1
Это был один из бронекатеров Волжской военной флотилии — боевое суденышко, обладавшее большой скоростью и маневренностью. Сейчас, загруженное до отказа, оно шло медленно: позади тащилась баржа, буксир которой только что затонул у правого берега.
Иван Иванович стоял на палубе, держась за железные поручни, и не отрывал глаз от береговой кручи, медленно уходившей во тьму. Черные на багровом фоне не прекращавшихся пожарищ, вырисовывались перед ним контуры разрушенного города. Подсвеченное снизу, резко выделялось на розовом облаке дыма мертвое здание над обрывом; отблески невидимого огня, дрожа, перебегали по остаткам лестничных клеток. Балкон выступил из темноты, выхваченный отсветом взрыва, зыбкий веер трассирующих пуль обрывался стеной осаждаемого дома. Там завязался гранатный бой, там поднялись в атаку. Теперь не было ничего дороже этого многострадального клочка земли для хирурга Аржанова. Ему нередко мерещился покой белых палат, сверкающие чистотой операционные, свет и тепло лабораторий. Наука манила его выйти из полумрака блиндажей, тревожила, напоминала о том, чего он еще не свершил… Но почему-то ему казалось, что пока он живет и борется здесь с тысячами смертей, город не будет сдан.
Катер пересекал реку. Волна плескала в броню бортов, из кубрика слышались стоны раненых, а краснофлотцы в черных бушлатах стояли на боевых постах: у обращенной к правому берегу пушки, у зенитного пулемета, положившего свои стальные лапы на широкие плечи наводчика, который что-то выискивал в небе, где за плывущей разорванной дымкой роились звезды.
— Вы бы спустились в каюту, погрелись бы, — предложил Ивану Ивановичу командир катера, перегнувшись с невысокого мостика, белея в полутьме седыми усами.
— Спасибо, мне не холодно.
— Как хотите, но все-таки там спокойнее, а здесь не ровен час и осколком заденет.
С минуту они присматривались друг к другу.
— Трофим Петрович? — нерешительно спросил доктор.
— Так точно, он самый. А вы товарищ военврач…
— Я был у вас на квартире, еще до первой бомбежки… Ваша дочь Наташа нас приводила.
— Хирург Аржанов? — припомнил командир. — Не забыл, как же! Хотя много у нас тогда народу бывало. — В голосе Чистякова прозвучала печаль, но разговаривать некогда: суда подходят к воложке за островом. — Когда пришвартуемся, приходите ко мне в каюту чайком согреться.
Боевые катера, возвращаясь на базу из лихих ночных набегов, обгоняют буксир с его тяжело идущей баржей. На борту ни огонька. «Береговая обстановка» тоже не горит. Ни одного бакена, однако, бакенщики не спят. Темнолицые деды волгари, солдатки, мальчишки-подростки, обожженные солнцем, исхлестанные ветрами и крутой речной волной, оберегают сейчас фарватер от налетов врага. Вон остроносая лодка бакенщицы скользит стороной. Женщина сидит на веслах. Ей, наверно, страшно… Ночь. Ветер. Ухают повсюду разрывы бомб и снарядов. Могучая и полноводная течет река. Плещутся волны, дробя звездный блеск, светящийся на изломах ледяными иголками. И плывут мертвецы, слабо белея пятнами лиц и рук. В другое время, завидев утопленника, лодочница брызнула бы отсюда, как испуганная гагара. А сейчас забота о своих людях и ненависть к врагу закалила женское сердце. Бакенщица отталкивает веслом утонувшего красноармейца… Белый бинт размотавшейся повязки цепляется за весло, словно вялая водоросль.
«Ранен был, голубчик!»
Зацепила бы багром, притащила к берегу, зарыла бы в песке. Да волна все круче идет по реке. Да вроде немецкий самолет гудит над плесом, над островом. Где он снизится? Не мины ли доставил?
Если самолет снижается над плесом, бакенщики уже тут как тут. Могут быть сброшены плавучие или донные — магнитные — мины. Надо точно определить — где. И зачастую женщина в платочке и телогрейке огораживает заминированный участок, находит новый путь для судов, не покидая поста до прибытия тральщиков, пока не будет ликвидирована опасность подрыва.
Теперь катер шел по протоке-воложке, а между ним и противником, засевшим по излучине правого берега до поселка Купоросного, лежал лесистый остров. Иван Иванович уже посматривал вперед, ожидая, когда появится затон базы, но вдруг мысли его, до сих пор занятые предстоящим совещанием, обратились к личной неустроенной жизни.
«Я всегда считал себя однолюбом, — подумал он, — и старался жить по-хорошему. Нет, даже не старался, а просто жил, потому что счастлив был повиноваться своему долгу. Пожалуй, слишком спокойно и самоуверенно я себя чувствовал! А потом меня вышибли из колеи, и оказалось, что жил я совсем не так, как надо».
Дул сильный ветер с низовьев, и сразу потеплело. Со свистом раскачивались над песчаными обрывами левого берега голые прутья топольника. Точно весной повеяло… Но по-осеннему ярко горели низкие большие звезды, и уже пронеслись на Каспий, на Черное море ватаги перелетных птиц. Не плескалась рыба у берегов: залегли в глухие омуты большеголовые сомы; прямо на них, смертельных своих врагов, завалились серебристые, рано просыпающиеся весной сазанчики; сонно бродят по тине дна осетры и красноперые окуни. Даже грохот бомб, глушащих обитателей рыбных ям, не может нарушить дремы, обуявшей подводное царство. Зима надвигается, и волна за бортом бьется тяжелая, студеная. В самом деле, скоро зима!.. Мысли о себе сейчас, в непривычно свободное время, как и в редкие минуты затишья в подземном госпитале, нагоняют тоску. Тягостно сердечное одиночество. Расцвет в труде, научные и творческие поиски — это еще впереди. Душа растет, мужает, даже как-то молодеет с годами, а тело сдает: морщины появляются, сединки… Трудно, оказывается, заново устраивать изломанную жизнь!..
Сурово сжаты губы, сдвинуты брови, а под внешней суровостью смятение. «Вот дожил!» — пытается иронизировать Иван Иванович.
«Любил Ольгу. Очень любил. И сам проворонил свое счастье. Лежал бы, например, сейчас в окопах с красноармейцами. Увидел бы новичка… Идут танки, а он хватается то за винтовку, то за гранаты, то бутылку с горючкой тянет. Наверно, подбодрил бы его, подсказал бы, как себя вести. Тут бывалые солдаты и об окопчике позаботятся, и маскировке научат. Делятся опытом. Иначе нельзя. И в мирной жизни тоже нельзя иначе, а то она своей сложностью сомнет вроде танка». Иван Иванович вздохнул, но уже не об Ольге. То отболело. Что дальше — вот вопрос! Понравилась другая женщина. Сильно, по-настоящему понравилась. С Ларисой он мог бы найти новое счастье. Все в ней его привлекало, но опять не на радость…
Ивану Ивановичу вспомнилась недавняя бомбежка, когда они оказались вместе в блиндаже. Лариса сидела, держа на коленях сына, обхватив его обеими руками. Мальчик обнял ее за шею, прижался к ней. Личико его было бледно и серьезно. Мать, точно убаюкивая, похлопывала его по спинке и задумчиво рассказывала ему о чем-то. Похоже, она не замечала того, что творилось. Глаза ее мягко и влажно блестели, узел темно-русых волос распустился — она еще не успела тогда остричься, — и пышные волосы шевелились от движения воздуха. Иван Иванович стоял у стены блиндажа, трещавшей от колебания, смотрел на Фирсову и думал о том, как хорошо иметь такую жену и такого ребенка. Да, хорошо, однако, это чужая семья. И не только сознание материнского долга держит Ларису, но и любовь. Да, обязательно любовь… Кто станет говорить о долге, если он цепь тяжкая! «Мое чувство к вам тяготит меня, но что я без него?!» — вспомнил Иван Иванович фразу из письма Вареньки. Значит, это чувство как-то обогащает ее — иначе зачем оно ей? «Правда, когда мы расставались на Каменушке, я обещал Варе, что не полюблю никакую другую. Значит, только ее… Но можно ли всерьез принимать подобное обещание? — Доктор представил залитое слезами лицо девушки, ее глаза, обращенные к нему, и рассердился на себя: — Льстит это тебе? Опять мог бы почить на лаврах домашнего божка? Варенька совсем другая! — опроверг он сразу свои предположения. — Варенька не дала бы мужу почить на лаврах. Но Ольга тоже казалась мне прямой и искренней. А когда отошла?!» Вспомнилась затаенная враждебность бывшей жены и, точно оттолкнувшись от нее, Иван Иванович обратился к Варе: как она сидела рядом в последний раз на Каменушке, и сквозь слезы звенел ее грудной голос. Да, одна родная, близкая душа — Варенька!
2
— Неплохо живем! — сказал Чистяков в каютке, вытирая посуду маленьким полотенцем и расставляя ее на откидном столике.
Черный хлеб. Кусок холодной баранины. Вяленая таранка. Луковица величиной с кулак. Задумчиво почесав переносицу, поправив согнутым пальцем сивый ус, Чистяков полез в шкафчик и вынул оттуда светло блеснувшую поллитровку.
— Это и есть чаек? — спросил Иван Иванович, дружески усмехнувшись.
— Нет, чай — особая статья. Чайком мы после побалуемся. А тут требуется ради встречи. Случай-то какой! И угощение прямо царское, — говорил волгарь, напоминая Аржанову хлопотливого Дениса Антоновича Хижняка.
Он налил по сто граммов себе и доктору, с грустью сказал:
— Раньше я не пил совсем, а теперь что-то избаловался.
В дверь постучали. Вошел матрос, широкогрудый, обветренный, подал эмалированный чайник с кипятком.
— Экие атлеты! — любовно взглянув на его плечи, обтянутые форменкой (выходил он из двери боком), заметил Чистяков. — С Балтийского флота матросики! — Чистяков подвинул гостю закуску, чокнулся с ним. Встреча с человеком, который был у него дома и знал его семью, растревожила командира, напомнила тяжкие утраты. — Не легко мы на Волге преодолели свой страх человеческий, — задумчиво признался он. — Правда, народ в большинстве закаленный, но разве можно было вообразить, что тут будет твориться?!
На реке мели сделались — выбросы от взрывов. То дымная мгла, не видно даже, куда валится пароход, то светлым-светло, и садят по тебе всей силой огня минометы, пулеметы, пушки, и с воздуха громят. Не успевали в кубриках вставлять стекла. И вот после первых ударов, когда пошатнулись слабые духом, дала нам партия сорок боевых комиссаров на наши пароходы и катера. Пришел комиссар по фамилии Соколков и на мой «Гаситель». В мирной жизни он был рабочим судоремонтного завода — электросварщиком, с самого начала войны — ротным парторгом. Из себя светло-русый, симпатичный, роста небольшого, но как сбитый. На баяне играл не хуже Наташи. Женщины его просто обожали, а у него все «товарищ» да «товарищ». Не склонялся к женскому полу. Потом уж мы узнали, что его невеста ждала. — Трофим Петрович взял таранку, поскоблил жестким ногтем, счищая крупинки соли, постукал рыбешку о край стола, но облупливать не стал — отвлекся рассказом. — Не сделали мы и пяти рейсов — гляжу, комиссар уже всю команду к рукам прибрал. Тянутся перед ним ребята: любое задание — беспрекословно! Суда с мели стаскиваем, мирных жителей и раненых на барже эвакуируем, войска перевозим, хлеб и снаряды доставляем. С ног валится команда, но вахту держит. Трех человек у нас убило, пятерых ранило. Пробоин в корпусе судна не счесть, а простоя — ни одного. Вначале я, признаться, позавидовал Соколкову. Чем же, думаю, он пронял моих ребят? Что он им такое сказать мог? О Родине? И я им говорил о Родине. О мести фашистскому гаду? И я говорил о мести. Обидно мне даже показалось: вроде он мой авторитет подменил; а сделали мы еще пять-шесть рейсов, я и сам под его влияние поддался. Грамотный в политике был человек и умел в жизнь смотреть перспективно.
— Куда же он девался, Соколков? — спросил Иван Иванович, сочувственно слушая командира, в глазах которого горел огонь задора и гордости за себя и своих товарищей.
Чистяков сразу сник, и, когда продолжил свой рассказ, голос его зазвучал совсем по-иному.
— Шли мы перед рассветом из заводского района, на буксире баржа следовала, на ней сот семь раненых. Кругом — ад кромешный. Глянешь назад — вроде далеко уплыли. Посмотришь вперед — ох, еще долог путь! И вдруг крик: «Пожар в машинном отделении!» У меня аж фуражка поднялась, таким ознобом продрало!
А с мостика шагу нельзя отойти — сплошной маневр. Но слышу бодрый такой голос: «Песок давайте!»
Ну, думаю, уж если Соколков там — дело обойдется. Командую дальше. Чувствую — машина работает безотказно. Еще раз выдержали испытание. И сразу отлегло на душе. Как же!.. Образцовый пожарный пароход и за боевые подвиги отмечен, не считая того, что вроде родное существо: почти двадцать пять лет на нем. У нас на борту Горький бывал, сам товарищ Ворошилов…
Слезы блеснули на лице командира, изрытом морщинами, но он продолжал ровным глуховатым голосом:
— Смотрю, бежит ко мне Соколков. Вспыхнуло, мол, топливо от зажигательного снаряда, потушили песком. Хотел еще что-то сказать, но словно подкосило его — повалился мне в ноги. Подхватил я его, приподнял. Он и слова не вымолвил. Заходим в воложку за приверх острова. Уже баржу провели… Вдруг за бортом взрыв, и пароход сразу накренился. Норовлю на мель к острову прибиться. Но тут второй взрыв, и стал наш «Гаситель» погружаться в воду. Матросы и раненые, кто мог, вплавь. Командую: «Руби буксирный канат. Надеть спасательные круги!» Один на мертвого Соколкова надеваю. Неохота мне было комиссара на дно к рыбам пускать! Как я не попал в водяную воронку, до сих пор не пойму! Только вынырнул, гляжу — баржа наша мимо плывет. И все дымкой подернулось: плыву и плачу, и сквозь слезы не вижу, куда плыву. После того пошел в штаб флотилии и выпросился обратно на военную службу. Я после ранения в гражданскую в резерве числился… Ну и назначили на бронекатер.
Трофим Петрович, расстроенный воспоминаниями, забыл даже предложить тост в честь погибших товарищей, как водится в подобных случаях. Маленький, вдруг постаревший, сидел он перед Аржановым.
В дверь снова постучали.
— Товарищ главстаршина, вас требует комендант переправы! — доложил матрос, который перед этим приносил чайник с кипятком.
— Передай: сейчас иду!
Чистяков сразу подтянулся, надел шинель и сказал гостю:
— Вы тут будьте как дома. Кушайте, пейте, отдохните на моей коечке. Когда пойдет машина, мы вас разбудим.
