-то замешкались. Забродин, облокотясь на валок, сплевывал вниз и, наклоняя голову, слушал, когда долетит плевок.

— Балуй, черт! Лодырь!! — донесся снизу голос Егора.

Тачка, стукнув о бадью, затарахтела обратно.

На стенах штрека, похожего на длинный коридор, дрожали под железками пугливые огоньки свечей. Бессильные разогнать подземный мрак, они только разреживали его мутными пятнами неверного колеблющегося света, в котором возникали вдруг то взметнувшаяся лопата, то бревно на плече идущего горняка. Голоса людей звучали глухо: с потолка лился местами настоящий дождь, и в холодном сумраке стоял непрерывный унылый шорох частой капели. Егор, ежась под нею, торопливо трусил с тачкой к забою.

Огромная фигура Рыжкова в тесноте подземелья казалась еще крупнее — потолок был у него над самой головой.

— Следующий! Следующий! Бей, не зевай! — покрикивал он крепильщику. — Еще ударь! Еще! Пробивай под камень!

— Расколотилась! — отвечал крепильщик, шмякая балдушкой о размочаленный конец толстой жерди.

Набирали очередной ряд палей между земляной кровлей и поперечно завешанными огнивами.

— Пошла! Давай еще раз! Следующий, следующий!

Из-под пробитых концов палей шлепала вниз тяжелая грязь, брызгая на людей. Падали мелкие камни.

Егор взял широкую вогнутую лопату и начал бросать эту грязь в тачку.

— Совсем слабый грунт пошел! — сказал ему Рыжков. — Смотритель был, велел подхватов добавить. Не закумполило бы, ишь как хлещет!

— Теперь только успевай держать, вода сама кайлит, — ответил Егор, помогая Рыжкову закрыть тяжелой доской углубившийся лоб забоя.

Крепили сплошь «в ящик». Разжиженная водой порода выпирала из каждой щели. Чтобы удержать ее, за боковые стойки подсовывали пучки связанных веток кедрового стланика.

Рубаха под мокрым ватником противно холодила тело. Ноги в разбухших ичигах хлюпали по воде, заливавшей земляной пол штрека, скользили по грязным доскам выкатов. Егор, стиснув зубы, толкал перед собой тачку, сердито смотрел, как колышется в ней земляная масса.

Дразня воспоминанием, мелькала перед ним ярко освещенная рампа, женщина в розовом платье и совсем рядом, чуть повернуть голову, она… Марусенька! Но только темные бревна стоек и подхватов движутся по сторонам навстречу Егору, тускнеет, расплывается в сырой полутьме милый образ.

Натруженные мускулы ноют, кажется — сделай резкое движение, и лопнут они, стянутые усталостью, а голова словно распухла, отупела.

«От сырости это», — думает Егор и сразу ощущает, что пропитан он ею до самых костей.

Как в погребе, как в могиле… А наверху уже весна, солнышко, птицы звенят.

12

Егор помог своему напарнику подтолкнуть спиленное дерево. Оно хрустнуло и, качнув обнаженными ветвями, повалилось на сырой мох, на остатки снежных сугробов. Выше и ниже по горе пилили лес еще две пары вальщиков артели «Труд». Лесотаски обрубали сучья и волокли серые стволы лиственниц к спускам под гору.

Старатели не имели лошадей и таскали крепежник на себе — где на санках, где волоком, избороздив вдоль и поперек канавками-дорожками все склоны ближайших к прииску гор. Сейчас, когда снег уже сходил, мутные потоки устремились вниз по этим глубоко выбитым дорожкам, расплескиваясь от катившихся с горы бревен.

— Так и погоняет, — сказал напарник Егора.

— Что погоняет? — Егор взглянул с недоумением.

— Весна, говорю, снег торопит, сгоняет. А кабы нам зимой на лесоспусках сделать ледяные дорожки, али настилы из досок по крутогорью, бревна так бы и летели скользом.

— Зимой и надо было толковать об этом…

Снова молчком оба взялись за дело. Пила плевалась опилками, хищно вгрызаясь острыми поблескивающими на солнце зубьями в ствол лиственницы, на которой уже побурели прошлогодние молодые побеги.

Красноголовый дятел застучал на соседней сосне: задолбил крепким клювом, осыпая коринки, выгоняя из щелей толстокрылых жучков, рыжих короедов и долгоносиков.

Косая тень скользнула по дереву. Это родственница дятла — черная большая желна пролетела, направляясь в дальний распадок. Весна! Радуясь первому теплу, начинает звенеть вся лесная мелкота: цинкают синицы, стаи чечеток серебристыми брызгами рассыпаются по кустам, даже угрюмые горные воробьи охорашиваются перед своими воробьихами. Огромная полярная сова, выпятив белоснежную грудь, греет на солнышке пестро-серую спину, вертит круглой кошачьей головой, поводит янтарными глазами. Вот уже ночью она проверит, кто чем занимается, а сейчас хорошо и на суку посидеть, щурясь на ослепительно яркий свет дня.

Кедровка насмешливо крикнула над совиным ухом свое хриплое «крэк-кэрр!», села на метелку стланика, согнув ее так, что задрожали зеленые иглы, для равновесия растопырила крылья, уселась поудобнее, почистила длинный клюв: только что поймала и съела землеройку, и тонкий рыжеватый пушок прилип к роговице.

Шумно в тайге весной, не то что летом, когда прячется по гнездам пернатое население. Скоро, через каких-нибудь пять-шесть дней, оденется земля травой; зацветут кусты белоголовника и жимолости; лесные поляны и луга покроются незабудками, синими и фиолетовыми колокольчиками, бледно-желтыми пышными букетами рододендронов.

Все свои цветы разбросает по таежным просторам северная весна, и нигде не бывает она так желанна и радостна. Зовет в эти солнечные дни голубая даль! Тяжело переступая натруженными ногами, поднимется на водораздел старый таежник, снимет шапку и долго-долго будет глядеть на зеленые долины и горы. Еще раз встречает он весну в тайге, и такой же ветер, как тридцать — сорок лет назад, перебирает его уже поседевшие волосы.

 

Егор распрямил усталую спину и посмотрел в ту сторону, где на устье Орочена развертывалось строительство нового прииска.

«Маруся еще там, а потом прямо с работы побежит на какое-нибудь заседание. Совсем отбилась от дома».

Старатели подобрали спиленные деревья, поскидали в кучи вершинник и толстые ветки, присели покурить.

— Хватит на сегодня.

— На делянках тоже кончают.

Из лесу подтягивались остальные и тоже усаживались на бревнах, отдыхали, овеянные свежестью угасавшего дня. Ветерок задевал мягким крылом их загорелые, обросшие щетиной лица; приносил запах отсыревшей хвои кедрового стланца, затоптанных смолистых сучьев: для крепления подземных выработок приискатели рубили выборочно лиственницу, железнопрочную и упорную против любой гнили.

— Хорошо! — вздохнул кто-то. — Весной везде жить можно.

— Верно. Живешь, и умирать не хочется, — сказал большеглазый и темнолицый старик Зуев. — При старом режиме пришлось мне, ребята, в тюрьме сидеть. Весь год ничего, терпишь, а только пойдут по кебу дождевые облака да обдует землю весенним ветром… али увидишь, как птицы стаями полетят, тоска возьмет! Так бы и улетел следом.

— Это когда за купца сидел? — спросил Егор.

— За собаку, — строго поправил Зуев и неожиданно стал рассказывать: — Жил я тогда, братцы мои, на охотском побережье, денежку, заработанную на рыбалке, прогуливал. И на исходе своего гулянья, в лютую зиму, подобрал там брошенного каюрами больного кобеля. Был он из молодых, а такой худой да паршивый — смотреть нехорошо. Попался он мне под пьяную руку, я и посочувствовал: «Вот, говорю, моя предстоящая участь, этак же буду валяться на дороге». Взял его и потащил к себе в барак. Не знаю, откуда нашла на меня печаль-забота, только выхаживал я этого пса, невзирая ни на какие трудности. Одних попреков от хозяйки перенес, как за отца родного: кому тоже интересно больную собаку в избе держать! И он понимал: бывало, увидит меня — аж визжит: радуюсь, мол, только подняться, извините, не в силах. Однако мало-помалу начал ходить. Шерсть на нем новая объявилась, так и блестит, а старая слезла клочьями. И что вы думаете: как снегу сходить, поправился он совсем. Из себя стал рослый, белогрудый, уши торчком, словно у волка, — я его и назвал Серым. Стали мы жить вдвоем, и до чего ж дружно: то есть он от меня ни на шаг. Я в лодку, и он в лодку. Я в кабак, и он туда же, не нахальничает, но от дверей отогнать невозможно. Бывало дело — уснешь на припеке, так он сидит рядом, хоть целый день не евши, и муху не подпустит, не то что человека. И в упряжке вожаком во время пробы ходил отменно. Много желающих находилось отбить его, деньги большие давали: все равно, мол, он тебе ни к чему. Не понимали того, что я при своем одиноком положении вроде бы привык к нему… жалел. Один раз украли, и только через пять ден (которые за год показались) он вывернулся, тощий и злой. Сразу видно, не на свадьбу бегал. Не успели каюры его выложить, как других ездовых собак, и кобель был в полной форме. После и привяжись ко мне купец из Петропавловска. Был он прирожденный камчадал и до собак большой охотник. Начал охаживать: продай да продай кобеля. Потом вздумал подпоить. Зазвал в горницу, а я уж боюсь, как бы пса опять не увели, взял его с собой. Он этак вытянулся в сторонке, морду — на лапы. Лежит, посматривает. Ну, выпили. Купец опять свое. Сперва миром ладил, кошельком потряхивал, а не вышло — озлился. «Вот, говорит, надо было Серого твоего прикончить сразу. Он у нас двух работников испортил». — «Ах ты сволочь! — отвечаю. — Собачий ты вор!» Купец не долго думая раз меня по зубам. Я вскочил, а Серый уж лапами у него на груди: за горло норовит. Тот его и полосни финским ножом под брюхо… Где ж тут было стерпеть… Не пришлось купцу выйти из горницы…

Старик замолчал. Старатели сидели тоже молча в раздумье, глядя на убогие избушки, разбросанные в долине, потом нехотя поднялись и гуськом зашлепали вниз по мокрой мшистой земле.

