1
Встающее солнце уже осветило заволжские степи, но в Сталинграде было по-прежнему темно: черные тучи дыма окутывали город, и сумрак почти не покидал его разрушенных улиц. Лишь на Мамаевом кургане, что возвышался над всей округой, выделяясь, как остров, из плывущей, клубившейся мглы, можно было заметить наступление утра.
Едва солнечные лучи скользнули по кургану, бойцы, находившиеся здесь в этот утренний час, увидели статного, крепко сложенного человека в военной форме со знаками генерал-лейтенанта на петлицах. Он стоял на юго-восточном склоне и зорко всматривался вниз, в развалины, утонувшие в огне и дыму. Трудно было разглядеть отдельные улицы, но генерал, сняв фуражку, сурово насупив густые брови, смотрел то на центр города, то на заводские районы, то в заволжские степи. Легкий ветерок шевелил его темные вихрастые волосы.
Это был вновь назначенный командующий Шестьдесят второй армией Василий Иванович Чуйков. Взгляд его небольших, глубоко посаженных глаз стал еще суровее, когда в небе, где ползли черные полосы дыма, появилась стая фашистских пикировщиков, — нелегко было смотреть, как на город, похожий на развороченную, кровоточащую рану, повалились бомбы.
Глядя на развалины, где уже шли ожесточенные бои, Чуйков думал: «Какими средствами я буду решать поставленную передо мной задачу? Вот он, не приспособленный к обороне город, прижатый к реке, огромной водной преграде для нас, но не для врага.
Переправа людей, доставка продовольствия, эвакуация раненых — все сложно, все сплошные минусы. А у врага сплошные плюсы. Оседлал железные дороги. Резервы, тылы тянет за собой. Мы под берегом, он на высотах… Подступы из степи к городу — по балкам — удобней не выдумать. Да что ему балки, когда в воздухе господствует полностью! А на земле? Наступление на город поддержано пятьюстами танков!» Генерал вспомнил бои на подступах к Сталинграду, где он командовал группой войск. Он хорошо знал обстановку, сложившуюся здесь.
Но одно дело понимать военную задачу, другое — ее решить!
«Где тут взвод Коробова? — Чуйков отыскал взглядом водонапорную башню, все еще видневшуюся в дыму у разбитого вокзала. — Да, пехота билась-билась — не взяла, артиллерия крушила прямой наводкой — не вышел номер. Танки двинулись. И танки ничего не сделали! Ай да Коробов! — Чуйков рассеянно оглянулся на адъютанта, топтавшегося вокруг с явным намерением увести командующего в укрытие, и снова посмотрел на город. — Центр держится, хотя враг таранит вовсю. Значит, не один такой Коробов там сидит! Солдаты сами уже взялись решать задачу обороны».
— Ну, чего тебе? — недовольно спросил Чуйков адъютанта. — Дай-ка мне солдатскую шинель и каску. Пойду на передовую. — И генерал кивнул в сторону центра…
Это было накануне прихода дивизии Родимцева. Бойцы Коробова только что отбили очередную атаку, но вместо отдыха принялись разбирать завал в углу здания: ночью к ним пробрались разведчики и сообщили, что саперы ведут снова подкоп, и указали место его выхода.
— Посчастливилось нам, что такой здоровый домина! — сказал Коробов, отбрасывая лопаткой щебень, отваливая глыбы кирпича, спаянного цементом. Стоял бы, наверно, тысячу лет, если бы не война! Можно бы отсиживаться тут долго еще, но с продовольствием и водой — беда, патроны на исходе, гранаты вот-вот кончатся, а добывать трофеи становится все труднее. Поняли гады, в чем дело, и боеприпасы держат подальше… «Ладно же!» — грозится Коробов, ожесточенно работая лопаткой, и вдруг подскакивает, но снова обеими ногами, обутыми в обшарканные, пропыленные сапоги, попадает обратно в вырытую им яму: щебень зашевелился, точно потек вниз, в неожиданно образовавшийся черный провал.
— Ух! — только и сказал Коробов, привычным движением взметнув лопатку — рубануть то, что заворочалось перед ним, но сразу опустил руку.
— Свой! Что ты, чертяка, замахиваешься! — Коренастый сапер отряхнулся и схватил Коробова в охапку. — Здорово, браток!
— Будь здоров! — Коробов, радостно смеясь, похлопал сапера по спине широкой ладонью. — Извини, брат, день и ночь настороже. Кто его знает, может, и фашисты не прочь под нас мину подвести. Нервочки натянуты…
— Да-a, нервочки! — Солдат поежил плечами. — Тяжеловата ручка у тебя… Навернул бы лопаткой, и с копылков долой… — И он обернулся к подкопу, уже расширенному изнутри его товарищами. — Давайте гостинцы!
— Вот кстати так кстати! — Коробов принимал увесистые ящики и передавал их подбежавшему Яблочкину, а тот — бойцам, вмиг выстроившимся реденькой цепочкой. — Патроны! Гранаты! А это, похоже, махорочка! — возглашал командир взвода, угадывая гостинец по весу, по объему и упаковке. — А народу нам не подбросят? — нетерпеливо спросил он, и как бы в ответ на его слова из норы, отодвинув очередную передачу, один за другим вылезли четыре бойца с автоматами. — Вот здорово! — воскликнул Коробов, любуясь прибывшим пополнением. — Каких молодчиков прислали!
Особенно ему приглянулся бровастый, широкогрудый, подтянутый солдат лет сорока, с острым, сверлящим взглядом: посмотрит — рублем подарит: а если навернет, вспомнил Коробов выражение сапера, уж если навернет, так навернет. И, видать, бывалый!..
— Пулеметом владеешь?
— Владею, — сказал тот, в свою очередь, присматриваясь к сержанту.
— А насчет пушечки везешь?
— И насчет пушечки везу.
— А если к миномету?
— Можно и к миномету.
— Так я тебе дам два расчета. Насчет гранат не спрашиваю. Само собой разумеется.
Прибывший оглядел почти безлюдную коробку дома, огневые точки, умело пристроенные к проломам стен.
— Конечно, само собой разумеется. Где же расчеты?
— Нашел о чем разговаривать! — Светлые, глубоко запавшие глаза Коробова сощурились задумчиво-испытующе. — Пушечка вон там, миномет полуэтажом выше. Гранаты сам распределишь. Хозяйство хлопотливое, но ты ничего… крепкий дубок, выдюжишь! Действуй!
Считая разговор законченным, Коробов подошел к другому бойцу.
— Тебе придется… — Но он не договорил, что придется делать второму: растерянное выражение его лица смутило сержанта, и он оглянулся, уже чувствуя, что, допустив какую-то оплошность, попал впросак…
Облюбованный им «дубок» стоял, не собираясь приступать к своим обязанностям, и смотрел из-под темных бровей на командира взвода так, точно прощупывал его суровыми кареватыми глазами, но в глубине их уже вспыхнула усмешка.
«Хорош, такой-сякой, — казалось, говорили и взгляд и усмешка, — не дал человеку дух перевести и сразу взвалил на него пушку, да еще миномет в придачу».
Какую силу может иметь человеческий взгляд!
«Ишь ты! Прицелился глазом — невозможно стоять».
Чувствуя, как жарко загорелись у него уши, Коробов с неловкой, печальной улыбкой сказал:
— У нас сегодня убили трех бойцов. И просто некого туда определить — все заняты.
И еще другое мелькнуло у Коробова: «Мало ли у фашистов знатоков русского языка! Вдруг и подкоп, и эти ящики — шут его знает, что в них, может, кирпичи — хитрость военная. Как ударят сейчас из глубины черного провала…» Подавшись в сторону, Иван весь подобрался, рука его невольно потянулась к поясу, где висели гранаты, и в лице появилась злая решимость.
— Спокойно, товарищ Коробов! — сказал первый боец и протянул сильную ладонь. — Все самое настоящее. Только я, к сожалению, не могу остаться здесь. Хотя и насчет пушечки везу, и минометом владею, и гранаты, само собой разумеется, но мне армией командовать надо.
Пот выступил на похудевшем лице Вани Коробова. Сержант взял протянутую ему руку, крепко сжал ее. Он так стушевался, что даже забыл отрапортовать генералу, пробормотав:
— Вы уж извините, что ли!..
— В чем извинить? На лбу у меня не написано… А действуешь ты правильно. Отлично справляешься с задачей. Ну-ка расскажи, как вы оборонялись эти дни.
— Оборонялись? — Коробов облегченно вздохнул, задрал голову вверх. — Оляпкин! Эй, Оляпкин! Иди сюда, покажись, какой ты есть!
2
«Просто диву даешься, когда посмотришь, на что способен наш русский народ! Вот Оляпкин — маленький нескладный солдатик из рязанского колхоза… Побрить да отмыть чумазого воробья — никто не поверит, что ему двадцать два года! А один целый взвод заменил! Сумел Коробов раззадорить его. Хорош командир! Как он в меня-то вцепился!» — Чуйков усмехнулся и снова склонился над картами. Ему только что принесли план подземного хозяйства города: водосбросы, канализационные трубы, заводские туннели. Надо использовать боевой опыт для отпора врагу и перестроить систему армии: солдаты, сами борясь со смертью, нашли новые методы обороны в уличных боях.
Изучая место действия и ход боев, Чуйков облазил передовую, побывал на заводах, познакомился с рабочими, бойцами, командирами, ополченцами. Везде можно было встретить его в эти грозные дни…
Все осмотрев и взвесив, он решил вместо старого полевого строя создать мелкие штурмовые группы и немедленно сделал попытку переиначить боевой порядок в одной из дивизий армии. Комдив, храбрый, заслуженный генерал, обратился с жалобой в Генштаб…
Вспомнив об этом, Чуйков осуждающе хмыкнул, встал и начал ходить по просторному блиндажу. Добротно устроенное помещение штаба было врыто в береговую кручу возле устья Царицы, долину которой немцы упорно, пядь за пядью, захватывали, вытесняя советских бойцов к самой Волге. Оставаться здесь, особенно после захвата врагом Дар-горы на правом берегу Царицы, становилось не только опасно, но и очень рискованно, и сейчас для штаба строился новый блиндаж под волжским обрывом, напротив нефтебазы.
«Царица — так себе, грязная речонка! Но отдавать ее запросто этим проходимцам мы не намерены!» — мелькнуло у Чуйкова, и он снова стал думать о самом главном, что сейчас волновало его. — Конечно, каждый командир силен славой своей дивизии и бережет ее пуще глаза. Считая, что сам создал все, гордится своим распорядком, своими артиллеристами, пулеметными и минометными ротами!..
— Узнайте, прибыл ли полковник Вяземский! — приказал Чуйков адъютанту, прервав себя на этой мысли, чтобы тотчас вернуться к ней.
— Ну, что, побывали в дивизии Родимцева? — спросил он вошедшего штабиста — офицера связи.
— Так точно. Встретил дивизию на подходе.
— Как разговор с комдивом? Согласен он? — с ноткой нетерпения в голосе спрашивал Чуйков.
— Предложением рассыпать подразделения полков на мелкие штурмовые группы заинтересовался, но на той стороне Волги пока не перестраивается: хочет прежде поговорить с вами лично. Тылы дивизии и тяжелая артиллерия уже размещены на левом берегу. Полки готовятся сегодня ночью переправиться сюда. Родимцев должен быть в штабе для получения боевого задания с минуты на минуту. А потом начнет переправу.
— Умно! — кратко и весомо сказал Чуйков, про себя добавив: «Очень осторожный комдив! Но это лучше: сразу договориться по-хорошему, чем писать жалобы в такое горячее время».
Вяземский, не решаясь нарушить раздумье командарма, нетерпеливо, хотя и незаметно переминался, глядя на его взлохмаченные буйные вихры, спустившиеся на выпуклый лоб.
— Идите, готовьтесь встретить людей. Один батальон сразу двинем к Мамаеву кургану, два останутся в центре. Как только придет комдив, сразу просите ко мне.
* * *
— Маловат плацдарм! — сказал Родимцев, прибывший в штаб с центральной переправы не в машине, не на повозке даже, а пешком: где по береговой траншее, где бегом через завалы, по пути заглянув на КП других, уже разбитых подразделений, помещавшихся в высохших канализационных трубах. — В центре совсем узкая полоса в наших руках.
— Да, не разгонишься, — сдержанно ответил Чуйков, пытливо посматривая на щеголевато-подтянутого военного, с тонкими, резко выточенными чертами удивительно юного лица. Во всем облике прибывшего так и скользила стремительная готовность к движению, словно он только что с коня соскочил.
«Ох, молод ты, генерал! — подумал командующий армией. — Не самонадеян ли ты, не наломаешь ли ты мне дров?!» Он вспомнил характеристику дивизии: гвардейская, орденоносная. Дралась под Киевом… Снова посмотрел на светлоглазого генерала, отметил хитринку в складке полных губ, сторожкость в приподнятой брови и вдруг успокоился.
«Слушаю, что еще скажешь?» — выражало теперь энергичное, сумрачно-красивое лицо Чуйкова.
Родимцев сразу оживился, чутко уловив, к чему склонился в оценке командующий. До сих пор он выжидал, не выскакивая и не напрашиваясь на расположение, как бы говоря своим видом: «Я весь тут, желаю честно послужить народу. А вот ты-то какой будешь? Станешь ли ты диктатором, хватающим меня за полы шинели, или старшим советчиком, который окрылит и поддержит? И что это за штурмовые группы вы тут придумали? И почему это должен я нарушить установленный порядок своей дивизии?»
Внешне Чуйков пришелся комдиву по душе.
Верно угадав поощрение, вызванное первым его, так сказать, осмотром, молодой генерал заявил:
— С обстановкой я уже знаком и думаю: нам надо наступать. Иначе тут не удержаться.
— Верно, — подтвердил Чуйков. — У меня полк Савчука держится в центре только благодаря активной обороне. Отбивают и наступают, отбивают и наступают. Это не шутка — устоять здесь на месте, да еще на направлении главного удара, — подзадоривающе и озабоченно сказал Чуйков, принимая телефонную трубку из рук адъютанта, приложился ухом, выслушал, глаза вспыхнули недобрым огнем.