3
Иван Иванович шел по улице, смотрел на белые мазанки, на избы, обшитые тесом. Вид целых построек радовал доктора: поселки возле линии фронта немцы уже не поджигают: близость суровой степной зимы заранее тревожит захватчиков. Сравнительная тишина кажется ошеломляющей, однако жители не доверяют тишине: повсюду вырыты щели-убежища.
Здесь не объявляют тревог… Заслышав характерный вой немецких самолетов, поселковые собаки, забыв все свои собачьи дела, первыми мчатся к щелям, но немцы, как завзятые разбойники, наносят бомбовые удары главным образом вдоль дорог. К отдаленному грохоту сражений в Заволжье все притерпелись.
В здании бывшей школы помещался госпиталь для легкораненых. Бойцы в обычном военном обмундировании гуляли по двору и в соседнем, по-осеннему сквозящем саду. Иван Иванович постоял у порога операционной, заглянул в перевязочную, прислушался к разговорам пришедших на перевязку.
— Не пускаем их за Купоросное…
— Моряки с бронекатеров здорово поддерживают.
Нынче фашисты нажали на нас, лавой поперли! Командующий запросил Волгу: «Дайте огонька, да чтобы своих не задеть». Сам корректировал. После дал телеграмму адмиралу флотилии: «Если бы не ваши бычки, плохо бы нам пришлось. Волга — молодец!» Бычки — значит бронекатера.
— Да, молодец Волга! Мы тоже бежали на штурм после ихней артобработки и все кричали: «Ура морякам!»
В большом зале, приготовленном для конференции, еще никого не было. А Ивану Ивановичу так хотелось встретить поскорее хирургов из фронтовых госпиталей, порасспросить о лечении черепно-мозговых ран, обработанных на передовом этапе, о переливании крови при гангрене, о способе наркоза при ампутациях… Да мало ли вопросов накопилось!
Делегаты собрались сразу. За какие-нибудь пять минут помещение заполнилось, и главный хирург фронта немедля открыл совещание.
Аржанов сидел в президиуме, смотрел в переполненный зал и внимательно слушал доклад врача из санитарного управления фронта.
«Вот это интересный факт, — отметил он, — в августе фронтовые госпитали Наркомата обороны, следуя за отступавшими частями, перешагнули на левобережье, а городские, находившиеся в ведении Наркомздрава, оказались на положении полевых госпиталей и даже медсанбатов. И хотя такое произошло неожиданно, справились с задачей успешно».
Дальше докладчик говорил о развертывании госпитальной базы по области, о чем Иван Иванович уже знал из газет и разговоров с Решетовым. Хирург вдруг почувствовал, как он устал за последнее время, и начал отвлекаться от доклада, рассеянно думать о всяких мелочах, с трудом удерживаясь от позевоты. А ведь ехал сюда с охотой, потому что душа жаждала горячего, открытого разговора, надо было поделиться, посоветоваться о многом.
Аржанов снова оглядел собравшихся. Видать, народ бывалый: у того уха нет — припухший сизовато-розовый рубец, у другого шрам над переносьем, тот молодешенек, а седина побелила полголовы. Этот, должно быть, не первую военную службу отбывает. И то: сколько войн досталось на долю нашего поколения! А те — дружная компания, наверно, прямо со студенческой скамьи! Много заслуженных, с орденами, с медалями. Но лица у большинства скучноватые: не привыкли хирурги сидеть сложа руки.
«И я вот уехал, а там раненые остались! Мог бы потом ознакомиться со стенограммой, а свой доклад сюда послать — зачитали бы! Так много людей нуждается в помощи, а я… сижу». Иван Иванович ощутил порыв томительного беспокойства, стремление вернуться поскорее «домой», на правый берег.
«Нельзя нарушать инструкции ГВСУ». Ну ясно, нельзя! Как будто мы не знаем, что нельзя нарушать инструкции!
Доктор совсем нахохлился, но тут движение у входа привлекло его внимание. Легкий шепот, не заглушенный громким голосом докладчика, произвел необычное действие: все сидящие в помещении дружно обернулись к двери, в которую входил крупноголовый, среднего роста человек в форме генерала, неплохо приставшей к его грузноватой фигуре, к цепкому, из-за очков, взгляду больших серо-голубых глаз, рыжеватым усам и клочку бородки, замыкавшему линию твердо сжатого рта. Он шел к столу президиума по-молодому быстрыми шагами, энергично отмахивал руками, запросто кивал знакомым.
4
Бурденко! Да, это был он, известный всему миру нейрохирург Бурденко, теперь главный хирург Красной Армии.
Окончательно забыв о докладчике — кстати, он, кажется, и сам умолк на время, — Иван Иванович сосредоточился на вошедшем. Он знал его по прежним встречам в Москве и часто обращался к нему мысленно в серьезных случаях хирургической практики: «А как бы тут поступил Николай Нилович?» Когда осенью прошлого года у Бурденко, после поездки на Ленинградский фронт, произошло кровоизлияние в мозг, свалившее его на несколько месяцев, Иван Иванович переживал это точно свое личное горе. Он следил, насколько удавалось, за всеми шагами дорогого ему человека после его выздоровления, изучая его статьи об ампутациях, шоке, газовой гангрене, ранениях периферической нервной системы. Большой ученый, Бурденко как будто обобщал то, что делали сейчас военный хирург Аржанов и его товарищи.
Гостя пропустили за стол, на самое почетное место. Глядя на него, Иван Иванович подумал о своем предстоящем выступлении. Как-то отнесется к нему Николай Нилович?..
В прениях по следующему докладу — «Проникающие ранения груди» — Бурденко попросил слова. Слушая его, Иван Иванович невольно перенесся душой в Москву, когда лет десять назад стал искать новых путей в своей работе. Да, он слышал уже эту живую, чуть затрудненную теперь речь, этот низкий, баритональный голос.
— Приблизив хирургию к полю боя, мы разрешили задачу активного лечения ранений грудной клетки в войсковом районе, — говорил Бурденко. — Своевременное оказание медицинской помощи всем раненым дало нам возможность добиться семидесяти пяти процентов возврата в строй. — Бурденко задумчиво пошевелил бровями и продолжал с горечью, а потом и сердито: — В прошлую мировую войну было возвращено в строй только тридцать процентов. Для нас, хирургов старого поколения, это звучит тяжелым упреком, но страшный хаос царил тогда в военно-санитарном деле.
5
Иван Иванович слушал и вспоминал Хижняка, Наташу, Лину — это они — верные друзья солдат — создают возможность операций в самые ранние сроки.
Убита Лина… А мало ли других тружеников медицины погибли смертью храбрых?! Но надо только представить, что значит семьдесят пять процентов раненых, возвращенных в строй! Кто ради такой великой армии пожалеет себя? Смольников? Но Смольников — дезертир! Сняли его мертвого с плотика в Купоросном. Сам опозорился и весь коллектив оскорбил своей подлой трусостью.
Да, вот Бурденко говорит о сестрах:
— Раньше сестра милосердия в большинстве случаев являлась на фронт, чтобы принять последний вздох умирающего. В настоящее время полевая хирургия нуждается в опытных операционных сестрах. Нам нужна сестра, которой можно доверить и перевязку, и приготовление стерильных растворов, и любое вливание. Она должна быть сознательным, осведомленным и дисциплинированным помощником врача.
«Таким, как Варя Громова, — с ощущением душевной теплоты подумал Иван Иванович. — По своим практическим знаниям она уже студент третьего курса. Никак не меньше!»
Слушая Бурденко, он волновался все сильнее, потому что тоже собирался выступить в прениях и сообщить о результатах применения вагосимпатической блокады при ранениях грудной клетки.
«Обязательно выступите, — наказывал ему перед поездкой Решетов. — Надо этот метод распространить всюду».
Есть наказ и от Ларисы. «Пожалуйста, обратите внимание, когда будет идти речь о челюстно-лицевой хирургии, как проходит лечение ранений, осложненных инфекцией», — попросила она Аржанова перед отъездом.
Принял Иван Иванович целый список вопросов от Злобина и Софьи Шефер. Все-таки большое это событие в жизни военных врачей — фронтовая конференция!
— Слово предоставляется врачу второго ранга Аржанову, хирургу из Сталинграда.
Странно прозвучало это в просторном белом зале с большими окнами, за которыми сиял солнечно-голубой день: «хирург из Сталинграда». Иван Иванович встал и пошел к трибуне, сразу точно связанный устремленными на него взглядами. И особенно связывал его по рукам и ногам пытливый взгляд Бурденко.
Бурденко почувствовал напряженную неловкость, охватившую молодого, по его мнению, хирурга, и первый зааплодировал ему. И вдруг разразилась настоящая буря аплодисментов.
«Я ведь еще ничего не сказал», — подумал Иван Иванович, но сразу понял, что его приветствуют как представителя медиков, работающих в Сталинграде. Глаза его заблестели, басовитый голос прозвучал с особенной сердечной теплотой:
— Спасибо, товарищи! Я это передам всем. Нам, правда, трудновато… Обстановка беспокойная.
Доктор помолчал, забывшись, однако тотчас так живо преобразились его черты, что невольное движение прошло по рядам сидевших.
— Был у нас раненый, капитан Рябов, — заговорил он без предисловия, — пуля по ходу раневого канала как бы вспахала кость его черепа. Представьте себе: сильное кровотечение, костных осколков в мозгу — и мелких и крупных — масса… Я немножко нарушаю порядок своего выступления. Но как раз перед поездкой сюда получил два письма: от этого капитана Рябова и от лейтенанта Бережкова, которому мы делали ампутацию ноги из-за гангрены. Оба товарища были обречены, а вот живут и в один голос заявляют, что профессия хирурга — великая профессия. Я прочитал их письма и подумал: «Если бы все раненые, которые проходят через наши руки, оставались в живых, я бы сказал то же. Однако и теперь, когда мы приблизились к полю боя, нередки смертельные исходы при ранениях в грудь, причем раненые гибнут от шока. А есть возможность облегчить их страдания и обеспечить успех операции даже в поздние сроки. Эта возможность — вагосимпатическая блокада…» — Иван Иванович оглянул внимательные лица хирургов, лицо Бурденко с хитровато-поощрительными искорками в глазах. Николай Нилович сам работал над блокадой этих нервов, но закрытый метод укола, который предлагал Аржанов, отличался простотой и был доступен каждому врачу в любых условиях. Хирург из Сталинграда говорил и все время ощущал доброжелательное оживление аудитории: один, уже знакомый с его методом, сочувственно кивал головой, другой щурился задумчиво, явно взвешивая ценность предложения.
И Иван Иванович, увлекшись, даже забыл сказать, что это предложение исходит от него.
6
На другой день после доклада о газовой гангрене развернулся горячий обмен мнениями. Много еще неясного, не установленного единством опыта было в лечении этого грозного осложнения.
Поэтому Иван Иванович ждал выступления Бурденко с особенным интересом. Не скажет ли он об анаэробной инфекции мозга, о создании активного иммунитета против гангрены… Хороший голос у Бурденко. Вся его плотная фигура выражает энергию поистине неистребимую. Только что перенес человек тяжелейшую болезнь, терял слух, терял даже речь, но выкарабкался, собрал свою огромную волю — и снова на посту.
Однако Бурденко даже не упомянул об анаэробной инфекции мозга. Подчеркнув, что еще много вопросов ставит перед врачами борьба с гангреной, он сказал в заключение:
— В общем, совершенно ясна только необходимость хирургического вмешательства и лечения сыворотками. Изучение вопроса об анаэробной инфекции показывает отсталость нашей работы в этом направлении. Такой прорыв опасен, и его надо ликвидировать.
Да, он ничего не сказал об анаэробной инфекции мозга.
Неуверенность охватила вдруг Ивана Ивановича. Если бы он имел возможность проследить своих раненых на всех этапах эвакуации… Если бы у него были не отдельные наблюдения, а систематическая работа с постоянным бактериологическим анализом…
«И все-таки я не имею права молчать!» — сказал он себе, выходя к трибуне.
Прежде всего он поделился с врачами опытом активного комплексного лечения гангрены, назвал высокие дозы вводимой внутривенно сыворотки.
Сообщив ряд фактов и цифр, хирург Аржанов заговорил о том, что некоторые случаи осложнений при черепно-мозговых ранах, которые обычно принимаются за острый энцефалит, на самом деле являются не чем иным, как газовой гангреной мозга.
— Мы пробовали в таких случаях вводить раствор белого стрептоцида в сонную артерию, — продолжал он, обращаясь непосредственно к Бурденко. — Но то, что давало эффект при менинго-энцефалитах, в данных случаях не действовало. — Иван Иванович заметил явное недоверие на лицах некоторых слушателей и с еще большей убежденностью продолжал: — При бурном течении эти осложнения представляют страшную картину и обычно заканчиваются смертью в течение первых двух суток. Но иногда они затягиваются, и здесь, после хирургического вмешательства, при неослабном внимании к раненому и настойчивости лечения, нам удавалось несколько раз одержать победу. Осложнение имеет ярко выраженную картину с выделением пузырьков газа. Характерно расхождение между частым пульсом и низкой температурой, жалобы на распирающие боли, как бы разрывающие голову. Так было и с капитаном Рябовым, о котором я говорил вчера. Мы энергично лечили этого раненого, и состояние у него улучшилось, хотя нам пришлось перевозить его и он пролежал еще около двух недель в подземном госпитале на правом берегу. При анализах на десятый день бактерий анаэробной инфекции уже не отмечалось.
Сев на свое место, Иван Иванович подумал: «Интересно, что скажут товарищи? Некоторым мое выступление явно не понравилось. Ну что же, послушаем…»
7
— Очень смело высказался доктор Аржанов, — начал нейрохирург из заволжского спецгоспиталя Зонов, невысокий, стройный, очень подвижной человек лет пятидесяти, с густым ежиком почти сплошь седых волос. — Но я лично такого не наблюдал.
«Значит, не приходилось тебе работать в армейском районе!» — подумал Иван Иванович.
— По-моему, газовой гангрены мозга как таковой в природе не существует. В мозгу происходят совсем иные процессы. Мы знаем, как обильно снабжается он кислородом через свою кровеносную систему…
«Вот странно! — воскликнул про себя огорченный Аржанов. — При чем тут обильная кровеносная система? Когда мозг ранен, кровоснабжение сразу нарушается. Возникает кислородное голодание, отек, а тут еще размозжение, грязь, инфекция». — И доктор с надеждой обратился к другому выступающему.
Но и этот врач заговорил о том, что высев микробов не значит еще, что есть газовая гангрена.
«Мы тоже знаем, что не во всех случаях наличие микробов свидетельствует о заболевании! — заспорил мысленно Иван Иванович. — Вы о фактах судите. Хоть и слабовата сыворотка как бактериофаг, но без нее-то мне ни разу не удалось справиться с газовой инфекцией мозга. А что Николай Нилович?..»
Иван Иванович взглянул на Бурденко. Знаменитый нейрохирург слушал речи военных врачей с явным интересом, и на лице его опять было хитровато-поощрительное: «Давайте, давайте, раскиньте-ка умом!» Однако мнения своего он так и не высказал.
— Как вы оцениваете выступления моих оппонентов, Николай Нилович? — спросил в перерыве взбудораженный, но отнюдь не сбитый с позиций Иван Иванович. — Согласны вы с тем, что они говорили?
Бурденко помолчал, хотя во взгляде его отразилась симпатия, — он успел уже расспросить начальника сануправления фронта об этом враче. Оценка Аржанова как нейрохирурга армейского района была прекрасной, но он имел взыскание за наложение глухих швов, запрещенных инструкцией.
— Прав, по-вашему, Зонов?
— Я этого не говорил, — ответил Бурденко сдержанно.
По его тону и выражению лица доктор понял, что главный хирург Красной Армии не хотел опровергать его одним весом своего авторитета, а, как большой ученый, занял объективную позицию, предоставив решение вопроса молодежи. Стало досадно, и Иван Иванович вздохнул, не в силах подавить огорчение.
Бурденко сам пригласил фронтового хирурга на беседу, и они сидели в бывшей учительской, разговаривая за стаканом чая.
— Прекрасно то, что вы не просто принимаете участке в аврале, а не теряете перспективы, и все время ощущаете связь с людьми, ради которых рискуете жизнью, — сказал он.
— Мне кажется, иначе невозможно. — Иван Иванович радостно вспыхнул. — Но хорошо, если бы у нас не было неразрешенных вопросов. Ведь хочется сделать все получше.
— Не оттого ли вы иногда прибегали к наложению глухого шва? Ведь это запрещено!
— Да, конечно. — Доктор доверчиво взглянул в остро-внимательные глаза Бурденко. — Хотя я чаще прибегал к наложению наводящих швов, которые тоже неприменимы по инструкции. Открытое лечение ран сократило заболевание гангреной в несколько раз. Но вдруг видишь: то, что хорошо для раны на бедре, плече или на туловище, — плохо для черепно-мозговой раны. Особенно плохо для раны зияющей. Обычно начинается нагноение от вторичной инфекции. Поэтому такие раны лучше лечить закрытым способом. Конечно, при условии полной хирургической обработки, возможности госпитализации раненого и пользования стрептоцидом. Вы не согласны? Неприменимо в массовом порядке? Но там, где есть условия, почему нельзя?
— Обстановка, обстановка, дорогой коллега! Вы прекрасно работаете, но вы нетерпеливы и немножко самоуверенны. — Бурденко улыбнулся с необидной хитринкой. — Да, да, самоуверенны. Это и хорошо и плохо. Ведь вы не имеете возможности проследить раненого до конца его болезни. У вас одни наблюдения, у других хирургов — иные. — Бурденко уже серьезно всмотрелся в настороженное лицо Аржанова. — Я хочу поставить вот какой вопрос: довольно вам работать «на пятачке». У вас нет возможности развернуться как нейрохирургу. Давайте переведем вас в один из специализированных госпиталей.
Все всколыхнулось в душе Ивана Ивановича. Подходить к операционному столу без опасения, что вдруг посыплется сверху земля, повалятся с треском бревна! Записывать свои наблюдения за удобным столом, а не в черной норе блиндажа, у трепещущего огонька коптилки. Рентген. Лабораторное исследование. Ведь если прошлая мировая война оставила у врачей главным образом тягостные впечатления, как говорил Бурденко, то опыт этой войны должен обогатить медицину.
«Поэтому-то и важно наблюдать раненого на первом этапе эвакуации», — сказал себе хирург, сразу подавляя возникшие было у него устремления.
Подземелье на правом берегу Волги — вот плацдарм его хирургических действий. Там бойцы, легендарные люди с бесстрашными душами, но с такой легко ранимой человеческой плотью. Ведь они верят ему, доктору Аржанову, и знают: он не подведет, он их и полумертвых поставит на ноги, как поставил бронебойщика Чумакова.
— Я не могу уйти оттуда, — сказал Иван Иванович. — Сейчас это для меня невозможно.
8
Пополнения по-прежнему движутся к Сталинграду… Солдаты едут по улицам поселков в пойме полузавешенных серыми ветвями голых ветел и тополей, обставленных к зиме стогами сена и поленницами дров. Все обнажилось: сквозят между деревьями свинцовые под белесым небом протоки, чернеют пласты земли на пашнях, среди пожелтевших скошенных лугов. Сеет холодная изморось. А по дорогам едет мотопехота, артиллерия. Лица солдат сурово-сосредоточенны. Пролетит ядреная шутка. Прокатится смех. И снова вслушиваются молча в несмолкаемые громовые удары, доносящиеся со стороны города, стиснутого между фронтами. Бьют по нему, как по наковальне, стальные молоты со всех сторон… Как там держатся люди?
Но войска передвигаются теперь не к центральной переправе, а куда-то южнее, в глубь лесной поймы, по мостам, наспех наведенным через протоки, по дорогам, разбитым гусеницами танков, перемятым шинами грузовиков. Особенно много войск проходит в глухую ночную пору. Куда они направляются, никто не знает.
«Готовятся какие-то крупные события на нашем фронте, усиливается, по-видимому, оборона с юга», — Иван Иванович, трясясь в юрком вездеходе, смотрел на бойцов и вспоминал рассказы о жестоких сражениях у поселка Купоросного, оказавшегося на передовой линии в южной части города. «Не допустили туда врага».
Думал он и о прошедшей конференции, и всякий раз при воспоминании о своем выступлении по поводу газовой инфекции мозга, о несостоявшемся разговоре об этом с Бурденко ощущал горький осадок и беспокойство, пока все не вылилось в решение: «Вот прогоним немцев из Сталинграда — пойду тогда в полевой спецгоспиталь, чтобы можно было и наблюдать и исследовать. И насчет глухого шва мы еще посмотрим! Если уж вы толкуете об особых процессах в мозгу, так тем более нет оснований бояться закрытия черепно-мозговой раны, конечно, после тщательной обработки». Думал Иван Иванович и о наступающем празднике, о том, что завтра, седьмого ноября, будет происходить в столице — Москве.
Ночью лил холодный дождь. А на рассвете зашелестела мерзлая крупа, обжигая лица. Волга будто сузилась: побелевшие отмели островов разрезали темную ширь волнующейся реки. Высокие волны с белыми гребнями шли наискось по течению, с северо-востока. Ветер срывал с них пенистые брызги, насыщая воздух тяжелой влагой. Снаряд разорвался рядом. Вцепившись в поручни, Иван Иванович смотрел в воду, куда чуть не ушел бойкий катерок. Но «чуть» здесь не считается. Труднее приходится косной лодке, которую нагоняет катер: ее, нагруженную боеприпасами, так и мотает на волнах, а крутой вал от взрыва хлещет за борт, обдавая с ног до головы разгоряченных матросов. Однако лодка быстро идет по ветру, бьющему в кручу правого берега, и, уже сознавая, что «нам легче», посматривают и шестеро гребцов, и хирург на тех, кто пробивается навстречу среди взрывов, поднимающих столбами черную, как чугун, воду: тяжело плыть против такого ветра в этой дьявольской свистопляске.
Колкий снег режет лица, выжимая слезы из прижмуренных глаз. Намокли от брызг бушлаты и ватники, а жарко до поту. Пар от гребцов — точно от взмыленных лошадей: на лицах сизый румянец.
В лодках — раненые, зябко им от студеного дыхания бури, от угрозы смерти, неотступно глядящей в глаза. Не разгибаясь, стучат банками и мисками те, кто вычерпывает воду. Раненый, белея повязкой, сидит скорчись и тоже черпает, черпает здоровой рукой…
Вот и правый берег, истерзанный, но не сдающийся. Как темные утесы, встают из сизой мглы развалины домов. Побелели от снежной крупки бугры блиндажей. Чернеют повсюду зигзаги ходов сообщений.
«Выпадет настоящий снег, еще резче все обозначится», — подумал Иван Иванович с таким чувством, словно вернулся к себе домой, и ускорил шаги. Всю дорогу он гнал прочь мысли о встрече с Ларисой, но ведь здесь друзья, Варя здесь.
Тянет горьковатым дымком из труб блиндажей и землянок, порохом и гарью. Солдаты, волгари и моряки несут ящики со снарядами, тащат мешки с продуктами, тюки зимней одежды и перевязочных материалов. Начавшийся минометный обстрел загнал Ивана Ивановича в пещеру-укрытие. В глубине ниши горит костер, загороженный черными фигурами лодочников. Крепкие парни стоят полукругом, тянут к огню растопыренные пальцы, жуют что-то. Спиртишком попахивает. Волгари выпивают, крякают от удовольствия, кроют соленым словом погоду и Гитлера.
И уже шутит кто-то:
— Один только раз и услышал от старого черта ласковое слово. Все величал меня Дмитрием Степановичем, а тут обернулся, глянул и так мягко говорит: «Митя! Ты пьешь без закуски?! Я тоже пью и не закусываю».
В укрытии гремит смех. Улыбается и Аржанов. Под берегом все чувствуют себя дома.
9
— Здравствуйте, Иван Иванович! — сказала Варвара радостно.
Она сидела на скамеечке у постели раненого и дремала, облокотясь на колени и подперев ладонями поникшую голову, повязанную марлевой косынкой.
Доктор сразу узнал ее, хотя другие сестры вот так же дежурили по ночам. Чутко настороженная поза Варвары и ее опущенные плечи тронули его. Целыми сутками на ногах в операционной, да еще здесь приходится. А ведь она не обязана дежурить возле больных. Значит, очень плохо стало бойцу после операции!
— Всю ночь с нами промучилась сестренка! — слабым голосом произнес раненый, взглянув на подошедшего хирурга. — Со мной и с товарищем лейтенантом… Поздравляю с наступающим праздником, Иван Иванович! Дожили!.. — Раненый двинулся и застонал.
От сдержанного его стона Варя сразу встрепенулась. Тут-то она и сказала свое «здравствуйте» доктору Аржанову.
— Как себя чувствуешь, Пташкин? — спросил Иван Иванович, подсаживаясь на табурет, придвинутый Варварой.
— Плохо! Был человек, а теперь в самом деле пташка, да к тому же дохлая. — Пташкин пошевелил пересохшими губами, покусал их. — Чуть-чуть сегодня…
— Ну-ну! Такой герой, и такое намерение никудышное!
— Да я-то вовсе не намерен вас огорчить… Сестричка знает, как я цеплялся. Зайдется сердце… Вроде провалишься куда, вроде топит тебя кто, а ты выныриваешь да выныриваешь.
— Ладно, помолчи! Не умер на операционном столе, а на койке мы тебе не позволим умереть, — грубовато-ласково прервал Аржанов, осмотрев повязку на груди раненого, и вопросительно взглянул на Варвару.
Она вполголоса сообщила все об этом больном, оперированном Ларисой Фирсовой. Иван Иванович слушал внимательно. Да, если бы не сестра Громова, умер бы ночью солдат Пташкин. Все правильно, по-настоящему сделала она. «Отчего же вы его выводили из шока, а не Лариса?» — чуть было не сказал хирург, но вспомнил о каком-то столкновении между ними и промолчал. Девушка поняла сама.
— Я с дежурным врачом советовалась.
«Значит, не ради меня дежурит она возле моих больных», — подумал Иван Иванович. Мысль эта заставила его еще внимательнее всмотреться в помощницу. Другой стала Варя. Исчезла детская жизнерадостность, затушевалось выражение доброты, смягчавшее прежде живой и страстный блеск ее глянцево-черных глаз. Они сделались как будто еще чернее, слегка раскосый разрез их удлинился. Все черты стали строже и, пожалуй, еще красивее. Медсестра, а наблюдение за больным — можно пожелать любому врачу!
— Спасибо, товарищ Громова! — сказал доктор, но сорвался с делового тона, добавил сердечно: — Молодец, Варюша!
— С приездом, Иван Иванович! — обратилась к нему подошедшая Паручиха. — С наступающим праздником!
Она вымыла пол в палате, сменила по возможности простыни, наволочки и белье на раненых, надела новый платок, чистый фартук и выглаженную юбку, и вид у нее был в самом деле праздничный.
— Спасибо, вас тоже поздравляю. Как ваш сынишка?
Сухонькое лицо Паручихи с острым носом и бледным ртом расцвело в улыбке.
— Медаль ему нынче обещали.
— Вы приехали?! — обрадовался подбежавший Алеша и, завладев опущенной рукой доктора, доверчиво прислонился к нему.
Иван Иванович даже вздрогнул от этого нежного прикосновения, взглянул на Варвару, смутился, но тут же, рассердясь на себя, взял мальчика на руки и поцеловал.
— А я тебе игрушку привез. — Он порылся в одном кармане, в другом и наконец извлек яркую круглую коробочку.
Алеша принял подарок с недетской серьезностью.
— Господи! У нас в подвале таких вот четверо, — воскликнула Паручиха со вздохом. — Пообвыкли уже в этом аду, а как налетит, как начнет кидать — попритихнут, личики у всех вытянутся. Подумаешь: за что эта кара детям?! Вчера бойцы приходили с «Красного Октября» — раненого в госпиталь принесли. Посидели немножко у нас. Один, здоровенный парнюга, веселый такой говорун, на губной гармошке играл, пронзительно этак, и песни пел. Рассмешил детишков. А их сейчас нелегко рассмешить! — Паручиха взглянула на Варвару и как бы между прочим добавила: — Про тебя тот парень выспрашивал. Очень даже интересовался.
Теперь смутилась Варвара: «Здоровенный парнюга. Говорун… Наверно, Растокин».
Иван Иванович, заметив ее смущение, подумал: «Кто же этот парень?»
— А мы пойдем сегодня слушать Москву, — сказал Алеша. — Потом я буду играть на рояле. Я уж пробовал вчера.
— Ну и как? — искренне заинтересовался Иван Иванович.
Алеша повел плечиками, обтянутыми пестрой безрукавкой, сшитой из шарфа Софьи Шефер.
— Ничего, маленько получается. Мне жалко, что не будет моего папы, — добавил мальчик с выражением нежности и грусти. — Я при нем играл понарошку. Он еще не знает, как я научился!
10
— Вернулись! — вскричал тоже обрадованный Решетов, увидев Аржанова в операционной. — Ну, что там было, на конференции? Как ваш доклад приняли! Рассказывайте!
— Мы здесь так волновались за вас! — призналась, выслушав все новости, Софья Вениаминовна.
Только Лариса ничего не сказала. Иван Иванович заранее решил не смотреть на нее, но именно на нее и посмотрел в первую очередь. Да, видимо, все между ними было кончено: она держалась не только отчужденно, но и спокойно.
— Где же Леонид Алексеевич?
— Отдыхает. Ранило его вчера в ногу: осколком мины разбило плюсневую кость. Наложили ему гипсовый сапожок. Но работал почти весь день. Поставили под табурет ящик, так и работал — сидя. Силен! — Решетов светло улыбнулся: он очень любил Злобина. — Поступил к нам раненый, пулеметчик Оляпкин, этот нуждается в вашей помощи.
— Что у него? — спросил Иван Иванович, подходя к Оляпкину, которого санитары уже укладывали на стол. — Слепое пулевое ранение в голову? Что же тут можно сделать без рентгена?
Все неожиданно заулыбались, а Решетов достал и показал рентгеновские снимки.
— Откуда здесь рентген?
— Подарок от моряков Волжской военной флотилии. Скоро ледоход, будем оторваны от Большой земли. Надо и об этом подумать. Вчера вечером доставили с того берега переносный аппарат и движок. Сразу все и оборудовали. Сейчас нас не так трясут, как в сентябре и октябре.
Иван Иванович вспомнил разговоры раненых бойцов в заволжском госпитале.
— Ура морякам!
Николай Оляпкин, пулеметчик из штурмовой группы Коробова, лежал на левом боку, слегка поджав ноги; голова у него — сплошной ком марлевых бинтов. Муслима Галиева хотела снять эту повязку.
— Лучше срезать бинты, чтобы меньше его тревожить, — сказал Аржанов. — Возьми вот эти ножницы, голубушка!
Муслима, сморщив черные брови, осторожно подтолкнула ножницы под край повязки, простригла ее послойно и сняла, точно колпачок лесного ореха. И так же, как светлое донце ореха на смуглом загаре скорлупы, показалась свежевыбритая кожа головы, разительно отличавшаяся от лица, выдубленного солнцем и степными ветрами. Хирурги стали осматривать рану.
Самое сложное вещество — головной мозг человека, — материя, способная мыслить. Это изумительная организация массы нервных клеток, руководящая всей духовной и физической деятельностью высшего существа на земле. И вот шальной осколок металла разрушает гармонию…
Николай Оляпкин? Ну кто в обороне не знает этого пулеметчика?! Говорят, он один заменял целый взвод, когда группа Коробова обороняла дом возле вокзала. Сам командующий армией генерал Чуйков лично благодарил Оляпкина, который сейчас лежит перед врачами на операционном столе. Его принесли с «Красного Октября». Бесстрашный Коробов плакал, увидев, как тяжело он ранен. Это они заявили на всю страну, что за Волгой для них земли нет… Пуля пробила череп с левой стороны — маленькое кровоточащее отверстие, — прошла наискось через лобные доли мозга и застряла, немного не дойдя до кости с противоположной стороны. Здесь, с правой стороны, и должна быть трепанация.
Раненый внешне спокоен, но говорит с трудом, путая слова. Софья Шефер сообщает о его поведении, о всех болезненных симптомах, замеченных ею. Каждый из этих признаков, подтверждая показания рентгена, уточняет местонахождение пули и характер разрушения, сделанного ею. Иван Иванович слушает, держа в руках рентгеновские снимки, как бы сверяя с ними то, что говорит невропатолог. Не легко было выбрать минуту затишья, когда не дрожит земля, чтобы сделать снимки. Без них раненого отправили бы в заречный госпиталь, несмотря на его протест.
— Как же это совпало, что моряки именно сейчас доставили рентгеновскую установку?
Софья, осекшись на полуслове, кивает на Оляпкина.
— Семен Нечаев, — поясняет Варя. — Он сейчас в группе Коробова, вот и попросил своих товарищей моряков.
— Да-да-да! Моряки все могут, не то что мы, грешные. Муслима, помогите Софье Вениаминовне наладить вливание раствора.
Иван Иванович обезболивает новокаином операционное поле, делает нужный разрез и, отвернув книзу толстый лоскут кожи, берется за ручной трепан, похожий на коловорот.
Сверлится только одно отверстие. Еще раз взглянув на снимок, Аржанов берет кусачки и экономно расширяет окошечко. «Костного лоскута я не делаю, — мысленно обращается он к Бурденко, — но кожный мне пришлось-таки выкроить, и я наложу здесь глухие швы, как делал в мирное время. Пусть еще будет взыскание. Но у меня, дорогой Николай Нилович, все условия для настоящей операции есть! Даже рентген! — добавляет про себя хирург, продолжая начатый спор. — Этот парень будет у нас госпитализирован всерьез, и я сам за ним следить буду».
— Дайте иглу!
Он берет иглу, похожую на тонкую вязальную спицу, и начинает поиски пули. Лицо его строго сосредоточенно. Он вводит иглу в мозг, как щуп. Нет пули! Рядом — не обнаруживается. Дальше… Тоже нет! Брови хирурга выравниваются в сплошную линию.
— Покажите боковой снимок!
Галиева подает оба и тоже смотрит, хотя она в этом деле не разбирается. Смотрит и Софья Вениаминовна.
— Кусачки!
Крошечными осколочками выламывается край костного окна. Хирург ищет снова. Игла постукивает о твердое.
— Слышите? Ошибся на три миллиметра. — Он берет узкий шпатель и раздвигает им мозг. — Пинцет! Тонкий!
Нащупав пулю в глубине раны, Иван Иванович пробует захватить ее, но плоские кончики пинцета, чуть звякнув, соскальзывают с круглого кусочка стали. Снова захват, и опять пуля ускользает.
— Вертится! Вертится, дрянь этакая! — с напряженной улыбкой говорит хирург. — Вертится потому, что лежит свободно. Тут надо бы особый, желобоватый, пинцет.
Делается еще несколько попыток.
— Уходит! Все время уходит обратно по раневому каналу… Ушла… — шепчет Иван Иванович.
Сосредоточенность возле стола такая, что никто не слышит, как рядом в овраге рвутся бомбы. Свет мигает, гаснет и снова вспыхивает: моторист у движка не теряется. Спасибо ему!
— Ушла, подлая! Кривой пинцет!.. Нет, не получается. Кусачки! — Взяв их из рук Вари, хирург осторожно еще выламывает кость. — Осколки вынимать легче, они шершавые, а пуля скользит. Как раненый? Поговорите-ка с ним! Какое у него давление?
— Понизилось. Сто пять. — И Галиева заговаривает с Оляпкиным.
Тот произносит что-то нечленораздельное. У него начинается рвота.
Прикрыв рану салфеткой, смоченной физиологическим раствором, и придерживая ее ладонью, Аржанов выжидает с минуту и снова приступает к делу. Узкими кончиками пинцета взять пулю не удалось. Можно еще применить более крупный, грубый инструмент, но в ране мозга, где все рассчитано на миллиметры, это опасно. Однако Иван Иванович решается:
— Дайте мне ложку!
Специальной ложкой, похожей на застывшую змейку, он подтаскивает пулю и, снова захватив ее пинцетом, вынимает.
У всех вырывается радостный вздох облегчения.
— Достали? — спрашивает вошедший Решетов. — А как наш знатный боец?
— Ничего, жив. Коля! Посмотри, Коля! — Софья Шефер заглядывает в лицо Оляпкина и подносит на ладони к его глазам тусклый кусочек металла. — Посмотри…
Оляпкин с усилием приподнимает веки. Операция идет под местным наркозом, и раненый все время в сознании. Он недоверчиво косится на пулю — этакая ведь малость!
— Одна?
— Хватит с тебя одной.
— При-при-берите. На-а память.
— Добрая память! — Иван Иванович расправляет пинцетом лоскут твердой мозговой оболочки. — Давайте стрептоцид! Засыплем и зашивать будем. Да, да, да, зашивать! — будто споря с кем-то, говорит он. — Оставим открытым только уголок раны для дренажа. — И с усмешкой по собственному адресу: — А ведь хотелось мне взять голову и потрясти так, чтобы вытряхнуть эту упрямую пулю!
11
— Сегодня ночью я чуть не столкнулась с фашистами, — сказала Варя Ивану Ивановичу. — Сменилась, ушла к себе, но никак не могла уснуть. Выгляну из блиндажа — Волга волнами плещет, даже брызги в лицо: а где-то немцы играют на губных гармошках. Я слушаю и думаю: «Как мало земли у нас осталось!» И вдруг совсем близко шаги, зашевелился кто-то, и заговорили тихо, непонятно. И тут — ракета… Светло-светло стало, и один немец оказался рядом со мной. Стою за его плечом и не дышу. У меня ведь нет ничего: ни ножа, ни револьвера. Ракета погасла, и он шагнул из-под навеса, и слышно — второй за углом. Пошли, а я подумала: «Сейчас выкрадут кого-нибудь…» Выскочила за ними да как закричу! Сама не помню, что кричала.
— Надо же попасть в такой переплет! Конечно, приходили за «языком». — Иван Иванович с запоздалым испугом вспомнил о Георге Клюге. — «Чуть не столкнулась!» Придушили бы тебя, и все.
— Нет, они побежали, поднялась стрельба, и одного убили, а другого взяли живьем.
— Какая ты смелая, Варенька!
Она промолчала, залившись румянцем, и Иван Иванович понял, почему ей не спалось, когда он мог вернуться из-за Волги с минуты на минуту.
Вечером собрались в красном уголке. Мрачный подвал, вернее — часть подвала, со сводчатым низким потолком и квадратными колоннами; в глубине, за колоннами, смутно освещенный хаос битого кирпича, железных балок. У стены поблескивает черный лакированный рояль, чудом уцелевший среди общего разгрома и перенесенный в подвал солдатами. Посредине помещения стол, накрытый кумачом. На столе радиоприемник. Когда фронтовые бригады артистов умудряются переправиться через Волгу, они устраивают здесь концерты.
Подвал заполняется быстро. Каждому хочется побыть на народе в этот вечер, услышать Москву. Москва!.. Бой кремлевских курантов звенел над всей страной: над лесами Белоруссии и в зеленых степях Украины, у охотников Заполярья и у чабанов Кавказа, где кристально чистый воздух напоен медовым дыханием трав и цветов, где небо голубей бирюзы, а матовая белизна облаков спорит с белизной горных вершин, покрытых вечными снегами. Москва! И шахтер под землей, и тракторист за рулем, и конюх в колхозной конюшне — все мечтали побывать в столице. Поговорить в Кремле о достижениях и трудностях, о новых задачах…
Держа оборону на крохотных «пятачках», сталинградцы думали о своей земле, о той, которую захватили фашисты, и о той, что лежала за ними. О Родине думали, и хотели, и ждали, чтобы она добрым словом отметила их боевой труд. Москва еще молчала, и люди поняли, что собрались рановато. Тогда кто-то из девчат запел:
Широка страна моя родная,
Много в ней лесов, полей и рек!
Все подхватили мощно и стройно:
Я другой такой страны не знаю,
Где так вольно дышит человек…
Больно задевали теперь сердце эти слова!
12
Когда в подземелье послышался голос Москвы, приглушенный расстоянием и громом стрельбы, врачи, сестры, военные — все придвинулись к столу, где стоял приемник. Говорилось об итогах истекшего года, о перемещении промышленности в восточные районы страны, о расширении там посевных площадей. Каждый из слушателей представлял, как отсюда уходили эшелоны с заводским оборудованием и двигались стада коров и овец, табуны лошадей. А люди!.. Миллионы полураздетых и голодных людей, вырвавшихся из пасти войны, уходили на восток. Надо было справиться с этим живым потоком, разместить всех, накормить.
— Еще никогда мы не имели такого дружного и организованного тыла, — говорила Москва. И вдруг замолчала…
— Пожалуйста! — Злобин, стоявший у стола, умоляюще глядел на радиста. — Пожалуйста!
— Сейчас… Минуточку! — Радист захлопотал у приемника, и снова послышался родной голос.
В Москве, как и в мирное время, шло торжественное заседание.
Суровая уверенность звучала в словах докладчика. Народ напрягал все силы в борьбе и намечал путь разгрома врага, хотя смертельная опасность еще висела над страной: фашисты прорвались на Кавказ, создавая угрозу захвата Баку и, намереваясь обойти Москву с востока, таранили Сталинград…
«Значит, мы здесь защищаем подступы к Москве!» — Варя вспомнила фашиста, который так напугал ее сегодня ночью. Рослый и рыжий, с синеватым затылком, лежал он утром недалеко от блиндажа, выставив горбом спину, раскинув большие ноги в солдатских сапогах. «Отъелся на наших хлебах!» — с остро вспыхнувшей ненавистью подумала девушка и снова стала слушать, замирая, когда радиопередача перебивалась посторонними шумами.
Фашисты делают все, чтобы сломить дух советских людей, говорил докладчик. Они уничтожают мирное население, стирают с лица земли наши села и города. Но чем сильнее террор, тем сильнее ярость и гнев народа. Гитлеровцы отброшены от Москвы. Их не пропустили за Волгу. Наш народ устоял против бешеного натиска фашистов, и это верный залог того, что враг будет опрокинут и уничтожен!
Тут аплодисменты москвичей опять слились с бурными аплодисментами сталинградцев.
— А когда мы уничтожим фашистов? — серьезно спросил Алеша Фирсов, пробравшись к столу.
— Тогда, малыш, когда разобьем их в пух и прах. — Злобин подхватил мальчика под мышки и, видимо, разбередив раненую ногу, морщась от боли, посадил на стол рядом с приемником.
— Уж отдохнуть бы от них! — сказал Алеша, явно подражая тетушке Паручихе.
В блиндаже рассмеялись. Ивану Ивановичу, тоже воодушевленному, вспомнились войска, движущиеся по Заволжью в сторону Сталинграда, фронтовая конференция и разговор с Бурденко. Вспомнилась и операция Оляпкину. Ничего, неплохо чувствует себя пулеметчик. Сегодня по случаю праздника его навестили друзья.
«Да, да, да, Центральный Комитет партии знает наши возможности. Он слов на ветер бросать не станет, — радостно думал хирург. — Разве легче было в прошлом году под Москвой? Однако справились!»
— Сейчас мы организуем самодеятельный концерт! — объявила Софья Шефер, энергично проталкиваясь к роялю. — Первым номером нашей программы будет выступление пианиста Алексея Фирсова.
И Варвара и Иван Иванович сразу посмотрели на Ларису. В позе женщины, в повороте ее головы выразилось беспокойство. Но Алеша уже шел за Софьей Вениаминовной, вернее, его передавали с рук на руки.
Когда он сел на стул перед роялем, послышался сочувственный смех: черненькая круглая головка ребенка и узенькие его плечи едва возвышались над клавишами.
— Дайте ему мой ватник: свернуть да подложить! — крикнул Петя Растокин.
Он снова явился в госпиталь — узнать, как дела у Коли Оляпкина, а также чтобы повидать Варвару и при случае объясниться с нею.
— Лучше книги взять, — посоветовали из другого угла.
— Вот ящичек ловкий.
Софья предпочла ящичек. Она поставила поближе коптилку, потом развернула ноты.
— Сейчас будет исполнен «Турецкий марш» Моцарта, — сказала она, оборачивая к публике смугло-румяное лицо с толстеньким носом, круглым подбородком и влажно блестевшими черными глазами.
Мальчик внимательно всмотрелся в ноты, крошечные пальцы его легко и смело пробежали по клавишам и сразу подчинили огромный инструмент, стойко вынесший все ужасы разрушительной осады. Получилось удивительно хорошо. Ребенок не просто выполнял заученный им урок. Нет, он понимал, чувствовал то, что исполнял. Закусив нижнюю губку, отчего хоботком выдвинулась верхняя, Алеша вглядывался в ноты и играл с легкостью, непостижимой для такого малыша, то страстно и энергично, то чуть прикасаясь к клавишам, словно любуясь красотой звучания. Он не мог взять полный аккорд, нарушая музыкальные правила, ударял иногда ребром ладошки и слабые локотки держал не по правилам, но душа настоящего музыканта уже сказывалась в его игре. На него смотрели кто удивленно и задумчиво, кто растроганно.
Выражение лица Пети Растокина особенно бросилось в глаза Ивану Ивановичу. Бывший шофер смотрел на маленького пианиста с такой умиленной улыбкой, что Аржанов тоже заулыбался.
— Сколько же ему лет? — спросил кто-то шепотом.
— Пять, — ответила Лариса.
Иван Иванович перевел взгляд на нее — и засмотрелся: так хороша она была в сиянии материнской гордости.
Фирсова почувствовала его взгляд, тревожно моргнула, недовольно повела бровью, и доктор понял, что, любуясь своим мальчиком, она думает сейчас об его отце, о своей большой любви, породившей вот это чудо. «Мне жалко, что не будет моего папы», — вспомнил доктор слова Алеши. Какой нежностью и недетской печалью наполнились при этом глаза ребенка: он тоже любил отца, гордился им и жил в постоянной тревоге за него. Иван Иванович представил силу этой горячей, ревнивой мальчишеской любви и позавидовал Фирсову. Но тут он увидел Варвару. Она стояла и смотрела на Алешу, смеясь всем лицом, цветущим розами молодого румянца. «Нет, вы только посмотрите, какой это замечательный мальчишка!» — казалось, говорило ее ликующее выражение.
«Жить бы тебе, Варюша, да веселиться! Слушать лекции в светлых залах. Спорить в студенческом кругу о научных проблемах, мчаться на концерт и где-нибудь на галерке вот так цвести хорошей радостью. А тут: ночью выглянуть — смертельный риск, и днем не лучше — все время напряжение страшное».
Варвара тоже ощутила взгляд Аржанова, взглянула на него сама, и еще ярче заблестели ее глаза, еще светлее стала улыбка.
«Я люблю всех, кто находится здесь, но тебя я особенно люблю», — сказала она ему своим выражением.
После «Турецкого марша» Алеша сыграл еще две песни и сонатину Бетховена. Но слушателям понравилась больше первая вещь, его попросили повторить, и он повторил с таким же чувством и блеском.
Софья Шефер устала держать коптилку и ее заменил Петя Растокин, которому очень хотелось на сегодняшнем вечере, в присутствии Вари, прочесть свои новые стихи. Он писал их украдкой от товарищей, любил это занятие, но стеснялся даже посоветоваться с кем-нибудь. Сейчас он вдруг осмелел. Может быть, он и правда прочел бы, но наверху послышались свистки наблюдателей, и все ринулись к выходу.
13
Праздник прошел. Собрались в блиндаже, прослушали праздничный доклад. Ольга чуть не расплакалась от волнения, представив себе, как в Москве ходила всегда в этот день на демонстрацию. Как хорошо пройти седьмого ноября мимо сизых башен Кремля, мимо строгих мраморов Мавзолея и голубых елей вдоль древней кремлевской стены! Увидеть на высокой трибуне Мавзолея членов Центрального Комитета партии и всем приветственно помахать рукой.
Ольга сняла сапоги и легла на нары, прикрывшись шинелью. Девчата натопили печурку, в блиндаже тепло. Хорошо отдохнуть после трудного перехода по грязной дороге, над которой свистят снаряды, поднимающие на буграх и в полях черные облачка взрывов. Холодно, ветрено, но тому, кто ползет по земле, перебегает, согнувшись, возле косогоров и по ходам сообщения, жарко… А ноги устали, и сапог опять натер пятку… Мозоль для бродячего человека — корреспондента — неприятность не малая. Но что такое мозоль по сравнению с военными травмами? Только теперь Ольга оценила по-настоящему значение хирурга на фронте. Нельзя воевать, если нет рядом хирурга.
Невольно она часто думает о докторе Аржанове. Любила его? Да, любила. Но потом это куда-то ушло. А ведь в юности мечтала о любви, на всю жизнь данной. Чтобы никаких измен и перемен не было. Девчата возле стола спорят, звякают кружками. Ольга слышит их разговоры, но думает о празднике Октября, как было однажды, давно… Тогда она стояла на балконе, укутавшись шалью, — только что поднялась с постели после сильной простуды, — и смотрела вниз, на шумную улицу. Врач не разрешил выходить, а она вышла: Иван Иванович должен был пройти в колонне мимо дома. У Ольги только еще появились первые прихоти, и оба они знали: будет ребенок. Уходя на демонстрацию, Аржанов крепко расцеловал жену, наказал ей беречься и несколько раз оглянулся на нее с порога. И вот она стояла на балконе в беличьей шубке и в пуховом платке, — беречься так беречься! — и нетерпеливо всматривалась в идущие колонны. Среди нарядных людей, цветов, волнующихся знамен, портретов вождей и знатных тружеников, среди детишек, сидящих на плечах родителей, Ольга издали заприметила Ивана Ивановича. Она узнала его не потому, что он как-то особенно выделялся в массе идущих людей, а потому, что, запрокинув голову, искал взглядом окна своей квартиры. И оттого, что он, увидев Ольгу на балконе, обрадовался, лицо его не выразило упрека. Колонна как раз замедлила. Тотчас же под балконом образовался круг, начались пляски, а доктор стоял, опустив руки, и с улыбкой смотрел вверх, а легкие снежинки, падавшие с хмурого неба, заставляли его моргать и щуриться. Ольга не выдержала — поспешила вниз. Колонны уже тронулись, когда она вошла в ряды и, добравшись до мужа, взяла его под руку. Домой они попали только к вечеру. И какой радостный был этот день, полный смеха, песен и веселого мелькания снежных хлопьев!
Женщина вздохнула, но то была не тоска о прошлом, а сожаление о прекрасной мирной жизни.
Хирург Аржанов сейчас тоже воюет. Ольга присмотрелась здесь к медсанбатам и полевым госпиталям и хорошо представляла обстановку работы военных врачей. Чувство жалости к покинутому мужу давно уже вытеснено уважением: как-то не получается жалость к такому сильному человеку. А вот о дочке Ольга старается даже не вспоминать. Есть воспоминания, которые никак нельзя ворошить.
Когда-нибудь они с Борисом Тавровым тоже пройдут по Красной площади. Только бы дожить до конца войны! Будет тогда и ребенок. О Таврове всегда думалось радостно, но тревожно. Все время он ходит по грани, по узенькому, хрупкому мосточку.
Качается мостик, все начинает переплетаться в голове Ольги. Натянув повыше шинель, она заснула, а проснулась от легкого прикосновения и, еще не стряхнув теплую пелену сна, улыбнулась: Тавров сидел рядом с нею, на краю нар.
Но сумрачное выражение его лица встревожило.
— Что случилось?
— Убит Алексей Фирсов.
— Фирсов?! — Ольга вспомнила командира танковой бригады, которому сообщила адрес жены.
Сначала только высокая фигура и круглое черноглазое лицо всплыли в памяти. Потом добрый его смех, большое волнение, с каким он расспрашивал о жене, и то, как писал ей письмо. Больше Фирсов не приходил. Говорили, что он снова принимал участие в танковом прорыве. И вот его нет. Убит.
— Ты понимаешь, когда смерть вырывает таких, как Алексей, это особенно больно. — А у меня с ним была еще дружба со школьной скамьи.
— Я понимаю. — Ольга точно наяву увидела двух подростков, таких не похожих внешне и таких близких по характеру. — Мне очень жаль Фирсова и его жену!
— Напиши ей письмо. Я тоже напишу, но ты по-своему, по-женски… Надо ее подбодрить как-то.
Ольга встала, быстро оделась. Написать письмо… Непоправимое, жестокое несчастье уже свершилось, но Лариса Фирсова еще не знает о нем. Наверное, ноет у нее сердце, томится тревогой, и только надежда помогает жить и работать. И вот надо лишить ее всякой надежды. Какими утешительными словами можно облечь сообщение о том, что случилось?! Убит! Это войдет в сердце, как нож.
— Я не знаю, какая она, Лариса Фирсова, — сказала Ольга, подсаживаясь к Борису. — По словам ее мужа, она добрая и веселая. Но ведь это было до войны. Дети у нее есть… А может, их уже нет. Ведь они в Сталинграде жили. Теперь муж погиб… Даже не знаю, как ей написать об этом!
Тавров молча смотрел на жену. Боль утраты, какую он испытывал, узнав о смерти Фирсова, смягчалась близостью любимой женщины. Здесь умели дорожить каждой минутой передышки. Сама жизнь, связанная с непрерывным смертельным риском, требовала этого.
Для Таврова тяжесть отступления усугублялась тем, что все плоды его фронтовой работы — хитроумная сеть траншей и окопов, доты и дзоты, созданные им и его саперами, — доставались врагу.
«А потом все это против нас же обернется», — с горечью говорил он Ольге в минуты редких свиданий.
И, однако, войска еще не успевали занять новую линию обороны, а Тавров, теперь саперный инженер, уже осматривал со своими бойцами доставшийся им участок, распределяя, где и что строить.
— О чем ты задумался?
— Я думал о том, сколько страданий принесла нам война. Сколько погибло таких людей, как Алексей Фирсов. Мы, конечно, победим. Какие бешеные наскоки отбивают наши войска по всему фронту! И здесь, под Клетской, и в Сталинграде. Но когда я прокладываю новую линию окопов, когда саперы создают укрепление для огневой точки, мне часто представляются картины будущего. Очистятся поля от мин и противотанковых ежей. Придут на эти поля тракторы, перепашут земли, усеянные солдатскими костями, и зацветут хлеба… А среди моря колосьев останутся, как страшные рубцы, остатки наших боевых укреплений. Когда сгладятся они! Но еще дольше не зарубцуются сердечные раны. Миллионы женщин лишатся любви, ласки, лишатся счастья иметь детей. И это непоправимо. Вот что страшно, Оля! Можно поднять из развалин города, построить новые заводы, сады вырастить. Но как восстановить человеческое счастье, если мы не можем вернуть в семьи убитых людей?
— Да, это правда! — упавшим голосом сказала Ольга. — Но не могу же я утешать Фирсову тем, что не одна она пострадала…
14
— Тетя Паручиха, покажите мне Витусю! Я очень хочу посмотреть вашу девочку.
— Она не моя! У меня Вовка, дочки: Люба да Катюша.
— Я знаю. Они большие. А я давно-о не видел маленьких.
— Не надо тебе никуда ходить, Лешечка. Это опасно. — Леня Мотин, проходивший мимо с тазиком колотого льда, замедлил возле Алеши. — Что мамочка-то нам скажет?!
— Мы тихонько проскочим. Крадучись, — пообещала Паручиха, пожалев огорченного мальчика: «Никакого ведь развлеченья у ребенка — жуть одна». — Я его проведу. Теперь тоже наловчилась шмыгать по этим канавам.
Когда Лариса в поисках сына вошла после работы в подвал, где жила Паручиха, она не сразу увидела Алешу.
Он стоял возле корыта, приспособленного под колыбель, и умиленно созерцал крохотное существо, которое размахивало перед ним красненькими ручонками и пускало пузыри маленькими губками.
— Агу! Агу-у! — звал мальчик. — Тетя Паручиха, посмотри, какие у нее волосики! — Он трогал мягкие, реденькие волосы ребенка и улыбался: — Ах ты, кудрявенькая моя!
Женщины смеялись, глядя на него, но девочки — и трехлетка, басистая Люба, и Катюша, все еще страдавшая от ожога ног, — смотрели с серьезным удивлением. Почему этот хорошенький мальчик в пестром джемпере, видневшемся в распахнутом коротком пальтеце, играл с девчонкой, которая ничегошеньки-то не понимает? Что особенного он нашел в ней?
Вовки в подвале по обыкновению не было. Вовка воевал с фашистами, неугомонный и непримиримый. Это он и вызвал у Алеши интерес к Виктории, когда, узнав о гибели Тани, сказал:
— Ты попроси мать, чтобы она родила тебе другую сестренку. Вот родилась у нас в подвале Витуська, и ничего, растет, хоть и война. Еще какая хорошая девка вырастет!
— Мамочка! — обрадовался Алеша, увидев мать. — Посмотри, какая хорошая девка выросла! — Смех окружающих не смутил мальчика. — Дайте я подержу ее на руках.
Возвратясь в свою штольню, он ни на шаг не отходил от матери: то обнимал ее, то клал ей на колени круглую головку с маленькими оттопыренными ушами и наконец, преодолев смутную неловкость, сказал:
— Ты родила бы мне сестренку.
Лариса пытливо посмотрела на сына: он просил не купить ребенка, а родить. Щеки женщины слегка покраснели, но взгляд остался задумчивым. Поцеловав сына, она ответила серьезно:
— Сейчас мне некогда нянчиться — надо работать в госпитале. А вот кончится война, тогда я обязательно рожу тебе сестренку.
Только успела она дать обещание, как в штольню вошел почтальон в шинели, запорошенной снежком, отряхнул у порога шапку-ушанку, потопал сапогами и двинулся вперед.
— Куда? — Леня Мотин встал перед ним, как встопорщенная белая наседка. — Куда ты без халата да холодный такой?! Тут раненые после операции.
Почтальон, оказавшийся пожилой, но верткой женщиной, отступил к порогу.
— Письма…
— Я вижу, что письма. — Леня сразу смягчился. — Давай клади сюда на стол, потом разберемся.
Мотин получил после долгого ожидания письмо от своих родных и пока ничего не ждал для себя, но все-таки взял оставленные почтальоном конверты и начал перебирать их с живым интересом. Это были весточки со всей советской земли. До чего же умно придумали люди!.. Такое громадное пространство: поля, леса, города, реки. Тысячи километров, по которым ты никогда не шагал, которые тебе и во сне не снились. И где-то твой родной человек, как песчинка на вспаханном поле, как стебелек в неоглядной степи. Но летит письмо через горы и долы, через синие моря, несет твою любовь и привет и непременно попадает в родные руки. Вид одного конверта привлек внимание Мотина. «Ларисе Петровне Фирсовой». Но почерк не мужской, а сразу видно — женский: такие тоненькие и узкие буквы. Леня Мотин знал: Лариса Петровна ждала письмо от мужа. Он видел, с какой жадностью хваталась она за принесенную почту, как тускнела, когда ничего не находила. Это письмо не от Фирсова — отца Алеши: внизу под чертой номер полевой почты и фамилия Остроганова, а может быть, О. Строганова.
«Кто такая? — санитар повертел письмо в руках. — Не из тыла пишут, а с фронта».
Мотин снова посмотрел на подпись. А что, если из медсанбата, от сестры или врача… Вот вчера умер на руках Лени и Софьи Шефер молодой полковник. Написал его родным комиссар госпиталя, написала Софья, и Леня послал маленькое письмецо матери умершего, сообщая о последних минутах ее сына. Тяжело писать такие письма, каково же их получать?!
«А моего папу могут убить?» — спрашивал Алеша Фирсов.
«Вот маленький, а как беспокоится! Могут ли?! Тут все могут!»
За перегородкой в углу послышался голос Ларисы Петровны, и Мотин направился туда: надо было отдать письмо.
«Может, оно от подруги, тоже фронтового врача».
Фирсова, придвинув коптилку, что-то починяла: не то лифчик Алеши, не то беленькую его нижнюю рубашечку. Мальчик сидел рядом на койке и внимательно следил круглыми черными глазенками за проворными руками матери. Когда она тянулась за катушкой ниток или за ножницами, он перехватывал ее руку и с силой прижимался к ней губами.
— Тише! Наколешься носом на иголку! — ласково урезонивала его Лариса.
— Вам письмо! — сообщил Леня, глядя на Фирсову с юношеской робостью.
Румянец горячей волной прихлынул к лицу женщины, глаза ее ярко заблестели; она вскочила и схватила конверт.
Леня хотел уйти, но, сам не зная почему, замедлил, поднял бумажку с пола, поправил плоскую подушку на второй койке, где только что отдыхала дежурная сестра.
— Ой! — негромко вскрикнула Лариса.
Леня быстро обернулся, но едва успел подхватить ее, побелевшую, с закатившимися под лоб глазами.
— Ма-ама! — закричал Алеша и остановился, боясь притронуться, боясь сделать больно.
— Ранили? Да? — Задыхаясь, без слез он засматривал в лицо матери. — Убили? Да?
Он видел много раз, как люди, только что смеявшиеся, занятые своим делом, вдруг падали мертвые оттого, что их пробивала невидимая в полете пуля или осколок снаряда.
— Убили? — спрашивал мальчик с недетским отчаянием.
— Нет, Лешечка. Просто плохо ей стало. Голова у нее закружилась. Держи этот флакон! Так, молодец! Лей сюда, на платок! Дадим ей еще нашатырного спирта понюхать. Не бойся, она живая… Сейчас ей будет лучше.
И Лариса в самом деле очнулась, но посмотрела на сына, услышала шелест письма в своей руке и снова потеряла сознание.
— Она заболела! — шептал Алеша, с острой тревогой наблюдая за хлопотами приятеля. — Может, доктора позвать…
— Нет, доктор тут не поможет!
И Леня снова тер виски Фирсовой спиртом, совал ей к носу пузырек с нашатырем, и она опять открыла глаза.
— Алеша-а! — сказала она непривычно жалким голосом и, обхватив мальчика обеими руками, заплакала.
— Ну вот и хорошо! — облегченно вздохнул Мотин.
— Эх, какой ты! — упрекнул его Алеша. — Мамочка плачет, а ты говоришь — хорошо! — И он сам заплакал.
15
Лариса, как смогла, успокоила сына, уложила его в постель и прилегла с ним рядом. Но как только он уснул, острая боль опять подступила к ее сердцу.
Вот какое горе навалилось! И ни с кем поделиться нельзя. Ведь тогда обязательно узнает Алеша… Мальчик живет надеждой увидеть отца. Он любит его, просто бредит им. Если узнает о его смерти, как скажется на нем это новое страшное потрясение? Оно его совсем надломить может!
И сознание своей вины перед погибшим мужем давило Фирсову. «Родной ты мой, ты, наверно, ранен был… Тебе тяжко было, а я о другом думала!»
Словно для того, чтобы доконать ее, вставали перед нею картины прошлого счастья. Лариса уже хирург, Алексей заканчивает Военную академию. Двое детишек у них. Жизнь становится все полнее, красивее, серьезнее… И чем больше вспоминала женщина любовь мужа к ней и детям, тем сильнее пробуждалось в ней задавленное было чувство нему. Как делились всем, как мечтали о работе, о будущем своих детей! И вот все — в прах.
Лежала, не смыкая глаз, а горе утраты душило ее. Нет уже Алексея.
Она поцеловала бледненькое лицо спавшего сына — какой он хрупкий стал! — с трудом поднялась. Мотин сбился с ног от усталости, однако не решился вздремнуть на соседней койке, чтобы не стеснять Фирсову, а сидел на скамье у входа, привалясь к стенке, и спал, настороженный и во сне, готовый вскочить по первому зову. Лариса хотела тихонько пройти мимо, но он сразу вскинул голову:
— Вы куда?
— Не могу, Леня…
Она вспомнила, что не поделилась с ним своим несчастьем. Он так много делает для нее, присматривая за Алешей. Совсем родной человек. Но он же первый и проговорится, даже невольно, а дети так чутки, особенно те, которые испытали горе. Пусть у ее мальчика останется пока хоть эта радость — разговоры об отце. — Пойду работать.
— Ну, идите, — не совсем уверенно отпустил ее Мотин. — За Лешечку не беспокойтесь.
Забыв, что можно пройти в операционную подземным ходом, Лариса, двигаясь как автомат, вышла из штольни в бессонную темноту ночи. Со стороны Мамаева кургана несся басовитый, заливисто-дружный крик «ура-а»: наша пехота двинулась в атаку. Злобно заливались пулеметы. Повсюду взметывались красные вспышки огня: вражеская артиллерия била по Волге с Дар-горы и с высот Северного городка. Ночь стояла холодная. Ничто вокруг пока не изменилось, а в судьбе Фирсовой и ее сына произошел непоправимый перелом. Слез у нее уже не было. В груди все та же боль, и скованно, точно в тяжелом сне, ступали ноги. Вход в операционную. Рука привычно ищет дверную скобку, а мысли далеко-далеко.
Санитары хлопочут меж носилок, тесно составленных в тамбуре. Стоны. Яркие значки маркировки: все — первая очередь. Взгляд женщины-хирурга становится осмысленнее.
— Ты что, заболела? — Софья Вениаминовна оторвалась на минутку от работы. — Как тебя опять перевернуло!
На громкий голос ее оборачивается от своего стола Аржанов. Лариса замечает его, и странное чувство тихой враждебности к нему возникает в ее душе.
«Вот он жив!» — мелькает неосознанно жестокое.
Не отвечая Софье, она готовится к работе, губы ее плотно сжаты.
На столе раненый с челюстно-лицевым повреждением. Сколько таких прошло за полтора года войны через руки Фирсовой! А Танечка?! У Танечки совсем не было лица…
Мысль о дочке так обжигает Ларису, что она чуть не вскрикивает. Почему это столько горя навалилось на нее сразу?!
— Иван Иванович! — зовет она Аржанова.
У нее совсем больной голос, она еле держится на ногах, но у солдата, лежащего перед нею, состояние просто ужасное. — Посмотрите, мне кажется, тут проникающее черепное ранение.
Аржанов подходит, осматривает рану, и они обмениваются замечаниями. Да, похоже, задета лобная область. Осколок, наверное, проник туда через разбитую глазницу. Подходит и Софья Шефер.
— Что тут у вас? — спрашивает она и пристально взглядывает на Фирсову, которая стоит точно оглушенная. — Лариса, родненькая, ты сама нездорова.
— Нет, ничего… — Но Лариса не может скрыть выражение боли и отворачивается от встревоженного Ивана Ивановича.
«Он готов заменить для тебя Алексея!» — мелькнула ранящая мысль.
Женщина-хирург сразу выпрямляется, взгляд ее становится острым и строгим.
— Давайте больного на рентген!
Ранение в самом деле оказывается проникающим черепно-мозговым. Осколки кости от раздробленной глазной орбиты проникли в мозг вместе с металлическим осколком.
«Ведь это тоже чей-то муж и отец!» — подумала Лариса, приступая к работе и снова с мучительной тоской обращаясь на миг к тому, кого ей уже никогда не увидеть.
Врачи удаляют осколки, накладывают шины на челюсть. Операция очень сложная, но Фирсова работает хорошо. Иван Иванович, сделав свою часть работы, снова меняется с нею местом и участвует дальше как ассистент. Он старается не смотреть выше ее рук: лицо даже теперь, когда она совершенно поглощена операцией, мертвенно отчужденное. Такое выражение было у Ларисы, когда она вернулась в госпиталь после первого удара по Сталинграду.
«Что-то опять случилось, но она не хочет сказать. Почему она не поделится с нами своим горем?»
16
Варвара прошла между двухъярусными нарами и остановилась возле Николая Оляпкина. Она каждый день заглядывала к пулеметчику. Ее, как и всех в госпитале, волновала его судьба. Но, кроме того, она краем уха слышала разговор Ивана Ивановича с Решетовым и поняла, что он опять нарушил инструкцию, запрещавшую глухой шов. Если получится осложнение, хирургу будет неприятность.
Все эти дни Оляпкин чувствовал себя неплохо, только, как обычно после черепных операций, припухло у него лицо и слаб он был и вяловат.
Обойдя всех своих раненых, Варвара добралась наконец и до него. Она сразу заметила, что отек лица у больного резко увеличился. Оляпкин не спал — это видно было по беспокойным движениям рук. Глаза его под белым шлемом повязки превратились в еле заметные щелочки.
— Как дела, Коля? — спросила Варвара, наклоняясь к пулеметчику.
Оляпкин пошевелил опухшими губами и вдруг стал подниматься.
— Тошно мне! Нехорошо!
— Лежи! Нельзя тебе вставать.
— Ой, Варечка, я уж просто измучился с ним. Хотел бежать за Иваном Ивановичем! — сказал Леня Мотин, так неожиданно возникнув за плечом Варвары, что она вздрогнула. — Температура у него почти тридцать девять, — кивнув на Оляпкина, тихонько пояснил санитар. — И неспокойный — ужас! Смотрю: а он сидит!
Встревоженная Варвара присела возле пулеметчика, взяла его маленькую руку, шершавую и горячую, нашла пульс.
«Раненые в лоб всегда беспокойны, но вот температура… Тридцать девять! Неужели отек мозга начинается? А вдруг инфекция и придется снимать швы и снова раскрывать рану?»
— Сделаю ему укол и сбегаю за Аржановым! — говорит Варя Мотину, взглянув в его худенькое, светлоглазое лицо.
И хотя Мотин знает, что такое «сбегать» куда-нибудь на сталинградском берегу, он согласно кивает головой. Сам отлучиться не может: у него дежурство. А дежурство санитара в госпитальном отделении, где не один десяток тяжелораненых, принесенных из операционной, — это настоящий боевой пост.
— Надо сейчас же влить внутривенно глюкозу, а внутримышечно — магнезию. Это ни в коем случае не повредит, — убежденно заявляет Варя, заметив сомнение и беспокойство на лице Мотина. Понятно: он чувствует себя здесь ответственным лицом. — А что, дежурный врач смотрел Оляпкина?
— Он пошел к Решетову в операционную, его попросили помочь там. Дежурная сестра тоже занята. — Леня Мотин переступает с ноги на ногу и говорит доверительно. — Мне неохота зря поднимать шум. Раз Иван Иванович сам лечит этого больного, пусть он и посмотрит.
Санитар и сестра понимающе глядят друг на друга. Совесть их чиста, обоим дороги и раненый, и трудовая слава военного их госпиталя, и честь хирурга Аржанова.
Варвара, прищурясь, проверяет на свету коптилки иглу шприца и склоняется над раненым.
— Сейчас тебе лучше будет, Коля!
— Глаза не видят.
— После черепных операций глаза всегда опухают. — Варя отнимает иглу, прижимая место укола ватным шариком, смоченным в спирте.
— Как он тут у нас? — раздался знакомый басовитый голос за ее спиной.
Варвара поворачивает покрасневшее в наклоне лицо. Взгляд ее серьезен, тонкие брови сдвинуты.
— Подскочила температура: тридцать девять.
— Пульс? — сразу тревожно спрашивает Иван Иванович, завладевая рукой Оляпкина.
— Девяносто. Я сейчас сделала вливание глюкозы.
Иван Иванович закончил свой счет и потянулся к повязке.
Варвара придвинулась — помочь, настороженный Мотин подошел посветить с коптилкой в руках.
Хирург пощупал отек на лице раненого, попробовал приоткрыть ему глаз и сказал обнадеживающим тоном:
— Не пугайся, голубчик! Это нестрашно.
Но про себя подумал: «Неужели нагноение раны?»
— Сейчас мы увидим, в чем тут дело. — Он приподнял голову Оляпкина на своих широких ладонях, сосредоточенным взглядом следя за ловкими руками Варвары, снимавшей бинт, и, отвечая на сомнение, овладевшее было им, сказал. — Нет, все в порядке. Видите, Варенька, смотри, Леня: красноты в области шва нет, выделений — тоже. Значит, идет процесс рассасывания внутри мозга. Организм справляется с этой трудной задачей — вот и температура.
— А вливание? — спросил Мотин, все-таки не уверенный. — Правильно?
— Да, да, да! Верно поступила Варя. Что вы еще собирались предпринять? Магнезию? Давайте магнезию. Это ему очень поможет. — Иван Иванович снова потрогал обоими большими пальцами отеки под глазами Оляпкина и поглядел на Варвару, которая, вся раскрасневшись, расправляла рулончик бинта, готовясь накладывать новую повязку.
«Да, Варенька не подведет!»
— Значит, все хорошо? — спросила она, просияв.
Как у нее сразу отлегло на душе: осложнения у Оляпкина нет! В правильности своих мероприятий она не сомневалась, но не обиделась на Мотина за то, что он искал подтверждения ее правоты у главного хирурга госпиталя. Ведь он отвечает за жизнь доверенных ему людей и тоже должен знать, что можно допустить и чего нельзя.
И когда она с особенной дружелюбностью сказала ему: «Посвети поближе, Леня!» — Иван Иванович еще раз представил столкновение этих двух людей у постели больного и порадовался справедливости Варвары.
17
Он шел по траншее пригнувшись — над берегом так и посвистывало, — но Варвара издалека узнала его: и фуражка и шинель на нем казались ей иными, чем на других военных.
Первое, что она услышала от него, были слова:
— Как дела у Оляпкина?
— Хорошо чувствовал, но что-то опять температура поднялась…
Иван Иванович нахмурился, помолчал в раздумье, сжимая губы, и направился к штольням госпиталя.
Варвара остановилась, глядя ему вслед. Сейчас он войдет в госпитальное отделение и увидит Ларису… Там она. А ведь он шел в другую сторону. Но разве можно было не сказать ему о состоянии Оляпкина? Вдруг плохо будет раненому пулеметчику! И при чем тут Фирсова? При чем тут Варвара Громова и все ее душевные переживания?!
Надо думать о бойце Оляпкине, о серьезном его ранении и той изумительной операции, которую сделал ему Аржанов. А то, что, войдя в палату, хирург увидит Фирсову, надо забыть. Но при одной мысли об этом недоброе чувство, против которого девушка боролась всеми силами души и которое никак не могла побороть, снова овладело ею.
Сразу забывается Оляпкин, а представляется только встреча тех двоих. Красивая Лариса, но много и других красивых… Чем хуже сама Варвара? А чем хуже Аржанова тот же Платон Логунов? Ну кто бы это умный и чистый сердцем пояснил девушке — что такое любовь? Отчего она зарождается? Ведь если уважаешь кого, всегда можешь сказать, за что уважаешь. А как объяснить, почему полюбил? И зачем существует злая ревность? Отчего нельзя уговорить себя? Заставить себя, наконец, быть спокойной, по крайней мере, благоразумной!
А о каком благоразумии речь, когда стоит фронтовая сестра в открытой траншее на берегу, где с диким рыдающим воплем проносятся снаряды немецкого шестиствольного миномета, от взрыва которых так и скачут горячие осколки железа; стоит забывшись и смотрит вслед дорогому человеку, а в глазах у нее тоска и боль. Никто ей не поможет. Да она и не хочет, чтобы кто-нибудь вмешивался в ее сердечную жизнь. Надо самой все устроить по-настоящему, не кричать же от тоски, как орет этот подлый миномет! И-a, и-a, и-а! — вопит железо, точно табун ослов. Пришла же кому-то в башку такая затея!
Иван Иванович тем временем уже подошел вместе с Леней к Оляпкину. Совсем юное лицо у пулеметчика: круглые щеки, вздернутый нос. Этакий милый парень! И рука у него как у подростка. Цепкая, хорошая рука. А вот горячевата она, и пульс частит.
— Позови-ка, голубчик, дежурную сестру! — сказал Иван Иванович Мотину.
* * *
— Ты получила тогда письмо от папы? — спросил Алеша.
Женщина вздрогнула, но совладала с волнением, только в глазах плеснулся и застыл какой-то испуг.
— От папы, да? — мальчик заглянул в лицо матери, не понимая, отчего произошла в ней такая перемена.
Лариса, которую он, напуганный ее обмороком, до сих пор не тревожил расспросами, в смятении вспомнила о первом письме и кивнула:
— Получила.
— Вот ты какая! — мальчик улыбнулся радостно, ласково, укоризненно. — А молчишь, а не читаешь!
— Алеша!..
— Ну, почитай. Пожалуйста!
— Алеша!..
— Садись сюда, мамочка!
Она села и достала из полевой сумки тощую пачку писем, как бы перетасовывая их, спрятала то, от Ольги Строгановой, а взяла последнее от Алексея, полученное после долгого-долгого тягостного молчания. Помедлив, Лариса вынула это письмо из конверта. Глаза ее зажглись странным блеском и погасли. Негромким, ровным голосом она прочитала:
— «Здравствуйте, родные мои Нися, Танечка и Алеша!..»
«Танечка!» Разве папа не знает! — Алеша испуганно взглянул на мать и… ничего не сказал.
И Лариса остановилась, наткнувшись еще на привет матери. Она не умела сочинять на ходу, а тут требовалось все передать другими словами. Могла ли она надеяться на забывчивость ребенка?! Странно: такая холодная пустота на душе и в то же время тяжесть. Давит одна отчаянно безнадежная мысль — их уже нет. Были, смеялись, говорили, оставили тысячи воспоминаний, и каждое из них ранит теперь. Были, и нету. Пройдет война, снова зацветет земля, а их не будет.
Откуда-то из холодного мрака протягивается маленькая, теплая ручонка, ложится на плечо, другая обвивает шею.
— Это он нечаянно.
— Да, он оговорился, Алеша! — Вздох матери звучит как сухой всхлип. Помедлив, она говорит глухо: — Мне тоже все кажется, что никак нельзя без Танечки.
— А как он зовет тебя: Нися! — стараясь развлечь мать, отогнать от нее страшные видения, говорит Алеша. — Тетю Паручиху тоже зовут Нися, но она Анисья. Читай дальше, мамочка!
— «Как долго я разыскивал вас, дорогие мои…»
Голос матери вдруг перестал звучать для ребенка:
его отвлек вид самого письма. Мальчик хорошо запомнил трещинку в бумаге под военной печаткой. Если нажать пальцем вот здесь, то бумага прогнется угольником. Наверно, как стукнули, так и прорвали. Он протягивает руку к письму, трогает дырку на нем.
— Что… Алеша?..
«Ты мне уже читала его. Ты забыла?» — хочет спросить мальчик, но не спрашивает.
Он вспоминает, как они с матерью каждый день, когда она прибегала из операционной, читали это письмо. Читали одно и то же, потому что другого не было. Значит, и сейчас нет. Разве она стала бы скрывать? Но отчего она сказала, что получила?
Оба молчат, оглушенные раздумьем, и не видят Аржанова, который стоит в дверях жалкой конуры и тоже задумчиво смотрит на них.
18
Алеша первый увидел его…
Именно здесь, на шестом году жизни, Алеша проникся почти благоговейным уважением к своей матери. Во время приезда ее в Сталинград перед бомбежкой он просто любил ее безотчетной детской любовью. Были еще бабушка и сестренка. Потом они исчезли, и мальчик увидел мать совсем больной от горя. Как бы она ни крепилась, пятилетний человечек, сам потрясенный до глубины души, все понимал. Тогда в нем проснулась жалость к ней и страх новой утраты. Когда он ждал прихода матери и слышал свист бомб и вой фашистских самолетов, чувство беспомощной ненависти терзало его маленькое сердце. Он узнал, что такое смерть, подружился с людьми, спасенными его матерью, доктором Аржановым, Решетовым и другими врачами, и в его душе нашлось место для новых чувств. В подземелье, где он находился круглые сутки, не было никаких радостей для ребенка. Поневоле мальчик втянулся в интересы взрослых, стал гордиться отношением раненых бойцов к его матери, к хирургу Ивану Ивановичу. И чем больше людей спасал Аржанов, тем крепче льнул к нему Алеша. Но дружба с доктором никак не заслоняла в душе мальчика образ отца, самого лучшего и самого храброго человека: отец воевал на танках против фашистов, которые разрушали и убивали все, что любил Алеша.
— Мама, посмотри, кто пришел! — сказал Алеша, все еще полный грустного недоумения.
Румянец окрасил щеки Ларисы, тонкие ноздри ее дрогнули, но это не было смущением. Совсем некстати подошел сейчас Аржанов к ее разрушенному гнезду. Участие? Не нужно ей его участие: неискренним будет оно.
— Ведь это Иван Иванович, мама! — напомнил Алеша, удивляясь молчанию матери, и встал, засматривая ей в глаза.
Тогда Лариса поднялась, положила руки на плечи Сынишки, как бы пряча, прижала его к себе и снова взглянула на доктора.
«Ну, зачем ты пришел сюда? Разве ты не понимаешь, что это оскорбительно сейчас для меня и моего осиротевшего ребенка?»
Иван Иванович не разгадал мыслей Ларисы, но по тому, как она отстранила от него Алешу, по выражению ее лица понял — рассердилась.
Конечно, он мог бы заговорить о работе, мог бы позвать Ларису для консультации к раненому. Но он не умел хитрить, в таком случае тем более. Он должен был подойти к ней, почувствовав какое-то большое ее горе, и так же он должен был теперь уйти от нее. Больше ему ничего не оставалось. Она не хотела от него поддержки. И сам он был совсем ей не нужен. И он ушел.
— Наверно, умер его раненый! — заволновался Алеша, порываясь бежать следом за доктором. — Почему ты не спросила, мама?
10
«Да-да-да, Лариса совсем отошла от меня». — Иван Иванович, сидевший за столом в аптечном отсеке, положил «вечную» ручку на исписанные им страницы и задумался.
«Затянулась оборона! Ну и хорошо, что затянулась. Не сломили нас фашисты и вроде притихли немножко, вроде надорвались в бешеных своих атаках. Сколько людей они у нас покалечили!.. Но все-таки семьдесят пять процентов мы вернули в строй. Наверно, к концу войны будут воевать сплошь обстрелянные люди. Но когда-то еще наступит конец войне?!»
Доктор притянул раскрытую папку с «историей болезни» раненого, но снова задумался:
«Так хорошо было: учился, работал, снова учился и думал, что Ольга тоже должна быть счастлива… А какая страшная трещина зияла и ширилась под этим видимым благополучием! У людей война сломала радостную жизнь, у меня получилось так: от одного удара не опамятовался — бац, другой».
Как будто давным-давно он и Ольга сидели на краю родникового колодца на далеком северном прииске. Ольга утопила тогда ведро и с лицом, влажным от брызг, говорила мужу слова, проникнутые нежностью.
«Да, она говорила, что счастлива со мной. А я верил и радовался, как юнец влюбленный. И правда, прекрасно все это было: Ольга, зеленые тополя, отражение ее светлого платья в воде. А потом явился Тавров… Но разве в Таврове дело? Вот Лариса тянулась ко мне — ведь я видел, ведь не слепой я! — но отошла. Значит, проверила, взвесила свои чувства, и прежнее победило. Теперь она стыдится своего маленького увлечения. Как она посмотрела на меня, когда я пришел к ней!.. Хотел поговорить, может быть, помочь, а она даже Алешу от меня заслонила. Будто я им враг какой! Да, не надо думать об этом! Оляпкину стало лучше — вот в чем сейчас главное. Спала температура, спал отек с лица. Хорошо, что Варенька тогда вовремя подоспела!»
В отсек вошел Мотин; стараясь не шуметь, открыл шкафчик, достал бинты, бутылку, щурясь, всмотрелся в наклейку, вздохнул, то ли не поняв, то ли не рассмотрев.
— Что, Леня?
— Перекись водорода просили.
— Ну-ка, дай взгляну. Она и есть.
— Темновато тут. Плохо у вас лампа горит. Я сейчас приду, поправлю.
— Хорошо, поправь, пожалуйста.
Когда Мотин вернулся с пинцетом и ножницами в руках, доктор все еще сидел в глубокой задумчивости.
Леня присел возле стола с другой стороны, подвинул к себе снарядную гильзу, налитую керосином, и стал подтягивать, подрезать, очищать от нагара фитиль, сделанный из шинельного сукна. Глядя на симпатичного ему парня, подсвечивавшего себе зажигалкой, Иван Иванович заметил, что он еще побледнел за последнее время.
— Нелегко тебе здесь приходится, товарищ Леня?
— Кому же легко сейчас?
— Похудел ты очень, а запас у тебя и так невелик. Здоров ли?
— Вроде здоров. Ничего не болит. — Мотин вдруг густо покраснел. — Если бы что почувствовал, сам обратился бы. Я понимаю: раненые народ слабый, восприимчивый…
— О чем ты?
— Да вот вчера тетка Настя спросила меня, не чахоточный ли я. Думает: раз худой, так обязательно чахоточный. — Леня закончил возню с фитилем, зажег его, вытер обрывком газеты пальцы. Без нее знаю — худой, некрасивый. А при больных чахоточному, ясно, нельзя работать. Чудная эта тетка Настя. Ну как бы я на одну койку с Лешенькой ложился, имея больные легкие? Правда ведь?
— Конечно. А с Алешей, я вижу, ты хорошо поладил.
— Да. Он со мной словно братишка. И такой заботливый! Как он всполошился, когда Лариса Петровна письмо получила.
— Какое письмо?
— Не знаю. С полевой почты письмо. Она прочитала, вскрикнула дурным голосом и упала. Совсем без чувств сделалась. А Лешечка тут же топчется, в лицо ей засматривает и все спрашивает: «Убили? Убили?» Он всякого насмотрелся здесь… Раз крикнула и упала — значит, убита.
— От кого это письмо было?
— От какой-то женщины, фамилию я забыл. Ежели извещение насчет мужа, наверно, сказала бы нам Лариса Петровна. Кто станет таить такое?
«В самом деле, кто станет таить такое?!» — подумал Иван Иванович.
20
— Подсыпают! — Платон Логунов отряхнул с шинели землю. — Четвертый день лупят без передышки!
— Да уж, лупят!.. — Наташа стащила со стриженой головы шапку. — Видите, как отстрелили ухо у шапки!
Логунов посмотрел и сочувственно поморщился.
— Ты бы, Наталья Трофимовна, каску надела, а то и твои уши отстрелить могут.
«Что за славная девочка! — подумал он. — Ничего не боится. — Такая и Лина была, а вот погибла…»
— Смотри, Трофимовна, будь осторожнее, а то один герой умрет с горя.
— Как вы смешно назвали меня! — ответила она уклончиво.
— Трофимовна-то? Так тебя Хижняк величает.
— Он шутник, но я его люблю.
— А моего героя?
— Ну что вы, товарищ Логунов, мне еще рано думать об этом!
— Ваня хоть десять лет ждать будет!
— Вот такой вы серьезный, даже сердитый, а сейчас выдумываете чего-то!.. Просто даже неловко. Мне больше нравится, когда вы серьезный.
— Ладно, Наташенька, я буду серьезный. Положение наше, правда, к тому обязывает.
Наташа оглянулась кругом, подошла к Логунову поближе и сказала, густо покраснев:
— Передайте Ване привет, когда сможете. Я знаю: он очень хороший.
Весь день кипели бои. Вдруг пришло известие, что противник, наступая, прорвался к Волге между «Красным Октябрем» и заводом «Баррикады», совсем отрезав дивизию Людникова, державшую оборону на берегу у «Баррикад». Тяжелое это известие огорчило и еще больше ожесточило солдат.
— Теперь Людников как на острове, но они все равно не уйдут с него. И мы тут будем стоять еще крепче, — сказал Петя Растокин, выражая общее мнение.
Он и Востриков, заменивший у пулемета раненого Оляпкина, сделали себе на двоих четыре амбразуры в бывшем цехе ширпотреба. Этот цех стоял в ложбине, в юго-восточном углу «Красного Октября», напротив развалин среднесортного цеха, примыкавшего накрест к мартенам. В среднесортном, расположенном на верхней террасе, сидели немцы.
— Пусть фашисты думают, что тут четыре пулеметных расчета, — говорил Растокин, легко передвигая свое большое тело среди тюков прессованной стружки и пустых снарядных оболочек: перед эвакуацией в цехе ширпотреба вместо мисок и лопат изготовлялись снаряды.
По сравнению с другими цехами корпус ширпотреба сохранился лучше. Вывалились кирпичные простенки, рухнули наземь железные стропила крыши, но часть стен, развороченных снарядами, уцелела. Стоят железобетонные колонны в зияющих пролетах — вход со всех сторон открыт, — чернеют кубы нагревательных печей и массивные штамповальные станки.
— Отсюда нас не сдвинут, товарищ командир, — сказал Растокин Логунову. — Но как насчет боеприпасов? Подкинули бы нам еще малость!
Логунов звонил в хозроту, договаривался с командиром полка.
— У всех одна забота — боеприпасы, — отвечал тот. — Могу вас порадовать: начинается ледоход.
Логунов и сам видел, что по реке с утра пошел почти сплошной молодой лед. Радоваться тут, конечно, нечему: ледоход еще более осложнит тяжелые условия обороны, — а в низовьях Волги он затягивается на три-четыре недели, иногда и до января. Как будут пробираться сквозь плывущий лед суда, доставляющие фронту боеприпасы и продовольствие?! Хорошо, если бы река застыла сразу.
— У нас на Баскунчаке ледостава не бывает, — сказал по этому поводу Петя Растокин. У него на все случаи жизни обязательно находился свой пример. — Озеро сплошь забито солью. Весной бывает поверху вода, в соляных забоях — тоже, но ямы опять зарастают солью. Столовая — деревянная избушка на полозьях. Трактор ее возит. Топят не углем, а мазутом, чтобы не засорять пласт. Гонишь, бывало, машину по соляному полю, словно по асфальту…
Петя еще бы рассказывал, да налетели самолеты, и все задрожало от взрывов… Бойцы отсиживались в глубоких укрытиях около траншей, в подвалах цехов и в цементных сточных трубах. Щорсовцы, отбившие снова береговые мартены, укрывались в насадках печей, а у Дома техники — под навалами шлака. Только наблюдатели находились на посту.
— Людоеды проклятые, хоть бы мор какой на вас напал, — ворчал Петя, наводя после бомбежки порядок на своей огневой точке.
Снаряд миномета угодил позади него в кучу пустых снарядных гильз, и те, взлетев, громыхая, раскатились по цеху.
«Вот всадят тебе такую банку! — Петя поежился широкой спиной. — И кирпичиной может садануть, и железюкой… Да нет, врешь, в меня не попадет, хоть я и подходящий объект. Мне еще жить да жить! — Он вспомнил Варвару, и ему стало грустно. — Хоть бы какое-нибудь внимание уделила! Кончится война, поженились бы. Сынишка бы родился. Сидит такой малыш и играет на рояле. Это и есть главное чудо, а не шестиствольные минометы, „юнкерсы“, танки и прочая дикость».
— Тяжелый денек, — сказал Коробов Логунову. — По чувствуем: гитлеровцы еще что-то замышляют.
— А тебе привет от Наташи! — неожиданно перебил его Логунов.
Хмуро озабоченное лицо Коробова преобразилось, светлые глаза засияли.
— Она сама передавала? — спросил он, боясь ослышаться. — Товарищ Логунов, если бы вы не были командиром батальона, я расцеловал бы вас!
21
«Плохи дела у людниковцев! Мало того что отрезаны: с трех сторон враг, с четвертой протока, забитая идущими льдами, — но еще и продовольствия нет». Чуйков походил по блиндажу, перебирая в памяти все попытки помочь дивизии Людникова. Катера пробовали пробиться сквозь лед и обстрел — потерпели неудачу. Летали самолеты У-2, но посигналить им со своей площадки людниковцы не смогли, и часть сброшенных продуктов и боеприпасов попала в Волгу, а часть — к фашистам. Несколько сот раненых лежит под берегом. Лекарства полностью израсходованы. Есть нечего. Но, подтянув потуже ремни, солдаты Людникова отбивают все атаки… Держатся сейчас за счет трофеев. Штурмовыми группами обороняет он свой «остров». Чуйков очень ценил статного, по-военному подобранного комдива, с загорелым, мужественным лицом: одаренный командир, уравновешенный, вдумчивый.
Когда придется наступать, очень пригодится плацдарм, в который он вцепился. «Надо прорваться туда. Забрать раненых, подкинуть продуктов и боеприпасов… Попробуем еще раз двинуть через воложку бронекатера под прикрытием батарей с левого берега».
Чуйков подошел к столу, взял протокол комсомольского собрания в одной из воинских частей.
«Слушали: о поведении комсомольцев в бою. Постановили: в окопе лучше умереть, но не уйти с позором.
Вопрос к докладчику: существуют ли уважительные причины ухода с позиции?
Ответ: из всех оправдательных причин только одна будет приниматься во внимание — смерть».
— Коротко и ясно! — Чуйков неожиданно улыбнулся. — Такова она, комсомолия! Вот и бойцы «Ролика», засевшие на левом фланге Людникова…
Командарм уже давно слышал о них. Четверо парней сделали в раструбе балки, в глубоких и отвесных стенах ее, две норы, одна против другой, и сидят там с пулеметами. Позывные их рации: «Ролик». С берега к ним не подберешься, сверху ни гранатой, ни снарядом не достанешь: штоленки отрыты метров на пять выше дна балки. Немцы уже пробовали по ночам бросать туда гранаты на веревке, но безуспешно. Второй месяц обороняют «Ролики» свою позицию. То стерегли переправу и не допускали фашистов к воде, теперь весь левый фланг дивизии вчетвером держат.
«Что это? Смелость? Нет, не было еще такой смелости на свете, — думал Чуйков. — Это что-то выше простого подвига. Придет когда-нибудь великий поэт и создаст на века поэму о защитниках Сталинграда. А сейчас, кажется, и слов-то таких нет, чтобы рассказать об их героизме!»
* * *
— Сегодня ночью отправляются бронекатера на «Баррикады» за ранеными, — сказал Хижняк Логунову. — Надо подумать! Лежат раненые под берегом, трясутся от холода. Ни пищи, ни лекарств…
На столе возле Логунова открытая папка с документами, полевая сумка, карта заводского района. Фельдшер вспомнил, как на Каменушке забегал по вечерам к нему черномазый дружок Платон. Иногда за полночь шли у них разговоры о работе, о политике и учебе, о жизни вообще. Хорошие то были вечера! Подсаживалась к ним и Елена Денисовна, уложив ребят спать. Теперь не тот Логунов, и воет над кровлей не северная метелица, а все сжигающая буря войны. И сам фельдшер переменился за полтора года до неузнаваемости.
Он уже собирался выйти, но в это время, громко топая по ступенькам, в блиндаж вбежал Семен Нечаев.
— Денис Антонович, я тебя ищу! — вскричал он, схватывая Хижняка за плечи, словно боялся упустить его. — Здравствуйте, товарищ комбат! Извините, что я так ворвался. Опять снаряжаются катера в помощь Людникову. Были врач и фельдшер… Фельдшера сейчас убило, и я предложил взять Дениса Антоновича. Сказал, что он может.
— Ну ясно, могу. Отпустите, Платон Артемович! Вместо меня назначьте пока Наташу.
Вскоре Хижняк и Нечаев были уже на катере, загруженном боеприпасами и продовольствием для окруженной дивизии. Катер походил на бомбу, начиненную взрывчаткой, а вражеские снаряды и мины так и крестили воздух. Взлетал со званом ледяной припай, нагроможденный у берега высокой грядой, в бурлящих разводьях, в пенистых потоках, выплескиваемых взрывами на вздыбленные торосы, мелькали белые тела оглушенных рыб. Одно попадание — и катер разлетится вдребезги.
Идет лед. Покрашенные в белый цвет лодки и катера плывут по разводьям, пользуясь каждой щелкой. Лед затирает суденышки, тащит их вниз по течению. Ломаются рули, ломаются колесные плицы, а люди работают. Многие тонут, перетаскивая лодки через ледяные поля. Убитые, неподвижно темнея на обагренных кровью льдинах, уплывают в низовья.
Протока, остров и берег, на котором дерется дивизия Людникова, простреливаются вражеским огнем насквозь. Теперь, когда фашисты вышли к Волге, прорвав оборону между заводами, проскочить здесь — дерзкая, почти невыполнимая задача.
Нечаев вместе с комендором стоит у орудия. Но пока нет команды открывать огонь: идущее суденышко скрыто тьмою. Впереди и позади идут на известной дистанции такие же бронекатера, раздвигая плывущий навстречу лед. Скрежещут, шуршат, царапая обшивку судна, большие льдины, ломаются, опрокидываясь на ребро.
Хижняк прислушивается, затаив дыхание. «Прямо по сердцу царапает. Батюшки мои, как страшно так сидеть и ждать! Внизу вода. Сверху огонь. Вроде привязали тебя к столбу и обстреливают наугад».
Чтобы отвлечься, Хижняк старается думать о постороннем. «Вот женщины у нас до чего храбрые стали! — отмечает он береговых жительниц. — Одного только боятся: когда солдаты вблизи жилья боеприпасы складывают… Взлетим, мол. Мы тоже сейчас можем взлететь… Ежели рванет — костей не соберешь. Какие там кости! — Поймав себя на такой мысли, Хижняк опять переключается на другое: — Справится ли там без меня Наташа? Иные девчата еще в куклы играют в ее годы».
Ракеты, сброшенные немецким бомбардировщиком, заливают все ярким светом. В клубах дыма вырисовываются бугры правого берега, покрытого развалинами, изуродованный лес на острове и белые катера, двигающиеся по протоке среди сплошного льда. Очереди зенитных пулеметов зажигают трассирующими пулями парашюты «ламп», и те гаснут. Это, конечно, людниковцы.
— Молодцы ребята! — отмечает фельдшер.
В наступившей снова темноте сильнее обстрел, повсюду вспышки огня, только черным пятном выделяется «остров», занятый советскими людьми; клочок земли на самом берегу, вдающийся в развалины заводского поселка.
Кажется, не пройти… Но с левой стороны заговорила тяжелая артиллерия, заиграли, зашумели «катюши», и над воложкой поутихло. Катера медленно приближаются к истерзанному берегу.
22
Потрепанная дивизия Арно Хассе была направлена для переформирования в один из левобережных хуторов Дона. Проезжая мимо разрушенных степных поселков, мимо разъездов, заваленных обгорелыми вагонами, офицеры негромко переговаривались.
— Какая пустыня! — сказал, с трудом ворочая шеей в меховом воротнике шинели, полковник Теодор Вейлан. — То ли дело наша горная Бавария, наш Рейн, наша Шпрее!
Эрих Блогель был иного мнения, хотя и на него наводил оторопь вид степи, покрытой черными пятнами гарей, высохшим полынком да бурьяном вдоль вытоптанных пашен. Повсюду валялись еще не убранные после сентябрьских боев трупы. Конечно, не очень-то веселые виды, но…
— Здесь русский юг, — важно заговорил Блогель. — Смотрите, какое синее небо. Помните, мы осенью задыхались от жары… Даже головорезы казаки выращивают возле Дона виноград и другие фрукты. Представьте себе, что на этой земле хозяйничаем мы, немцы! При даровой рабочей силе тут можно создать рай. Я лично подумываю о поместье на Дону…
Но вдруг красивое лицо Блогеля стало хмурым: его смущали меловые горы под станицей Клетской, которую пришлось «обтекать» дивизии Хассе. Почему-то там войска Гитлера никак не смогли оттеснить русских на левую сторону Дона; они так и остались на лесистом выступе, образованном крутой излучиной реки. Еще тогда Эрих Блогель отметил место, где ему представилась будущая его вилла, похожая на замки немецких баронов, серая, под красной черепицей, с флюгерами, острыми башенками и каменными балконами, которые смотрелись бы в зеркальные донские воды. Фашисты ехали сквозь притихшие казачьи станицы, колеса машин и гусеницы танков поднимали белую меловую пыль, висевшую в воздухе тонким облаком. Тесовые и железные крыши домов, кирпичные лабазы, плетни огородов, в буйно растущих кустах тонкой и гибкой дерезы Кое-где попадались песчаные дюны, чаще ковыльная целина, еще чаще поля, заваленные тыквами, арбузами, дынями. Потом опять пошли береговые меловые горы с глубокими лесистыми оврагами.
— Дон — река приятная! — подытожил Блогель вслух свои размышления. — Тут можно устроиться неплохо. — Подогретый восклицанием Вейлана, он вспомнил красно-бурые утесы на Эльбе, зелень виноградников, виллы в фруктовых садах, скалистые обрывы Саксонской Швейцарии. — В Германии уже все освоено. А здесь столько возможностей.
— Одну из этих возможностей мы уже испытали! — бросил Вейлан.
— Именно?
— Я хочу сказать, что приятно иногда получить заслуженный отдых.
Блогель дрогнул румяными губами, но ничего не возразил на неожиданную выходку Вейлана. В самом деле, от дивизии осталась жалкая горсть людей… Вообще нельзя было не заметить, что воинские соединения таяли в сталинградских развалинах с непостижимой быстротой. Батальоны и полки словно сквозь землю проваливались.
— Русские всегда были фанатиками, — с глубокомысленным видом изрек Блогель. — Будь на их месте люди другой нации, те давно убежали бы с берегов Волги. Мы держимся стойко — это понятно: мы уверены в победе. — Блогель пытливо взглянул в лицо соседа. — А что вы думаете? Во всяком случае, мы добрались до куска, который нам обещали. Смешно было бы теперь повернуть вспять! А русские?.. Еще Достоевский писал (я читал Достоевского): русский человек любит… как он это называл? Да, любит пострадать. Ему нравится пострадать. Такое может происходить только от крайней бедности и дикости.
23
Хутор Вертячий забит немецкими войсками… Уцелевшие домишки заселены до отказа. Ветер срывает белые облачка с труб, стаскивает на землю и волочит через улицы-дороги, через огороды и покалеченные сады, где чернеют разбитые пушки и танки. Плетни разобраны на топливо, разломаны хлевы на базах. Все оголилось. Свободно гуляет теперь по хутору злой зимний ветер. Возле домов топчутся часовые, стучат о мерзлую землю сапогами и громадными ботами, трут покрасневшие носы. Мирное население ютится в сараях и в щелях.
Мария Чеканова хоронит на огороде ребенка. Гроба нет. Маленькое, иссохшее тельце завернуто в тряпку. Мелеша одной рукой (вместо второй — культя) заваливает племяша комками мерзлой земли. Ему жаль мальчишку. Какой веселенький был! Таскал его, дядю Мелешу, за белые вихры, хватал пухленькой пятерней за губы и нос, смеялся раскатисто, когда тот, шутя, гамкал на него. А пришли фашисты со своими танками и самолетами, и как огонек свечи потухла маленькая жизнь. В последние дни ребенок даже плакать разучился, только раскрывал рот с беленькими зубками на бледных деснах да кривил лицо.
— Все тут подохнем! — сказал Мелеша, стряхивая землю с колен. — Зря я тогда не ушел с красноармейцами. — Он взглянул в окаменевшее лицо сестры и подавил вздох сожаления. — Ступай к бате, а я пойду пошарю по кухням. Может, бурачок найду.
— Гляди, Мелешка! Попадешься им на глаза — захлестнут!
Парнишка насунул шапку поглубже и, шаркая растоптанными валенками, двинулся в обход.
Друзья мальчишки забились в щели, зябнут и голодают вместе со всеми. Сытно живут только временные немецкие женки — «шоколадницы», да такие, как Катютя. Большая, жирная — настоящая свинья, Катютя разгуливает по хутору свободно. У нее четверо детей, а где муж — неизвестно. Говорят, он бросил Катютю. Другие говорят — она его бросила. А может, и не было никакого мужа. Не разберешь эти семейные дела!
За плетнем летней кухоньки, обмазанной глиной и крытой камышом, Мелеша слышит негромкий разговор:
— Если не дашь, я пойду к немцам и скажу, где у тебя спрятано.
Это Катютя!
— Должна же я кормить детей, — оправдывается она.
— У меня своих пятеро да мать больная…
— Мне-то что?! Пойду и докажу.
— Доказывай! Тебе не впервой. Всех обобрала.
Мелеша, прижавшись к стене, следит за Катютей, как она выходит из кухоньки, идет грузными шагами через разоренный баз и в самом деле направляется к фашистам.
— Вот стерва! — с ненавистью шепчет мальчик. — Сейчас приведет! — сообщает он, вбегая в темноту сарайчика.
В ответ тяжелый вздох. Закутанная, как старуха, женщина сует Мелеше что-то за пазуху:
— Лепешка… возьми, сынок. Все равно отберут.