Егор брел последним. Рассказ Зуева нагнал на него тоску. Вот весна… Все вокруг оживает, радуется, а над ним, молодым здоровым парнем, тяготеет одиночество. Не о ком ему заботиться, и он сам никому не нужен.

Жалобно тенькала пила, задевая о ветки деревьев, вздрагивала на плече, точно упругая большая рыбина. Впереди кто-то упомянул имя Маруси. Егор прислушался.

— Бойкая девка… Говорит: «Поеду в город». В кино хочет сниматься.

«И уедет, очень даже просто», — с тревогой подумал Егор.

— Отец ей во всем потакает! — продолжал тот же голос. — Когда начала она вечерами по собраниям пропадать, я думал: ну, даст он ей трепку! А ничего: будто сердится Лаврентьич, но это одна видимость.

В бараке после ужина Егор сразу завалился на нары, закрылся с головой байковым одеялишком. Обидно ему стало не только на Рыжкова и его дочь, но и на весь белый свет. Почему обделили его удачей и, уйдя постылым пасынком из родного угла, не встречает он на пути ни любви, ни участия? Сторонится его Маруся, но не может он выбросить из головы думы о ней. Пока она сидела возле матери, он даже радовался этому «страданию»: так ярко осветило оно его жизнь с первой встречи, когда вошел он в барак со своим деревянным сундучком, такой прекрасной показалась ему русая кареглазая девушка. Но с тех пор, как она стала пропадать на Орочене, любовь превратилась в пытку. Сколько там хороших ребят, — конечно, ей после них даже смотреть на него, Егора, неинтересно.

«Что я могу предложить ей сейчас? Разделить пополам кусок черного хлеба? Ни надеть, ни обуть нечего, только то, что на себе, да пара залатанного белья в сундучке. Нельзя без денег жениться, а пока до золота доберемся, она или замуж за другого выйдет, или в самом деле артисткой станет — не подступишься. Раньше хоть разговаривала, смеялась, а теперь смотрит как на пустое место.

Имя, видишь ты, не понравилось? Что бы такое сделать?.. Как стать видным человеком? Пусть бы спохватилась, раскаялась, сама стала меня преследовать, а я и внимания не обращал бы на ее приставания. Потом, конечно, пожалел бы ее. Но пусть бы, пусть пострадала».

Так думалось… Однако когда увидел Марусю во сне всю в слезах, то и сам заплакал от жалости. А наяву стоит ей подойти, он сразу робеет, теряется и из сильного, ловкого парня превращается в неуклюжего молчуна.

13

Маруся зажмурилась и несколько раз глубоко вдохнула воздух, пахший свежестью ночного дождя и травами, нагретыми солнцем. Пьяно кружило голову это густо настоянное душистое тепло. Приоткрыв глаза, девушка сорвала веточку тмина, прикусила белыми некрупными зубами. Летом день длинный, светло почти круглые сутки, поэтому, возвращаясь с работы, Маруся не спешила, радуясь безотчетно, как птица, зелени и ясной погоде.

Она поднялась с камня, отряхнула черную юбочку и пошла по узкой тропинке среди цветущих высоких трав.

В давно изрытом старателями русле булькал, болтал непонятное приисковый ключ, вода в нем была мутная от промывки: на делянах еще работали. Артели перешли теперь в открытые летние разрезы. Неподвижно торчали над зимними ямами жерди журавлей.

Везде, куда перекочевывала семья Маруси, было одинаково: прииск среди гор, покрытых тайгой, неуютные, холодные бараки, разговоры о золоте, о делянах, усталый отец, удачи и разгулы, а чаще лишения, — все это не изменилось с тех пор, как она себя помнит. И выпивают старатели по-прежнему, и в карты играют, хотя состоят в профсоюзе и давно бы могли приобщиться к культурной жизни, о которой столько говорят и газеты и лекторы. Шагая по тропинке, Маруся вспомнила о своем знакомстве с Забродиным.

Она возвращалась домой с репетиции. Ночь была морозная, снег так и повизгивал под валенками. И вдруг на повороте дорожки торопливо шагавшая девушка наскочила на пьяного. Он лежал на снегу без шапки и рукавиц. Кругом тишина, реденький лесок, опушенный белым инеем, и совсем далеко тусклые огоньки бараков. Марусе стало боязно, и она, проскочив мимо неподвижно распростертого приискателя, побежала во весь дух. Но неожиданно подумала, что дома ждет его жена, да еще и с детишками, а он сдуру обморозится и будет калекой или совсем замерзнет, что это, может быть, хороший человек… Она еще не преодолела страха, а ноги уже несли ее обратно. Человек лежал по-прежнему — не шевелясь. Маруся боязливо потрогала его: «Что, если зарезанный?..» Но он был теплый, и она начала трясти его. Наконец он замычал невнятно.

— Вставайте, дяденька! — сказала девушка, приподнимая его под мышки.

— Не хочу! — закуражился «дяденька».

— А вон милиционер идет, — постращала Маруся. — Во-от он тебе задаст!

— Ну и пущай идет!

— Пущай!.. Эх, ты! Да вставай же — нельзя лежать на снегу, — совсем осмелев, потребовала она.

Кое-как поставив на ноги и крепко поддерживая, она вела его с километр, то уговаривая, то ругая, словно законная жена. Возле жилья он, уже намотав ей плечи своей тяжестью, резко качнулся в сторону и опять свалился. Маруся разбудила отца, и тот затащил пьяного в барак. Все это было не удивительно, но, лежа в постели, девушка неожиданно всплакнула, сожалея о некрасивой жизни старателей.

Утром ее новый знакомец осипшим голосом попросил «чайку» и выпил кружек пять, устало жмуря выпуклые диковатые глаза.

— Настоящий бирюк! — определила Акимовна и долго журила дочь за позднее хождение по приисковым пустырям.

Во второй раз «бирюк» пришел сам с чистенько одетой, расторопной женщиной, и тогда старатели заинтересовались им и помогли ему определиться в артель.

В летнее время барак, где жили Рыжковы, казался еще непригляднее: на плоской крыше горбилось корье, придавленное жердями, между коринами зеленели кусты полыни и лебеды; бревна сруба, не опиленные на углах, торчали неровно, и на них висело сырое тряпье.

Маруся посмотрела на свое жилище, пораженная его убогостью, обошла кругом, недоуменно размышляя, как это раньше не замечала, что жила в таком вороньем гнезде. Сени, заслоненные с боков высохшими сосновыми лапами, придавали бараку особенно беспорядочный вид.

«Ну прямо разбойничий притон! — сказала девушка с веселой усмешкой. — Как раз для кино! В жилом месте посмотрят и не поверят, что здесь жила актриса Рыжкова! — С шутливой надменностью она вскинула голову, прищурясь осмотрелась. — Вот вам, пожалуйста, кухня нашего дома!»

Неподалеку в кустах чернела закопченным челом печь, сделанная из дикого камня на бревенчатом срубе, к ней вела чисто разметенная тропинка; по приисковому обычаю хлеб пекли на улице в любое время года. В сенях было тоже выметено и лежала плетенка из прутьев.

Все еще забавляясь сделанными «открытиями», Маруся потянула захватанный, пробитый сквозь дверь колышек, служивший ручкой. Дверь громко заскрипела на деревянной пятке, и девушка шагнула через порог. Надежда сидела на чурбаке у окошка, положив голову на колени Акимовны. По сибирскому обычаю они «искались» удовольствия ради. Сквознячок шевелил завитки Надеждиных волос, спадавших на пол. И снова бросилась Марусе в глаза нищенски убогая обстановка барака. Мох торчит из пазов, на железной печке ржавчина, бока у нее дырявые, и стоит она на земляном возвышении, как живое свидетельство таежной неустроенности. Единственно красивое во всем бараке — распущенные волосы Надежды.

— Вот еще бабья привычка! Что вы чистым ножиком ищетесь? — сказала девушка, забыв затеянную игру, и по-отцовски сурово пошевелила русыми бровями.

— А голова-то поганая разве? — спросила Надежда и, повернув лицо, затененное спутанными прядями, улыбнулась Марусе. — Я страсть люблю, когда мне ищут, так славно дремлется. — И она снова сонно ткнулась в колени Акимовны.

— Чего ты опять за книжку? — сказала Акимовна, любовно поглядывая на дочь. — На службе измучаешься и дома не отдохнешь. Солнышко, теплынь, погуляла бы.

— Только у меня и дела, что гулять! — с напускной важностью возразила Маруся и склонилась над учебником, беззвучно шевеля пухлыми губами.

— Возьми книжку да пойди на улке почитай, нельзя же целый день в помещении сидеть, — посоветовала Надежда, причесываясь у порога. — Лучше вечером позанималась бы.

— Вечером кино будет. Передвижку привезли с Незаметного, — сообщила Маруся и задумалась. — Трудно мне дается эта политучеба.

Мать сочувственно покивала головой, вздохнула, скрестив руки под тощей грудью.

— Молода еще. Успеешь, научишься.

— Молода! — повторила Маруся с досадой. — Это не от молодости, а потому, что вы родили меня бестолковой. Сейчас только и учиться, пока мозги свежие. Я все равно в город поеду…

— Почто в город-то начала собираться?

— По то, что не век же мне с вами на отвале сидеть. Я говорила тебе… Мохом обрастешь от такой жизни!

Ответ был настолько дерзкий, что Акимовна обиделась, поджала тонкие губы, но смолчать не могла:

— Мы-то не обросли. Служишь, и слава богу, чего тебе еще?

— Я тоже думала — слава богу, а теперь что ни день, у меня покою меньше. — Девушка подобрала на скамейку ноги в туго натянутых чулках, перебросила на спину пепельно-русые косы и заговорила, мечтательно улыбаясь набежавшим мыслям: — Поговоришь с человеком, который везде бывал, — сколько замечательных городов! А в кино посмотришь: пароходы плывут, поезда по линии идут, на автомобилях люди катаются… Дома какие! Ничего-то я такого не видала в своей жизни. Хоть бы взглянуть. Поеду в кино… В Москву. Меня возьмут — я ведь красивая. Буду летать на аэроплане в самых опасных ролях. — Глаза и щеки у Маруси разгорелись, похоже было, что она бредила.

— Глупости одни у тебя в голове, — сердито сказала мать. — Ходила я на Незаметный с отцом. Он меня затащил на эти картины. И сам-то никогда не бывал, да ведь надо передо мной погордиться.

— Что вы там смотрели?

— Ничего хорошего! Сперва в потемках сидели, потом затрещало… Бабенки какие-то беспутные запрыгали. Юбки до того кургузые, то есть никаких юбок — одни белые перья топорщатся, — видно, откуда ноги растут. В глазах у меня так и замельтешило. Зажмурюсь, потом погляжу, а они все еще подскакивают — смотреть срамно.

— А отцу понравилось?

— Да ему что? Известно, мужик, — сидит, уставил бороду.

Надежда вышла из своего угла с ворохом починки, присела к столу, звякая ножницами, отрезала заплату.

Маруся заглянула в ее наклоненное лицо.

— Ли опять про тебя спрашивал. Нам в контору уборщицу надо. Пойдешь? С Васенькой своим развязалась бы…

Надежда тяжело вздохнула, ответила не сразу:

— Ушла бы, да боюсь. И жаловаться боюсь. Одно у него слово — убью. Здесь мне от него уйти никак невозможно. Вот, даст бог, начнут мужики промывку, тогда мы с твоей матерью разом с них деньги получим. Тогда уеду.

— Получишь деньги, он и заберет опять! Что же это такое? — вскричала Маруся, негодующе всплеснув руками. — Протестовать надо, защищать свое право жить по-людски.

— Пробовала я протестовать-то. — Голос Надежды прозвучал необычно звонко и сразу перешел на глухой шепот: слезы брызнули из-под прижмуренных век на выцветший сатин мужской рубахи. Провела по лицу огрубелой ладонью, усмехнулась, блеснув мокрыми синими глазами: — Обломал он меня… Руки-то у него железные!

— Глядя на вас, противно даже думать о семейной жизни, — тихо сказала Маруся, расстроенная слезами Надежды, а особенно жалкой ее усмешкой. — Нет, я замуж не пойду.

— Все девки так говорят, а потом — скорей под венец, — печально возразила Надежда, вдевая нитку в ушко иголки. — На том мир стоит — каждый находит свою судьбу. Многие ведь хорошо живут замужем. Мой-то сроду бешеный, такие, слава богу, редко встречаются. Нельзя всех под одно равнять. Ты бы пожалела Егора: хоть бы немножко поласковей с ним обходилась. Извелся парень! На днях секретничал он со мной… «Мне, говорит, от Маруси ничего не надо, сватать сейчас не собираюсь, а у меня, говорит, сердце переворачивается глядеть, как за ней в клубе служащие стреляют».

Маруся слушала внимательно, но при последних словах Надежды у нее не только лицо, но и шея до выреза ситцевой кофточки стремительно покрылись ярким румянцем.

— Не его забота! Мне бы такое сказать попробовал! — И она сердито стукнула по столу крепким кулачком.

14

Словно ураганом, смело лес на левом берегу Ортосалы. Бойкий перестук плотничьих топоров непрерывно раздавался над площадкой растущего поселка. Рабочие, набранные на строительство из местных старателей, помещались пока в бараках старого Орочена и в палатках «ситцевого города». Приисковое управление готовилось к приему целой армии вербованных с Дальнего Востока и из Сибири.

Сергей Ли воспринимал создание нового механизированного производства не только как огромное событие для всей Якутии, но и как серьезнейший экзамен для него — рядового профсоюзного работника.

— Ты понимаешь, Луша, — говорил он жене, сверкая чернущими, косо прорезанными глазами. — Боюсь я отстать от событий… Сначала мне казалось — хорошо: весь народ работает, все сытые, одетые. Снабжение налажено: в магазинах и продукты и мануфактура. Правда, вроде весело?.. На первый взгляд очень хорошо живется на Алдане. Мне нравится здесь жить. С самого начала понравилось. Сытно. Заработать можно. Белая мука для пампушек, кожаные сапоги, жирная соленая рыба… Когда сюда попал, даже не верилось — счастье какое! А вот пожил несколько лет и вижу: не все хорошо.

— Заелся! — пошутила Луша, любовно взглядывая на мужа; она шила приданое для будущего ребенка.

— Разговаривал с Черепановым, — продолжал Ли, не обращая внимания на реплику Луши. — Предприятие боевое — золото. Прииски богатые. Как не быть снабжению! Но работаем по-кустарному. Народ приходит, уходит. Старатели бегают с прииска на прииск, точно олени, — ищут, где побогаче делянки… Я люблю Алдан, мне обидно, когда сюда приезжают только заработать. Хочется, чтобы была настоящая жизнь, чтобы люди оставались надолго, учились, семьи привозили. — Ли прошелся по комнате, подхватил на руки трехлетнего сына. — Вот Мирошка вырастет патриотом Алдана. Тогда здесь жизнь будет совсем замечательная. Построим большие шахты с машинами… Ты понимаешь?.. Стану разве я работать, как кустарь-одиночка, в яме с ручной помпой да с лопатой, когда могу сделаться кадровым рабочим? Разница огромная? Правда?

Мне Мирон Черепанов подсказал: другое производство будет, и люди вырастут, руководить ими надо будет иначе. Сложнее, труднее, интереснее. В прошлом году в Москве было совещание хозяйственников. Там Сталин выдвинул шесть условий в своей речи. Она называется: «Новая обстановка — новые задачи хозяйственного строительства». Мирон посоветовал мне обратить внимание на эти условия, еще раз продумать. Спасибо Мирону! Вот он научил меня ходить, и до сих пор я, как ребенок за няньку, хватаюсь за него в трудных случаях. — Ли остановился, покачивая прильнувшего к нему сынишку, но глядя куда-то через его головку, забыв и о жене, не сводившей с него взгляда. — Шесть условий… Первое — это механизировать труд, организованно набирать рабочую силу. Тут у нас в приисковой среде еще много самотека. Второе — ликвидировать текучесть кадров, уничтожить уравниловку, правильно распределять зарплату, улучшить бытовые условия.

Сказано: «Нельзя терпеть, чтобы машинист на железнодорожном транспорте получал столько же, сколько переписчик». А у нас сплошная уравниловка! Даже в крупных артелях на Пролетарке опытный забойщик получает столько же, сколько новичок на лесотаске. Необходимо так же улучшение снабжения и жилищных условий.

Ли, вдруг разволновавшись, опустил сынишку, пошел в комнату Черепанова и вынес небольшую брошюру.

— Здорово тут все предусмотрено! — говорил он, перелистывая ее на ходу. — «Не забывайте, что мы сами выступаем теперь с известными требованиями к рабочему, — требуем от него трудовой дисциплины, напряженной работы, соревнования, ударничества. Не забывайте, что громадное большинство рабочих приняло эти требования Советской власти с большим подъемом и выполняет их геройски. Не удивляйтесь поэтому, что, осуществляя требования Советской власти, рабочие будут, в свою очередь, требовать от нее выполнения ее обязательств по дальнейшему улучшению материального и культурного положения рабочих». Вот как! — торжествующе воскликнул Ли. — Пока с мелкими старательскими артелями нам до всего этого очень далеко. Лучше, конечно, чем лет пять назад. Но Сталин сказал — не надо оглядываться назад: «Только гнилые и насквозь протухшие люди могут утешаться ссылками на прошлое».

— Ты говорил: шесть условий, — напомнила Луша.

— Третье — ликвидировать обезличку, улучшить организацию труда, правильно расставить силы на предприятии. У нас на горных работах обезличка сейчас просто свирепствует: за все отвечает артель целиком. А часто и артель не отвечает! Потом четвертое условие: «Добиться того, чтобы у рабочего класса СССР была своя собственная производственно-техническая интеллигенция». Пятое условие — изменить отношение к старым спецам, проявлять к ним побольше внимания и заботы, и шестое: «Внедрить и укрепить хозрасчет, поднять внутрипромышленное накопление».

Это настоящая боевая программа для нас, женушка! Вот слушай: «Думать, что можно обойтись без механизации при наших темпах работы и масштабах производства — значит надеяться на то, что можно вычерпать море ложкой». На Алдане у нас было настоящее золотое море, и сначала его вычерпывали ложками все, кому не лень… Мы били ловкачей по рукам, дрались за каждый золотник. Но это все было тоже кустарничество. Как дальше быть? Вот ответ: «Реальность нашей Программы — это живые люди, это мы с вами, наша воля к труду, наша готовность работать по-новому, наша решимость выполнить план». Понимаешь, дорогая? Обязательно прочитай эту книжечку. Очень пригодится! Закончишь вечернюю школу, поступишь на курсы, потом на производство.

Ли тоже занимался вечерами: готовился к дальнейшей учебе.

— Сейчас мы с Мироном пойдем на Пролетарку. Надо проверить, как дела в Трудовой артели. Пока невесело там!

15

Ли зашел в партком, помещавшийся в клубной пристройке. Давно надо бы дать парткому отдельное помещение. Завклубом уже несколько раз жаловался Ли на тесноту — и намекал, и прямо говорил, что площадь клуба не должны занимать посторонние организации.

Сергей Ли и сам это знал. Но… Как можно было называть партком посторонней организацией, да еще посягать на его выселение? Именно поэтому, а не ради личной симпатии и дружбы и не проявлял здесь Ли свойственной ему напористости. Теперь, когда началось строительство нового прииска, строился и дом для парткома на левом берегу речки, откуда будет вид на всю просторную долину…

— Ну что, Мирон, пошли? — спросил Ли, подсаживаясь к письменному столу приятеля.

Смуглый и черноволосый Черепанов с затылка мало отличался от восточного человека, и это тоже нравилось Сергею.

— Сейчас придет заведующий старательским сектором Потатуев, тогда и пойдем.

— Старый спец! — промолвил Ли, припоминая пятое условие, о котором говорилось на московском совещании. Как ты относишься к Потатуеву, Мирон?

— Положительно. Он того стоит: работяга и горное дело любит.

— Значит, лояльный, по-твоему?

— Да. А ты разве иначе думаешь? — спросил Черепанов, отрываясь от бумаг.

— Во всяком случае, не больше, чем нейтральный, — сказал Ли, опять сильно выделяя необычное слово. — Когда подходишь к нему, сразу чувствуешь — стенка. Не могу с ним, как с другими. Грубый, но не простой. В брошюре, которую ты мне дал, написано: год-два назад вредительство составляло своего рода моду. А ведь говорят, на далекие окраины мода доходит с опозданием и меняется тоже позже.

— Слушай, дружище, у тебя что, подозрения какие есть?

— Нет, но я его не люблю.

— Хм! — Черепанов с сердитой усмешкой покосился на Сергея Ли. — Хорошенький довод для обвинения человека: не люблю! Я в Потатуева тоже не очень влюблен. Это не критерий для оценки — личные симпатии и антипатии. Конечно, спокойнее на душе, когда имеешь дело с человеком, которому симпатизируешь. Но ведь нас с тобой поставили на работу не ради нашего спокойствия. В брошюре говорится о старых спецах, повернувших в сторону Советской власти.

Чтобы полностью использовать их опыт, надо проявить к ним побольше внимания, заботу оказать — это верно. Однако вредители есть и будут, пока имеется капиталистическое окружение. Поэтому зоркости терять нельзя. Я бы тоже не прочь иметь вместо Потатуева специалиста из рабочих, но нам не хватает своих, советских кадров. А ведь программу-то по золоту мы должны выполнить! Это прямая наша задача. Значит, надо и Потатуевых привлекать к работе.

* * *

Через несколько минут Черепанов, Сергей Ли и Потатуев шли по улице прииска.

Потатуев, пожилой и грузный, шагал вразвалку, зорко поглядывая вокруг карими глазами. Обветренное лицо его с сивыми вислыми усами было кирпично-красным от постоянного загара.

— Не беги, Мирон Устинович, успеем, — попросил он Черепанова, едва справляясь с одышкой. — Хорошо вам, молодым да легким на ногу, а во мне без малого шесть пудов.

Черепанов пошел тише. Ли тоже сбавил ходу, искоса взглянув на плотного Потатуева, сказал:

— Нам до собрания надо посмотреть, как подвинулась проходка штрека в Трудовой артели.

— Медленно идет! Я там вчера был. За сутки дают погона не больше полметра. Интересный народ эти старатели! На черном хлебе сейчас сидят, а упорство какое!.. Попробуй-ка их на хозяйских так содержать, сбегут сразу, а тут держатся. Затягивает золотишко… — Потатуев запнулся о что-то, покряхтывая, поднял новенькую подкову, с коротким смешком опустил в карман. — К счастью, говорят. — Потом добавил серьезно: — Здесь подкову поднимешь, там ручку от валка, все экономия.

«Нашел чем похвалиться!» — подумал Черепанов, но кивнул одобрительно.

Он ценил Потатуева за любовь к горному делу: не считаясь со своим возрастом, старый штейгер мотался по приискам с утра до ночи.

— Вчера утром вызвали меня срочно на конный двор, — говорил Потатуев. — Характер у меня беспокойный: если вижу неладно, обязательно вмешаюсь, хотя бы и в чужое дело. А тут моего Вороного опоили, придется теперь на водовозку ставить. Накричал я на конюхов, поволновался, потом зашел в шорную, то да се, — проваландался часов до десяти, забыл и про завтрак. Пошел в контору, да вдруг озяб, пряма в дрожь кинуло, тогда только сообразил, что пальто надел прямо на нижнее белье. Как ты думаешь, Мирон Устинович, понравился бы я нашим барышням в конторе?

Потатуев рассмеялся так весело, что Черепанов тоже улыбнулся. Усмехнулся и Сергей Ли.

— Испугали бы.

— Да пожалуй: секретарша у нас особа слабонервная. Сегодня пакет с почтой затащила в архив, искали, с ног сбились.

У конторы управления толпились старатели, пришедшие сдавать золото, сидели и на низкой щебенистой завалине, покуривали. Водовоз проехал с Ортосалы, расплескивая из бочки студеную воду.

— Эх, попил бы! — сказал кривой Григорий, глядя, как взлетают над бочкой сверкающие хрустальные брызги. — Попил бы, да подыматься неохота.

— Ишь, лень-то как его одолела! — откликнулся проходивший мимо старик Зуев, и засмеялся, показывая голые десны.

— Небось день навозишься, так одолеет. Ты зубы уж начисто съел, даже корешков не оставил, а над людьми насмехаешься, ровно несмышленый.

Беззубая улыбка на коричнево-смуглом лице Зуева стала еще шире:

— Не я съел, цинга съела.

— Я этого старика давно знаю, — сказал Потатуев. — У-у, бродяга! Из старых хищников. Такими раньше и гремела тайга. Теперь он не тот… Обломался, а все за фартом гонится. Прикипел душой к шурфам да бутаре. Я тоже тайгу ни на какой юг не сменяю. Уж если умирать, так под елкой. А ты, Мирон Устинович?

— Умирать не собираюсь, а елки люблю. Вы говорите: гремела тайга хищниками. Пусть она лучше молчит, чем так греметь! Землю грабили и людей грабили. Взять вот этого старика. Вы полагаете, что обломался он, что старость его одолела. А он пришел на днях в партком и потребовал: «Товарищ Черепанов, пошлите меня по линии общественности на ликбез. Охота, мол, обучиться грамоте, но самому стыдно пойти — засмеют».

— Грамоте? — Потатуев громко захохотал. — Ему умирать пора.

— Опять вы о смерти? Это успеется, а тут такой отрадный факт. Пробудился у человека интерес ко всему, и даже деньги понемножку копит. Сберкнижка у него.

— Пропьет, — равнодушно сказал Потатуев. — Старые таежники продувные бестии. Наверно, хочет подсыпаться к вам с просьбой, вот и выдумывает разную ерунду.

— Он ничего не просил, — сухо возразил Черепанов.

Там, где кончались постройки прииска, они догнали Марусю, которая возвращалась домой с работы. С красной косынкой на плечах, в ситцевом платьишке она показалась им совсем девчонкой.

— Чем ты, кроме политики и клубных дел, занимаешься в свободное время? — спросил ее Потатуев. — Беллетристику почитываешь?

Маруся вспыхнула — она не знала, что такое беллетристика.

— Романы, повести… — подсказал Черепанов, догадываясь о причине ее молчания.

— Романы… Я читала про Пугачева и, кажется, Дубровцева. Но это давно уже.

— А какого автора? — откровенно посмеиваясь, допытывался Потатуев, бывший не очень высокого мнения о культуре современной молодежи.

— Автора я не помню, — чистосердечно призналась Маруся, стыдясь своего невежества. «Вот какой противный», — подумала она о Потатуеве и до самой Пролетарки шла молча, а увидев издали отца, отстала от попутчиков: она все еще дулась на него.

Рыжков колол дрова возле барака. Черепанов, Ли и Потатуев пошли прямо к нему.

— Как дела? — спросил Ли, присев на чурбан возле груды смолистых поленьев.

— Помалу проходим. Плывун долит, спасу нет. Опробованье делаем каждый день, но плохо. Ой, как плохо! Другой раз и знаков нет.

— Москва не сразу строилась, — сказал Потатуев и оглянулся через плечо, заслышав звонкий смех Маруси.

Она стояла на дороге с женщиной в белом платье и в мужских сапогах. Что-то рассмешило их, и они от души хохотали, глядя друг на друга.

— Дочь-то у тебя, Афанасий Лаврентьевич, как смеется! Легкие, должно быть, здоровые.

— Ну, легкие! — теплые усмешливые лучики легли на висках Рыжкова. — Дури много, вот и хохочет.

— Зря бранишь. Девица хорошая.

— Ничего. От недохвала порчи не бывает. — И Рыжков снова заговорил о наболевшем: — Не знаю, как дальше пробиваться будем. Обессилел народишко.

— Может, выделите несколько человек на добавочное старание? — предложил Ли. — Все-таки поддержка будет. Как вы думаете, товарищ Потатуев?

— Если артель найдет возможным — пожалуйста, пусть выделят. Делянку отведем здесь же, по ключу. Только чтобы не получилось срыва подготовительных.

— Зачем срывать? Нам это вовсе неинтересно.

Из барака выскочила Надежда с полным тазом настиранного белья, прошла мимо, не здороваясь. Синие глаза ее заметно припухли, лицо было в пятнах, в прорехе продранной кофтенки сквозило розоватое круглое плечо.

— Симпатичная, шельма! — заметил Потатуев, глядя ей вслед. — Прямо как у Некрасова: «с красивою силой в движеньях…» Ты посмотри, Мирон Устинович, какие у нее ноги!

Черепанов покраснел:

— Сердитая она…

Назад: Вступительная статья
Дальше: Часть вторая