— Пошлите подкрепление из моего резерва. Один взвод довольно. Командование полком пусть временно возьмет на себя командир первого батальона… Убит комиссар Щербина, когда штаб полка вырывался из окружения, и чуть не доконали Савчука, — сказал Чуйков, снова поворачиваясь всем статным корпусом к Родимцеву. — Дважды был ранен дорогой товарищ, но оставался в полку. Командиры вышли из строя, а оборона восстановлена. Вот как воюем! — В голосе командующего была печаль, и оттого слова его не прозвучали похвальбой.
— Какая задача предстоит нам после переправы? — спросил Родимцев.
Чуйков притянул к себе карту города.
— Фашисты, заняв вокзал, подошли в центре почти к самому берегу, вогнав новый клин в оборону. Раз вы уже знакомы с обстановкой, продумайте такой вариант. Тому полку, что высадился в центре, пойти, отсекая вражеский клин, к Царице, другому полку выбить немцев с вокзала, а третьему двинуться на Мамаев курган… Фашисты лезут туда, не считаясь с потерями, надо их оттеснить. Эта высота нам жизненно необходима. А теперь насчет того, как перестроиться на штурмовые группы. Представьте себе: по старому строевому порядку, пригодному лишь для действий в поле, воинское соединение представляет, грубо говоря, новую колоду карт — валеты с валетами, дамы с дамами. Чтобы играть здесь, надо карты растасовать.
— Я имею представление… Мне говорили, — неохотно проговорил Родимцев.
Тон его задел Чуйкова. Однако он сдержался, только свел к переносью густые брови и неожиданно сказал с теплой задушевностью:
— Народ послал к нам лучших своих детей, доверил нам все свое будущее. Народ, конечно, сильнее нас с вами, но мы академии военные окончили, и он ждет от нас разумного командования. Что значит командовать разумно? Это значит беречь людей и с полным знанием военного дела, с учетом опыта и обстановки добиваться успеха. А обстановка подсказывает нам новую форму борьбы с врагом, новую тактику уличных боев. Сейчас в этой смертельной борьбе инициативу в свои руки берут солдаты. Они люди мирного труда, привыкли действовать творчески, а нас, военных, иногда сковывает консерватизм. Изучить устав и поступать согласно уставу каждый может, а вот на творчество не всякий способен. Но ведь мы не гитлеровские генералы, которые своих солдат не жалеют.
Чуйков встал, явно взволнованный, снова прошелся по блиндажу, остановился, почти подпирая головой потолок низкого подземелья, и посмотрел на комдива. Родимцев сидел, весь выпрямясь и внимательно слушал, но в лице его выражалось упрямство. Он, молодой генерал, любил свою гвардейскую дивизию и гордился ею. Решительность сочеталась у него с осторожностью, за которой скрывалась забота о людях. Он не хотел действовать опрометчиво… Шутка — с ходу совершенно перестроить весь боевой порядок дивизии! Люди привыкли к нему, их приучили так воевать.
— Я не консерватор, но позвольте мне на деле убедиться, что действовать штурмовыми группами лучше, — сказал он, прямо взглянув в глаза командарма.
— Опытом уже проверено, а дольше проверять у нас нет времени: события развиваются слишком стремительно. Надо немедленно рассредоточить всю боевую технику… Что, не согласны? — спросил Чуйков, заметив, как самолюбиво дрогнули поджатые губы комдива.
— Да, боюсь, не получится ли распыление сил и средств. Взять хотя бы минометную роту. — Родимцев сжал руку в кулак и со сдержанной силой опустил его на стол. — Как дам этим кулаком, сразу раздолбаю!
— А вдруг не раздолбаешь? — переходя на «ты», спросил Чуйков. — Это не в чистом поле, дорогой друг. И дистанция не та, и расстановка сил не та. Пристрелка нужна? Ну вот, то-то и есть. Твой ударный кулак — минометная рота — начинает пристрелку. А враг разве ждать будет? Ты пристрелялся… Хлоп из всех орудий — и по пустому месту: там уже произошла перестановка. К тому же ты сразу обнаружил расположение огневых точек. Значит, жди самолетов, либо артиллерией попытаются подавить. Нет, нам следует бить так: каждый удар на поражение врага. Для этого надо передать те же минометы на вооружение штурмовых групп.
На лице Родимцева появилось некоторое оживление, но он возразил даже с досадой:
— Но если враг идет на прорыв и надо ударить со всей силой по его головным колоннам, что ж я — стану обегать и обзванивать эти самые группы, чтобы сконцентрировать удар?
— Враг будет лишен свободы маневра. Он не будет знать, где слабое место, где ему лучше идти на прорыв, его могут встретить огнем отовсюду. Руководство усложнится, это да. Но вы ведь не боитесь трудностей…
Родимцев не ответил на колкое замечание, брошенное как бы вскользь. Подзадоривать его нечего. Сердито пошевелив бровями, одна из которых так и полезла на лоб, он сказал:
— Налеты авиации окончательно спутают карты. Сколько же донесений должен получать по каждому серьезному поводу командир хотя бы батальона?..
— Он и будет всем заправлять, а насчет авиации вопрос здесь разрешается только таким образом: старайтесь находиться с врагом накоротке. Идите на сближение с ним до броска гранатой. Это парализует действия авиации противника. — Чуйков подсел к столу и сказал с ласковой, но твердой интонацией: — Эх, товарищ генерал, посмотрели бы вы, что тут делают наши красноармейцы! Сержант Коробов с горсткой солдат упорно держит дом, мешающий продвижению немцев к Волге. Пехота взять его не смогла; обрабатывали из пушек прямой наводкой — не сокрушили; танки, наконец, двинулись… И что вы думаете? Немецкий генерал расстрелял командира танкового батальона за невыполнение приказа и напрасную потерю семи танков. Столицы европейские с ходу брали, а в Сталинграде один дом взять не могут. А ведь у Коробова не больше дюжины солдат. В чем же секрет такой стойкости? В том, что эта маленькая горстка солдат превратилась в штурмовую группу, гибкую, дерзкую, мгновенно действующую и вооруженную всеми видами техники. Один боец Оляпкин заменяет целый взвод… И так у них каждый… Вот что значит штурмовая группа! Запомните: батальоны и полки солдат полегли за несколько дней, и враг прошел через их трупы, а группа Коробова держится. Теперь ее обтекли, но и в окружении она продолжает оборонять свой дом, и драться, и наносить урон врагу. Так надо перестроить всю линию обороны. Наша задача — остановить врага во что бы то ни стало. Он бьет тараном, удары его сокрушительны. Мы должны сделать линию обороны гибкой и неразрывной. Группам придется попадать и в окружение. Передовая может стать многослойной, и для нас это неплохо будет. Наоборот, даже выгодно. Бойцы должны быть готовы и к этому. Вот мы составили коды сигнализации для связи.
Рассматривая систему сигнализации, Родимцев вспомнил конец марша и кошмар, в который превратилась центральная переправа через Волгу. Такого обстрела и такой бомбежки на воде никто не представлял. Но волгари и бронекатера Волжской военной флотилии продолжали работу, не оглядываясь на потери. Дивизии предстояло сегодня в ночь одолеть это препятствие, а впереди было еще более трудное — остановить врага. Чуйков предлагал новую тактику уличного боя. Доводы его убедительны. Успешно держит группа Коробова оборону в доме! Полки полегли, а горстка солдат стоит, и налеты авиации ей не угрожают.
— Может быть, вам не нравится обстановка на этом берегу? — не скрыл досады Чуйков, видя заминку Родимцева.
Молодой генерал еще больше нахмурился, плечи его ссутулились, и он стал похож в своем коротком раздумье на степного орла, сидящего на кургане.
«Да, обстановка исключительно неблагоприятная. И если жизнь уже подсказала Чуйкову разумное — штурмовые группы, — то надо этим воспользоваться». Родимцев выпрямился, взглянул в глаза Чуйкову: — Принимаем приказ, товарищ командарм!
3
— Хорошая новость! Наши потеснили врага в центре и отбили вокзал, — выпалил запыхавшийся Хижняк, входя в операционную. — На Мамаевом кургане фашисты тоже отброшены. Они никак не ожидали нашего наступления…
— Молодцы чуйковцы! — Иван Иванович заулыбался, на минуту отвлекся от работы. — То-то сегодня слышалась в центре такая стрельба!
— А мне показалось, на Мамаевом кургане больше шумели, — возразил Злобин.
Точно теплый ветерок пролетел по отсекам штольни. Оживились даже раненые, ожидавшие очереди на операцию.
— Теперь вздохнем маленько.
— Не рано ли обрадовались?
— Чего там не рано! Все-таки попятили их от края. Танки-то с вокзала прорвались было к Хользунову, к пристани…
— Да, тут край — в Волге быть, а неохота.
Вошла сияющая Софья Шефер:
— Лариса, тебе письмо! Полевая почта… От Алексея Фирсова. От мужа, да?
Лицо Ларисы залилось ярким румянцем; забыв о раненом, которого положили на ее стол, она бросилась к Софье, нетерпеливо протягивая руку, просвечивавшую в желтоватой резине.
— Да ты хоть перчатки-то сними. — Любуясь ее радостью, Софья отдала письмо и взглянула на Аржанова.
Он стоял вполоборота к ним — пристально следил за Ларисой, не замечая взгляда Софьи Шефер, и сразу было видно, как взволновало его получение письма от Фирсова. Конечно, не мог желать и не желал он ему плохого, тем более что все говорило за то, что муж Ларисы — командир танковой бригады — очень хороший человек. Но мог ведь он полюбить другую? Хотя и это трудно укладывалось в мыслях Ивана Ивановича: разве можно, имея такую жену, увлечься другой женщиной? Как-то само собой сложилось, будто нет мужа у Ларисы Фирсовой. Ну, был, а потом исчез… И так много места занимала в душе хирурга Аржанова она сама, что уже не мог там вместиться Алексей Фирсов. А вот он явился…
Стоит женщина в белом халате, держит обеими руками листок почтовой бумаги, и чувствуется: нет ее здесь — вся в прошлом, вся в будущем, подняла затуманенные глаза, чуть дрогнула, встретив пытливый взгляд Аржанова, — что он теперь для нее?!
— От мужа! — поделилась как будто нехотя своей радостью.
— Ранен?
— Нет. Жив, здоров! Надо же, совсем было потерялся!..
Поборов смятение, Иван Иванович сказал неопределенно:
— Да, да, да! На войне бывает…
— Милочка Лариса Петровна, а что я говорила! — торжествующе воскликнула Софья Вениаминовна.
Она ничего не говорила по этому поводу, так как Лариса не любила плакаться, но Софья не кривила душой ради случая. Просто она всегда и всех успокаивала, везде наводила порядок, и ей казалось теперь, что в свое время она утешала и Ларису.
— Где же он пропадал столько времени? — спросил Решетов, ласково посмотрев на молодого хирурга и тоже от души порадовавшись за нее.
— Был в окружении. Прорвались с танковым десантом в тыл врага. Получили задание. В помощь партизанам. А обратно на том направлении их не выпустили. Они там и воевали, — сбивчиво от волнения и горделиво за мужа ответила Лариса, продолжая держать перед собой развернутое письмо.
«Как обрадуется Алеша! — думала она о сынишке. — Ведь он так ждет весточки об отце!.. А ты? — строго спросила она себя. — Может быть, ты только за сына радуешься?» Глаза ее широко открылись, и она сердито и настороженно осмотрелась, словно испугалась, что кто-то может подслушать ее мысли.
«Кто-то» — конечно, не Решетов и не Софья Шефер — стоял у стола и задумчиво теребил, расправлял край постланной на нем белой клеенки. Очевидная бесцельность этого занятия, растерянное выражение лица хирурга, что-то жалкое в его позе — все больно кольнуло Ларису. И так досадно ей стало на себя, на свою непонятную ветреность. Да, она не испытывала прежнего счастья, держа в руках долгожданное письмо. Только облегчение: наконец-то нашелся! Только успокоение: жив, здоров дорогой друг!.. Может быть, оттого, что немножечко отлегло на душе, и откликнулась она сразу тепло и живо на грусть Аржанова. «Не надо! Как ты можешь? Как не стыдно!» — сказала себе Лариса.
4
— Почему к нам не поступают раненые с вокзала? — спросила в блиндаже операционной Софья Шефер. — И вообще из центра города не поступают!
— Наши бойцы дерутся там в условиях почти полного окружения. Немцы бросили все силы, чтобы вернуть утраченные позиции, — сказал Иван Иванович, очень осунувшийся и угрюмый.
— Вы уже разуверились в наступлении? — так и вцепился в него Смольников, подошедший с какими-то флаконами в руках.
— Я ни в чем не разуверился. На Мамаевом кургане наступаем успешно. Речь идет о раненых подразделений, которые держат вокзал и штурмуют кварталы у Царицы. Говорят, их выносят ночью из развалин и пускают вплавь по Волге.
— То есть как это вплавь? — удивилась Лариса, опустив маску, которую собиралась надеть.
— Очень просто — привязывают человека к плотику или к большой двери, сбоку прилаживают бревно для защиты от пуль и пускают по течению…
— Это так же просто, как наши комсомольцы ловят раненых, — сказал Решетов. — Между прочим, расчет верный, кто-то из местных жителей сообразил, что течение выносит плотики к берегу в излучине Волги возле Купоросного. Конечно, если они благополучно минуют место, доступное обстрелу с Дар-горы и устья Царицы. Сейчас сообщили, что штаб армии перебрался в район нефтебазы. Значит, еще живем!
— Я зашел к вам посоветоваться насчет дозировки противогангренозной сыворотки бойцу Петрову… — обратился страшно встревоженный Смольников к Ивану Ивановичу.
— Три дозы ежедневно. Внутрь сульфидин и стрептоцид. Как он себя чувствует?
— Сознание затемнено. Нарастает выпадение мозгового вещества.
— Сделайте спинномозговой прокол, введите раствор белого стрептоцида. На рану — повязку с эмульсией. Сердце поддерживайте камфорой… Позднее я сам зайду. А как дела у Лебедева?
— Лебедев умер. Да, да, умер! — торопливо повторил Смольников. — Я сделал все, что мог… — запальчиво воскликнул он, хотя Иван Иванович не вымолвил и слова. — Никто из таких раненых не достигал еще фронтовых госпиталей.
— А надо, чтобы хоть какая-то часть из них попадала туда.
— Но не в этих же условиях. — Смольников зажмурился: громовой удар раздался рядом с подземельем. — Если я вам не нравлюсь, отчислите меня, п-по-жалуйста, — сказал он, став белым, как его халат.
— Напрасно вы так говорите! — Иван Иванович пытливо всмотрелся в лицо терапевта. — Поймите, каждому человеку по-своему страшно, и все хотят жить. Но мы в укрытии работаем, а бойцы находятся под огнем.
Смольников промолчал, и главный хирург подземного госпиталя понял, что его слова не доходят до врача, который думал сейчас только о собственном спасении.
— Вам нужен научный багаж, и вы хотите, чтобы я здесь, подвергаясь ежеминутно смертельной опасности, занимался вашими экспериментами? — не удержался Смольников, вообразив, что перед ним отступают.
Аржанов вздрогнул, словно его неожиданно кольнули ножом.
— Вы не только трусливы, но вы просто… просто… — Он отвернулся, обуреваемый желанием выругаться, и вышел из отсека операционной.
…Раненый лежал неподвижно. Темнели провалы его полузакрытых глаз, чернели густые брови, вздернутая губа пересохшего рта обтянулась над младенчески белыми, острыми зубами. Дышал он часто, но лишь чуть-чуть захватывая воздух, точно боялся обжечься глубоким вздохом.
«Это Петров. — Иван Иванович наклонился, всматриваясь в уже знакомые черты. — Сквозное осколочное ранение в правое бедро и плечо, осколок в лобно-теменной области… Раны ноги и руки протекают сравнительно благополучно, а ранение черепа представляет страшную картину. Осколок протащил в мозг кусок сукна от пилотки, обрывки кожи с волосами. Пыль, жара… и началось грозное осложнение, очень похожее на анаэробную инфекцию мозга. Конечно, в острых случаях такие раненые гибнут, не доходя до госпиталей фронтового района. Смольников прав. Но разве все эти раненые безнадежны? Нужно самое активное комплексное лечение, а врач оказался размазней, тряпкой, дрянью. — Иван Иванович проверил пульс больного. — Очень частый, а температура не свыше тридцати семи и трех, такое же расхождение, как и при газовой гангрене».
Хирург вымыл руки, надел перчатки, сам сменил повязку на ране. Смольников так и не сменил ее. И снова Иван Иванович вскипел гневом: «Женщины работают, не щадя себя! Та же Лариса Фирсова… Лариса… — Заныло сердце, когда представилась она, отчужденная, с письмом в руках. — Ну вот, совсем отошла от меня. И ничего тут не поделаешь, обижаться нельзя…»
Когда хирург осторожно прятал концы бинта под повязку, раненый открыл глаза и остановил замутненный взгляд на его лице.
— Что, дорогой, как чувствуешь себя? Чувствуешь как? — тихо, но настойчиво, словно пробивая туман, затемнявший сознание больного, спросил доктор.
— Болит. Голова болит, — подавленным голосом произнес Петров. — Прямо разрывается… голова…
«Да, да, да, те же распирающие боли, что и в любой части тела при гангрене, — отметил хирург. — По-видимому, размозженное вещество мозга — такая же питательная среда для анаэробных бактерий, как мышцы».
— Боли-ит. Боли-ит, — повторял Петров, цепляясь слабыми пальцами за рукав хирурга.
Иван Иванович промолчал, только погладил свободной рукой плечо раненого. Но ему вспомнилось несколько случаев в его фронтовой работе, похожих на этот, когда удалось прекратить выпячивание мозга, уходящего из черепной коробки. Раненые пережили роковые десять дней и были эвакуированы. То же было в госпитале на подступах к Сталинграду. Но там провести дополнительное исследование не смогли: лаборатория и переданные туда анализы погибли от взрыва авиабомбы. Тогда-то и прослезился Аржанов, поведав Логунову о своем огорчении. Ведь один и тот же микроб отличается разной степенью ядовитости, в зависимости от свойств окружающей его среды. Могут образоваться сульфамидоустойчивые микробы. Никаких указаний, никакого опыта по этой части нет. Но неужели отказаться от лечения?
Все протестует в душе хирурга.
Конечно, течение болезни очень бурное, но нельзя опускать руки, даже не пытаясь облегчить страдания раненого.
— Вас просят в операционную! — второй раз окликнула Галиева, стоя за спиной Аржанова.
Иван Иванович обернулся, еще погруженный в раздумье.
— Вас зовут в операционную. Там ранение позвоночника. — Помедлив, Галиева тише добавила. — Говорят, батальон на вокзале совсем отрезан от своего полка. Отрезан и теперь… теперь его окружили…
5
Оставшись один в палате, где лежали раненые с гангреной, Смольников, еще более напуганный сообщением Галиевой, вспомнил полуразрушенное белое здание вокзала с остатками решеток и круглых окон на фронтонах крыши, обгорелые вагоны на путях, покоробленных взрывами, задымленную башню водокачки, пробитую снарядами, которую теперь видно с берега Волги. Если батальон отрезан, то его, конечно, уничтожат. Расправятся и с полком… расправятся с дивизией, с армией Чуйкова, которая пытается закрепиться над волжским обрывом. Всех, всех столкнут, раздавят, сметут фашистские танки, как сметает лавина горного обвала постройки, поставленные слабыми человеческими руками.
Рассуждения Смольникова были прерваны очередным налетом авиации.
— Легко сказать: поборите страх! — прошептал он и, чувствуя, как смертельный холод сковывает его тело, забился в угол перевязочной, зажмурился, закрыл лицо руками. — Вон как завывают там, наверху.
Штольня сделана саперами добротно. Но поможет ли, спасет ли это, если обвалится круча берега? Тогда здесь можно оказаться в положении заживо погребенного. В таких случаях люди задыхаются быстро. Но как ни быстро, а с полчаса, а то и целые сутки промучаешься.
Вот бомба рухнула, затрещали бревна крепления, зашелестела, потекла осыпавшаяся земля. Смольников вскочил, растерянно заметался.
«Можно ли работать в таких условиях? Все назначения перепутались в голове врача: кому спинномозговой прокол, кому стрептоцид, какую и у кого взять пробу для анализа? Они сумасшедшие: Решетов, Злобин, Аржанов, эта гордячка Фирсова, насмешница Шефер. Мучают умирающих людей, мучаются сами, истязают меня своими приставаниями. Могли ведь обратиться в санотдел армии или сануправление фронта, в Москву… Военные куда ни шло: они с оружием, их этому обучили, ну и пусть дерутся! Но почему же врачи должны страдать здесь? Страдать и погибнуть!»
И вдруг Смольникова точно осенило: пускают плотики по течению.
— Я смертельно устал, — прошептал он и пожалел о том, что его до сих пор не ранили. — Хорошо бы! Конечно, не в голову, и не отрывало бы руку или ногу, пусть ранение в живот, хотя и это страшно.
Но… на миг он испытал нечто вроде смущения: его оперировал бы Злобин или Аржанов, и Фирсовой можно довериться — эти сумасшедшие работали не только самоотверженно, но и умело. Ну и пусть — вольному воля. Смольников сердито махнул рукой, накинул шинель, напялил каску, взял нож, бечевку, немного продуктов, не забыл и индивидуальный пакет на всякий случай и, как только стихла бомбежка, не оглянувшись на раненых, среди которых бодрствовала послушная ему сестра, выбежал из подземелья.
Что за страшная ночь! Вдруг вспомнилось детство, пахнущее парным молоком и травами, и то, как он вместе с матерью был застигнут грозовым ливнем в поле. Мать, жена сельского врача, очень боялась грозы. Она присела под кустом, обняв семилетнего Петушка и, закрывая его глаза от молнии ладонями, вздрагивала при каждом ударе грома, шепча молитвы. Мальчик тоже пугался, но, чувствуя рядом надежную защиту, выглядывал, словно цыпленок из-под теплого крыла наседки.
Сейчас ночь была сухая, накаленная военной грозой. Всюду бугры блиндажей и щели, забитые людьми. А с обрыва доносится шум борьбы. Там, среди развалин, крики, пальба, грохот рвущихся снарядов. Где свои, где чужие? Как держатся красноармейцы, зачем дерутся, если нет никакой надежды хотя бы на временный успех.
Фью! Фью! Фиу-фиу! — непрерывно посвистывает в воздухе. И любой из этих звуков несет с собою смерть или непоправимое уродство.
Сесть на баржу Смольников не рассчитывал — спросят документы, уличат как дезертира; лодки боялся: может перевернуться, дать течь, в ней надо грести, и ее далеко видно. Он искал что-нибудь похожее на плотик. И будто нарочно небольшой плот, размером с дверь солидного учреждения, оказался у берега. И бревно сбоку, точь-в-точь как говорил Аржанов… Смольников подбежал к своей находке. Забыв все на свете, он ощупал то, что стояло на крепко сбитых досках: железная ванна, а в ней ящичек вроде походной рации. Кто это приготовил? Для чего? Смольникову было некогда раздумывать. Одним взмахом ножа он отсек причальную веревку и, забредая по колено, по пояс, повел плотик на быстрину, сел на слегка погрузившиеся доски, схватил привязанный тут же обломок весла и начал лихорадочно грести подальше от берега, где все гремело и сверкало огнями. Только отплыв метров на полтораста, он вздохнул облегченно, хотел лечь, натолкнулся на ванну, торопливо столкнул ее вместе с радиопередатчиком в воду. Глухо булькнуло… «Не попасть бы под катер или баржу», — думал беглец, с ужасом прислушиваясь к постукиванию моторов то справа, то слева, то почти над головой, когда, разрезая волны и вздымая каскады брызг, мимо проходили суда, окатывая плот черной, стеклянно отсвечивавшей водой.
Никому дела не было до человека, лежавшего на этом плоту: волгари ко всему привыкли и обходили его стороной. Смольников немного, успокоился, но только устроился поудобнее, белый свет ракет, сброшенных на парашютах, разлился над рекой, разогнав спасительную темноту, и враз налетевшие самолеты стали бомбить суда, сновавшие между городом и Заволжьем.
— Господи, помоги! — взмолился Петр Петрович, прижимаясь к плотику, хотя вода хлестала ему в лицо и в уши. Не догадался лихой разведчик или моряк-корректировщик устроить на своем утлом суденышке хотя бы небольшое изголовье.
Высокий водяной столб взлетел из черных глубин неподалеку и, с шумом обрушась, качнул плотик крутой волной. Задыхаясь и отплевываясь, Смольников посмотрел в сторону берега… Круча переходила в широкую выемку — устье балки, по которой протекала Царица. Тут сидели фашисты. Вот когда он ощутил по-настоящему жгучую ненависть к ним: казалось, все дула вражеских пулеметов были устремлены на жалкий плотик, на котором он распластался.
Вдруг врач подумал, какой отчаянный поступок он совершил, когда, украв этот плотик, поплыл по течению, отдавшись во власть смерти. Может быть, еще что-нибудь пришло бы ему в голову и он увидел бы весь свой позор, выставленный на плавучем эшафоте, но под берегом злобной скороговоркой затрещал крупнокалиберный пулемет. Пули зачмокали рядом, догоняя проскользнувший было плотик, расщепили верх бревна, прошили его насквозь… И тогда все страхи кончились.
6
— Они еще держатся! — сказала Наташа, настораживаясь. — Слышите, гранаты рвутся?
Лина, отбросив со лба волосы и вытянув тонкую шею, тоже вслушалась:
— Может, это их… гранатами?
— Правда! — отозвалась Варя.
Стоя в траншее недалеко от своего блиндажа, девушки с надеждой и тревогой пытались разобраться в ходе незатихавших ночных боев.
— Вы помните фонтан перед вокзалом? — заговорила вдруг Наташа. — Детишки в трусах и маечках вели хоровод, а в середине лежал крокодил, свернувшись кольцом. Из пасти его била вода. Когда солнце, над бассейном дрожала радуга. Я любила проходить мимо… Подует ветер, и всю тебя обдаст мелкими брызгами. Свежо и легко станет!.. Как хорошо, как беспечально мы жили до войны, девчата!
Лина обняла подругу.
— А помнишь, мы бежали во время первой бомбежки? Кругом горело!.. Из окон вокзала выбрасывался огонь. Ребятишки над бассейном были уже изуродованы осколками. И мне тогда показалось, что они убегают от крокодила, а он хватает их: кому ручку откусил, кому бок вырвал.
— Выдумщица ты, Лина! Недаром мечтала стать писательницей.
— Я и сейчас собираюсь, — серьезно сказала Лина.
Варвара слушала молча, невольно отодвинутая в сторону их воспоминаниями, но все чувства девчат были ей так понятны.
— Вы знаете, почему я вспомнила о фонтане? — Наташа близко-близко всмотрелась в лица подруг, глаза ее в темноте казались огромными. — Там была вода… А теперь ее нет в городе.
— Вчера бойцы поймали двух фашистов с ведрами в женском платье, — сразу догадываясь о том, что волновало юную сталинградку, сказала Варя. — Они спускались с берега за водой.
— Ну вот… Ведь красноармейцы окружены на вокзале. К ним посылали подкрепление, но оно не пробилось. Я сегодня ни о чем другом думать не могу: вижу раненых, которых некому перевязать, и нет ни глотка воды, хочу пробраться к ним. Я ходила туда с морской пехотой и помню все завалы и лазейки.
— Теперь там уже другое — за это время весь щебень перевернули, и надо идти не в атаку, а в тыл врага. — Варвара помолчала и неожиданно совсем другим тоном добавила: — Вы знаете, у нас доктор Смольников потерялся, исчез с дежурства.
— Может, его выкрали немцы?
— Зачем им нужен такой трус? Григорий Герасимович подозревает, что он сам перебежал к ним. Бросил своих раненых, и за ночь в отделении умерло четверо.
— Ах, мерзавец! Но интересно, где он прошмыгнул через передовую, ведь все сплошь простреливается… Проберусь и я. Оденусь в отрепья, возьму большой термос с водой и пойду. Что я, девчонка! Если поймают, скажу: иду к родителям.
— Я не отпущу тебя одну! Мы пойдем вместе. Подумать только! — Лина совсем по-детски сжала ладонями свое маленькое лицо. — Только представить надо: фашисты топчут теперь наши улицы, наши садики, превратили их в страшные пустыри!
— А я? А меня вы возьмете с собой?
— Нет, Варенька, — решительно отрезала Наташа. — Втроем наверняка провалимся. И как раз ты нас погубишь, потому что не знаешь города и тебя оберегать придется.
— Тогда пойдем к Логунову. Может быть, вам дадут еще какое-нибудь поручение и помогут пройти.
С минуту девушки еще постояли в траншее. Ночь и близость Волги смягчали зной, но не освежали воздуха. Гарью и трупным запахом несет от развалин города. Как во время средневековой чумы всюду трупы, которые не успевают убирать. Неглубоко зарыты убитые и во временных братских могилах, да еще взрывы бомб то и дело тревожат их. Рядом со щелями убежищ схоронены под щебнем погибшие дети и матери… Дышится трудно! Это коричневая чума двадцатого века и страшнейшее из землетрясений, похоронившее под развалинами сразу несколько сот тысяч мирных жителей. Но даже Лина и Наташа, зелененькие подростки, и даже Варя, доброе дитя тайги, чувствовали, что все это только начало борьбы за Сталинград…
В свете ракет вдруг вырисовывается над берегом силуэт пятиэтажной мельницы и высокой трубы возле нее. Здание мельницы, построенное из прокаленного красного кирпича, исклевано миллионами пуль. Наружные края кирпичей похожи на дерево, сплошь источенное древесным жучком. Снаряды пробили в толще стен широкие амбразуры, выбиты окна, снесена крыша, но железобетонные перекрытия этажей, и сами стены, и каменные ступени монументальных лестниц стойко выдерживают натиск врага. Здание населено, хотя его новые жильцы не принесли в голые коробки выгоревших цехов ничего, кроме оружия и ярости сопротивления. Из каждой щели смотрит глазок: автомат, пулемет, пушка. В подвалах — склады боеприпасов и продуктов, доставленных через Волгу. С берега туда идут траншеи, оттуда идут ходы сообщения по всему переднему краю обороны. Дом похож на утес, возвышающийся среди ползущих клубов дыма.
Три пары девичьих глаз всматриваются из тьмы в знакомый силуэт старой мельницы, ставшей крепостью.
— Сколько она еще простоит? Как вы думаете, девчата? — спросила Варя.
— Она будет стоять здесь и после того, когда кончится война, — быстро сказала Наташа. — Вот увидите!
— Если доживем — увидим. — Лина обняла подружек, словно прощаясь, прильнула к ним. — Сегодня мне показали бойца, убитого осколком всего-то с просяное зернышко. Вот как мало надо, для того чтобы погубить человека.
7
— Очень смело вы решили, но вряд ли выйдет толк из вашей попытки, — сказал Логунов, выслушав девушек. — Погибнете зря.
— Мы не боимся! — пылко заявила Лина.
— Верю… Но идти на риск нужно, когда это необходимо. В батальоне есть свой пункт медпомощи. Кто знает, может быть, санинструктор погибнет последним…
— Раненые… — перебила комиссара Наташа.
— Вынести их оттуда вы не сможете.
— Но ведь помогают же тем, кто попал в окружение. — И Варвара с укором взглянула на Логунова, хотя ей самой страшно и жалко было расставаться с подругами.
Он помедлил с ответом, перебирая на столе бумаги.
Фронтовая лампа, сделанная из гильзы снаряда, с трудом рассеивала желтоватый сумрак в прокуренном блиндаже, и в ее трепетном свете странно и резко выделялись над столом юные, суровые сейчас лица девушек и не юное, но тоже суровое лицо Логунова.
— Делаем все возможное. — Логунов достал из планшета нужную ему бумагу. — Вот донесение лейтенанта Калеганова. Он оборонял сквер левее вокзала и Московскую улицу. В ходе боев рота его была отрезана… Так вот, Калеганова в тяжелом состоянии вынесли ночью специально посланные разведчики. Оставшиеся двенадцать человек роты — бойцы и командиры — держались до последней возможности и все погибли… Видите, трое разведчиков, бывалых, лихих парней, смогли вынести только одного раненого! А вокзал?.. Наши танки пытались пробиться туда — их уничтожили. Солдаты рвались на выручку, но не прошли.
— А мы пройдем, — с горячим порывом сказала Наташа, вставая. — Пусть мы никого не унесем оттуда, но мы захватим побольше воды. Возьмем ведерные термосы… Ведь это самое страшное: для раненого нет глотка воды! Мы знаем подступы к вокзалу.
Логунов тоже встал. Он понял: девчата все равно уйдут.
— Прежде чем переходить линию фронта, зайдите к разведчикам — в дом, который обороняет штурмовая группа сержанта Павлова. Они укажут, где лучше пробраться, и дадут вам дополнительное задание. — Логунов пытливо посмотрел на девчат, собранных, серьезных и решительных. — Желаю благополучного возвращения!
— Ты не пожелал им успеха, Платон, — сказала Варвара, проводив подружек.
— Пройти на вокзал невозможно, — возразил Логунов, находившийся под впечатлением недолгого этого разговора. — Вынести оттуда раненых так же немыслимо, как взять сейчас что-нибудь незаметно у меня со стола: фашисты окружили вокзал сплошным кольцом. Единственное, что могут девчата, — это произвести разведку. Им в городе каждый камень знаком. И все равно задача труднейшая: за каждым знакомым камнем враг сидит. Вон как с Калегановым получилось!.. Тот же батальон на вокзале… — Логунов задумался, потом сказал с удивлением: — А девчата пошли!.. Пошли ведь девчата-то! Что это такое, Варя? Ну если бы они одни… Тогда правда что-то особенное. Но ведь здесь все так воюют! — Логунов взглянул в глаза чутко настороженной, вдруг потянувшейся к нему Варвары. — Как ни странно, но я только теперь начинаю понимать душу советского человека. Рабочие Тракторного первые приняли на себя натиск фашистов и остановили их на подступах к городу. Бомбежки. Артиллерия сокрушает. А рабочие опять на завод. По суткам не отходят от станков…
Дверь раскрылась, и в блиндаж вошел Решетов. В условиях осады он работал наравне с остальными хирургами, выполняя в то же время административную нагрузку как начальник госпиталя. Нагрузка явно была нелегка, давило личное горе, и, несмотря на могучее здоровье, Решетов совсем высох, сморщился и даже при слабом свете коптилки выглядел стариком.
— Придется нам с вами расстаться, Платон Артемович, получен приказ из штаба… Вы отчисляетесь комиссаром в воинскую часть, действующую в заводском районе, — с огорчением сообщил он.
— Опять расстаемся, Варенька, — сказал Логунов, выходя вместе с нею из блиндажа. — Завтра отправляюсь на «Красный Октябрь».
— Желаю успеха! — ответила Варвара, тоже огорченная неожиданной разлукой, но Логунов не расслышал: шум реактивных снарядов, летевших из лесов Заволжья, заглушил ее голос.
Логунов наклонил голову.
— Желаю удачи в бою! — крикнула Варвара, приближая губы к его уху.
Черные волосы его, ровно подстриженные над сильной шеей, напомнили ей Ивана Ивановича. Но тот держался так отчужденно, такой одинокой чувствовала себя иногда Варвара, что вдруг подумала: «Уйдет от меня Платон, добрый, красивый, умный человек, и останусь я навсегда одна. А ведь он очень хороший, Платон, и я, пожалуй, могла бы полюбить его…»
Тепло ее дыхания коснулось щеки Логунова, и он уже нарочно сделал вид, что не расслышал.
— До свидания, дорогой Платон! — сказала девушка, почти касаясь губами его лица. — Ты и Денис Антонович для меня будто родные.
— Я и Денис Антонович?! — повторил Логунов с горькой усмешкой. — Одинаково? Ну что же, и то хорошо! А разве ты не поцеловала бы Дениса Антоновича на прощание? Ведь я не просто в командировку еду!..
Варвара чуть поколебалась, затем, не оглядываясь, обняла Логунова и быстро три раза, как полагается по русскому обычаю, поцеловала его.
Много раз приходилось Логунову волноваться за время войны. И трепетало его сердце, и холодело смертельно, и боль его пронизывала такая, что слезы брызгали из глаз, но чтобы вот так оно задрожало — этого он не запомнил. Потрясенный Логунов не успел обнять девушку, а когда опомнился, рванулся к ней, она уже шагнула в сторону.
— До свидания, Платон Артемович! — торопливо повторила Варя, протягивая руку и этим жестом отстраняя его.
Он притянул ее к себе, припал губами к милому, вспыхнувшему лицу.
— Не надо! Пожалуйста, прошу, не надо! — говорила Варвара, пытаясь высвободиться и в то же время боясь того, что Логунов сейчас уйдет.
— Ну-ка, посторонитесь! Нашли место, где любезничать! — грубовато и добродушно сказал командир взвода бронебойщиков.
И в темноте, освещаемой сполохами летящего через Волгу желто-красного огня, в ураганном его шуме зашагали гуськом по канаве мимо Вари и Логунова рослые парни, разделенные на пары своей ношей — длинноствольными бронебойными ружьями.
— Знатно «катюши» играют! Под таким навесом целоваться можно!
— А что же: живой о живом и думает!
— Да, брат, не зря поется: «Выходила на берег Катюша…» Ох, здорово она нас выручает. Ихний ишак — шестиствольный миномет — против нее не годится, — громко переговаривались в идущей цепочке.
Варвара тоже с чувством гордости засмотрелась на летевшие пучки огня. Сливаясь в сплошном мельканье, они неслись в темном небе, и вода в реке как будто горела и плавилась, играя отражениями живого пламени. Черные тела снарядов просвечивали в огненных пучках, похожие на пылающие головни, хотя глаз едва успевал следить за ними. Поднимаясь с левого берега, они описывали дугу над рекой и падали где-то в районе Мамаева кургана. И там, где они приземлялись, стоял неистовый шум от пляски огненного урагана, заглушавший гул ночных сражений.
— Видно, туго пришлось нашим на кургане, — заметил Логунов, прислонясь к вздрагивавшей стенке траншеи.
— Я пойду! — сказала Варвара, когда шумно льющийся поток огня прекратился и на миг показалось, будто стало темно. В самом деле: простились, расцеловались, что же еще тянуть? И Логунову тяжело, и ей все больше жаль его.
— Отдыхать будешь?
— Нет, мне надо в госпитальную палату. Перепишу несколько историй болезни.
— Для Аржанова?
— Да, для его работы об остром периоде черепной травмы.
— Ты все та же?
— Какой мне еще быть? — сказала она с горечью. — Сижу под землей, в укрытии. Значит, надо это чем-то окупать. А чем? Только работать побольше.
Логунов невольно усмехнулся:
— Хорошее укрытие!
— Все-таки не сравнишь с тем, что на передовой или на Волге. А Наташа и Лина вон куда отправились!
8
В сопровождении автоматчика из штаба девушки шли по ходу сообщения к зданию мельницы. В темноте то и дело вспыхивали красные огни взрывов. При этих мгновенных вспышках выступали светлые косы островов, точно лакированная, чернела вода, а на откосе берега выглядывали беленые саманные хатки. Выглянут, и исчезнут во мраке, и снова забелеют. Так горело все, а вот уцелели!..
Наташе с детства знакомы эти маленькие домики, лепившиеся по берегам и откосам балок, прорезающих город. Целые поселки-«самоволки», с хлевушками, изгородями, крутыми тропами, крохотными, с ладонь, огородиками и садочками.
Названия этих поселков внутри города самые неожиданные: за Царицей есть Шанхай, а вот здесь, на мельничном взвозе, Балканы, которые тянутся отсюда до южного подножия Мамаева кургана.
Наташа шагает за автоматчиком и вспоминает, как они с Линой уносили в госпиталь раненых с площади Девятого января, расположенной впереди, за мельницей и домом Павлова. Там теперь нейтральная зона, которая простреливается со всех сторон. Мышь не проскочит. «А нам надо обязательно пройти, и мы обойдем стороной. Обратно проберемся через бетонный уличный водосток».
И опять ей вспоминается: «Там можно ходить, только согнувшись. Тесно от людей. Пройдешь между ними, потом неглубокий колодец; спустишься по лестнице — опять населенная труба, и опять колодец, в который робко засматривает дневной свет. Так раз пять, ведь берег над Волгой — настоящая гора. Внизу, у самой воды, выход водостока больше метра в диаметре. Таких подземных сооружений на позиции дивизии Родимцева около шести, и все они обжиты. Где-нибудь проскочим, не все ведь входы наверху завалены наглухо».
Сгорбясь и нагнув головы, неуклюжие, как уточки, в широких темных комбинезонах, поспевали девчата за своим проводником. Тяжелые термосы с водой оттягивали им плечи. Моряки-пехотинцы скорым шагом, всхлопывая клешами и горячо дыша на крутом подъеме, обогнали их. Не хотят моряки подчиняться приказам и менять свою форму на солдатскую, незаметную и удобную при обороне развалин. Стремительно врываются они во время атак в траншеи и дома, занятые врагом, нагоняя оторопь и на немцев, а румыны, выставляемые гитлеровцами в опасных местах как живые заслоны, боятся их не меньше русской «катюши».
Когда Наташа заглядывала порою робко в свое будущее, ей представлялись там тоже бескозырка с ленточками, а под нею чье-то загорелое, мужественное лицо.
— Тебе не страшно? — спросила Лина, когда они, пройдя черными коридорами под громадой мельницы, остановились отдохнуть.
— Страшно. Все думаю, где лучше пройти на вокзал. Отсюда надо бы на Солнечную, оттуда на Саратовскую, а там — бывшими дворами.
В подвале дома, обороняемого штурмовой группой сержанта Павлова, прямо на полу разложен костерчик. Вокруг сидят бойцы и командиры. Дым колышется, над их головами и тянется сизыми лентами в невидимые проломы и трещины.
«Как в степи на привале», — подумала Наташа.
— Здравствуйте! — хором ответили бойцы на приветствие девушек. На всех лицах появилось веселое внимание. — Милости просим к нашему шалашу!
— Наташа Чистякова?! — окликнул кто-то.
Она обернулась. Щурясь от едкого дыма, вышел из темноты большерукий плечистый красноармеец. Лицо его с задорно вздернутым носом и крупным красивым ртом сияло молодым оживлением. Совсем не моряк, самая сухопутная пехота, но у девушки сильно застучало в груди, а щеки, и без того розовые, так и зарделись предательским румянцем.
«Ну, что ты на меня смотришь? — сказала она Лине сердитым взглядом. — Даже покраснела из-за тебя! А он подумает, я перед ним… Очень-то нужно!»
«Я ничего, Наташенька! — невинно выразило в ответ подвижное личико Лины (они понимали друг друга без слов). — Но вижу, вроде знакомый человек…»
— Наташа!.. Куда вы собрались, Наташа Чистякова? — ничуть не огорченный суровым видом девушки, спрашивал Коробов, счастливый тем, что она стояла перед ним живая и невредимая.
— На кудыкину гору! — с грубостью подростка ответила Наташа, спуская с плеча лямку термоса и отстраняя Коробова, который бросился ей помогать. — Разве вы не знаете, что спрашивать не полагается?
— Почему? — Он все-таки успел бережно подхватить тяжелый термос. — Вы считайте, что меня уже нет на вашей позиции. Я вместе с ребятами своего взвода направляюсь в заводской район. Домик наш мы так и не отдали: заложили мины, и, когда фашисты полезли туда, все взорвали. А сами подземным ходом ушли.
— О себе вы тоже зря рассказываете.
— Я только вам. Это все равно что самому себе.
— Ох, как вы сравнили! Кто вам позволил?
— Тот, кто позволил думать о вас, Наташа Чистякова. Я на него за это не обижаюсь!.. Честное слово. Что тут у вас? — поинтересовался Коробов, ставя термос на пол. Его занимало перед новой страшной разлукой все, что касалось девушки.
«И чего привязался!» — подумала Наташа, стыдясь за свою резкость и за невольную симпатию к этому парню.
— НЗ, — бросила она и обеими руками поправила растрепавшиеся волосы.
— «Не знаю», — поддразнил он, не сводя с нее ласково блестевших глаз. — НЗ — значит, «не знаю».
— Вот глупости какие. — «Уж если влюбился, так не озорничал бы», — подумала она, не понимая его развязности.
— Сейчас мы наметим для вас лазейку, ведь площадь Девятого января все время простреливается, — сказал девушкам разведчик. — Получите от нас данные о мирном населении, в какой подвал можно зайти, на кого сослаться в случае провала, — надо вам родственника подобрать, — и тогда ступайте.
9
Вот улица, по которой Наташа бегала в школу… Сколько раз с портфеликом в руке проносилась она по ней с одноклассницами, шумными и шустрыми, как стайка птиц. Здесь стояли красивые дома. Деревья, запушенные инеем, роняли на тротуары хрупкие иголочки, сверкавшие на солнце, ярко белели кружевом ветвей на густой синеве декабрьского неба. Перед Новым годом по улицам несли елки, вернее — не елки, а сосенки. «За елками-то надо на Урал ехать», — важно говорил продавец, похаживая по своему базару.
В городе было много балконов, и перед зимними каникулами они обрастали зеленью: каждая семья заранее покупала новогоднюю сосенку. А теперь все разворочено. То и дело взлетали ракеты, и девушки припадали среди навалов битого кирпича, ползли, вздрагивая от шума чужих шагов, от звуков чужой речи, вдруг раздававшейся то над головой, то из-под земли, на которую осторожно ступала нога. Повернули за угол разрушенного дома и попятились: в беглом свете вспыхнувшего ручного фонарика — остроносое под каской лицо, руки, держащие снаряд, странно похожий на толстую рыбу, точно торчащая вязанка бревен, вырисовывается тело шестиствольного миномета, вокруг которого копошится его расчет. Сверху для маскировки не то палатка, не то густая сеть.
Девчата, почти не дыша, изучают место. Улицы изуродованы до неузнаваемости, но кое-где сохранились полуобрушенные коробки домов… Там был «Гастроном». На том углу — аптека. На воображаемой карте города отмечается вражеская огневая точка.
Наташа трогает подругу за локоть, и они ползут дальше. Будка уличного трансформатора, пробитая насквозь, хороший ориентир. В ней тоже кто-то шевелится, и цветные трассы пуль летят оттуда в темное небо — зенитный пулемет. Слышен характерный шум русского самого что ни есть мирного самолета У-2. Он доставляет немцам много неприятностей. Так и есть: раздался гул взрывов — бомбы сброшены.
«А ведь мы можем попасть под свою бомбу», — приходит обжигающая мысль, и в это время что-то звенит о камни. Наташа протягивает руку, нащупывает пустую консервную банку и осторожно отставляет ее со своего пути, пытаясь определить, откуда ее выкинули. Неподалеку послышалась тяжелая возня, топот, переговоры, резко — команда. Девушки лежат и всматриваются, ожидая каждую минуту, что на них налетит кто-нибудь. Вскоре определили: артиллерийский расчет меняет позицию.
Снаряд ударил неподалеку.
— Наш! — прошептала Лина, отряхиваясь.
Второй взрыв ложится, третий. Левобережные батареи начинают обстрел квартала. Оставаться здесь дольше опасно.
Наташе вспоминается мужественное и доброе лицо Вани Коробова… «Думает, наверное, обо мне!» Она косится на Лину, трогает ее за плечо…
Девушки крадутся через улицу, покрытую воронками и развороченными баррикадами, и, чуть-чуть не нарвавшись на немца, выдавшего себя огоньком сигареты, забираются в коробку выгоревшего дотла многоэтажного дома.
С минуту они стоят, прячась в темном закоулке, тесно прижавшись друг к другу. Сверху то и дело падают кирпичи, рушатся целые простенки. Вдруг почти рядом лихорадочно забились пучки огня: стрелял пулемет — кого-то, может быть, разведчиков, обнаружили. Девчата — во двор. Там блиндажи и укрытия походных кухонь. Скорее обратно, потом на улицу с другой стороны дома, и обе, как одна маленькая тень, затаились возле тротуара: проходили солдаты, тяжко бухая толстыми коваными подошвами.
«Топают, за версту слышно! Не крадутся», — злобно подумала Наташа и вспомнила мальчика лет четырех с оторванными ногами. Очнувшись в госпитале, ребенок хватался за халаты врачей, оставляя следы, похожие на красные листья, и спрашивал без слез, осиплым голоском, плохо выговаривая слова: «Где мои ножки? Вырастут у меня теперь ножки?..» Через час он умер.
О матери Наташа старалась не думать, слишком тяжела была эта утрата. Только возникла мысль о ней — сразу перехватило дыхание, и девушка судорожно глотнула, боясь кашлянуть.
И еще она вспомнила в эти мучительно долгие минуты, как любила вечерами выбегать на бульвар возле площади Павших борцов. Сквозь ветви деревьев светились окна многоэтажных зданий. Над деревьями, над высокими домами в спокойной синеве ярко горели звезды. Но, наверное, не было краше города, когда ложилась на просторы Волги зима. В ясные зимние дни мороз спорил с солнцем, белизна снегов — с синевой неба. А по ночам, особенно при луне, небо казалось таким глубоким, таким прозрачным, что звезды в самом деле излучали сияние, похожее на блеск брильянтов. И как торжественно возвышались щедро освещенные изнутри дома на заснеженных белых улицах!
Все радовало, манило счастьем жизни.
Рука Наташи ощущает что-то мокрое и липкое. Она смотрит на свою ладонь. Пролитая, уже запекшаяся кровь врага… Рядом чернеет его труп. Наташа пятится в обход, толкает подругу подошвами.
Наконец они добираются до нужного им подвала на бывшей Волго-Донской, прячут термосы и осторожно спускаются в черноту. Среди жильцов есть знакомые, и теплой встречи с «родственником» не получается. Женщина с крашеными губами не спеша встает, идет к выходу. Наташа взглядывает на Лину, обе бледнеют…
— Стерва! Нарочно к нам ее подселили, — сказала старуха из угла, как будто ни к кому не обращаясь. — Вчера выдала разведчика. Ушла, и сразу явились. И взяли. Убила бы ее, да силушки нет.
Девчата, не дослушав, быстро идут к двери. Через две ступеньки, оступаясь в потемках, — наверх и скатываются в щель возле входа, где спрятали термосы. Свет ручного фонарика скользит почти следом по краю насыпи. Прижмурясь, чтобы не выдать себя блеском глаз, девушки смотрят из темноты на солдат и офицера, проходящего так близко, что слышится запах духов и табака. Да, старуха права, фашисты спускаются в подвал. Подруги почти бегут дальше, на ходу надевая лямки термосов, петляя по заваленным дворам, приближаются к вокзальной площади. В свете ракет высится возле перекидного моста задымленная башня водокачки. Черными провалами окон, пробоинами стен, зияющей пустотой за обрушившимися простенками смотрит на дружинниц истерзанное здание вокзала. И там не кипит бой. Значит, красноармейцы батальона бились до последнего человека, как бились до них моряки, как рота Калеганова на Московской улице…
Проходит грузовая машина. К вокзалу. Пробегает взвод немецких солдат. К вокзалу. Занят врагом! Рычанье шестиствольного миномета раздается оттуда. Второй отозвался из левого крыла… Офицер в сером плаще и высокой фуражке достает что-то из полевой сумки у разбитой террасы.
Опоздали! Опоздали!
Девушки находились уже в нейтральной зоне — ползли по неглубокому ходу сообщения, когда их накрыл немецкий полковой миномет. Занималось тусклое утро. Все было серое, страшное, но так хотелось жить!.. Потом ударило совсем рядом, и земля завалила Наташу. Лина откапывала подругу и плакала злыми слезами, не обращая внимания на свист осколков. Она обтерла ей лицо, осмотрела, ощупала. Сердце билось. Обрадованная Лина зацепила лямки за плечи Наташи, находившейся в глубоком обмороке, и поволокла, обдирая о щебень ее тело, зацепляя за камни густыми косами. Все заживет, все зарастет, только бы вытащить живую!
— На вокзале теперь немецкие минометы стоят! — крикнула она красноармейцам, втащившим их обеих в траншею переднего края. — Передайте скорее: пусть наши бьют по вокзалу! Пусть никого не посылают в подвал на Волго-Донской: там ловушка.
10
— Как она, Иван Иванович? — с боязнью спросила Лина.
— Контужена. Оглушение сильное. Придется ей полежать немножко, отдохнуть. Ничего, будет жить и работать наша Наташа.
— Вот ты какая! — одобрительно сказал Лине Хижняк. — С такими девчатами я отправился бы куда угодно!
Подошла Варя, молча обняла и поцеловала Лину, поцеловала Наташу, лежавшую пластом на носилках. Лина не поверила уверениям батальонного врача, что все будет в порядке, и потребовала, чтобы Наташу осмотрел Аржанов. Теперь она сразу повеселела.
— Отправляемся домой? — обратился к своему хирургу Хижняк.
Иван Иванович улыбнулся: его позабавило словечко «домой».
— В четыре часа договорились встретиться с Логуновым. Надо на прощанье хоть по сто граммов выпить. Ты придешь, Варя?
Варвара вспыхнула, посмотрела не то заносчиво, не то с упреком.
— Нет, я не смогу. В самом деле, мне невозможно сегодня. И я уже простилась с Платоном Артемовичем.
— А со мной? — спросил Хижняк. — Я ведь тоже отправляюсь туда. Только что Григорий Герасимович сообщил: потребовалось срочно три фельдшера. Двух взяли в соседних медсанбатах, а я — третий.
— Третий! — машинально повторила девушка. «А есть еще третий — лишний между нами», — вспомнились ей слова Таврова, сказанные им на Каменушке. Варе стало тяжело. Хотя она и сказала Логунову, что он для нее то же, что Денис Антонович, но это было не совсем верно: Хижняка она любила больше. Он был для нее как отец родной… «Я тоже „третьей“ оказалась, — подумала она, — и ни с кем, кроме Дениса Антоновича, не могу поделиться своим несчастьем».
— Хорошо, я приду, — пообещала она.
Сизый мрак кутал низовье реки: там горели баржи, выброшенные на мель. В ржавеющей синеве неба, словно голуби, кувыркались, кружились самолеты. Среди них вспыхивали белые клубочки разрывов. С земли это представлялось безобидной игрой… Свет дня, хотя и задымленного, показался Аржанову и Хижняку ослепительным, и они с минуту, жмурясь, постояли в траншее.
Берег надвигался здесь над излучиной реки высокими буграми, разделенными балками. Самым высоким выступом чернела шлаковая гора у завода «Красный Октябрь», дальше за нею виднелась такая же возвышенность на заводе «Баррикады», за которым скрывался в дыму гигант Тракторный.
— Хорош был заводик, а и его подожгли, стервецы! — сказал Хижняк, посмотрев на темневшие богатырским строем трубы «Красного Октября»; левее, над цехами, двигались густые облака дыма, перевитые красными полотнищами огня. — Говорят, направление главного удара фашистов переместилось туда. Что же там происходит, если на нашем рубеже вчера девять атак отбито?!
Маленький домик прилепился к откосу берега. Раньше — крутой подъем по ступеням, выбитым в жесткой земле (только козам прыгать), сейчас по старой тропе — узкая траншейка. На каждом шагу землянки-саманушки, заваленные песком, закиданные бурьяном, — наивно-беспечное ухищрение жителей: авось да не приметит!
Хозяйка домика добровольно стирает белье для госпиталя.
— Беда с бельем, — пожаловалась она Хижняку, сразу угадав в нем душу заботника. — Волга рядом, а за водой ходить только по ночам можно. Ночью и стираем! А сушить когда? Не разрешают белое — маскировка нарушается. Только развешаем — летит. Снимай, значит. Отбомбят — опять вешаем. До того утаскаем — не видно, стирано или нет.
— У нас жительница стирает солдатам, так в развалине сушит.
— И я бы в развалине, да нет ее: все разметали.
— Когда же эвакуируетесь?
Хозяйка простодушно и застенчиво усмехнулась всеми морщинками сухонького лица:
— Боюся. Волга-то кипит от снарядов! Как раз утонешь. Нет, теперь уж все одно: что вам, то и нам.
— Видишь, Денис Антонович, какое убежище! — Иван Иванович распахнул дверцу в стене. — Прямо из горенки вырыта штольня.
— Славно. — Хижняк оглянул маленькое помещение. — После хозяйке пригодится вместо погреба. — Он помолчал, потом сказал тихонько: — Ночью у центральной переправы шарахнула тонная бомба в береговой откос и отвалила целый край. Семь блиндажей засыпало.
— Бывает, — ответил Иван Иванович, отлично понимая ход мыслей фельдшера.
Они разостлали полотенце на столе в штольне и, усевшись на нарах, стали выгружать перед коптилкой содержимое своих походных подсумков. Хлеб. Консервы. С десяток помидоров. Лук. Фляжка разведенного спирта.
— Богато! Вот вам и прощальный пир, — сказал довольный Хижняк, вспарывая ножом консервную банку. — А помните, как нас провожали на Каменушке? — Синие глаза фельдшера заволоклись дымкой. — Наташка моя уже большая теперь. Нынче таких петухов мне нарисовала!.. — Он полез в карман, бережно вынул последние письма.
Иван Иванович взял листок бумаги, исчерканный вдоль и поперек, испещренный какими-то кружками, точками, кривыми квадратами.
— Где же петухи?
— Да сплошь петухи. Это ведь понимать надо! Во всяком случае, карандаш в руке держит уже твердо. Эх, понянчил бы я ее сейчас! Лена пишет: подходит дочка и говорит: «Угадай — что у меня на русском языке?» Открыла рот, а там виноградная косточка. Понимаете? — Лицо фельдшера так и расцвело от отцовской гордости. — Старшие ребятишки ходят в школу, ну и разговоры дома, конечно, об уроках, об отметках. Наташенька и наслушалась, какие предметы они изучают… Но ведь это придумать надо: «Угадай — что у меня на русском языке?»
Друзья помолчали. Каждый думал о своем. Хижняк первый встрепенулся, взглянул на хирурга, увидел туго сведенные брови, суровое и печальное выражение его лица.
— Может, мы с вами больше не увидимся, Иван Иванович. Извините уж… Я хотел вас о Варе спросить… Все-таки она мне вроде дочь родная, и Лена о ней тоже болеет. Как вы думаете о Вареньке?..
Аржанов не ответил, собираясь с мыслями.
— Ей-богу, никого лучше вы не найдете. Чего вам еще нужно? Конечно, может найтись другая, да ведь надо с ее семейным положением считаться!
— С чьим положением, Денис Антонович?
Лицо Хижняка покрылось бурым румянцем, но он не отвел взгляда.
— Хотя бы и Ларисы Петровны. Муж ведь у нее и ребенок. Вот письмо получила… неподходящая для вас статья…
Иван Иванович угрюмо насупился.
— Ох, Денис, Денис! Время ли сейчас решать такое?
— Бросьте вы… Захватило бы, не стали бы рассуждать, — сердито перебил фельдшер. — Если Варенька вам не по душе, сумейте разубедить ее: не я, мол, судьба твоя. А то сохнет девчина, и другие по ней зря сохнут. Ладно, я без намеков: разве плох Платон Логунов? Зачем же вы солнышко от него заслонили?
— И не стыдно тебе, Денис Антонович?
— Чего же мне стыдиться. Я вам всем добра желаю… Люблю, как родных, и хочется мне, чтобы не было в нашем семействе несчастных. Думаете, мало я за вас душой переболел! И моя Лена тоже. До сих пор она мечтает о вашем примирении с Ольгой Павловной.
— А вы?
— Я — против. Чего уж кривыми-то дорогами ходить!
— Это правда. О чем толковать, если там жизнь сложилась дружная…
«Значит, он и сейчас готов примириться с Ольгой… — отметил про себя Хижняк, наконец-таки вспомнив о хозяйстве, и с досадой пропорол финским ножом крышку второй консервной банки. — Вот уж верно говорят: сердцу не прикажешь! Не стану больше вмешиваться, только бередишь зря…»
Фельдшер налил стопки и посмотрел на часы: шел уже пятый.
— Задержался что-то Платон Артемович. И Вареньки нет… Ан идет! — обрадовался Хижняк, оглядываясь на дверь, где послышались четкие мужские шаги. — Точно! Он!
Но Иван Иванович и сам уже видел входившего Логунова.
— Ну вот… отправляемся. — Логунов пожал руку Аржанову, обнял Хижняка, крепко встряхнул его. — Ох, старина! Какой ты сивый стал!
— Небось, тут и побуреешь и поседеешь, — добродушно пошутил Денис Антонович.
— Не жалеешь, что уходишь из операционной?
Хижняк пожал крутыми плечами.
— Да как сказать… Все-таки мне легче работать ротным фельдшером, чем девушке какой хлипкой.
Я так и заявил прошлый раз начальнику санотдела: «Если потребуется, присылайте замену, я всегда на позицию готов, как штык! Он и вспомнил про меня…»
— Тогда будем воевать вместе!
— И то правда! Давай вместе! — Хижняк крепко ударил ладонью в протянутую ладонь Логунова.
Иван Иванович смотрел на них. Скрытое волнение легкой судорогой пробежало по обострившимся чертам его лица. Он любил Хижняка, ценил Логунова… Смутная ревность к их дружбе шевельнулась в его душе и большая печаль о том, что они покидали его, и, возможно, навсегда покидали…
Он вздохнул, первый поднял свою стопку — гладко обрезанную консервную банку:
— За встречу!
— За успех!
— За победу нашу!
11
— Мы привыкли спать, где придется, — сказала Наташа и вопросительно взглянула на Лину.
Слух у нее после контузии все еще не восстановился, и они с Линой были неразлучны: вместе лазили по буграм берега, по улицам, выходящим к реке, подбирали раненых, несли их в госпиталь, вместе падали, когда слышался свист бомбы.
— Ты — мои уши, — говорила Наташа, — без тебя я пропала бы. И уж, наверное, меня отправили бы за Волгу…
Сейчас они вместе с Ларисой Фирсовой и Варварой сидели на дне воронки возле своего разбитого блиндажа и сообща решали, где бы им отдохнуть. Поминутно то одна, то другая окидывали взглядом мутневший над ними кусок неба, исчерченный, измазанный полосами дыма и выхлопных газов. Когда самолеты фашистов снова и снова прорезали нависшую мглу, головы людей вжимались в плечи. Черными облачками разрывалась в воздухе шрапнель, взревев, бухались в воду бомбы и снаряды, холодя сердце, лопались мины. Страшно было и на реке, и на кромке берега, и над кручей обрыва.
— Говорят, больше восьмидесяти процентов снарядов перелетает через полосу нашей обороны и падает в Волгу, — сказала Лариса, которая спокойно сидела, охватив колени, словно где-нибудь на безопасном привале. Никак не соответствовали грубым сапогам ее выхоленные, уже зажившие руки хирурга с тонкими пальцами и узкими маленькими ногтями, так же как не подходили воротнику солдатской шинели блестящий узел темно-русых волос и нежная белизна шеи. — Если бы все это железо обрушивалось сюда, они бы нас задолбили! Вот что, девчата: мы с Варенькой пойдем в госпитальное отделение, я хоть с Алешей побуду, а вы идите в подвал, где мирные жители. Завтра саперы соорудят нам новый дворец…
Взрыв большой бомбы поколебал берег, вихрь пыли взметнулся над краем воронки.
— Однако сидеть здесь нельзя, девочки! — Лариса приподнялась. — А ну, быстро!
Одна за другой они выскочили из воронки и нырнули в щель соединительного хода.
В подвале, под развалинами какого-то серого здания, притулившегося возле обрыва, девушек встретил дикий вопль. Много криков слышала Лина за последнее время: надрывающие душу стоны и оханье раненых, пронзительный вой испуга и боли, плач детишек, исступленные рыданья матерей, нечеловеческий рев потерявших рассудок, но этот крик был особенный… Лина прислушалась. Нет, кричал не раненый.
— Что с тобой? — спросила встревоженная Наташа, хватаясь за локоть подруги, лицо которой выражало полную растерянность.
Та, не отвечая, устремилась в дальний угол, где горела вторая коптилка. Там на ветошке, брошенной на земляной пол, корчилась женщина с огромным вздутым животом. Возле бестолково суетились жительницы подвала.
— Беременная! — сказала Наташа, потрясенная видом роженицы.
— Рожает! — испуганно пояснила Лина. — Да, ты не слышишь… Понимаешь, она рожает!
Новый неистовый вопль раздался в подземелье, сливаясь с гулом взрывавшихся наверху бомб и снарядов.
— Нашла время! — сказал впалогрудый, тощий неврастеник.
— Приспичило: ни раньше, ни позже… — сумрачно отозвалась его соседка, тетка Настя, так покрытая клетчатым байковым платком, что походила на маленький шалашик. — Ее в госпиталь надо бы отнести.
Неврастеник сердито фыркнул:
— Беда с вами, бабами! Куда вынесешь, когда на улицу носа высунуть нельзя! Сюда надо бы врача позвать, помог бы ей, а то от криков голову разломило.
— Подумаешь, какой нежный! — напустилась на него Лина, вся взъерошась. — Давно бы сам сбегал за врачом!
— Сбегал! Как будто мы в городе в мирное время! Я человек больной… — Он рассмотрел комбинезоны девчат и добавил: — Вы сестры медицинские, вот и помогите.
Однако Лина, уже не слушая, метнулась к выходу, но от порога вернулась объяснить Наташе — что нужно привести Ларису Фирсову. Пронзительный стон роженицы отбросил девушку обратно, к тому же она вспомнила, что подружка не слышит и скорее можно сходить за врачом, чем растолковать это ей.
Наташа сама догадалась, куда исчезла ее напарница по боевой работе. Не зная, что предпринять, в ожидании сняла шинель и отгородила роженицу от посторонних взглядов, но походило, будто она сама спряталась от нее.
— Вот девки: ничего на свете не боятся, а родов испугались! — сказал кто-то.
В подвале раздался добрый смех, разрядивший угнетенное состояние, какое всегда бывает у людей под обстрелом.
Наташа не поняла, над чем смеются, но почувствовала, что смех относится к ней, сразу выпрямилась и, все так же держа шинель, заглянула через нее на роженицу. Да, это было страшно! Зачем такие мучения? Они казались ненужными, оскорбительными, приводили в недоумение. Наташе уже исполнилось шестнадцать лет, но жизнь ни разу не столкнула ее с тем, что тут происходило.
Но после этих жестоких мук должен появиться ребенок, а маленьких детей Наташа очень любила. Она сама мечтала иногда о своих будущих детях: как будет купать их, кормить, водить на прогулку, как потом они станут учиться. Девушка снова заглянула к роженице.
— Ну что? Скоро, нет?
По лицам повитух было видно, что ответили насмешливо, но сейчас это не задело Наташу: за насмешкой крылась большая тревога.
«Не умерла бы, — подумала девушка о рожавшей и окинула взглядом подвал. — Где же запропастилась Лина? Наверное, убежала за Ларисой Петровной…» И Наташа влюбленно-благодарно посмотрела на стремительно входившую Фирсову, которая, приближаясь, привычным движением подтягивала, поправляла завязки халата.
По движениям ее губ Наташа угадала все слова, произнесенные ею, и ответила как человек, вполне посвященный:
— Мучается ужасно, а никого еще нет.
Губы Ларисы раскрылись в доброй улыбке, обнажив влажные беленькие зубы, ямочки на щеках углубились, ярко вспыхнули глаза.
— Ах ты, детеныш! — ласково сказала она, проходя за шинель, служившую ширмой.
— Давай я подержу ее с этой стороны, — предложила, подбегая, Лина.
Варвара, пришедшая вместе с нею и Фирсовой, доставала из своей сумки медикаменты.
— Нет ли у кого чистой простыни? — спросила она.
— Ох, девушка, мы уже забыли думать о простынях! — ответила тетка Настя.
— Возьми скатерку — чистая, — предложила маленькая скуластая женщина с острым от худобы носиком, которую называли Паручихой. — Только и захватила впопыхах скатерку, часы со стола да ребятишек…
— А где твой Вовка? — поинтересовалась тетка Настя.
— Опять убежал. Прошлой ночью двух моряков из окружения вывел: по какой-то трубе пролезли. Раньше я его поколачивала за то, что шляться любил, а теперь пригодилось: все ходы-выходы ему знакомы.
Паручиха замолчала, утерла подолом нос сначала трехлетней девчурке, сидевшей у нее на коленях, потом себе. Вторая девочка, лет пяти, лежала возле нее, укрытая солдатской телогрейкой. Прошло часа два. Томительно долго тянулись они!
— Чего же ты не эвакуировалась со своими ребятишками? — спросила тетка Настя, прислушиваясь к тому, что творилось наверху, и к стонам роженицы.
— Да вот Катюшка. Слетела кастрюля с плиты, сварило ноги девчонке. И сестра у меня хворала тогда.
— Ее миной убили, — неожиданно басом сказала трехлетняя Люба. — Тетю Полю миной убили.
— Слыхала? — промолвила Паручиха с тяжелым вздохом. — Эта нет-нет да и заговорит, а Катюшка с обстрелов вроде дурочкой сделалась: молчит и молчит, только дрожит, как воробей. Боюсь, не онемела ли! Вовка — тот отчаянный. Все с солдатами. Снаряды им тащит, продукты, по окопам с термосами ползает…
Пронзительный плач новорожденного раздался в подземелье, и головы жителей дружно обернулись в тот угол.
— Явился! Ему и горя мало, что немец нам на шею сесть норовит, — с сердечной усмешкой сказала Паручиха.
— Девочка! — радостно возвестила Варвара.
И вдруг в подвале начались разговоры о детях, о семейных делах, как будто рождение ребенка встряхнуло всех, вернув их к тому, ради чего живет, трудится и борется человек.
— Что тут у вас произошло? — строго спросил молодцеватый старшина с обветренным, красным лицом, зашедший в сопровождении двух бойцов, чтобы договориться с женщинами о выпечке хлеба.
Печь они присмотрели рядом, в полуразбитой мазанке. Оживление среди жильцов подвала сразу бросилось им в глаза.
— Немцы заместо бомбы ребенка на нас сбросили, — серьезно сказал инвалид с костылем.
— Вы, гражданин, это кому другому… — заговорил было старшина с достоинством, но громкий плач новорожденного заставил его оглянуться. — А в самом деле, ребята, похоже, нашего полку прибыло! Девочка? Ничего, принимаем и девочку.
Руки Варвары цепко держали крохотное, барахтающееся существо, которое она, сидя на корточках, подставляла под струю тепловатой воды. Потом Лина подала ей вместо полотенца кофту матери. Варвара вытерла ребенка, поискала взглядом, во что бы его завернуть, и нашла: из всех углов передавали дары — кто ситцевый платок, кто нижнюю юбку, кто нательную рубаху.
— Возьмите совсем мою скатерку, — раздобрилась Паручиха, вспомнив последний день, проведенный с мужем, ласки его, заботу и наказы — на случай, если почувствует она себя в тягости, не ходить ни к бабкам, ни к докторам: «Вернусь с фронта, порадуюсь».
Не пришлось солдату вернуться, и не вернется уже никогда.
— Возьмите совсем, — повторила Паручиха. — Выстирать, да ребенку заместо одеяльца. Давайте я ее постираю сама.
И Варя краем глаза увидела, как Фирсова передала женщине свернутую комком льняную скатерть.
— Что ты вырываешься? Ну что ты кричишь? — тихонечко приговаривала Варвара, пряча под пеленку непослушные ручки. — Пальчики-то какие крошечные!
— Где купили? — весело спросил подошедший со своими бойцами старшина, обласкав взглядом хорошенькую девушку, которая держала ребенка на руках.
Варвара молча кивнула в угол, где все еще суетились женщины и что-то делала Фирсова.
— Скажи пожалуйста! Такая война идет страшенная — и вдруг ребенок родился под самым боем! — заметил старшина с выражением живейшего участия.
Он всмотрелся в красненькое личико новой сталинградки и неожиданно погрустнел.
— Придется на армейское довольствие зачислить, — сказал он серьезно. — У нее-то паек есть уже, а мамаше надо что-нибудь подкинуть: консервов там, крупы, матрац принести. Ковалев, слетай за матрацем, чего она на голой земле лежит!
12
— Как мы тут? Пригрелись? — спросила сияющая Лина, подходя к Варваре. — Славненькая, правда? Вот бы нам с Сенечкой такую! — добавила она, не стесняясь незнакомых бойцов, вытянув пухлые губы, почмокала ими, поагукала возбужденно, весело: — Правда, большое событие произошло! Правда, праздничное что-то, будто солнышко заглянуло в подвал! А гремит-то как над нами. — Она прислушалась, затем оглянула просветлевшие лица людей и сказала с еще большим душевным подъемом: — Давайте назовем девочку Викторией. Ви-кто-рия! — повторила она, отвечая на взгляд Наташи и вывела пальцем в воздухе большие буквы.
— Очень хорошо! Только спроси у матери, согласна ли.
— Не нашенское имя-то? — ответила та слабым еще голосом.
— Виктория — значит победа! — громко объяснила Лариса, которую тоже радовали благополучно окончившиеся роды и то общее сочувствие, которым были окружены мать и ребенок. Так изболелось сердце женщины-хирурга в постоянной борьбе с жестокой травмой военного времени, что появление крошечного, но целенького человечка, которому она помогла явиться на свет, просто осчастливило ее.
— Победа! Это хорошо соответствует!.. — поддержал предложение Лины старшина.
— Ну-ка, где она, наша Победа? — сказал часом позднее Иван Иванович, входя в подвал вслед за Ковалевым, принесшим за плечом сумку с продуктами и матрац, набитый так туго, что боец тащил его в обнимку, едва сомкнув руки в обхвате, верхняя часть матраца была продрана осколком, и оттуда свисали клочки сена.
— Удивительно: уже по всему берегу известно — родилась девочка, назвали Победой! — говорил Аржанов.
Доктор зашел в подвал, повинуясь тому же чувству, которое двигало солдатом, «летавшим» за матрацем для роженицы, которое владело сейчас девчатами, Фирсовой, жителями подвала. Над кромкой берега звенели осколки, свистели пули. Это уже стало обыденностью. А здесь свершилось необычное, светлое, и всех как-то потянуло сюда. Но, едва ступив через порог, Иван Иванович увидел Фирсову. Несмелая радость и почти юношеское волнение охватили его. Лариса и девушки сидели тесной группой и отлично пели знакомую, грустную песню. Припев откликался хором по углам подвала.
Далека ты, путь-дорога…
Выйди, милая моя,
Мы простимся с тобой у порога,
И, быть может, навсегда…
Только Наташа молчала, обводя взглядом лица поющих, силилась уловить мотив, приоткрывала рот, шевелила губами, но запеть не решалась.
Жаркою страстью пылаю,
Сердцу тревожно в груди.
Кто ты? Тебя я не знаю,
Но наша любовь впереди.
Грусть песни сразу околдовала Аржанова, Все пели серьезно, с чувством. Может быть, в самом деле навсегда распростились, но ждали, но верили: «Любовь впереди», — как верил и ждал Иван Иванович. Он посмотрел снова на Ларису. Она сидела, привалясь к соседке, запрокинув голову, отчего выгнулась гладкая шея, нежно охваченная белым подворотничком — единственная роскошь, которую можно было себе позволить, — и пела, глядя куда-то в пространство черными в сумраке глазами. Иван Иванович стоял и не мог оторвать взгляда от лица молодой женщины, от рук, которыми она обнимала плечи Лины, полулежавшей на ее коленях. Потом он встряхнулся, подошел к роженице, привычным, почти машинальным движением взял ее руку — проверить пульс. Пульс был ровный, хорошего наполнения, и доктор неожиданно улыбнулся — забытым, милым повеяло на него: нормальные роды, здоровая мать… Как это приятно!
— Иван Иванович! Подсаживайтесь к нам! — услышал он голос Варвары и только тогда увидел ее в живом венке на полу подвала.
— Где Виктория? — спросил он, наблюдая, как женщины начали уминать принесенный матрац и, смеясь, вытаскивали из него излишек сена.
— Мы ее отдали на воспитание. — Лина шутливо кивнула на женщину, окутанную клетчатым платком, под которым Виктория-Победа скрывалась, точно в шалашике. — Эта тетушка сначала ворчала на мамашу, что ей, видите ли, приспичило не вовремя… Ну чего ты меня толкаешь, Варя, я правду говорю! Да, ворчала! А теперь завладела нашим ребенком и не отдает его даже матери. «Пусть, дескать, она окрепнет. Дескать, у меня под шалью теплее всего».
— Ворчала? — Иван Иванович, улыбаясь, присел рядом с девчатами на чей-то сундучок.
— Еще как! Особенно фыркал вон тот гражданин. Но все так обрадовались, когда родилась девочка, что ему стыдно стало, и он подарил «на зубок» брелоки от карманных часов. То-то они нужны Витусе!.. Знаете, люди сразу ожили. Вот я говорила девчатам: произошло у нас большое, праздничное событие…
— А разве нет? — Иван Иванович снова посмотрел на Ларису. — Самое большое событие произошло сегодня здесь. Недаром сейчас об этом говорят по всему берегу. Красноармеец ходил за матрацем, а молва бежала впереди него. На складе он узнал, что ребенка назвали Викторией…
Аржанов замолчал: ему вспомнилось подразделение сибирской дивизии Батюка, которое он видел утром в минуту затишья по дороге в госпиталь. Бойцы шли с переправы на передовую, к Мамаеву кургану… Ветер, тянувший вдоль берега, отгибал полы их шинелей, относил в сторону пыль, взбитую тяжелыми сапогами.
Хха-хха! Хха-хха! — как будто вздыхала земля, покорно откликаясь на шаг растянувшейся колонны. Лица солдат, обветренные и обожженные солнцем, раскраснелись, руки набрякли… Хирург смотрел на них, хмурых, целеустремленных, и всем существом ощущал жаркую силу проходивших мимо него молодых сибиряков. Сколько утраченного женского счастья, сколько неизведанных радостей, волнений, невыплаканных слез, сколько нерожденных детей осталось за чертой, которую переступали солдаты!
— Слушаем, Иван Иванович! — поторопила Лина.
— Я хотел сказать: самое важное событие в настоящей человеческой жизни — рождение ребенка. Доброе отношение всех людей, далеко не счастливых сейчас, к женщине-матери, которая родила здесь, в подвале, показывает нашу силу, нашу моральную стойкость. Вот что внушает веру в победу. И мы должны победить!
— Как же я не посочувствую матери, ежели я сама мать! — сказала Паручиха, которая слушала доктора с жадным вниманием. — Ни мужа возле нее, ни родных… А ведь был кто-то… Как и возле меня был. — В горле Паручихи что-то странно булькнуло, шея ее расширилась, но женщина справилась с жестокой судорогой, остановившей ее дыхание. — Ежели мне теперь суждено одной век коротать со своими детишками, без заботы мужской, безо всякой бабьей радости, то разве можно мне от людей отгораживаться?!
13
Проводив доктора, девушки уснули на одной подостланной шинели, сбившись в кучу, словно кутята. Тут же пристроилась Лариса. Больше площади для них не нашлось, но на это никто не жаловался. Спать теперь в одиночку было страшно. Когда так случалось, Варвара закрывала глаза с ощущением обреченности. Вместе с другими куда легче… И кажется, нет дороже людей, шевелящихся рядом.
«От меня немножечко, от нее немножечко, и как-то теплее!» — подумала девушка, прикрывая на всякий случай свободной рукой голову Лины, примостившейся между нею и Наташей.
Промозглый и прокуренный воздух перенаселенного подвала был наполнен сонным бормотанием, кашлем, храпением. Вдруг громко заплакала Виктория. Дрожащий огонек коптилки заслонился сгорбленной черной тенью: точно медведица приподнялась со своего места тетка Настя. Шаль скатилась с нее, обнаружив совсем небольшую круглую фигурку, сидевшую теперь возле ложа роженицы. Варвара смотрела, как там пеленали ребенка, о чем-то советовались, а на душе у нее становилось тоскливо. Сегодняшний приход сюда Ивана Ивановича, то, как он глядел на Ларису, снова обожгли Варвару мучительной ревностью, которую она старалась, но не могла подавить.
В одну из страдных ночей ушли в заводской район Логунов и Хижняк…
Логунов! Смелый и сильный, беззаветно преданный ей человек. Он чуть не плакал, прощаясь с нею, и до чего грустное лицо было у него при ярких сполохах летевших реактивных снарядов. Кто знает, чем обернулось бы дело, если бы Варвара еще задержалась? Возможно, у нее не хватило бы духу оттолкнуть Платона, если бы он снова попытался обнять ее. Так жаль ей стало его тогда! Жаль и сейчас, но Варвара упрямо возвращается к доктору Аржанову.
«Ты видишь, какого человека я упускаю ради тебя! — мысленно с глубокой укоризной говорит она своему дорогому Ивану Ивановичу. — Ты думаешь, легко мне было видеть слезы на глазах Логунова? Но мне не легче, когда ты смотришь на другую женщину, совсем забывая, что я тут и все вижу! Зачем ты навязался такой на мою голову?! Даже Денис Антонович догадался, по ком ты страдаешь!»
Ушел Хижняк. Здесь разлука особенно тяжела… Человек бодр, здоров, бежит, прыгает, тащит тяжелые ящики со снарядами, лихо втаскивает на обрыв пулемет, а через минуту смотришь — он лежит на земле, окаменелый, равнодушный ко всему на свете. Ушел Хижняк!.. А Варвара не успела попрощаться с ним… Поговорить не успела. Плохо стало раненому после операции, и сестра, зайдя в палату, не смогла уйти, пока ему не сделалось легче. Все-таки она догнала бойцов, уходивших в район завода… Солдаты шли под берегом — горбатые черные тени в свете ракет, — ныряли в траншеи, перебегали по открытым местам. Где-то впереди шагали Логунов и Хижняк… Но вдруг запыхавшийся Денис Антонович очутился возле Варвары.
— А я искал тебя перед уходом! — сказал он с простодушной радостью. — Будь счастлива, дочка! Ежели что… Ну, мало ли… Война железо пережевывает — не давится… А мы люди, слабые человеки… Тогда пиши чаще Елене Денисовне, не забывай ее. Хорошо мы с ней жили. И еще хочу сказать тебе, Варюша: не убивайся об Иване Ивановиче. Свет на нем не клином сошелся. — Хижняк погладил понуренную голову девушки и, взяв пилотку, которую она теребила в руках, отер слезы, побежавшие по ее лицу, разгоревшемуся от быстрой ходьбы.
Среди ночи проснулась Наташа. Что-то словно лопнуло в ее ухе, и она услышала легкое дыхание Лины. С минуту девушка лежала не шевелясь, боясь поверить своему счастью. Около трех недель жить в мертвой тишине!.. Вокруг суетились люди, бежали, падали, обливаясь кровью, тащили боеприпасы, стреляли. Повсюду вспыхивали косматые огненные клубки взрывов. Но все это происходило беззвучно, точно человека накрыли звуконепроницаемым стеклянным футляром. Наташа говорила, кричала и не слышала своего голоса. Это ужасно угнетало. Выручала Лина, которая теперь легонько сопела возле самого уха. Каким чудесным показался девушке звук этого родного дыхания!
— Лина! — затеребила она подружку.
Та вскинулась испуганно и села, не открывая глаз, сонно валясь на сторону.
— Я слышу! Я стала слышать! — торопливо шептала Наташа, обнимая Лину за крепкие плечики и прижимая к себе.
— Ой! В самом деле? — вскрикнула та, сразу просыпаясь. — Наталка, милочка!
Проснулась и Варя:
— Что у вас, девчата?
— Я слышу. Я стала слышать! — с волнением твердила Наташа.
— Как хорошо! — обрадовалась Варя.
— Наташа, душечка, значит, прошло? — присоединилась к маленькому хору Лариса.
— Прошло…
— Чего развозились? — заворчал неврастеник. — Спать не даете.
— И правда. Что вы там, девчата? — беспокойно спросила Паручиха, спавшая, как зайчиха, одним глазом.
Завздыхали, закашляли остальные.
— У Наташи глухота прошла, — звонко сообщила Лина.
— Ну вот еще одна радость! — от души сказала Паручиха и добавила, позевывая: — Отчего бы такое: пушки палят — и ничего — спишь, а как только ворохнется кто рядом — враз просыпаешься?
14
Глубокая балка Банный овраг выходит к Волге чуть пониже завода «Красный Октябрь». Устье ее выглядит как дикое, глухое ущелье, на дне которого бежит ручей, взбивая буграми грязную пену.
Банный овраг раскалывает северные склоны Мамаева кургана (южные огибает Долгий овраг) и отделяет завод от бурно горевшей недавно нефтебазы. Здесь кончается правый фланг 284-й сибирской дивизии Батюка, занявшей оборону большого треугольника, основание которого на берегу в межовражье, где нефтебаза, а вершина на северо-восточных откосах Мамаева кургана.
Крутые, местами почти отвесные склоны Банного оврага изрыты пещерами блиндажей; возле устья расположены в штольнях штаб армии Чуйкова и дивизии Гурьева, в которую были направлены Логунов, Хижняк и группа Коробова.
Особенно тяжело в этот раз простился Логунов с Варенькой. Недаром захватила ее гнетущая его кручина, горячая мужская тоска. Впервые за все время он почувствовал: стронулось что-то в душе девушки. Но надо, надо было уходить. До сих пор удивлялся Платон, как он не вернулся с полпути, чтобы заглянуть еще раз в ее глаза.
Суровая действительность диктовала иное…
Гурьев, командир дивизии, крепыш невысокого роста, с воспаленными от бессонницы глазами, встретил Логунова сердечно.
— Очень даже кстати! — сказал он, просматривая список, переданный Логуновым. — Очень кстати, голубчик! Нам сейчас каждый боец дорог. Вот, — он кивнул на сидевшего у стола человека с трофейным автоматом за спиной, — командир истребительного батальона, теперь рабочего отряда завода «Красный Октябрь» товарищ Цветков. Просит дать им настоящего, то бишь военного, руководителя, а я не даю.
— Я докладывал вам обстановку, товарищ генерал. Мы со всей душой обороняться будем, но в военном деле чувствуем себя нетвердо.
— Ничего, ничего. Вы народ уже обстрелянный… Я сам тоже не военным родился, а теперь дивизией командую. — С этими словами генерал снова обернулся к Логунову, расспросил о составе пришедшего с ним маленького пополнения. — Значит, вас направили в первый батальон, — сказал он, хмурясь. — Обезлюдел полк. От Дона ведем активные оборонительные бои. Фельдшер с вами… Опытный? В батальонный пункт медпомощи? Хорошо. А вы комиссаром батальона назначены. — Гурьев взглянул на золотую звездочку на груди Логунова и добавил: — Я о вас слышал. Знаю: вы и обязанности комиссара дивизии сможете нести, но имейте в виду — у нас здесь батальон равен дивизии.
Генерал добыл папиросу, предложил закурить Логунову; сминая картонный мундштук крупными пальцами, всмотрелся в его лицо.
— Сибиряк? Уралец? Это хорошо. Сибиряки нам ко двору. Много их в нашей армии, и дерутся здорово. Вон сосед Батюк сам украинец, а дивизия у него сплошь сибирская, да четыре морских батальона. Единственная дивизия, которая ни на один метр здесь не отступала. Батюк с ходу перестроился на штурмовые группы и как стал на позицию, так и стоит. Предельно упорный. Группы принял сразу, позицию сблизил с врагом до предела, до броска гранатой, не отрывается от фашистов ни на шаг, и передний край его бомбить невозможно.
Логунов уже встречал раньше мощного большеглазого Батюка, энергичного, громкоголосого, отличнейшего стрелка и любителя потолковать с политработниками. Таким тот сразу и запомнился, как образцовый старший командир.
— А я из-под Тулы, — задумчиво продолжал Гурьев. — Бывший батрак. Мой сосед справа, на заводе «Баррикады», — командир дивизии, в прошлом извозчик… А на СТЗ воюет коногон с угольных копей. Теперь-то все мы академии военные окончили. — Гурьев помолчал, словно предоставил собеседнику сделать собственные выводы из сказанного. Лицо его стало значительно-строгим. — Немцы сильны тем, что хотят взять, а наша сила в том, что мы отдать не хотим, не можем. Дальше отступать некуда. Точка. Держитесь по-батюковски, товарищ комиссар!
Выйдя из блиндажа командира дивизии, Логунов вместе с Хижняком, Коробовым и остальными бойцами двинулись к позиции своего нового батальона. Навстречу им санитары-носильщики несли и вели раненых и исчезали, точно проваливались в изрытую землю, затянутую сизым дымком.
— Здесь наш медсанбат, — сказал Хижняк, успевший ознакомиться с обстановкой.
Особенное, незабываемое впечатление произвел на Логунова и его спутников завод «Красный Октябрь», уже прекративший работу. Когда они поднялись по неглубокой балочке на береговую кручу, то невольно замедлили, потрясенные трагедией его разгрома.
Мрачно и величаво темнели перед ними лишенные жизни громадные корпуса; насквозь простреленные, с развороченными крышами, с обрушенными конструкциями перекрытий, они представляли сплошной хаос железа и камня, освещенный пламенем близких пожаров. Но мартены еще держались, трубы-исполины стояли строем от Волги на запад, и облака медленно идущего дыма цеплялись за их сбитые вершины. Ворота мартеновского цеха были распахнуты. Глыба паровоза, застрявшего на рельсах, чернела в них.
Все мертво, пусто. А давно ли бушевало пламя в печах мартенов? Давно ли лилась тугой белой струей кипящая сталь, обдавая литейщиков огненной метелью сверкающих искр, и розовые зарева играли в неоглядных просторах цехов. Звенящие мостовые краны плавно проносили пышущие жаром красные болванки к блюмингу, где, точно капитаны в рубке корабля, сидели операторы, и могучая машина прокатывала стальные слитки, послушная малейшему движению человека.
По всем цехам шла сталь, источая жар, осыпая окалину, меняя форму. Сталь для машин, для станков, для тысяч нужд мирной жизни. Когда пришла война, завод начал работать на оборону, а потом его разрушили. Люди, связавшие с ним свою жизнь, грудью заслонившие его в восемнадцатом году от полчищ белогвардейцев, были теперь далеко. Они, старые рабочие, плакали навзрыд, покидая свой «Красный Октябрь», целовали черную от шлака и копоти заводскую землю. Теперь они строили новые заводы и выпускали скоростные плавки в Сибири. Оборудование осталось на месте: не вывезешь тяжелые прокатные станы, не стронешь громаду блюминга. А мостовые краны, стотонные ковши, паровые молоты и штамповочные станки? Не вывезли их и не взорвали.
— Не отдадим завод! — сказало молодое поколение «Красного Октября». Целые полки трудовой молодежи послал завод в армию. Но он еще дышал, он еще работал, когда тысячи тонн взрывчатки обрушились на него с воздуха… Теперь он замер, но и в этом безмолвии звал к сопротивлению.
15
— Опять мы вместе, Ваня, — сказал Логунов Коробову, стаскивая с плеча лямку ведерного термоса. — Но кто из нас, армейских политработников, думал раньше, что политработа может принять такую форму, а? — И Логунов весело посмотрел на командира штурмовой группы, оборонявшего теперь дом в заводском районе, на подступах к «Красному Октябрю». — Пришел к вам потолковать за чашкой чаю. Айда, ребятки, погреться!
— Нам тут, товарищ комиссар, очень даже жарко, — сказал маленький Оляпкин, спрыгнув с груды кирпичей, служившей ему пулеметным гнездом, защищенным углом сползшего железобетонного перекрытия. — А горлышко промочить — с великим удовольствием. Петя, ты как?
Наверху, на бетоне, громко застучали, потом, точно с полатей, свесилась большая голова в каске с толстым, даже несколько обрюзгшим молодым лицом.
— Пить хочу — хоть помирай!
— Погоди помирать, иди сюда. Я из тебя еще бронебойщика собираюсь сделать, — сказал Ваня Коробов, перехватывая из руки в руку консервную банку с кипятком, служившую ему кружкой. — Чай-то какой! Крепкий! Сладкий! — приговаривал он, блаженно щурясь и по-мальчишески дуя в банку оттопыренными губами. — Ведь ни чаю попить, ни пообедать — круглые сутки покою нет. Да еще нашелся какой-то гад снайпер — бьет по термосам! Как заприметит, щелк — и навылет. Два подносчика здорово ошпарились, а мы четвертый день всухомятку. Вам повезло…
— Мне два раза повезло: чай донес и снайпера этого перехитрил — я о нем в медсанбате узнал… Теперь не будет больше дурака валять! Так-то, Ваня! Но чаек я и в другие группы ношу. Чем отрывать бойцов от дела одними разговорами, заодно понемножку и обслуживаю их.
— Значит, вы тоже совмещаете? — Оляпкин, недавно опять представленный к награде, любовно и преданно взглянул на Коробова. Круглое, красное от загара лицо пулеметчика со светлыми бровями и маленьким облупившимся носиком, вдруг стало красивым, такая хорошая, добрая и гордая улыбка появилась на нем. Вспомнил Оляпкин, как пришлось ему разговаривать с командующим армией, и о своем боевом ордене подумал. — Однако теперь я разукрупнен, — продолжал он свои мысли вслух и снова принял вид мешковатого, неловкого солдата.
— Как это разукрупнен?
Оляпкин молча кивнул на подходившего развалистым шагом Петю Растокина, похожего больше на грузчика, чем на военного.
— Второй пулеметный расчет, — серьезно отрекомендовал Коробов Растокина. — Здесь по-другому приходится действовать. Сползаешь в укрытие — спасай оружие. Во время артобстрела все в развалине перевертывается вверх дном. Выполнение боевых задач согласовано. Но бац! Неожиданность — уничтожено гнездо для огневой точки. Бац! Неожиданность — новый пролом образовался, засыпало окоп, вышвырнуло перемычку потолка. Тут нужно, чтобы боец был сам словно молния и чтобы у него котелок варил моментально. Вы не думайте, что наш тяжеловес не успевает, — поймав оценивающий взгляд Логунова, предупредил Коробов. — В минуту трудную он действует, правда, без поспешности, но уж ни одного шага и слова лишнего — все в точку. Зато Оляпкин… Ох, Оляпкин!
— Был бы я такого малого калибра, я бы тоже прыгал, как блоха, — сказал ревниво Петя Растокин.
Логунов слушал, присматривался к бойцам и, точно заправский повар, наливал из термоса то в кружку, то в котелок.
— Читали о новом приказе Гитлера? — спросил он подошедшего Яблочкина.
— Нет еще. Сегодня даже газетку посмотреть некогда было.
— Гитлер приказал своим войскам взять Сталинград к пятнадцатому октября. Вот они и штурмуют. Смотрите, что делают! До двух тысяч самолето-вылетов в день! Страшен был сентябрьский натиск, но устояли мы. А сейчас… Как вы думаете: удержите вы этот домик? — неожиданно спросил Логунов.
Бойцы переглянулись. Ваня Коробов даже побледнел.
— Надо бы удержаться, но трудно, ох, трудно!
— Но разве легче было, когда к вам Чуйков приходил?
— Не легче, конечно, но там стена помогала, — сказал Оляпкин. — Тот домик был покрепче. А тут как дадут из пушки, все наши простеночки летят. А уж если бомбить начнут!.. — Оляпкин махнул рукой и умолк.
— В центре нас не бомбили, — добавил Володя Яблочкин. — Мы там с фашистами чуть не под одной крышей сидели, да и под одной крышей приходилось, а тут самолетам простор…
— Значит…
— Ничего не значит, — хмурясь, перебил Коробов. — На Мамаевом кургане… Бойцы Батюка на голом бугре воюют, да держатся. Насчет бомбежек тут мы сами еще не достигли. Нас учили идти на сближение с врагом до броска гранатой, а мы по привычке смотрим, где стены покрепче. Вот влезли в развалину, а что толку в ней? Тут не осколком, так кирпичом двинет. Все еще учимся воевать, Платон Артемович! Где дома часто стоят, там хорошо действовать штурмовой группой, а на больших пустырях — сидишь в коробке, и трясут ее все, кому не лень…
Логунов смотрел на Коробова и не узнавал веселого сержанта. Видно было, что Ваня учился военному делу всерьез, проходя свою академию уличного боя.
— Скоро двадцать пятая годовщина Октября, — бодро заговорил Логунов, но голос его дрогнул. — Как бы не стала она последней для нас, ребята! Если не отстоим Сталинград, захватят фашисты всю страну.
Петя Растокин сразу помрачнел. Он собирался прожить долгую жизнь и не малого достигнуть, мечтал заведовать гаражом на одной из новостроек Поволжья и совсем не хотел сделаться батраком у новоиспеченного помещика-немца. Хватит, побатрачил его отец, походил с язвами на ногах дед, добывая каторжным трудом богатство хозяину в соляных забоях Баскунчака. Уж лучше сидеть, как сейчас, в развалинах: по крайней мере, можно бить ненавистных пришельцев!
У Яблочкина чуть слезы не навернулись, когда он вспомнил свою Москву, прекрасную в сиянии праздничных огней. Можно ли допустить, чтобы погасло это сияние?!
Глаза сибиряка Коробова сверкнули гневом, и, глядя на него, сразу представил Логунов могучие реки и дремучие леса сказочно богатой Сибири, вырастившей новые города и таких вот людей, суровых и сильных.
— Мы не отдадим Сталинград, Платон Артемович! — сказал Коробов звенящим от волнения голосом. — Заявите всем от нашего имени, что за Волгой для нас земли нет!
16
— Вот в эти же дни мы сражались за Царицын в восемнадцатом году, — вспоминал Хижняк, подкладывая щепки в трубу самовара.
Фельдшер сам выправил вмятины на боках своего водогрея, найденного им среди развалин, вычистил его толченым кирпичом и пристроил возле железной печурки. Все обрадовались, когда в блиндаже впервые замурлыкал, запел по-домашнему самовар, блестевший в полутьме как золотой идол. «У командира дивизии, может, лучше найдется, но наш заслуженный, — похвалился Хижняк. — Дымку от него чуть, а польза большая: и чайку попить, и вместо кипятильника на медицинском пункте».
Однако обстановка складывалась такая серьезная, что фельдшеру редко приходилось пользоваться этим «кипятильником». Легче было дать раненому глоток водки, чем кружку кипяченой воды.
«Денис Антонович! Брось ты эту посудину! — взмолился Логунов, столкнувшись при очередном отступлении с фельдшером, похожим на нагруженного буйвола. — Не позорь ты нашу воинскую часть!» — «Не брошу! — сказал Хижняк. — Что, я его для немцев чистил?! Он нам самим еще пригодится. Всего на два шага отошли — да кидать! Прокидаешься, пожалуй!»
Сердитые слова неунывающего лекаря ободрили не только бойцов, но и самого Логунова. Опять отошли к Волге… Отбили все наскоки врага, а приходится отступать! Точно ржавчина какая-то ложилась от этого на сердце.
«Скрипим! — подумал Логунов, закончив писать донесение в политотдел дивизии. — Если бы не поддерживали соседи с флангов, давно бы сбросил нас враг в Волгу. Держат они его за уши! