Книга: Собрание сочинений. Т.1. Фарт. Товарищ Анна
Назад: Часть первая
Дальше: Товарищ Анна Роман

Часть вторая

1

Черепанов шел на лыжах, осыпая с кустов, с еловых лап хрупкие иголочки изморози. День был тусклый, слегка порошило, и солнце сквозь эту снежную пыль проглядывало мутно-золотистым пятном. На дне лощины, где выступала меж сугробов ржавая вода наледей, где, как пучки белых перьев, торчали обросшие пышным инеем кусты тальника, Черепанов увидел глубокий олений след, проломивший снежную целину. Олень оказался поблизости. Он объедал седые космы мха с нижних ветвей елки, привставая на дыбки, звякал боталом. Рядом, в снегу, темнела выбитая им до земли яма. «Должно быть, отбился от табора, — подумал Черепанов, глядя на оленя. — Ишь, накопытил сколько!»

Из лощины Черепанов поднялся на перевал. Просторы открытого нагорья опахнули его смуглое лицо ледяным ветром. Он прошел еще немного, остановился, крепко упираясь палками в твердый выветренный снег, и посмотрел вниз. Левее, по долине, раскинулись постройки нового Орочена. Острые глаза Черепанова разглядели даже крохотные флажки, бившиеся над аркой у въезда в поселок. Осенью ороченцы принимали там грузовые машины, шедшие с Невера на Незаметный по едва достроенному шоссе, уже широко известному под названием АЯМ. Дрожа, словно от усталости, пятитонные «бюсинги» останавливались у нарядной арки. Их встречали музыкой. С волнением припоминали старожилы и первооткрыватели Алдана трудности пеших переходов по бездорожной тайге.

Позднее, взрывая гусеницами глубокий снег, заваливший и тайгу и шоссе, пришли тракторы.

Преодолев горные перевалы, они приволокли чудовищные глыбы локомобилей и оборудование для шахт. Лица трактористов были багровы от морозов. Трактористы рассказывали о снежных заносах на Яблоновом хребте, на вьюжных высотах Эваты, о том, как удалось им дотащить до приисков эти громадины в ящиках из неотесанных досок. Позднее приискатели следили за распаковкой. Все было блестящее, тяжеленное, мощное даже в своей неподвижности.

«Ну вот, дожили до серьезных событий!» — думал Черепанов, глядя на ряд столбов, убегавших по просеке: через весь район протянулись поющие на ветру провода, стянутые в узел в долине реки Селигдара, где недавно задымили высокие трубы электрической станции. «Здорово это получается — электричество, машины… Какой-нибудь дрянной барачишко, а его прямо распирает от света. Шоссе на семьсот километров… А ведь главное-то еще впереди!»

Черепанов окинул взглядом голый склон, редкий лесок на изгибе. Черные глаза его весело заблестели. Он глубже надвинул шапку, слегка пригнулся…

Ударила в лицо остро режущая стремительная струя ветра, засвистела в ушах. Долина как будто выгнулась навстречу. Встряхнуло на сугробе. Вниз! Лесистый изгиб, поворот в сторону, ветка хлестнула по локтю. Мимо… И вот гора вырвалась из-под лыж, и Черепанов летит стремглав в пустоту, в снежную пыль, задыхается на миг от быстроты, от озорной радости и снова после упругого толчка находит скользящую опору. Вниз! Вниз! На пологий увал! В мягкие сугробы, в кусты, опушенные блестящей изморозью…

За кустами, ближе к дороге, желтеют отвалы старательских делянок. Старатели моют золото по-прежнему, но и у них не без перемен.

2

…Артель «Труд» на Пролетарке закончила подготовительные работы, давно приступила к промывке, но золото на делянке оказалось слабое.

— Ровно заколодило наше счастье, — огорченно говорил Зуев, сбрасывая гребком обмытые на бутаре камни. — В артели Свердлова какое богатство было, а у нас ничего похожего.

— У них ортосалинская россыпь вышла, а не с Пролетарки, — сказал Рыжков и, опрокинув нагруженную тачку на грохот, пристукнул ею, вытряхивая прилипшую глину. — Обмануло нас золото! Спасибо, хоть долги скостили.

Для зимней промывки бутара поставлена внизу, возле одной из боковых просечек. Работало сразу несколько забоев, и старатели то и дело сновали по штреку с тачками и крепежником.

Егор в этот день кайлил в забое. Он возмужал. Старый ватник готов был треснуть по швам на его широко развернутых плечах, черты лица стали резче, суше, а в выражении сквозило несвойственное ему дерзкое ухарство.

После выпивки у Катерины Егор пропьянствовал еще целую неделю, не смея показаться в своем бараке. За прогул его могли исключить из артели, но, когда он явился, охрипший и опухший с тяжелого похмелья, и сразу полез в забой, старатели пожалели его, и никто не попрекнул за пропущенные дни. Что-то словно надломилось в нем, и, постепенно, махнув рукой на прежнее стремление к хорошей жизни, он превратился в обыкновенного забулдыгу: при первой возможности старался напиться, проигрывался до нитки в очко…

Но душная скука томила его. Он часто думал о потерянной навсегда Марусе, и на душе его делалось пусто и печально.

Встречаясь с девушкой, он отворачивался, и ему казалось, что он ненавидит ее. Она, осведомленная приисковой молвой о его гулянке с Катериной, тоже сердилась и, насколько возможно, избегала общения с диковатым парнем. Далекие и как будто равнодушные друг к другу, жили они под одной крышей.

Недавно Егор подружился с Никитиным, который поступил все-таки на хозяйские и работал откатчиком в первой шахте. Егор заинтересовался молодым старателем с того дня, когда услышал от Фетистова о Мишкином великодушии, но, впервые сойдясь за полбутылкой, они крепко поспорили и чуть не подрались. Это, однако, не помешало им сдружиться. Теперь в свободное время Егор первым долгом отправлялся к Никитину. Тот жил в новом, еще сыром бараке. На сплошных нарах помещалось несколько десятков недавних старателей и вербованных из Иркутска, из Канска. У огромных чадящих плит, тесно уставленных множеством котелков и кастрюль, ругались женщины, кричали ребятишки. Люди спали на нарах, на полу между нарами, подкладывая в изголовья котомки, бесконечно курили, материли начальство и вербовщиков, насуливших золотые горы. В бараках было шумно, тесно, и в этой тесноте, бродившей, как дрожжи, чувствовалось ожидание чего-то очень важного.

Необычными казались и высокие копры шахт, выросшие среди долины, и гул моторов на подъемных лебедках.

Приятели подолгу толковали о житейских делах. Однажды Егор рассказал Никитину о Зуеве, убившем купца в ссоре из-за собаки, но Мишке рассказ не понравился, и он резко осудил старика.

— Разве можно ради животного убить человека? — сказал он и сердито потер лоб. — Я вообще ненавижу убийц. Ну, дай ты кому следует в морду, ну, наподдавай ему как следует, а чтобы убить… Я этого не понимаю. Какое право я имею лишить человека жизни?

— А на войне?

— На войне? Там совсем другое дело. Там если я убью кого, так ведь не из-за своего интереса. Если, скажем, за Советскую власть… посылай меня, куда хочешь! Я вперед всех полезу, тут уж ничего не жалко. За каждого убитого врага тысячи народу в тылу останутся в сохранности. А то за собаку — и порезать человека! — Светлые глаза Никитина горели, но, уже остывая, он добавил тихо: — Личная ссора для общества — пустяки. Но через такие пустяки, к примеру через пьянку, я от комсомола отстал. Вот и нехорошо получается, когда мы с собой совладать не умеем.

Мишка помолчал, потом сказал веселее:

— Нынче Черепанова опять встретил… Это он ведь надоумил меня пойти на шахты. Расспрашивал, чем живу да какие у меня намерения. А какие у меня намерения?! Так, глупость одна! Просил заходить в партком… А с чем я туда пойду?

Часто они бродили вдвоем по прииску. Никитин, более общительный, подмигивал бабенкам, заговаривал с девчатами, тащил Егора в недавно отстроенный клуб. Он со всеми зубоскалил, острое словцо всегда висело на его языке. Егор охотно подчинялся причудам товарища, таскаясь за ним, как медведь за вожаком. Эта неожиданная дружба явилась для него настоящей отрадой, но он упорно не поддавался Мишкиным уговорам и не переходил из своей артели на хозяйские работы и в хозяйский барак.

— Покурим, ударнички! — сказал шутливо Егор и, отложив кайло, присел на бревно. — Говорят, нынче норму для старателей прибавили. Теперь будет семьдесят пять сотых кубометра.

— Не выполним, — возразил Зуев, — где это видано, чтобы старатели работали по норме? Не всяк прут по закону гнут!

— Выполнить можно, — в раздумье заговорил Егор и умолк, прикуривая.

Махорка отсырела, и цигарка потухла, обгорев по краям. Он зажег вторую спичку, но бумажка разлепилась, а табак высыпался на его крепкий небритый подбородок.

— Шлеп хороший, а куру нет! — со смехом сказал Зуев, глядя на остаток бумажки, прилипшей к Егоровой губе.

Егор молча вытерся рукавом и начал свертывать новую цигарку. Руки у него слегка вздрагивали.

— Надоело! — неожиданно со злостью сказал он. — Кажется, горы бы своротил, а не знаешь, которой стороной себя к жизни приспособить. Вот спросили бы: какие у тебя намерения? И не сообразишь, как ответить, потому что ничего нет — глупость одна! А все что-то делают и довольны.

— Кто это — все? — насторожился Рыжков, удивленный и даже уязвленный словами Егора.

— Да вообще… народ.

Рыжков перевернул пустую тачку, сел на нее, широко расставив ноги в огромных ичигах.

— А мы-то разве не делом занимаемся? Вон сколько трудов вложили!

— Это верно, — подтвердил Зуев. — Проку только мало от наших трудов: кубажу-то мы дивно вынули, а содержание не больно веселит. Не доводилось еще мне на такой бедности работать. Конечно, льготы теперь. Помогла старателю власть, но только насчет нормы… я, например, не согласный. — Он посмотрел, ища сочувствия, на горняков, подошедших из соседнего забоя, и продолжал оживленно: — Мы же работаем без подразделений. Сегодня забойщик опытный, а завтра новичок. И опять же с промывкой… Нет, нам такая петрушка не подойдет!

— А может, подойдет? — неожиданно возразил Рыжков. — Насчет золота у нас слабовато. Стало быть, придется на кубаж нажимать. Золотоскупные магазины не зря ведь открыли: при дешевом товаре очень даже можно слабые пески работать. Похищничали, пора и совесть знать.

— Хищничали, да не все, — заметил с хитрой усмешкой Точильщиков, частенько-таки наведывавшийся на деляну. — Небось у твоего Титова старатели без нормы работали!

Рыжков поднялся, похлопал рукавицами одна об другую, не спеша надел их.

— С чего он моим-то стал?

— С того, что ты с этим Титовым уши нам прожужжал, как вы с ним из пушки палили. Теперь на любой ороченской шахте не меньше снимают, а без всякой пальбы обходятся.

Синие глаза Афанасия Лаврентьевича сердито блеснули, но он только крякнул и отвернулся.

— Будет рассиживать-то, не на именины пришли! — крикнул он от забоя, подхватывая лопатой комья сырой породы.

— Заело! Правда, она глаза колет! — сказал, посмеиваясь, Точильщиков.

Рыжков взялся было за нагруженную тачку, но, услышав ехидные слова, гневно выпрямился, стукнулся головой о низкие под палями огнива и совсем осердился.

— Мне глаза колоть нечего! — в голосе его прозвучала сдержанная ярость. — Разве я считал Титова своим? Просто признавал его как бывший факт! Ежели у нас теперь Советская власть, то, значит, хозяев раньше не было? Так, что ли? Дурость какая, спасу нет! Много их было, и все они большое отношение имели к нашему брату. А теперь я в новые порядки вникаю и вижу: конец приходит хищничеству. Льготам-то мы небось рады, а нормы опасаемся! — Рыжков толкнул тачку на выкат и, тяжело ступая, гордо покатил ее мимо старателей, в темноту штрека.

3

Надежда в пальто, в сером пуховом платке, на который выбивались мягкие кольца светлых волос, стояла на ступеньке крыльца и смотрела на Егора.

— Стареть начинаешь, Надюша! — шутливо сказал он, оглядывая ее крепкую фигуру. — Толстеешь!

Надежда заметно огорчилась, но, как девушка, легко сбежала вниз.

— Старею, сыночек! Старею, милый! Тридцать восьмой годок пошел.

Егор невольно залюбовался ею: располнела, кожа на висках и под глазами тронута морщинками, но и постаревшая — хороша.

Она оправила шаль на груди, тяжело вздохнула.

— Что так? — спросил Егор.

— Ничего, все о том же.

— О чем?

Надежда рассеянно глянула по сторонам и снова подняла на Егора синие задумчивые глаза.

— Старушью роль разучиваю. Матерей мне дают да бабушек. Хорошо у меня матери получаются? — спросила она горделиво, заранее уверенная в ответе.

— Хорошо!..

— Я ведь стараюсь… О тебе думаю, когда на сцену выхожу. — Щеки Надежды ярко зарделись, и она торопливо и застенчиво договорила: — Других детей у меня ведь не было, одного сыночка жалела…

Егор тепло улыбнулся.

— Я к тебе тоже привык, будто о родной вспоминаю. Сколько раз хотел в гости зайти, да все стесняюсь.

— Чего же?

— Ну, знаешь, одна ты, мало ли какие разговоры пойдут…

Надежда опять покраснела.

— Меня оберегаешь или сам боишься? Я ведь старуха против тебя.

— Это значения не имеет. Такое сплетут досужие кумушки, что и не возрадуешься!

— Небось к Катерине не боялся заходить! — не сумев скрыть раздражения, сказала Надежда.

Егор смущенно отвел глаза.

— К той уж по пути!

— Убил бобра! Лучше-то не нашел?

Егор помедлил, не зная, как отнестись к упреку.

— Чего ты-то злишься? Мне эта Катерина совсем ни к чему. У меня душа о ней не болит.

— Зато у кого другого болит… Маруся до сих пор забыть не может. Вечор ходили мы в баню… И Катерина там была. Маруся так и вспыхнула, а Катька нарочно поближе подсела, дрянь этакая!

— А Марусе не все равно? — На мужественном лице Егора отразилось смешанное чувство радости и стыда.

— Стало быть, не все равно, если сердится! — уже примиренно сказала Надежда. — Эх вы, несмышленыши!

Мягкий снежок падал с серенького неба, ложился на дорожку, на высокие сугробы, таял в волосах Надежды. Она запрокидывала румяное лицо, ловила губами летящие пушинки. Два ворона кружились над товарным складом, сталкивали друг друга с фонарного столба, негромко покаркивали, тяжело махая угольно-черными в снегопаде крыльями.

Надежда помолчала, следя за игрой неуклюжих птиц, потом взглянула на Егора, просияла и почти со слезами на глазах воскликнула:

— До чего легкая жизнь у меня становится! Раньше бывало — увижу ворона, такой он угрюмый, и сразу сердце заноет! А теперь вот гляжу: какие смешные птицы… Сами черные, носы огромные, каждой, может, лет по сто, а играют, словно воробушки. Нет у меня на душе тревоги. Подумаю: господи, что же я сделала хорошего? Ничего-то еще не успела! Только на ноги встала, а все ко мне с уважением: «Надежда Прохоровна», «Товарищ Жигалова», будто это и не я восемнадцать лет из стервы не выходила. Недавно Луша книжку мне дала. Потихоньку одолела я эту книжку. Большевик один написал о каторге своей… Люди жизней не щадили, а мы на готовенькое явились и то не сразу оценить его можем. Ну, вот я… чего ради загубила свою молодость?! — В голосе Надежды прозвучала горечь, и Егор снова удивился перемене в ее лице, уже серьезном. — Не гляжусь в зеркало по целым дням, не хочу вспоминать, что старею. Мне теперь во всех общественных делах помогать охота, только грамоты не хватает.

— Ты и так активная стала. А насчет молодости зря жалеешь, я ведь нарочно сказал… о старости-то. Вовсе ты и не старая! Замуж хоть сегодня выдавай. — Егор виновато, немножко даже заискивающе заглянул в глаза Надежде. Он не понимал, что с ней творилось: или ей действительно было весело, или мучилась она… То смеется, то чуть не плачет. — На свадьбу-то позовешь? — спросил он с грубоватой лаской.

Надежда не ответила, вдруг, играя, толкнула Егора плечом, дала ему подножку и, не оглядываясь, как барахтался он в сугробе, побежала в сторону. Он догнал ее у шоссе, отряхнул с полушубка снег и с удивлением сказал:

— Сильна!

— А ты жидковат! Чуток толкнула — и на ногах не устоял.

— Против трактора разве устоишь!

— Эх, Егорка, милый! Силы у меня сейчас и вправду много, прямо поднимает она меня от земли! Неужто еще расту?

4

Маруся стояла у полки с игрушками, наблюдая, как старательно маршировала по комнате младшая группа с пожилой воспитательницей во главе.

— Марья Афанасьевна, — тихонько позвала повариха.

Маруся пошла к ней, с порога обернулась, оглянула чистую нарядную комнату и притворила за собой дверь.

— Материалы принесли, — добродушно улыбаясь, сказала толстуха Ивановна.

В прихожей толпились ребята из пионеротряда — краснощекие, пахнувшие морозом, с инеем на воротниках и ресницах.

— Замерзли? — спросила Маруся, пропуская их в просторный чулан. — Давайте сюда, поближе к печке, тут тепло-о!

Из карманов и узелков ребята высыпали на стол еловые шишки, мелкие камешки, собранные на новых отвалах.

— За шишками к лесозаготовщикам ходили. Аж к Лебединой горе, — сообщила рыжая Ленка, шмыгая вздернутым носом. — Заходили погреться в столярку к Фетистову. Он приготовил много кубиков, гладких, хорошеньких. Только он сам хочет их принести.

— Ленка — юла, а из-за нее Фетистов нам не доверяет. — И ребята с веселым шумом двинулись к выходу.

Проводив их, Маруся прошла в комнату средней группы.

Здесь дети сидели за низенькими столами. Перед каждым на фанерной дощечке размятые куски белой глины.

— Поглядите, какие у меня калачики!

— А у меня лошадь! — кричал Мироша Ли.

— Вот ох-анник, — сообщил басом его сосед Павлик. — Вот ужье, а это шлем и звездочка. — Все было выполнено в отдельности, и звездочка, превосходящая размерами шлем охранника, лежала на пухлой ладошке Павлика.

Застенчивая Танюшка показывает свою лепку молча, приподняв худенькое плечико, смотрит из-под черных ресниц пытливо и тревожно.

Маруся хочет быть одинаковой со всеми, но Танюшка невольно вызывает у нее особенную нежность: девочка в детском саду недавно и еще дичится, пугливая, как мышка.

Надо зайти и на кухню. Щеголиха Ивановна, в батистовой косынке и белом халате, расторопно хлопотала у плиты, мелькая розовыми от жара локтями.

— Ты прямо как доктор! — одобрительно сказала Маруся и одним глазом, чтобы повариха не заметила, заглянула за шкаф. Продукты, привезенные утром, были уже размещены в выскобленных добела ларях и в холодной кладовке. Посуда на полках сверкала, занавески так и топорщились. Кухонное хозяйство находилось в образцовом порядке.

Уборщица Татьяна, она по совместительству и сторожиха, принесла охапку дров, положив их на пол, посмотрела, улыбаясь, на молоденькую заведующую.

— Сегодня я двух клопов поймала на койках. Такие тощие да проворные, насилу изловила проклятущих, — сообщила она и, заметив испуг Маруси, добавила: — Вы не беспокойтесь! Я все пересмотрела, больше не видать, должно быть, из дому занесли.

В чуланчике, где стояли шкафы с бельем, пахло оттаявшими еловыми шишками. В углу на брезентовой подстилке составлены раскладные кроватки. Рядом, в комнатке с одним окном, жила Татьяна, «изменившая» Луше ради возможности спокойно пожить отдельно.

— Не сердится Луша, что ты ушла? — спросила Маруся.

— Чего сердиться: она умненькая — понимает. Нынче сами перебрались на другую квартиру, тесно стало на старой, когда второй ребенок родился.

— Девочка тоже вылитая в Сергея, — весело сказала Маруся.

— Выходит, кровь у восточных людей сильнее, — важно заметила Татьяна. — Сколько я знаю, всегда в ихнюю природу детишки угадывают.

Маруся недоверчиво улыбнулась, оглядела кроватки, заглянула и в уютную комнату Татьяны.

— Нет, и не думайте! — приговаривала та, идя следом. — Видно сразу, что пришлые. Я теперь одежонку ребячью тоже буду смотреть.

— Пожалуйста, Марья Афанасьевна, пробуйте обед, — сказала повариха, появляясь в дверях. Она величала Марусю главным образом для того, чтобы придать солидность своему учреждению.

— Чище нашего-то поискать! — похвасталась Татьяна и прислонилась к косяку, сложив под грудью жилистые рабочие руки. — А вот в садике на Еловом вчера была комиссия, так грязное белье на кухне за ларем нашли. А уж паутины да сору — ужас сколько! Говорят, заведующую сменят.

— И следует! — строго сказала повариха. — У каждой матери за своего ребенка сердце болит. Теперь кругом механизация начинается, бабы так и прут на производство, наше дело — успевай разворачивайся!

Выйдя на улицу после работы, Маруся удивилась тому, как изменился ясный с утра день. Солнце утонуло в снежных тучах, и по долине мчался обжигающий морозом ветер. Маруся шагала по дороге, прятала руки, как маленькая девочка, в меховые манжеты пальто: перчатки после спора со снабженцами забыла в конторе золотопродснаба. Она все еще жила с родителями на Пролетарке. Ей не раз предлагали комнату в общежитии, но мать расстраивалась даже при напоминании об этом, и Маруся решила пока не переселяться. Конечно, отец мог бы перейти на одну из ороченских шахт, но он продолжал упрямо цепляться за старание в погоне за ускользающим фартом.

Ветер дул навстречу с такой силой, что у девушки слезились глаза. Однако она, прижмурясь и опустив голову, с таежным упорством шла ему навстречу.

— Великая нужда идти в такой буран! Обморозишься, — услышала она знакомый голос и остановилась.

Егор… Лицо его под драной шапчонкой показалось ей похудевшим, и стоял он такой печальный, точно побитый.

— Ветер может бушевать долго, а мне домой надо, — сказала Маруся, вытирая платком глаза и красные от холода щеки.

— А мне подумалось, — ты уже застываешь на ходу, — съежилась, как воробушек. Только вышел из больницы, гляжу, идешь…

— Пойдем вместе, — ласково позвала Маруся, и они пошли рядом. — Кого ты там навещал?

— Нет, на перевязку ходил. — Он вынул из-за пазухи руку и показал ей обмотанную марлей ладонь. — Пьяный на днях о печку обжег, — тихо пояснил он, радуясь выражению испуга на ее лице.

— Эх ты-ы, прогульщик! — упрекнула она и опять стала отчужденно-гордой. — Болезнь? Какая же это болезнь — по пьянству? И как только не стыдно?

— Сама виновата, — глухо ответил Егор, пряча больную руку.

— Еще лучше! Я-то при чем? Я тебя на печку не толкала.

— На печку — это бы ничего. Ты меня в петлю чуть не затолкала! — Поглядывая исподлобья на растерянное лицо Маруси, запинаясь от волнения, Егор говорил торопливо и горестно: — Ты от меня, как от волка, бегала, а что я тебе плохого сделал? Ведь не нахальничал, силой не набивался, а с тобой Черепанов… Да не обидно было бы, кабы он оценил такое счастье, а то поиграл да бросил, и опять ты с ним помирилась.

— Ты уже совсем одурел от пьянки, — грустно сказала Маруся. Приисковая среда приучила ее к подобным разговорам, и она даже не подумала обидеться на Егора. — Интересное дело!.. Стыдно, товарищ Нестеров, собирать бабьи сплетни!

— А то нет? — как-то глупо возразил он, но сразу поверил, убежденный не словами, а голосом и всем видом Маруси. — Тоска меня заела, — прошептал он взволнованно и попытался взять девушку под руку.

Она вспомнила Катерину, отвернулась. «Говорил, говорил про любовь да полез к первой встречной бабе. Что она ему? Целовала, наверно, его своими губищами!» Чувство смутной вражды шевельнулось в душе Маруси.

— Не знаю, какая такая тоска!.. У меня для нее Бремени не хватает. Сколько работать нужно, чтобы настоящим человеком сделаться!

— А ты разве не настоящая?

— Ну, нам с тобой еще много тянуться надо!

То, что она сказала «нам», приближая этим его к себе, обрадовало Егора. Будто и не было долгого периода отчуждения и даже враждебности. И Марусе вдруг стало весело. Они шли теперь рядом, и девушка, жмурясь от бившей в лицо пурги и уже не чувствуя холода, слушала сбивчивые рассказы Егора о его дружке Никитине.

5

— Зина! Зина! — напевал Сергей Ли, любуясь круглой головкой дочери, черневшей среди кружев пододеяльника. Крохотный капор Ли держал в руке, играя им перед личиком плачущего ребенка. Куда же запропала Луша? Прибежала с работы, сунула мужу плотненький живой сверток и скрылась. — Зина! Зи-ина! — напевал Ли, тщетно стараясь сосредоточиться на страницах исписанной им бумаги, разложенной на столе: он готовился к докладу.

Это был очень серьезный доклад, и Сергей затормошил Черепанова при составлении тезисов. Они вместе подбирали нужную литературу, обсуждали узловые вопросы. И вот теперь, когда все уже готово, когда докладчик еще раз перевернул страницы своих тезисов, еще раз перечитал доклад на пленуме ЦК об итогах первой пятилетки, еще раз продумал то, что нужно было высказать, возникло неожиданное затруднение: нельзя было выйти из дому.

«Что подумает Мирон Черепанов? Что скажут товарищи, собравшиеся в клубе?»

Ли точно матери родной обрадовался Татьяне, которая, как обычно, привела из садика озябшего Мирошку. Но Татьяна тоже спешила: у нее делегатское собрание на Пролетарке. Татьяна — первый помощник приискового женорганизатора.

Ли, не выпуская из рук Зину, стащил с сынишки шубку, снял шарф и шапочку. Мирон старался всячески облегчить отцу эту задачу, сердясь, сопя, ревнуя к сестренке.

— Да положи ты ее, — серьезно посоветовал он. — Пусть поплачет. Подумаешь!

Такой выпад рассмешил Сергея, но дочь развоевалась не на шутку, гневные вопли ее встревожили даже братишку.

— Может, она мокрая, — сообразил Мирошка, с которым совсем недавно случались такие оказии.

Вдвоем они распеленали маленькое сокровище, которое начало брыкаться и кричать еще пуще. Пеленки в самом деле требовалось переменить. За это время хлопотливый Мирошка успел с полного хода растянуться на полу и набил себе преизрядный рог на выпуклом смуглом лобике. Теперь дети плакали взапуски, а Ли в крайнем расстройстве сидел у стола, держа по детенышу на каждом колене и с безнадежным выражением покачивая их, посматривал на часы. От досады и нетерпения у него самого навертывались на глазах слезы. Если бы его помыслы не были прикованы к предстоящему собранию, он, наверно, проявил бы больше инициативы и внимания по отношению к своему потомству. Но сейчас он чувствовал себя на острие ножа. Разве можно опоздать на собрание! Но как быть с этими крикунами?

Он так обрадовался приходу жены, что даже забыл упрекнуть ее за свои душевные терзания: собрал бумаги и умчался.

В здании клуба народу уже битком. Вдыхая запах свежих еловых гирлянд, Ли прошел за сцену, то и дело здороваясь со знакомыми рабочими, сияя светлозубой улыбкой. Сердце его сильно билось от быстрой ходьбы, от волнения, и, даже вдохнув знакомый пыльновато-сухой воздух кулис и увидев Черепанова, Марусю Рыжкову и других приисковых активистов, он не мог успокоиться.

— Где ты пропадал? Уже хотели посылать за тобой, — сказал Черепанов.

Сергей Ли только рукой махнул.

«Вот он перед каждым собранием тоже волнуется, — подумал Сергей о Черепанове. — Не может привыкнуть выступать перед народом. Хотя, кажется, говорит спокойно, убежденно. Я тоже убежден, но почему-то бьет лихорадка, даже в животе дрожит».

— Начинаем? — спросил Черепанов.

Ли кивнул и все с той же внутренней дрожью, но внешне взбодренный и собранный вышел на сцену. Предстоял большой разговор об овладении техникой, о сокращении прогулов и простоев, о соцсоревновании и ударничестве…

Доклад Ли слушали с большим вниманием: председатель приискома пользовался среди горняков симпатией, его уважали за чистосердечность, за твердость слова. Чуткий к нуждам рабочих, он никогда не давал пустых обещаний, яростно восставая против бюрократов и волокитчиков.

Сейчас он говорил о могучем росте советского хозяйства, о выполнении первой пятилетки в четыре года, о таких ее детищах, как Днепрострой и Сталинградский тракторный. Лучившаяся из него гордая радость передавалась слушателям.

— В самом деле, что натворили, а? — весело сказал Афанасий Рыжков, сидевший в группе старателей неподалеку от сцены. — Конечно, буржуям не по душе, что мы без них управляемся!

«Лишнего забирает», — тревожно думал Черепанов, сидевший в президиуме, вслушиваясь в данные по сельскому хозяйству. В тезисах этого не было. Но захваченная горячей искренностью докладчика аудитория с интересом слушала и о колхозах.

Маруся Рыжкова написала крохотную записочку и осторожным движением руки подкинула ее Черепанову.

«Что это у него столько слов непонятных сегодня?» — прочитал Черепанов и насторожил ухо к трибуне.

Сергей уже перешел к делам приискового масштаба, лицо его сразу стало серьезнее, озабоченнее: в голосе то и дело проскальзывала горечь, даже обида…

— Сломали подъемник на третьей шахте… Простой вышел безобразный… Техническое руководство безусловно повинно, но если бы все по-настоящему, сознательно относились к делу, то разве требовались бы нянюшки на каждом шагу? — Тут Ли почему-то вспомнил Зину, но усилием воли погасил эту мысль. — Мы, рабочие, должны стать совестью производства. Беречь каждую гайку, каждый винтик, ведь только машины помогут нам выполнить новую пятилетку по металлу…

Черепанов искоса взглянул на Марусю, недоуменно пожал плечом, но тут его так и стегнуло словечко «субординация», потом «субъективно», затем «де-юре» и «де-факто» и, наконец, «трансформация» и даже «трансцендентный». Некоторое время Черепанов сидел не шевелясь, затем исподлобья, но зорко посмотрел в зал. Там была все та же настороженная, чуткая тишина. «Да ведь это я ему говорил: работай над языком, обогащай его, — вспомнил Черепанов, — а он за словарь иностранных слов уцепился!»

— Поступать по трафарету, — с особенной четкостью выговорил Ли.

— Ах, чтоб тебя намочило! — отозвался кто-то одобрительно из дальнего угла.

Черепанов вспыхнул, будто он сам допустил оплошность, но зал зашикал на реплику, и секретарь парткома вдруг успокоился: понял, что на слушателей неотразимо действует личное обаяние докладчика, и, как бы он ни выразил свои мысли, их постараются усвоить.

«Валяй, валяй, чертушка! — подумал Черепанов, светло усмехаясь. — Добрался до образованности!»

— Ли, ну что такое дилемма? — со смехом спросила Маруся во время перерыва. — Или вот я еще записала: «идефикс»?

Сергей крепко вытирал платком вспотевшее лицо; он еще не мог понять, хорошо ли у него получилось, и радовался только оживлению в зале, вызванному докладом.

— Идефикс? То же, что идея фикс, как говорят еще — любимый конек, — пояснил он, собирая в папку листки тезисов.

— А «катаклизм»?

— Ну, пойди возьми словарь иностранных слов, если интересуешься, — уже нетерпеливо возразил Ли.

— Не-ет, брат! — решительно, хотя и мягким тоном вступился Черепанов. — А рабочие тоже должны бежать сейчас за словарями? Доклад ты сделал хороший, но чего ради насовал в него всяких дилемм и идефиксов? Ведь это для наших слушателей точно осколки кирпича в хлебе. Ленин очень восставал против употребления непонятных иностранных слов. Он высмеивал тех, кто щеголял ими.

Лицо Ли багрово покраснело.

— А я-то старался! — сказал он смущенно. — Ведь я хотел как лучше. Кирпичи в хлебе!.. Ты меня убил, Мирон!

И все трое рассмеялись, превратив неловкость в шутку, которой не суждено повториться.

В это время Егор и Мишка в сутолоке прокуренного фойе тоже обсуждали доклад председателя приискома и тоже начали с «мелочей» — с иностранных слов, которыми он изобиловал.

На Егора они произвели иное впечатление.

— Ишь, наловчился! — хмурясь, говорил он о Сергее Ли. — Будто заправский ученый лектор. А ведь свой брат — рабочая косточка. Пришел на Алдан неграмотным, ходил в рваных штанах с мотней. А теперь куда махнул! Гляди, еще высшую школу одолеет.

— Этот одолеет, — подтвердил Мишка. — А ты не хочешь на производство идти… Смотри, что делает с человеком настоящая-то работа!

6

Постепенно старатели уходили из артели «Труд» и нанимались в шахты. Надежда давно уже поступила помощницей повара в столовую, ушел и Егор. Только Рыжков упрямился, не желая покидать обжитого места.

— Сегодня я перейду, а завтра в какой-нибудь просечке хорошее золото объявится! — говорил он. — Не всем на шахты идти. Этак и стараться будет некому. Пускай Егор в шахте ударничает, а я по-стариковски на делянке. Нам, старателям, теперь по новому закону большая легкость объявлена.

— Да ты хоть о дочери порадел бы, — пилила его потихоньку Акимовна. — Бегает девчонка, мается, каждый день в такую даль. Перешел бы на шахту, вместе квартиру получили бы. Надо и мне отдохнуть — слава богу, не молоденькая!

— А кто тебя заставляет? Теперь нужды в твоей работе не видно.

— Просят ребята, как же я буду сидеть сложа руки, когда обед сварить некому? Да и заработок у тебя, Афоня, невелик. У Маруси брать не хочу, пускай приоденется девка. Пора ей к месту пристроиться, женихи возле нее так и похаживают. — Акимовна озабоченно пригорюнилась. «Вырастила дитя, а теперь отдай неизвестно кому. Какой еще попадется!»

Рыжков смотрел на дело иначе:

«Теперь ее пристраивать нечего, она у места».

Он гордился дочерью, и ему было приятно, что она самостоятельно устраивает свою жизнь.

Однажды в выходной день он привез с Орочена на грузовике широкие тесины и длинные брусья. Народу в бараке осталось мало, и семья Рыжкова занимала теперь целую его половину.

Когда отогрелись привезенные доски, Рыжков засучил рукава, достал из-под койки сундучок с плотницким инструментом и, не обращая внимания на грустные вздохи жены, принялся за работу. Он прибил новую полку для посуды, установил посредине жилья два вертикальных бруса и начал обстругивать тес, использовав вместо верстака нары; намусорил опилками и стружками, надымил махоркой и своим деловым азартом одолел наконец деланное равнодушие Акимовны.

— Чего же это будет? — спросила она, кивая на брусья. — Качели, что ли?

— Выдумывай! — Рыжков раздумчиво пригладил кудлатую бороду, прикинул, как лучше разрезать доску, и взялся за пилу. — Подержи-ка тот край маленько. Заборку хочу сделать. Чтобы как в настоящем доме комната была. Лишние нары теперь можно выбросить, пол подтешу… Пускай ребята в той половине сами красоту наведут, а ты в этой стены побели. Насчет известки я уже договорился с завхозом. Такое помещение получится — любо-дорого!

— Тесу-то где взял?

— В хозотделе выпросил.

Он работал целый день. Когда начали собираться остальные старатели, заборка была уже готова, а на брусьях вместо двери висела занавеска.

— Кажись, не туда попал! — сказал, вваливаясь через порог, пьяный Зуев, хотел повернуть обратно, но, увидев Акимовну, остановился. — Устроились, как в жилухе, мамаша, то-то я и гляжу, будто барак изменился. — Он сел на нары и промолвил уныло: — Было бы у меня семейство, я бы тоже своим домом жил. Деточки, внучаточки… цыпляточки… Ну, что я такое есть? Кругом один… Накопил на сберкнижку четыреста рубликов и в два дня все спустил. Будь жена, разве бы она допустила?

— Кто же тебе не велел жениться? — сказал Рыжков с чувством невольного превосходства.

— Легкое дело! Как это стал бы я по тайгам таскаться, имея семейное положение?

— Другие люди таскались?..

— То люди… Не всякая пошла бы за бродяжку. Да еще каторжником был. Тоже надо, значит, понятие иметь… — Старик с трудом стащил пимы, сунул их к печке и полез на нары, где долго еще вздыхал, бормотал и ворочался.

Удивилась и Маруся, придя домой поздно вечером (выходные дни она проводила на Орочене: то в клубе, то в комсомольской ячейке), осмотрела ремонт, сделанный в бараке, но, заметив довольное лицо отца и хмурость матери, взгрустнула. Значит, он и не думает переходить на хозяйские, а она только что разговаривала с инженером Локтевым, заведующим шахтой, где работал Егор и где открывали учебные забои для новых рабочих. Локтев по совету Черепанова справлялся о Рыжкове, и Маруся обещала поговорить с отцом, но теперь не знала, как к нему подступиться. Вот он сидит у окна, кудлатый, широкогрудый, посверкивая густо-синими глазами, подшивает валенок Акимовны. Тяжелые руки его выпачканы варом. Видно, что он спокоен и всем доволен. Золото, правда, плохое, но есть надежда на лучшее. Не зря же пришлось проделать такую огромную подготовительную работу.

«Сколько тянулись, чуть не замерли на одном черном хлебе. Как же теперь отступиться? Немыслимое дело!» Упорства и терпения у Рыжкова хватило бы на десятерых, и силы, что бродит в литых мускулах, не изжить еще долго.

— Надо тебе, Анюта, курей нынче завести, — сказал он Акимовне. — Кругом люди живностью обзаводятся. При огородах это прямой расчет. Ежели без огорода свинью держать, на нее корму не напасешься. А при своей картошке вырастет незаметно. На Среднем прииске, говорят, целая деревня появилась на правом увале, да и на Орочене возле каждого барака нагорожено — не то сады, не то огороды.

— На Среднем забойщики нужны для углубки новых шахт, — осторожно вставила Маруся, — и на ороченские шахты в учебные забои…

— Теперь прииска со всякими заборами да тынами — прямо как жилое место стали, — невозмутимо продолжал Рыжков. — И народ дольше заживаться начал, вот ведь что удивительно!

Маруся по детской еще привычке забралась на скамейку с ногами и, положив лицо на ладони, в упор разглядывала своего огромного тятеньку. «До чего хитрый, будто и не слыхал про забойщиков!» — думала она.

— Теперь любой старатель может при желании семью выписать: школы есть и все такое прочее. Пять-шесть лет назад здесь бабы наперечет были, а ребятишек и не замечалось, а сейчас от этой мелочи по улице не пройти, — продолжал рассуждать Рыжков о том, что дочери и жене было известно не хуже, чем ему. В праздных этих и необычных для него разговорах чувствовалось желание показать, что в положении старателя не требуется никаких перемен. Ясно, что он хотел предупредить любые попытки уговорить его уйти со старания.

— А мы скоро будем переезжать на Средний прииск, — сказала Маруся, выждав время, когда отец исчерпал свое красноречие и поневоле замолчал.

— Кто это «мы»? — удивленно спросил Рыжков, наклонив голову так, словно прицелился боднуть широким лбом, окаймленным русыми колечками спутанных волос.

— Управление ороченской группы переезжает. Теперь не на Орочене будет центр, а на Среднем: там работы еще крупнее открываются.

Маруся чуть заметно улыбнулась, довольная произведенным на отца впечатлением, подумала: «Ишь ведь, расходился со своим старанием!»

— А ты?.. — нерешительно спросила мать.

— Пока здесь останемся, ведь Орочен-то остается, и шахты, и все, а там видно будет. Отцу просили передать: может, он пойдет на первую шахту руководить учебным забоем? С Лены якутов прислали на горные работы, нужно их обучить, чтобы создать национальные кадры. Заведующий шахтой хочет с тобой лично переговорить.

Рыжков ответил неохотно:

— Какой из меня руководитель? — но по голосу чувствовалось, что он усмехнулся. Значит, понравилось ему, что шахтерам известно о его забойном мастерстве. Однако он спрятал усмешку и сказал сурово: — Вряд ли выйдет толк из якутов: они ведь вроде цыганов — народ легкий, бродячий, а земляная работа тяжелая, тут и сноровка нужна и сила.

— А ты попробуй, отец, — попросила Акимовна.

— Попробуй?! Как же это я свою работу брошу?

— Да ведь золото у вас неважное!

— Сегодня неважное, а завтра вдруг пофартит. Вон Точильщиков перешел на шахты, а все к нам бегает… беспокоится.

На другой половине барака уже спали. Акимовна сходила туда, подложила в печку дров, погасила там электрическую лампочку и вернулась к себе, почти с неприязнью глядя на ярко освещенную прорезь в заборке над печью и на полосу света, падавшую между занавеской и косяком двери.

«Ровно в клетку попали», — мелькнула у нее невеселая мысль.

— А на улице темным-темно. Ни звездочки, — сказала Маруся. — И снег опять пролетает.

— Теперь начнет снежку подваливать, — отозвалась Акимовна с задумчивым видом. — Вот когда тебе родиться, этакая же снежная зима была, помнишь, Афоня? Еще тогда хунхузы промышленника Хилкова убили…

— Как, чай, не помнить!

— Его ведь дорогой убили, — продолжала Акимовна с тем же отчужденно-грустным выражением, — а лошадь завернули с кошевой в лес, она и издохла в снегу. Дерево, у которого привязана была, почти до половины перегрызла, да тут и издохла, бедная. И он, убитый, в кошевке лежал… Помнишь, урядник со стражниками его искали, Хилкова-то?

— Как, чай, не помнить!

— В ту пору я разрешилась Марусей.

— А что, — заинтересовалась Маруся, — какая я была маленькая?

— Обнаковенно, как всякий ребенок. Отец сам вместо повитухи принимал.

— Неужели сам? — переспросила Маруся и удивленно посмотрела на его грубые руки. «Можно ли с такими ручищами? Ведь у новорожденного ребеночка все кости мягкие и головка болтается». Жалкий вид был у нее в этих мозолистых ладонях! Дрыгалась, наверное, словно лягушонок. Ей стало неудобно и за себя и за отца. — Как он не побоялся?

— Чего бояться? Жили мы с ним другой раз в такой глухоте — одни мужики, вот он и приобык. Всех-то вас я девятерых принесла. Четырех бабы принимали, а остальных ему привелось. Честь по чести. И ребенка обмоет и меня. Конечно, были женщины, которые в одиночку рожали, так ведь не у каждой такое здоровье, да и раз на раз не приходится. Одна у нас на Камрае утром, бывало, родит, сама все за собой уберет и сразу ходить начинает. К вечеру-то, глядишь, и воду носит, и дрова рубит… Да эдак вот надорвалась и стала в тридцать лет не человек. — Акимовна помолчала и, просветлев лицом, добавила с тихой гордостью: — Нет, мы с твоим отцом хорошо прожили, жалел он меня и берег. Только сама-то жизнь больно неспокойная была.

— Тятя, а это правда, что ты маму насильно увез?

— Придумала! Разве я татарин! Сама она за меня убегом ушла.

Однако мысли Рыжкова, потревоженные вопросом дочери, невольно обратились к прошлому. Верно сказал пьяненький Зуев: не всякая пошла бы за бездомного бродягу. Если разобраться: бродягой ведь был и Афанасий Рыжков. Не полюбила бы его Анна Акимовна, прожил бы в одиночестве. А раз полюбила — значит он стоит того, не на деньги польстилась — весь тут был. Рыжков весело взглянул на дочь. «Хорошая девка! Жалко, остальные померли, доброе вышло бы племя! Целая артель парней и девок. И каждому теперь нашлось бы место и дело…»

* * *

Фарт опять ускользал от Рыжкова: золото тянулось все слабее, и старатели продолжали разбегаться из артели.

— Не одним хлебом сыт человек, — сказал в свое оправдание старик Зуев, прежде чем покинуть барак, — надо и на соточку заработать и на похмелку. Пускай китайцы, коли хотят, работают на слабинке, они народ непьющий, умеют сводить концы с концами! Пойду я на вольную разведку. Дело скоро к теплу, возьму еще двух стариков и потопаем в тайгу, может, амбарчик с золотом найдем — премию получим. А пока поживу в Незаметном. — С этими словами старик подтянул повыше котомочку, напялил на седую голову шапчонку и шагнул за порог.

Рыжков загрустил.

— Что же получается, Аннушка? — сказал он однажды жене. — Выходит, зря нас маяли два года на подготовке. Может, пойти мне теперь в учебный забой?

— Иди, отец! — горячо поддержала Акимовна.

Рыжков протянул еще с неделю, откладывая со дня на день, но золото не появлялось, и он пошел на шахту договариваться о работе.

Заведующий шахтой партиец Локтев сразу приглянулся ему своим круглым добрым лицом и тем, как внимательно посматривал он на всех ясными, тоже круглыми глазами.

— Давай, отец, определяйся, — весело сказал он Рыжкову. — Нам опытных горняков не хватает. Будешь якутов обучать, национальные кадры готовить.

— Неграмотный ведь я…

— Ничего, забойному делу можно без грамоты обучать. А вообще неграмотность надо ликвидировать. Дадим вам квартиру здесь, на Орочене, и сразу записывайся в ликбез. Дочка поможет заниматься… Хорошая у тебя дочка, товарищ Рыжков! Как это она до сих пор не обработала тебя насчет ликбеза?

— Отец ведь я… С какой стати она меня учить будет?

— Значит, крест ставишь на старании? — перевел Локтев разговор на другое.

Рыжков насупился, ответил уклончиво:

— Покуда перейду, а там видно будет. Боюся я, не выйдет из якутов толку в шахтах, они на воле привыкли: рыбачить да охотиться, или оленьи транспорты по тайге гонять.

— Привыкнут и на подземных работах. На Куронахе в молодежной шахте половина шахтеров — якуты. А шахта передовой числится.

Рыжков улыбнулся недоверчиво.

— Там комсомольцы, поди-ка… Эти напористые…

— Значит, опыт им передать легко, — сказал Локтев. — Ты на каких еще приисках бывал, кроме Алдана?

— На Джалинде, на Золотой горе, в Рифмановском руднике работал.

— На рудном, — одобрительно сказал Локтев, — хорошо, я очень рад. Дадим тебе четыре забоя, в каждом по три человека. Срок обучения звена — месяц. Потом вместо них новых поставим. Соседние забои тоже учебными будут. Понятно?

— Куда понятнее! — Рыжков помолчал, потом нерешительно спросил: — Не знаете ли вы, товарищ Локтев, как дела в артели, которая была организована из демобилизованных на Орочене? Так они и не нашли золота?

— Не нашли.

— Вот совпадение! Значит, не повезло и ребятам!

— Теперь они хорошую деляну получили.

— Потатуев становил в первый раз? — спросил Рыжков, помолчав.

Локтев утвердительно кивнул.

— Совсем закручинился старик, похудел. Неприятно ему, что опять ошибся в расчете.

Рыжков сказал жестко:

— Ничего, похудеть ему не мешает. Нам он тоже не потрафил, старый черт.

7

Маруся играла Липочку в пьесе Островского. Набеленная и нарумяненная, дородная от множества надетых одна на другую юбок, она действительно походила на купеческую дочку. Даже из первых рядов клубного зала трудно было узнать в Олимпиаде Самсоновне комсомолку с Пролетарки.

Хороша была мать ее Аграфена Кондратьевна — кассирша из старательского магазина, и в жизни толстуха. Неплохо играли сваха и Подхалюзин, и только черноволосый актер — Самсон Силыч — чуть не испортил все дело, выйдя на сцену в криво надетом седом парике.

Фетистов, увидев такой беспорядок, чуть не задернул занавес, но одумался и громко шепнул:

— Парик-то поправь, полбашки видно!

Пьеса, в общем, прошла живо. Островский пользовался у приискателей большим успехом.

Фетистов прислушался к аплодисментам, закурил и пошел к артистам. Маруся, уже переодетая в свое платье, снимала перед зеркалом остатки грима. Она покосилась на Фетистова смеющимися глазами, щеки ее блестели от вазелина.

— Ну, как? — спросила она.

— Здорово! Только Большов подгадил с париком.

— Что говорят?

— Публика-то? Очень даже довольны. Чего еще надо! Помнишь, на Незаметном эксцентриков-то смотрели… Никакого сравнения. У нас куда лучше, прямо настоящие артисты.

— Это уж ты преувеличиваешь! — весело возразила Маруся, приближая к зеркалу яркое лицо.

— Щеки не полагается пудрить, разве самую малость, — заметил Фетистов, заботливо, точно старая нянька, следивший за ее движениями.

— Откуда ты знаешь?

— Я все знаю. — Старик помолчал, моргая серенькими глазками, и добавил тихонько — Егора здесь. Я его в дырочку заприметил… В первых рядах сидел.

— Какое мне дело?.. — сухо бросила Маруся.

— Зря ты так…

— Почему зря? — Она отряхнула с платья пудру, взяла пальто, шаль, фетровые ботики и пошла через сцену в зрительный зал. Фетистов побрел следом за нею.

В центре зала, освобожденном от скамеек, танцевало несколько пар. Марусю встретили улыбками. Она передала Фетистову свою одежду, положила руку на плечо подбежавшего к ней стройного Колабина и закружилась с ним под звуки «Березки».

Возле входных дверей в группе нетанцующей молодежи она действительно увидела Егора. Он стоял, прислонясь плечом к нагроможденным скамейкам, и пристально глядел на нее. Маруся кивнула ему и, ласково улыбаясь, оживленно заговорила с Колабиным о каких-то пустяках. Она совсем не сознавала, что кокетничает с ним потому, что в мыслях у нее был Егор. Когда они опять проносились мимо дверей, Маруся отыскала взглядом лицо Егора и поразилась его суровому выражению. Теперь он не смотрел на нее!

«Надулся почему-то! Ну и пусть!» — подумала Маруся, однако не выдержала и снова взглянула в ту сторону. Егора в зале уже не было. Все оживление девушки сразу исчезло, хотя она не поняла, отчего так больно защемило у нее сердце.

— Довольно, у меня голова закружилась, — сказала она, поднимая на кавалера опечаленные глаза.

Колабин довел ее до Фетистова и сел рядом на скамейку, но Маруся уже не обращала на него никакого внимания. Она надела боты, пальто, повязала голову шалью и, вынув из кармана перчатки, посмотрела на старика.

— Домой? — удивленно спросил Фетистов.

— Да, ухожу.

— Проводить, что ли?

— Разрешите мне! — сказал Колабин и приподнялся, умоляюще глядя на нее. Лицо у него было румяное, с тонкими правильными чертами, голубые глаза по-девичьи красивы, но Маруся ответила холодно:

— Не надо, я привыкла без провожатых.

Девушка проскользнула мимо зрителей, толпившихся у входа в зал и вышла в просторное фойе. Там стояли группы курящих шахтеров, сквозь голубоватый дым белели на красном слова лозунгов.

Дверь в читальню была полуоткрыта. Маруся мимоходом заглянула в нее и попятилась: у стола в распахнутом полушубке сидел Егор. Перед ним лежал открытый журнал, но, облокотясь на стол и вцепившись всей пятерней в темные волосы, он смотрел куда-то в сторону. Девушка отступила быстро, но Егор повернулся еще быстрее, и взгляды их встретились. Сердце у нее так и заколотилось. Однако она постаралась принять равнодушный вид и произнесла почти спокойно:

— Журналы читаешь? Это хорошо. Тут есть совсем свежие.

Егор продолжал молча смотреть на нее, и Маруся решила, что уйти сейчас невозможно — он может подумать, что она уходит из-за него. Да мало ли что может взбрести ему в голову?

— Надо бы мне книги обменять сегодня… — сказала она, подходя к столу. Голос ее дрогнул, и она, рассердись на свое волнение, резко повернулась к дверям.

— Чего же ты танцевать бросила? — спросил Егор так робко, что Маруся сразу ободрилась, обретая обычную самоуверенность.

— Хорошего понемножку. Домой тороплюсь.

— Я провожу тебя?

— Как хочешь.

Егор помедлил — будто и правда раздумывая: идти с Марусей или остаться, — и легкими крупными шагами догнал ее у выхода из фойе. Некоторое время они шли молча. Было тихо. В долине над прииском высоко поднималось розовое зарево огней. Ночь стояла холодная, туманная, едва светили белесые звезды. Когда Маруся зябко повела плечами, Егор не увидел, а скорее почувствовал это движение.

— Замерзла?

— Нет, — ответила она, хотя с трудом удержалась, чтобы не застучать зубами.

— «Нет», а дрожишь! — Егор обнял ее, но она вывернулась, сказав сурово:

— Рукам воли не давай!

Ей сразу сделалось жарко, и она пошла тише.

— Как же в клубе обнималась с Колабиным?

— Это в танцах. Совсем другое дело.

— Другое дело, потому что со служащим. Конечно, с ним интереснее. Навылет его глазами простреляла, а он и так за тобой таскается, словно репей.

Слова Егора рассмешили Марусю. Меньше всего думала она о профессиях своих знакомых и ко всем относилась одинаково, только с Егором не могла держаться свободно: всегда он заставлял ее быть настороже. Этой зимой отношение к нему еще более осложнилось: теперь при встречах у нее начинали холодеть руки, билось сердце, и она нервничала, стараясь вернуть прежний насмешливо-спокойный тон.

Маруся замедлила шаги, искоса посмотрела на Егора. Он шел, опустив голову, полушубок на нем был распахнут, как там, в читальне.

— Что ты идешь такой растрепанный, еще простудишься! — сказала она, останавливаясь.

Егор стоял перед ней ссутулясь и угрюмо глядел в землю. Тогда Маруся сама поправила ему шарф и, сняв перчатку, застегнула пуговицы полушубка. Обоим стало хорошо, и они засмеялись.

— Какой ты чудной! Точно маленький, нельзя так, — сказала Маруся.

Егор взял ее озябшую руку своей горячей ладонью и, бережно держа, спрятал к себе в карман. Теперь девушка поневоле шагала, прижимаясь плечом к его плечу.

— Если бы я хоть немножко надеялся… что ты другого не выберешь… я бы набрался терпения и ждал. Не век тебе в девках сидеть, — говорил он, с трудом удерживаясь от желания схватить и расцеловать ее.

Маруся на ходу высвободила руку, слегка отстранилась.

— Обещать я ничего не могу. И выбирать никого не собираюсь. Мне сейчас для себя одной времени не хватает. То учеба, то в садике… Как у тебя работа в шахте? Соревнуешься?

— Недавно нас вызвали ребята-комсомольцы: давайте, мол, звено со звеном. Согласились мы с Мишкой. Он у меня откатчиком, — и еще один есть, но тот не очень поворотливый. Дали обязательство, чтобы без прогулов и норму выполнять не меньше ста процентов… — Егор помолчал, потом добавил с гордостью: — Знаешь, по скольку мы заработали в прошлом месяце? По триста сорок рублей на брата.

— Видишь, как хорошо теперь: все по-новому — и работа и товарищи, — сказала Маруся.

8

Договор о соревновании Егор подписал неохотно:

— Как можно загодя хвалиться? Дашь слово, а вдруг да не выполнишь?

Никитин сказал с легкой издевкой:

— Вдруг пришел к бабе друг, а она его весь вечер ждала. Постараемся выполнить. Прогулы-то от себя ведь зависят.

— А если будут простои не по нашей вине? — колебался Егор, глядя на свою корявую подпись.

— Хватит раздумывать! — Мишка взял бумагу из рук товарища. — Что, если бы тебе досталось дело государственной важности? Ты бы целый день, поди, сидел да замахивался!

Мишка взял карандаш, разгонисто подписался: «М. Ник.», дальше следовала петля, замысловатый росчерк и длиннейшая спираль.

— Вот! — удовлетворенно промолвил он. — От хорошей, брат, подписи многое зависит: сразу впечатление создается… А дело хорошее. Ударникам почет, премии разные. Зачем отказываться от этого? Мы ведь не монахи, постом и лодырью царства небесного не добиваемся.

Ночью Егор долго не мог заснуть. «Ударником заделался, — размышлял он, беспокойно перекатываясь с боку на бок. — Держись теперь, Егор Григорьевич, чтобы не осрамиться. Надо бы сократить в договоре по части общественных нагрузок. Уж очень много мы насулили! А все Мишка… Не дал обмозговать путем. Погоди, я тебя завтра погоняю с тачкой!»

В бараке было темно. Храпели вповалку на сплошных нарах усталые люди. Кто-то позвякал печной дверкой. Сильнее затрещало пламя, озарило красноватым светом дальние углы. Егор повернулся к Мишке. Тот дышал тихо, ровно. Егору стало досадно.

«Дрыхнет, как колода!» — подумал он, завидуя беззаботности Никитина, и потеребил приятеля за нос.

— Мишка!

Никитин заворочался, сладко почмокал спросонья губами.

— Чего ты, Егор?

— Думаю я.

— Конь пускай думает, у него голова большая…

— Мишка, договор-то мы подписали…

Никитин проснулся совсем, протяжно зевнул, тепло дохнув в лицо Егора.

— Заладила сорока про Якова!.. Ну подписали, в чем дело? Надо порядок навести в шахтах. Смотри, сколько прогулов да простоев. Лодырей расплодилось, как грибов поганых. Вот теперь их начнут трясти, только держись! Комсомольцы пошли на производство, партийцы… Раньше на службе находились, а теперь в забои рвутся.

Егор заговорил шепотом:

— С которыми мы соревноваться будем — ребята-силачи, и забойщик у них опытный, бодайбинец. Обставят они нас! Может, нам породу из забоя вынимать по-новому?

— Как еще по-новому? Чем ты ее возьмешь, кроме кайла?

— Думаю я, — повторил Егор нерешительно, — надо все-таки попробовать…

Он закурил, сел на постели. За окном текла темная, в мелких звездах, весенняя ночь; в темноте одиноко брехала собака.

— Знаешь, Миша, — заговорил Егор снова после долгого молчания, — я за последнее время подметил: сильнее ударяешь кайлом — только устаешь, а ударишь слабо, но с расчетом — и толку куда больше.

— Угу, — сонным голосом отозвался Мишка.

На другой день в шахте Егор был сосредоточен и угрюм. Всю смену он работал молча, почти с ожесточением. Звено, глядя на него, тоже подтянулось, но после замера Мишка сказал:

— Как хочешь, но без отдыхов я работать несогласный. С такой горячкой можно не больше недели протянуть. Запаришься и сдохнешь. Не понимаю, чего ты бесишься! Норму и так перевыполним, а если те больше дадут — ихнее счастье. Я человек независтливый.

Егор ответил не сразу.

— Зависть — это когда человек чего-то хочет для себя одного, — возразил он. — А тут артельно уговорились взяться за работу вперегонки. На весь район ославимся, как трепачи, ежели обещания не выполним.

Мишка покачал головой, смешливо поморщился.

— Угробишь ты нас! Не могу же я с тачкой рысью бегать.

Второй откатчик ничего не сказал, но вид у него был тоже усталый и недовольный.

Этот разговор заставил Егора крепко задуматься о том, как работать ровно, без натуги и срывов. Он начал приходить на шахту раньше своей смены, присматривался к работе других звеньев, изучал причины простоев, приставал к смотрителям с расспросами.

— В мастера ладит попасть, — говорили шахтеры, посмеиваясь над ним, когда он, широколобый, бровастый, сдвинув на затылок шапку, сновал по просечкам в неурочное время.

Иногда он заходил в читальню, брал журналы по горному делу, подолгу просиживал над ними, с трудом вчитывался, огорчаясь из-за своей малограмотности. Читальня толкнула его в вечернюю школу для взрослых. Он похудел. Серые глаза его беспокойно блестели.

— Когда ты женишься? — озабоченно спрашивал Мишка.

— А что? — смущаясь, отвечал Егор.

— Видимость у тебя такая — вот-вот психовать начнешь.

Однажды Мишка поинтересовался:

— Как у тебя с Марусей-то выходит дело?

Егор нахмурился, сердито отвернулся.

— Брось мучиться, — посоветовал Никитин. — Пойдем к другим девчатам. Парень ты видный, за тебя любая с радостью пойдет. Не хочешь? Ну, пес с тобой!

«Попробую подкайлить снизу, — решил после долгого раздумья Егор. — Возьму мелко, сантиметров на двадцать пять, а там видно будет. Только бы мастера не принесла нелегкая! Сунется с указкой под руку — все испортит».

Он послал откатчиков за лесом и начал подкайливать низ забоя. Когда они вскоре вернулись, большая груда накайленой породы уже ожидала их. Рабочие в недоумении переглянулись.

— Что ты тут вытворяешь? — крикнул Мишка, широко открытыми светлыми глазами уставясь на выклеванный Егором забой, и невольно выругался.

— Подкайливаю, — сказал Егор, упрямо продолжая работу. — Начинайте откатку, пока на подъемнике свободно.

— А придет мастер, что он скажет? Сделается кумпол — задавит и тебя и нас.

Егор нетерпеливо тряхнул головой, выпрямился и… неожиданно просительно улыбнулся:

— Небось обвала не будет. Я ведь рассчитываю: где грунт рыхлый, подкайливаю мелко. Доберусь доверху, тогда сразу закрепим. Вот какой валунище вынул, и совсем легко. Кабы можно было, я бы сам и кайлил и катал… Охота мне проверить, можно ли работать так…

— Умней инженеров хочешь быть! Подумаешь, проверщик нашелся! На то наука существует… Хотя почему бы и не попробовать? — сказал Мишка, сдаваясь, когда увидел, как омрачилось лицо Егора. — Подкайливай! Но ежели насыплешь, будешь помогать нам на откатке.

Никитин первый нагрузил тачку и увез ее на подъемник. Обратно по пустынным еще просечкам он мчался с нею рысью: ему показалось, что в забое зашумел обвал.

Егор удивленно обернулся на необычно тарахтящий бег тачки и громкий частый топот шагов…

— Живой еще? — Мишка с трудом перевел дыхание. — Бадейщица дремала у подъемника — не привыкла, чтобы сразу после смены начинали откатку. Я ее испугал. Заругалась. Только я сам сегодня тоже буду все время пугаться, покуда огнива не завесим. Как бы не загремело сверху.

9

На ступеньках крылечка скользко от весенней капели. Придерживаясь за столбик навеса, Маруся подтянулась повыше, отломила сверкающую сосульку, надкусив ее, ощутила во рту приятный пресноватый холодок.

«Ребятишек ругаем за это, а сама пример им подаю… А еще директор детского сада!» — укорила она себя весело и распахнула дверь в коридор общежития, где жила Надежда.

Небольшая, но очень светлая комната. На окне длинная марлевая штора, за ней вышитые занавески, посередине стол, накрытый полотняной скатертью. Жарко натоплено, пахнет свежевыпеченным хлебом — рядом кухня.

Маруся сняла пальто, боты и в одних чулках, неслышно ступая по вязаным половикам, подошла к деревянной кровати Надежды. Женщина спала. Казалось, она измучилась, упала и вот спит тяжелым сном. Шелковистые волосы рассыпались по подушке, губы полуоткрылись, словно от удушья. Такая сильная и в то же время беспомощная лежала она перед Марусей.

Девушка наклонилась над спящей, с любопытством вгляделась в ее странно измененное и все-таки красивое лицо. Какие-то тени бродят по ее белому лбу, брови беспокойно морщатся. Что видит она?.. Вот пошевелила губами, улыбнулась. Теперь она довольна, ей хорошо. Жалко, но придется разбудить.

— Эй, засоня! — тихонько позвала Маруся, садясь на край постели. — Что за мода спать днем? Цингу наспишь.

Надежда потянулась всем телом, приоткрыла синие, бессмысленные спросонья глаза.

— Какие у тебя большие зрачки! — сказала Маруся. — Да че-ерные!

— У кого же они белые-то бывают? — сонным, чуть охрипшим голосом спросила Надежда, обхватила юную подружку обеими руками, шутя опрокинула ее к стенке. — Ляжь, отдохни. Хватит тебе бегать. Я вот пришла с работы да так славно уснула. Сейчас встану, чай пить будем.

Надежда хотела встать, но Маруся удержала ее.

— Погоди, давай посплетничаем. — Села поудобнее, прикрыла подолом платья ноги, плотно натянув материю на коленях. — Что, о Забродине ничего не слыхать?

У Надежды скорбная складка привычно легла между бровями. Мысли о Забродине, очевидно, беспокоили ее. Она сразу потемнела и постарела.

— Нет, пока, слава богу, ничего не слышно. Выслали его, верно, чего ему здесь делать! Уверюсь, что так — живу, радуюсь, а подумаю: вернется, ровно камень на душу ляжет. Во сне вижу, будто я опять с ним, и плачу, аж сердце разрывается. Вот до чего он мне опостылел!

— А к сестре ехать не собираешься? — спросила Маруся, сочувственно глядя, как, разглаживаясь, мельчали на лбу женщины старящие ее морщинки.

— Да прижилась уже. И работа в больнице мне нравится. Я теперь вроде завхоза. — Надежда поймала взгляд Маруси, устремленный на окно, и, краснея, сказала: — Ты не подумай, марлю я не там взяла. В магазине продавался кусок.

— В голову не приходило! Вот какая ты чудачка! Просто посмотрела потому, что дешево и нарядно получилось.

— Чужой нитки сроду не присваивала. — И Надежда стала рассказывать: — Машину я купила у одной отъезжающей в жилое место. На днях начну на ней шторку для двери вышивать по суровому полотну. Знаешь, этак с переплетом… Ришелье называется. Меня в Благовещенске хозяйка обучила — она мастерица была. Ты матери скажи, пусть приносит полотенца. Я ей обещала промережить. А отец как?

— Работает вовсю. Раньше говорил, что якуты для горных работ не годятся, а сейчас доволен ими… хвалит. Я заметила: любит он, чтобы его самого похваливали да поглаживали. Мама говорит, что он меня принимал, когда я родилась… Стыдно должно быть, а она гордится.

— Правильно делает, что гордится. Раньше в тайге не редко бывало так, что мужики у своих баб детей принимали. Животное и то в эту пору жалко, а если родной человек мается, как тут не помочь?

— Все равно неудобно! — Маруся легла возле Надежды, обняла ее. — Хорошая ты у нас!..

— Отпускаешь волосы? — Надежда потрогала прическу Маруси. — Тебе идет с шишкой, а с косами еще лучше было. Помнишь, как остриглась-то? Я тогда промолчала, а не понравилось мне.

— Надо всегда прямо говорить!

— Косы не выросли бы от этого, а тебя и так все ругали. Как с Егором-то? Встречаетесь?

Маруся смутилась. Егор стал снова настойчиво-ласковым, но его внимание уже не раздражало девушку: теперь ее тоже тянуло к нему.

Надежда смотрела пытливо, понимающе, доброе лицо ее вызывало на откровенность.

— В шахте он, третий месяц… Иногда к нам заходит.

— А-а-а! — протянула Надежда и умолкла, прикрыв глаза ресницами.

Маруся вспыхнула, верно поняв значение этого восклицания.

— Вовсе нет! Ты не подумай чего-нибудь… Он к отцу приходит, мне с ним некогда. — Вспомнив свой упрек Надежде насчет прямоты, Маруся совсем стушевалась. — Мне его жалко, он неплохой парень.

— Я тебе давно говорила. Его только в руки взять, а уж любит тебя!

Девушка нахмурилась, словно отгоняя что-то неприятное, качнула головой.

— К Катерине-то он ходил.

— Да ведь от обиды. Ему тогда наговорили, что ты с Черепановым живешь.

— А ты знала?! Почему ты не сказала ему, что это неправда? И мне не сказала!

— Ты слышать о нем не хотела, и я думала, может, ты вправду собираешься выйти за Черепанова. Я тогда пошла вечером на речку, а Егор-то лежит в кустах и ажно дрожит весь… Плакал ведь навзрыд! И не пьяный был. Это уж после Катерины. Я сама над ним заплакала. Жалею я его! Я с ним говорила недавно, похоже, он просто так ходил к этой халде, за водкой. Выходи-ка замуж за него. Пора уже. Мужиков много, да милых мало, а Егорка — он золотой человек.

— Чего ты нахваливаешь? — подозрительно спросила Маруся и внезапно задумалась. — Нет, не манит еще меня семейная жизнь.

— Дело твое, — сказала Надежда, но глаза ее повеселели. Она поднялась с кровати, помотав головой, распустила волосы, расчесала их и снова собрала большим узлом.

Маруся облокотилась на подушку и вспомнила сегодняшний сон. Она стояла в какой-то ограде, напряженно смотрела вверх. Дикие гуси кружились над нею в облачном небе, отчетливо были видны их светлые снизу крылья и крупные головы на длинных шеях.

«Упади! Упади!» — страстно шептала она. И вот один из гусей перевернулся, стал падать вниз, прямо к ее ногам. Благоговейное волнение охватило ее при виде такого чуда. Истово перекрестясь, она сказала: «Слава тебе, творец небесный!» — и наклонилась восхищенная. Но на земле перед ней лежала утка. Глядя на ее серенькое брюшко и ржаво-бурые крылья, Маруся почувствовала острое разочарование и обиду: она совершенно ясно видела, что падал гусь. Потом исчезла и утка, и Марусе было очень неудобно перед неведомо откуда появившимися ребятами-комсомольцами, и она, стесненно посмеиваясь, говорила, что перекрестилась нарочно.

Словно издалека донесся до нее голос Надежды, а она стояла совсем рядом:

— Кожа на голове болит от волос да шпилек, тяжесть такая. Придется заплетать в две косы и венцом укладывать.

— А я сон видела нынче!.. — перебила Маруся.

— Замуж тебе пора, — снова сказала Надежда, выслушав.

— Какое же это имеет отношение к моему сну? — спросила Маруся со смехом, но глаза ее заблестели еще ярче.

10

На подъемнике опять что-то случилось. Откатчики стояли и сидели возле тачек на рудничном дворе, курили, посмеивались над бадейщицей, румяной девушкой в брезентовой мужской спецовке.

— От баб нигде отбою нет! Сидели бы лучше дома, а то из-за вас один беспорядок.

Бадейщица, выведенная из терпения, сердилась.

— Почему из-за нас?

— Ребята на вас заглядываются, интересуются, работа на ум не идет.

— У лодырей на все отговорки. На второй шахте женщин нет, а поломки и простои без конца. Вчера на лебедке опять мотор испортился. Вызвали моториста в управление, а он говорит: «Должны же быть производственные неполадки. Машина, говорит, тоже имеет свои болезни». Женщина бы сроду не сказала, что неполадки должны быть. Да еще на таком молодом производстве: машины-то новешенькие!

— Ну, это он перехватил через край! — согласился забойщик Точильщиков, пришедший поторопить верховых с доставкой леса.

Очередь увеличивалась. Становилось шумно.

— Теперь, кажись, все собрались!

— Что-то Мишку Никитина не видать.

— У них забой дальний, метров за триста.

— Ему триста метров нипочем — бегает словно иноходец.

— Они с утра катали, — сказала бадейщица, — покуда подъемник исправный был. Третью смену раньше всех катают.

— Как это они умудряются?

— Ударнички! Охота лучше людей быть!

— Э-э-эй, бороноволоки, сторонись, задавлю! — крикнул, шумно подкатывая, Мишка.

— Становись в очередь, не лезь вперед.

— Я не лезу, мне вот на папашу посмотреть интересно.

«Папаша!» — усатый Точильщиков сумрачно усмехнулся:

— Девка я, что ли? Давай не дури! Тебя в санки бы впрячь, черта гладкого.

— Ты думаешь, тачка легче? В ней дерева пуда полтора, да грязи налипнет столько же. Вот скоро дадут железную, тогда любого вызову на соревнование.

— Уж ты вызовешь! — сердито сказал Точильщиков. — Что, огнива-то уже завешали?

— Егор верха подбирает, сейчас одно завешают.

— Которое?

— Первое.

— Чего же вы с утра катали?

— Шишки еловые! — ответил Никитин. — Чудак человек, что же можно катать из забоя? Ясно — породу! Снизу начинали.

— Как это снизу? Почему? — наперебой заговорили откатчики.

— Очень просто. Мы и вчера так… за смену пять огнив завешали.

— Ну и здоров ты брехать! Прямо уши вянут! — с возмущением крикнул Точильщиков. — Лучшие забойщики больше трех не завешивают…

Мишка сказал с достоинством:

— Приходи в забой, увидишь!

— Вот сменный мастер узнает, он вас проберет! — сказал один из сидевших у подъемника. — С землей шутить нечего, недолго и до беды.

Звонки на подъемнике прекратили разговор. Бадья плавно опустилась вниз, и на рудничном дворе началась беспрерывная суетня.

— Полчаса простоял из-за поломки в очереди, — сообщил Мишка, вернувшись в забой. — Давеча совсем свободно было, а сейчас все враз прут.

В конце смены, когда Егор завешал шестое огниво, пришли шахтеры из соседних и дальних просечек, осмотрели забой, посчитали огнива: нет ли старых? Один даже попробовал зачем-то пошарить за стойками.

— Рукавицы потерял, что ли? — насмешливо спросил Мишка.

— Гляжу, может, вам грунт пустой попался.

Егор, довольный интересом шахтеров, с кайлом в руках показывал, как он работал в последние дни. Общее внимание оживило его. Сдержанный и неловкий на людях, он сделался даже красноречивым. Ему казалось, что все с радостью ухватятся за его уже проверенное на практике предложение.

«Как сразу увеличилась бы выработка!» — думал он. Приход сменного мастера Колабина охладил его.

— Подкайливаешь? — спросил мастер хмуро, подсчитав сегодняшнюю завеску. — Действительно, шесть огнив! А дальше как будешь?

— Так же, конечно.

— А ежели я доложу заведующему техникой безопасности и он штрафнет тебя рублей на сто, тогда как?

— За повышение производительности не имеет права… — Сердце Егора отчаянно забилось. — Я напишу в газету, — пригрозил он.

— Жалея тебя, предупреждаю, — нерешительно возразил Колабин, внимательно разглядывая Егора. Он знал, что начальство подкайливать не разрешит, но неудобно было одергивать ударника, уплотнившего свой рабочий день, и он сказал холодно: — Если сошло благополучно, так только потому, что грунт устойчивый. В слабом сразу бы закумполило.

Новая смена уже приступила к работе. Забойщики, приходившие полюбопытствовать, расходились; кто посмеивался, кто задумался. Но после слов мастера всем стало ясно, что высокая производительность Егорова звена связана с большим риском.

Егор и Мишка, как обычно, вышли из шахты вместе, сдали спецовки, но долго еще сидели на длинной скамейке в коридорчике раскомандировочной. Мишка нехотя огрызался, когда их задирали, Егор молчал. Только однажды, когда он ходил к Катерине, у него было такое паршивое настроение. Ему вдруг захотелось напиться, но он вспомнил о Марусе и, устыдясь своего малодушия, повернулся к товарищу…

— Вот нахлебники Советской власти! Им только бы беспокойства не было, — сказал Мишка, лично оскорбленный отношением сменного мастера к трудовому почину звена. — Штрафнем, говорит, рублей на сто. Ну, не паразит ли?!

В глазах Егора разгорелись задорно злые искорки.

— Схожу я в партком к этому… Черепанову.

Мишка неожиданно развеселился:

— Ты его зря не любишь. Он хороший…

11

Река вышла из берегов… Мутные желтые воды ее, завиваясь бурунами, грозно хлынули с гор на крохотные, любовно возделанные поля и огороды, на ровные канавки орошения, заплескались у стен убогих фанз поселка… Все живое бросилось к пустынным склонам ближнего нагорья. Спешили женщины с грудными детишками, с наспех связанными узлами. Малыши постарше цеплялись за одежду взрослых, бежали, падали, кричали и исчезали под катившимися со стороны реки водяными валами. Река вздувалась все, выше, лезла из берегов неудержимо.

Жесткая рука бабушки, как железные клещи, сжимала ручонку Ли. Мальчик семенил за старухой, но все норовил оглянуться назад. Братья и сестры летели рядом, точно выводок напуганных цыплят, а мать и отец замешкались: выводили из хлевушка годовалую свинью — гордость семейства. Теперь они бежали, держась за веревку, захлестнутую лямкой под грудью животного. Отец отставал: он тащил еще какую-то ношу в мешке. Ли видел сверток и на плече матери. Потом она мелькнула уже без свертка: с трудом удерживала бестолково метавшуюся свинью. Когда водяной вал стал настигать бегущих, сбивая их с ног, животное кинулось вперед, и женщина выпустила из рук веревку. Люди бросали вещи, теряли детей, а жадная вода гналась за ними, глотая их, словно сказочный дракон. Потом те, кто уцелел, сидели на каменистом голом склоне под палящим солнцем и тупо смотрели на долину, покрытую пенящимся бурным разливом, по которому плыли обломки строений, деревья, вырванные с корнями, кучи соломы, бочки, плетни и тела утопленников.

Почти каждый год река губила посевы и уносила массу человеческих жизней, и хотя жители долины знали о ее склонности к жестоким причудам, они всегда оказывались не подготовленными к ним.

«Тяжело покинуть родной угол, зная, что не найдешь его, когда вернешься обратно, — говорила бабушка, покачивая на коленях маленького Ли. — Обидно попусту бросать в пасть вечно голодного зверя нужды свое здоровье, силу и молодость, но горше всего утрата любимых… Больно ранит живых падающий меч смерти. Каждый удар отдается в сердце близких, как стук топора по корням дерева встряхивает раскидистую вершину. Гибнут корни дерева, и сохнет зеленая крона. Гибнут живые привязанности, питающие заботой и радостью душу человека, и сохнет, черствеет душа…»

Бабушка говорит тихо, медленно, важно, гладя плечи внука и роняя слезы на его черную головку. По всему склону горы воют, рыдают женщины… Какое горе и разорение упало на жителей долины! Плачет и мать Ли. А отец смотрит сощуренными глазами на реку, которая недавно хватала его за пятки, и молчит. Трубочка его пуста, странно, точно мертвые, лежат на коленях узловатые, раздавленные работой руки. Эти руки не привыкли к праздности.

«Бабушка, когда я вырасту, возьму большую мотыгу и отведу реку», — обещает маленький Ли.

«Куда же ты ее отведешь, дружок?» — говорит бабушка, улыбаясь сквозь слезы.

«Вон туда!» — Ли неопределенно машет в сторону.

«Там такие же бедные люди, как мы, — говорит бабушка. — У них своего горя достаточно».

Вспугивая воспоминания, рядом раздается детский плач, тревожа и радуя слух:

— Зи-ина! Зи-ина!

Луша уже на ногах, в комнате полусвет от настольной лампы, окруженной книгами и бумагами, на которых смуглеют бессонные руки Сергея Ли. Откинувшись на стуле, он видит, что за кружевом оконных штор синеет ночь. Черные косы жены свешиваются над постелью, где барахтается, размахивая крошечными кулачками, бесконечно дорогое существо. Похоже, Зина ловит тяжелые косы матери, и Ли смеется про себя, глядя на эту милую картину.

Мирошка спит спокойно. Вот корни, которыми Сергей Ли крепко врос в жизнь… Но другие дорогие сердцу образы встают перед ним. Он снова задумывается. Ему хорошо, а они? Вот бабушка, хлопотливая, добрая, веселая говорунья… Вечно озабоченная работяга мать… Отец… Сестры… Ведь это тоже корни, которыми душа Ли привязана к жизни! И они не отсохли, не оборваны. А небо родной страны, ее горы и реки — все такое жестокое к бедным жителям и такое любимое!..

Неужели там никогда не будет радости и покоя? Неужели бабка умрет, так и не пожив без боязни за завтрашний день? Зи-на, Зи-на, какая ты счастливая, что родилась не на тех горячих и голодных берегах. Там рождение девочки — несчастье. Если она третья в семье, ее могут бросить в рисовое болото. Таков звериный закон борьбы за существование. Но должно ведь и туда прийти счастье?

Ли вспоминает, как он покидал свою деревню, родную свою страну… Ничего тогда не понимал!..

Прав ли он был, позволив жестокой нужде вытолкнуть его за порог родного крова, родной страны, где все подчинено японцам и американцам? Чем только живы там дети и старики? А в годы неурожаев все превращаются в стариков. Тяжелой поступью проходит голод. Страшные болезни идут за ним… Пустеют фанзы… Но так мало земли у бедняков, что вслед за мором опять, как пена, как горькая накипь, вскипает излишек ненужных рук, голодных ртов. Живой шлак, в который превращается часть народа, бьет через край котла, именуемого государством, уходит в сторону. Так ушел и Сергей Ли. Ушел и вдруг впервые ощутил себя человеком. Мог ли он сожалеть о прошлом? Нет, он с чистым сердцем перешагнул в новую жизнь и с радостью утвердился в ней, принимая ее, как принимает свет и тепло измученный, озябший путник. Он осматривается с признательностью, он тянется к этому теплу. За его спиной тьма, холод и голод. Со страхом вспоминая о них, он всем существом ощущает благодатную перемену. Так и Сергей Ли… Теперь его сердце болело только о тех, кто остался там, во тьме. И чем лучше он жил, чем свободнее и глубже дышал, тем больше думал о них и тем сильнее любил все, что окружало его сейчас.

— Луша! — тихонько, чтобы не разбудить чуткого Мирошку, окликнул он жену.

Она устроила удобнее головку ребенка на своей согнутой руке, поправила пеленку и только тогда посмотрела на мужа; влажно блестевшие черные глаза ее выражали ласковое внимание.

— Что? — спросила она, подходя и присаживаясь рядом с ним.

Он крепко обхватил ее плечи. До сих пор он не преодолел привитой обычаями его народа сдержанности в обращении с женщинами, но упрямо боролся с нею, хотя, целуя при посторонних жену, всякий раз испытывал невольное смущение: на Востоке поцелуй воспринимается как нарушение приличия. Ли с удовольствием нарушил сейчас это приличие и спросил:

— Скажи, ты могла бы поехать со мной на мою родину?

На лице женщины расплеснулась внезапная бледность и испуг.

— Зачем? — воскликнула она.

— Нет, не сейчас, — с живостью ответил Сергей Ли, увидев ее тревожное волнение, — а когда там будет Советская власть.

— Тогда я поеду с тобой… Мы поедем с тобой, — сказала она, вздыхая с таким облегчением, что Ли сразу представил невозможность оторвать ее от родной почвы, которой для нее была не местность, а весь общественный строй, вырастивший ее.

— Вот и у меня это же! — сказал он, зная, что она поймет его. — Ведь правда: родина там, где больше чувствуешь себя человеком. Но и моя страна станет той родиной, где будет хорошо людям.

12

В партком Егор не пошел: снова всколыхнулось чувство старой обиды, которую, сам того не зная, нанес ему Черепанов, снова вспомнилось отчуждение любимой девушки и свое падение…

«Ведь это из-за Черепанова я чуть не отсидел в тюрьме», — думал Егор.

Ему казалось, что тот настроен к нему тоже неприязненно, а интерес дела требовал посоветоваться с кем-то отзывчивым, кто дал бы совет и помог воздействовать на зловредного мастера. Тут Егор вспомнил последний доклад Сергея Ли, его горячий призыв повысить производительность труда…

— Вот я и хочу повысить, — с горечью сказал Егор вслух, как будто уже обращаясь к председателю приискома, и круто свернул с намеченного было пути.

У Сергея Ли шло заседание конфликтной комиссии: рассматривали выполнение договора старательской артели с управлением. Сидя в смежной комнате, Егор томился, сгорая от нетерпения, рассеянно прислушивался к голосам споривших. Прииском помещался теперь в новом помещении, из окон которого открывался вид на шахтовые копры вдоль бывшего русла Ортосалы, на людный поселок вдоль левого ее увала. Сначала Егор, занятый своими мыслями, ничего не замечал, и смысл спора на заседании не доходил до него потому, что подогретая ожиданием досада так и кипела в нем. Потом слова Сергея Ли задели и заинтересовали его.

— Нет, ребята, вы неправильно требуете, — говорил тот, обращаясь к старателям. — Льгот вам теперь предоставлено много, но нельзя превращать предприятие в дойную корову. Вы не с частным хозяином имеете дело, имейте государственное соображение! Нельзя рубить сук, на котором сидишь.

Ли говорил с сильным акцентом, но слова выговаривал правильно, лишь изредка скрадывая окончания их. Голос его звучал искренней, серьезной убежденностью…

«Вот у Колабина как раз и нет государственного соображения! — подумал Егор… Из глубины его души то и дело всплывало воспоминание о том, как Колабин ухаживал за Марусей, но Егор, не желая придать делу личный характер, сердито отмахивался от этих представлений. — Не хочет понять, что нам нужно работать как можно скорее, ловчее… Мало ли правил навыдумывали старые техники!»

— Здравствуйте, товарищ Ли! — сказал Егор, входя в комнату, когда представилась возможность.

— Здравствуй, товарищ… Нестеров, — ответил Ли, не сразу вспомнив фамилию молодого шахтера.

«Знает меня», — подумал Егор, разглядывая в упор симпатичное ему весело-умное лицо председателя. Но вопрос, который так волновал его с полчаса назад, представился ему вдруг совсем неважным. В самом деле, что можно рассказать сейчас? Ну, начал подкайливать забой снизу… Ну, удалось в течение нескольких дней вдвое повысить выработку звена… Даже свой брат шахтеры не придали этому значения. Стоило ли волноваться и устраивать конфликт с техническим руководством?

— Как жизнь идет? — спросил Ли. — Ты на какой шахте работаешь?

— У Локтева. На первой, — коротко ответил Егор, собираясь с мыслями.

— В соревновании участвуешь?

— Втянулись нынче, — неохотно начал Егор, но сразу оживился и торопливо выложил все, что наболело у него на душе в последнее время.

Ли слушал с жадным вниманием, придвинувшись вплотную к шахтеру, так что угольно-черные, слегка раскосые глаза его блестели перед самым лицом Егора.

— Ведь это замечательно! — вскричал он, обеими руками стиснув плечи Егора, — додумался раньше инженеров. Вот что значит, когда человек болеет общим интересом! Сильно меня рассердили сегодня рвачи. А ты молодец! Просто очень молодец. Важное нашел в своей работе. Пошли сейчас к Черепанову, он рад будет. Пойдем, пойдем! — говорил Ли, одеваясь и замечая нерешительность Егора. — Тут вопрос государственного значения, и мы все обязаны помочь тебе.

Егор пошел, подчиненный и захваченный жизнерадостной уверенностью председателя приискома, однако ощущал неловкую связанность.

Но встреча с Черепановым произошла неожиданно просто. Он выслушал Егора с большим интересом, угостил папиросой, закурил сам и, оставляя за собой дымный хвост, взволнованно прошелся по комнате.

Его тоже сразу воодушевила мысль о возможности улучшить работу в шахтах.

— Помнишь, я тебе еще в старом клубе говорил о переходе на хозяйские… — весело напомнил он Егору. — Ты мне тогда сказал: чего, мол, там делать? А вот и нашел чего!

— Нашел, — подтвердил Егор. Он все-таки избегал взгляда Черепанова и смотрел больше в окно, за которым влажно блестел на солнце рыхлый тающий снег. Не отрывая глаз от этого чудесно тающего снега, Егор добавил: — Обидно, что вместо поддержки одна просмешка. Пришел сменный мастер Колабин со своей указкой — и все сразу ему поверили, что дело, мол, рисковое.

— Сколько процентов вы дали сегодня? — спросил Черепанов.

— Двести четырнадцать, — ответил за Егора Ли.

— Здорово! Грунт у вас, говоришь, средний… А если в слабом?

— В слабом можно мельче подкайливать.

После небольшого раздумья Черепанов сказал оживленно:

— Надо вам хорошо освоить это подкайливание. Ведь потом придется других обучать. А насчет штрафов уладим. Штрафовать не будут, но мешать постараются наверняка. На помощь Колабина рассчитывать нечего: он хотя молодой, однако старыми традициями пропитан крепко. Ты что думаешь — мастер или инженер обрадуются твоему открытию? Ничего подобного! Они скажут: «Позвольте, ведь нас учили, что так работать нельзя». И по-своему будут правы. Но горное дело называется искусством! Значит, возможности для творчества в нем большие. Вот и твори, товарищ Нестеров, не бойся, что тебя одергивают, а мы создадим тебе условия.

13

В комнате было жарко натоплено. Потатуев любил тепло. Простая деревянная кровать его стояла у самой голландки. Сверх плюшевого одеяла он накрывался дохой, в ноги бросал овчинный полушубок.

— Небось сало не вытопится, а кости теплу рады, — говорил он сослуживцам, заходившим иногда в его маленький домик. — На улице любого мороза не боюсь, но дома — чтобы душа таяла.

Потатуев сидел у стола в меховой безрукавке, в низеньких валеных ботиках, оседлав очками мясистый нос, и, облокотясь, задумчиво смотрел на исписанный лист бумаги.

Письмо написано жене в Киренск. Потатуев давно жил отдельно от семьи. Единственный сын Кешка выродился ни в отца, ни в мать — дебелую, глуповатую иркутянку. Он был хил, хитер и в тридцать лет все оставался Кешкой, бездельником и пропойцей.

Глаза Потатуева рассеянно пробегали твердо выписанные строчки; оттого, что он подпирал кулаками большие уши, жирные складки косо набегали от щек к вискам.

«София Николаевна, здравствуй, мать моя!

Сыну не кланяюсь. Сердит за мотовство его и распутство. Деньги мне не даром достаются. Старею, а надежды на покойную старость нет. При нынешних порядках не наживешь палат каменных, а если и наживешь, так с железной решеткой. Недавно засыпало старателя в яме, и столько было комиссий да разговоров, что я заболел. Сердце стало пошаливать. Не обижайся, мать, на стариковское брюзжанье. Сама понимаешь, не от радости это. Хоть бы оженила ты нашего дурака, что ли. Только путная за него навряд ли пойдет, а халду взять — лишняя тяжесть на шею. В общем смотри, тебе виднее. В отпуск я ныне не приеду, не ждите. У нас здесь большие работы начинаются — недосужно будет».

Потатуев макнул ручку в чернильницу и дописал:

«К осени пошли мне валенки кухнарские, папашины. Деньги переведу двадцатого числа сего месяца. С приветом, муж твой Петр Потатуев».

Он встал и, шаркая ботиками, заходил по комнате. В сенцах стукнула дверь. Потатуев выглянул в переднюю, недовольно нахмурился: через порог переступал косой Быков. В старом ватном пиджаке и в сбористых шароварах он выглядел теперь настоящим старателем-неудачником.

— Ну, чего ты? — окрысился на него Потатуев. — Знают ведь: не люблю, когда на дом ходят, а все равно идут!

Быков виновато переступил с ноги на ногу. Взгляд его был заискивающим и злобноватым.

— Насчет работы я, Петр Петрович.

— Знаю, что не в гости пришел. Можно бы и в конторе поговорить. — Потатуев пристально оглянул старателя, припоминая, поднял одну бровь. — Ты в прошлом году работал в артели на Пролетарке… в той, которую разогнали за хищение золота?..

— Был такой грех, — хрипло ответил Быков и выжидательно кашлянул.

— Хм! — Потатуев погладил усы, чуть усмехнулся. — Где сейчас Санька, китаец этот?

Быков оживился, повеселел:

— Сидит он. Говорят, вышлют их из района, арестованных-то…

— Ну вот, — сурово оборвал Потатуев, — каждому по заслугам воздается. А ты чем занимаешься теперь?

— Все старался, да толку мало.

— Не везет?

— Еще как! Может, дали бы мне другую работу?

— Какую же другую? У меня, батенька мой, старательский сектор, а не завод, выбирать не из чего.

— Я все могу, — упрямо сказал Быков.

— Как это все? Кузнечное дело знаешь?

— И кузнецом могу соответствовать. Тятя наш свою кузницу держивали. Приходилось.

Потатуев ответил не сразу.

— Работа ответственная — наварка инструмента для шахт.

— Петр Петрович! — взмолился Быков. — Допустите ради Христа! Уж я бы постарался. Не верите мне, рукам моим поверьте. Вот они. — С этими словами Быков вытянул длинные руки ладонями к штейгеру, словно задушить его собрался.

— Руки у тебя действительно… Ладно уж. Дам записку к заведующему механической мастерской. Но смотри, чтобы не пришлось отвечать за тебя!

На другой день рано утром к дому Потатуева, как обычно, подали лошадь, запряженную в санки. Петр Петрович вышел в полушубке, в ушастой беличьей шапке, широко расселся и принял от конюха вожжи.

Хрустел под полозьями заледеневший снег, звенели застывшие лужи, по сторонам дороги темнели на припеках проталины. Морозец пощипывал щеки, но солнце вставало по-весеннему яркое.

«Не успею по холодку вернуться, — думал Потатуев, — придется санки оставить на руднике».

Он ехал на прииск Лебединый посмотреть работы богатой старательской артели. Старатели работали там на россыпи, а с правой стороны ключа на Лебединой горе были заложены первые рудные штольни.

Пока лошадь спускалась в долину, Потатуев с высоты зорко осматривал прииск: все изменялось теперь в районе не по дням, а по часам, а он не был здесь уже с неделю. В вершине — нечесаная грива ельника, редкие избушки старателей, в центре — новые постройки рудничного управления, бегунная фабрика, склады, дальше опять старатели. Работами рудника руководили молодые якутские специалисты.

Для Потатуева якуты и эвенки были просто инородцами. Раньше он покупал у них меха, ездил с ними на оленях в дальнюю тайгу и знал, что они обречены на вымирание. Значит, и церемониться с ними особенно не приходилось.

Он прошел по старательским делянам, спускался в глубокие зимние шурфы, пригрозил снять одну артель за неправильное ведение забоя, нашумел в другой из-за крепления и только к обеду, усталый и злой, вернулся на рудник.

В столовой было людно. Потатуев взял тарелку щей, выпил стаканчик водки и нехотя, без аппетита, сжевал пару жестких котлет.

Знакомый якут-инженер остановился у стола, протянул Потатуеву узкую руку.

— Здравствуй, голубчик! — пробормотал старик.

— Как поживаете, товарищ Потатуев?

— Ничего, живу помаленьку. Житье мое теперь под гору идет.

— Почему вы так думаете?

— Не думаю, а годы свое берут. Что у вас нового?

— Заканчиваем на фабрике установку второй чаши Бильдона. Хотите взглянуть?

— Можно, — согласился Потатуев.

В здании фабрики он долго наблюдал, как в чаше с глухим гулом кружились тяжелые жернова-бегуны. Мутная вода так и вскипала под ними, струилась внизу по решеткам промывальных шлюзов. Две завальщицы в красных платках, запорошенных седой пылью, подбирали лопатами руду и сбрасывали ее в чашу.

В смежном отделении постукивал мотор, гудели в топке дрова, и мерно шлепала о шкив сшивка приводного ремня.

Выйдя из помещения, Потатуев посмотрел наверх, где бегали вагонетки бремсберга от штольни к фабрике и обратно.

— Быстро вы все это оборудовали, — обратился он к инженеру, и в голосе его прозвучало невольное уважение.

— Поднимемся туда! — предложил инженер.

Потатуев взглянул на крутой склон горы, но кивнул утвердительно: работы Лебединого рудника его очень интересовали.

Два штрека, северный и южный, были пробиты от восстающего шурфа метров на сто. Новичок в горном деле, увидев, что они пройдены без крепления, ощутил бы робость. Конечно, порфиры — крепкая порода, но кто знает, может быть, где-нибудь вверху уже подтаяла трещина, заполненная льдом, и вдруг тяжелая глыба обрушится со сводчатого потолка после сотрясения от очередного взрыва. Потатуев не был таким новичком, к порфирам относился далее с уважением и поэтому озирался со спокойным любопытством.

Забойщики подчищали отпаленную породу, подтаскивали тяжелую тушку перфоратора; длинные кишки шлангов, наполненные сжатым воздухом, волочились следом.

Перфоратор неистово затрещал в напряженных руках бурильщика, выбрасывая из скважины мучнистую пыль. Потатуев посмотрел на бурение, на широкую жилу золотоносной руды, темневшую в порфирах, побывал в другом, противоположном забое и направился обратно, оставив инженера в руднике.

— Сухо тут у вас, хорошо, — сказал он коротконогому большеголовому запальщику, стоявшему в дверях компрессорной камеры.

— В сплошной скале работаем, а сверху вечная мерзлота. — Запальщик поправил сумку с динамитными патронами, висевшую у него на поясе, широко улыбнулся. — Подумать страшно — вечная мерзлота. Навсегда, стало быть.

Потатуев достал новую пачку папирос, ногтем отодрал наклейку, угостил запальщика. Закурили.

— Зачем динамит на себе носишь, не боишься?

— Чего бояться?

— А как взорвешься?

Запальщик беспечно ухмыльнулся.

— Чтобы взорваться, надо стукнуть по нему либо уронить. Я с ним привык: запросто обращаюсь. На Сосновом прииске динамитный склад был далеко, так я патроны под подушкой держивал, чтобы не замерзали.

Потатуев покачал головой.

— Не у меня работаешь, я бы тебя взгрел. Все до поры до времени.

— Именно, — охотно подтвердил запальщик. — Я уже пуганый. Помните, в позапрошлом году взрыв на Куронахе? Ведь это я тогда был.

— Когда избушку разбросало? — оживленно спросил Потатуев.

— Вот-вот. Я тогда принес динамит, положил с краю на плиту: «Пускай, думаю, отогреется», — и пошел. Только приоткрыл дверь на улицу, а доска-то с динамитом возьми да перевернись. Как взгудело, всшумело, и ничего я больше не помнил. Очнулся метров за семь в стороне, в сугробе. Глянул — от избушки два-три венца осталось, кругом бревна раскиданы, дрова обгорелые дымятся…

— Дивились мы, как ты уцелел.

— Я и сам дивился. Только на лбу кожа была сорвана, видать, об дверь треснулся.

— Крепкий у тебя лоб, — пошутил Потатуев. — В другой раз так не повезет. Закажи заранее, чтобы похоронили в вечной мерзлоте, тогда до второго пришествия сохранишься, вроде березовского мамонта.

Он стал подниматься по лестнице, но запальщик задержал его:

— Вот давеча вы сказали: сухо у нас… И то — сухо, аж в горле пересохло! Одолжили бы десяточку на похмелку. За мной не пропадет, ей-бо. Два дня кряду пил, голова гудит.

Потатуев отвернул полу теплого полушубка, вытащил бумажник, поплевав на пальцы, отделил от пачки две пятирублевые бумажки.

— Пьешь?

— Наскрозь проспиртованный. Зато меня никакая болезнь не берет. И в воде не тону, но уж ежели в огонь — сразу вспыхну.

14

На всех проталинах прямо из-под снега поднимались завернутые в тончайший пух синие цветы. Сморщенные кулачки листьев показывались следом и разом развертывались, бледно-зеленые, также покрытые густым пушком.

Поляны синели цветами, а рядом лежали остатки зимних сугробов. Может быть, в расчете на холодное это соседство запасались цветы пуховой одеждой.

Утром Надежда хотела подняться на ближайшую гору, но всюду было столько воды, что она вернулась с полдороги. Принесенные ею подснежники стояли на столе в граненом стакане; серебристые пузырьки воздуха блестели под водой на их мохнатых стебельках — казалось, цветы еще дышали. Ветки лиственницы и вербы с сережками в золотой пыльце зелено распустились на окне в бутылке с отрезанным горлышком. От этих веток в комнате пахло весной.

В открытую форточку доносились крики и смех играющих детей и еще глухой, но неумолчный ропот бегущей воды.

Надежда поглядывала в окно, на цветущую вербу и думала о том, что весна нынче дружная, и паводок обещает много хлопот, о том, что в больнице обновили все белье, но прачки работают недобросовестно и застирывают недавно белоснежные простыни и рубашки. Нужно серьезно поговорить с прачками и заказать для белья еще один шкаф. Надежда думала также, что хорошо бы обучиться на фельдшера или на акушерку, но уж очень мало у нее грамотности…

Она вязала кружево для простыни. Волосы у нее были не уложены и двумя светлыми косами падали за спиной ниже пояса. Простенькое платье из бумажного крепа красиво обрисовывало плечи и весь ее крепкий стан, на босу ногу надеты самодельные суконные тапочки.

Быстро нанизывались крючком тонкие петельки, образуя узоры листьев и сложные переплеты. Надежда вязала их машинально, почти не считая, а мысли ее унеслись далеко-далеко: женщина-таежница думала о Москве. Хоть бы разок взглянуть, какая она есть!

Воображению представал сказочно яркий, радостный город, где двигались по улицам толпы пестро одетых людей, приехавших изо всех стран жаловаться московским большевикам на свои обиды. Они стремились в Москву потому, что это единственный в мире город, где творятся справедливые законы.

Порыв ветра вспарусил занавески, захлопнул форточку. Надежда открыла форточку снова, постояла у окна, вдыхая свежий воздух, потом подобрала с полу уроненный клубок, обвила вокруг головы толстые косы и пошла на общую кухню.

В кухне из жильцов никого еще не было. Возле двери лежали заранее приготовленные дрова. Чтобы их шло меньше, Надежда наложила на дно очага ряд кирпичей, и огонь горел теперь под самой плитой, быстро нагревая все Кастрюли и сковородки. Она растопила плиту, налила в большой чайник свежей воды из деревянного крашеного бочонка, затем взяла тряпку и стала наводить порядок на своей полке, переставила посуду, сняла ящичек, куда складывала всякую мелочь, и решила выбросить лишнее. Присев к столу, она начала перебирать пузырьки, свертки с синькой и содой. Какие-то коробочки, обмылки, крышка от разбитого чайника, гвозди…

«Зачем мне такое барахло? Гвозди… Ну, это в хозяйстве всегда нужно». Гипсовая копилка-кошка с отбитым ухом… Поколебавшись, Надежда тоже положила ее обратно. «Пусть лежит, отдам ребятишкам».

Среди склянок попался флакон с настойкой бодяги на донышке, красивый, зеленоватый, с граненой пробкой — подарок знакомой вдовы-горюхи. Память о семейном «счастье»! Много лет берегла его и Надежда, залечивала примочкой синяки и ссадины.

Опустив руки, долго сидела она, глядя на флакон ничего не видящими, затуманенными глазами.

«Господи боже мой! Как может человек обижать самого себя!» — Надежда вспомнила последнюю драку на Пролетарке, гневное лицо избитого Егора, поднялась и швырнула флакончик в открытое окно. Звякнула о камень вылетевшая граненая пробка…

В это время стукнула входная дверь. Надежда сунула ящик на полку и выглянула в полутемный коридор.

Вид мужской фигуры испугал ее.

— Кто тут? — спросила она.

— Я роль вам принес, — сказал, подходя, Черепанов. — Шел, знаете, мимо… Встретил Марусю и вот… занес. — И он протянул старательно исписанную тетрадку, сшитую из серой бумаги.

— Да вы пройдите в комнату, я сейчас, только руки вымою. Нет, не в ту дверь, сюда, напротив.

К Черепанову Надежда относилась дружелюбно, как и ко всем своим знакомым, запросто предложила ему остаться пить чай. Он согласился очень охотно, но сидел точно на иголках, громко звенел ложечкой в стакане, крошил на скатерть печенье.

— Богатая нынче весна, — говорил он, обращаясь к Надежде. Неровный румянец так и пробивался на его смуглом лице, и весь он был беспокойный, порывистый. — Ходил я вчера к разведчикам… Что в тайге делается, рассказать нельзя! Звенит она, поет… В небе голубизна, глубина такая, смотреть — голова кружится! А земля дышит хвоей, смолкой, прелью весенней. Шел я и думал: хороша жизнь! Ах, хороша! Жаль, что не всегда мы умеем ею пользоваться. Каждым днем, каждым часом дорожить надо!

Надежда вспомнила о флаконе с бодягой, о годах, многих годах своей жизни, затоптанных, загубленных забулдыгой-сожителем, и только тяжело вздохнула.

— Жить и радоваться… Иметь рядом милого человека, любить его, вместе с ним делить горе и счастье… Вместе с ним работать, учиться, все перестраивать на новый лад, — продолжал Черепанов, но Надежда, захваченная его словами, сказала с печалью:

— Если бы можно было родиться сызнова.

— Неужели вы себя в старухи уже записали? Рановато, Надежда Прохоровна! Еще как полюбить сможете. И вас полюбить могут. Вот я, к примеру, целый год о вас думаю… — Голос Черепанова сорвался, и снова зазвучал с прежней силой: — Увидел тогда на Пролетарке — шли вы, синеглазая, в слезах… Залюбовался, пожалел и полюбил… Столько времени живу с думкой о вас, Надежда Прохоровна! Работаю, делами занят по горло, а в душе, в сердце одна вы, единственная! Если я хоть немножко нравлюсь вам, махните вы рукой на то, что было у вас. Давайте начнем вместе все заново!

Надежда онемела от изумления.

— Чего вы испугались? — спросил он с мягкой, но страстной настойчивостью. — Ведь я люблю вас и не хочу вас ничем обидеть или оскорбить. Выходите за меня замуж.

Надежда не знала, что сказать… С тех пор как она осталась одна, ей делали много предложений, но от Черепанова она этого не ожидала.

Когда у нее от кухонного жара в столовой начала болеть голова, он помог ей устроиться сестрой-хозяйкой при больнице. Иногда она обращалась к нему по общественной работе. Ей и неловко было занимать его внимание, и приятно, что он по-товарищески, как к равной, относится к ней. Надежде не приходила мысль о возможности иных отношений между ними.

«Разве ему такую жену надо? Видный человек, образованный. Да за него любая девушка с радостью пойдет», — подумала она смущенно и замялась, не зная, как повежливее отказаться.

— Мы с вами хорошо заживем, — добавил он бодрым тоном и даже улыбнулся, хотя по глазам его было заметно, что ему совсем не до смеха.

Черепанов успел порасспросить Марусю о дальнейших намерениях Надежды и знал, что она ненавидит Забродина. Молчание ее пугало и волновало его, и он то и дело ерошил свои густые волосы.

— Вы хорошенько подумайте, — попросил он.

— Я думаю, Мирон Устинович! — сказала Надежда. Ей было жаль его, и она старалась не смотреть на его сильные руки, которым он никак не находил места. — Вы меня простите, дорогой, но я не ровня вам. — Она подняла синие глубокие глаза на его лицо и сказала грустно: — Мне с мужем здорово не повезло, и сейчас я словно из тюрьмы вышла. От всего отстала. Мне одуматься надо, поглядеть, как добрые люди живут. Да и постарше я вас. — Тут Надежда покраснела, вспомнив о своей привязанности к молодому Егору. — И вообще далеко не ровня… Вы не обижайтесь, пожалуйста.

— Нет, отчего же? — промолвил он, горько усмехнулся и на минуту задумался, понурив голову.

Костюм на нем был новый, но зоркий взгляд Надежды сразу обнаружил отсутствие одной пуговицы на пиджаке. Теперь, когда Черепанов сидел несколько ссутулясь, пиджак оттопыривался бортом на груди, показывая бумаги, торчавшие из внутреннего кармана.

— Так и чуяло мое сердце — не согласитесь, ведь столько раз собирался поговорить! — печально сказал Черепанов.

Надежда виновато опустила ресницы, сочувствуя ему и в то же время испытывая облегчение от того, что трудный для обоих разговор кончился. Извиняющимся тоном произнесла:

— Давайте я вам лучше пуговку пришью.

Он удивился, даже обиделся, но в ее взгляде светилось такое добродушие, что обижаться было невозможно.

— Шутите?! — Черепанов грустно рассмеялся. — Пуговку я и сам пришью.

— Тогда чаю налью, — предложила Надежда, довольная тем, что рассмешила его.

Он посидел с полчаса и ушел, еще раз попросив подумать, а Надежда осталась у стола, да так и просидела весь вечер, сумерничая в одиночестве.

15

Рыжков отбросил одеяло, сел на кровати и прислушался. Смутная тревога охватила его, разгоняя остатки сна; за окном слышался глухой шум воды. Шумела ли она на канаве или в речке? Рыжкову представилось, как в сумраке весенней ночи разливается она по долине, плещет, разбиваясь по лестницам шахт, затопляет просечки. Он легко сбросил с кровати большое тело, на цыпочках подойдя к окну, выставил бороду в форточку. Холодный ночной ветер овеял его лицо, и он ясно расслышал нестройные голоса многих людей со стороны Ортосалы.

Рыжков собрал свою одежду, прошел на кухню и, включив свет, начал одеваться, еще не зная, что будет делать, поднявшись среди ночи. Усталость после вечерней смены наливала тяжестью тело, он не выспался, зевал… и торопился.

Притворив за собою дверь на крыльцо, он взял в чулане лопату (на всякий случай) и крупно зашагал по улице поселка.

По долине горели костры. Сквозь багровый дым неясно маячили фигуры людей. Это сторожевые бригады караулили паводок. Накрапывал дождь, темные разорванные тучи быстро двигались над прииском; в канавах тяжко вздыхала, беспокойно ворочалась покрытая пеной темная вода. Она заметно прибывала, и Рыжков, соображая, куда ему податься, понаблюдал за нею минуту-другую. Громко звучали голоса людей на дамбе, и он направился в ту сторону.

— Ты чего поднялся? — окликнул его у канавы Потатуев. Лицо старого штейгера казалось багровым от света костра. Спрятав руки в карманы просторного дождевика, он стоял, плотный, тяжелый, будто вытесанный из каменной глыбы. — Что, спрашиваю, поднялся в такую рань?

— Надо же поглядеть…

— Глядеть наше дело… А когда до вас черед дойдет, позовем.

— Черед дойдет, — подтвердил Рыжков, опираясь на лопату, — жарко, пожалуй, будет.

Потатуев подошел поближе и сказал, посмеиваясь:

— Нам по-стариковски погреться бы в ином месте… Ан нет, служба спрашивает: днем ли, ночью ли бежишь в любую погоду! На твоем месте я бы спал сейчас, тепленько, уютненько и ответственности никакой.

— На нашем месте тоже неспокойно… Ну как шахты затопит, моргай потом глазами…

— Чего вам моргать, с вас не спросят. А впрочем, не сидится дома, так иди становись на дамбу. Там скоро сменяться будут… — Потатуев посерьезнел, добавил скороговоркой: — И то, работать сегодня в шахтах не придется, всех на канавы погоним. — Он взглянул в сторону, неожиданно легко сорвался с места, затопал по сырой земле, замахал руками, громко шурша намокшим дождевиком, и уже издалека, из-за дымной завесы, наползшей от костра, донесся до Рыжкова его резкий, хрипловатый голос.

«Командир! — отметил с усмешкой Рыжков. — Старается человек. Ишь ты, неуемный! — И еще подумал с легкой тенью враждебности: — А чего орет, когда без крику обойтись можно».

День наступил погожий, теплый ветер быстро согнал остатки снега, раскисшего после ночного дождя. Вода валом валила в долину. Многие костры уже догорали, оставляя на земле пятна серой золы, похожие на огромные лишаи. Возле них, на кучах порожних мешков, на брезенте спали люди из ночной смены. Сон их был крепок, но неспокоен. Часто то один, то другой вскидывался со сна и, сидя, таращил бессмысленные глаза. Потом зажмуривался и разом падал словно мертвый — досыпать положенное время.

— Прямо как на войне! — крикнул Мишка, перешагивая через спящего шахтера. — Гляди, Егора, сколько народа на канавах. Буфеты наладят, тогда совсем походное житье.

Егор отделился от группы шагавших шахтеров, догнав Мишку, сказал:

— Когда нас вызывали наверх, чтобы послать сюда, я подумал: прорвалась вода. Испугался, и шахту мне жалко стало… так жалко, будто дом родной.

Возле моста водоотводной канавы шахтеров перехватил конный Локтев в синем пиджаке, заляпанном глиной.

— Срочно восемьдесят человек на устье Пролетарки к штреку артели «Труд». Захватите с этого склада сотню мешков для земли! Остальные на дамбу к Потатуеву!

Он ударил лошадь и поскакал, разбрызгивая грязь, к нагорной канаве, откуда перехлестнул через борт мутный широкий поток. Разлив был мелкий, и по нему уже бежали рабочие. Они волокли за собой мешки, набитые землей, тащили охапки мха, доски, камни.

Рыжков работал вторую смену: уходить ему не хотелось. «Уйдешь, а дома все равно неспокойно», — думал он. Лопата у него была особенная: черенок для нее он сделал сам соответственно силе и росту. Сейчас он действовал ею так, что какой-то старатель, поглядев на его жилистые руки и широкие, плавные броски, только покачал головой, не найдя подходящих слов для выражения восхищения и зависти.

Увлеченные азартом работы, шахтеры забывали даже о куреве, и все ярче сверкали на солнце их лопаты высветленными о землю краями.

«Года четыре назад мы такой паводок без внимания пропустили бы, — думал Рыжков, утаптывая, как медведь, накиданную им на борт канавы сырую землю. — Ну, затопило бы старательские ямы… эка невидаль, старателей этим не удивишь, день-два — и новая яма готова, или на буторку перейдут на летние работы. А тут шахты… ходы-переходы на сотни метров. Машин сколько! Целое царство-государство подземное!»

Вода все прибывала. Люди топтались у канав, точно стаи огромных птиц, а дым, как прозрачная сеть, окутывал их, стелясь по долине.

Толпа женщин с кайлами и лопатами шла в распадок на мшице добывать мох. Зоркие глаза Рыжкова разглядели среди них статную фигуру Надежды. На душе у него, несмотря на тревогу и усталость, появилось хорошее, теплое чувство: у всех одна забота.

— Кого ты там высматриваешь, Афанасий Лаврентьевич? — спросил подошедший Егор. — Давай-ка покурим!

— И то следует! — сказал Рыжков и, пошарив по карманам, достал кисет — от папироски, предложенной Егором, отказался.

— Как думаешь, справимся? — спросил Егор, кивая на воду.

Рыжков пошевелил плечами, разминая кости и густо дымя махоркой.

— Ничего… Одолеем. — Он хотел еще что-то сказать, но с шоссе послышался разноголосый шум идущей толпы. — Подмогу послали с Незаметного! — Рыжков, выпрямившись во весь рост, закинув бородатое лицо, посмотрел в ту сторону. — Служащих взяли за бока, пускай, дескать, и они поразомнутся. Ничего! Видать, не больно приустали с дороги, ишь гогочут!

Назад: Часть первая
Дальше: Товарищ Анна Роман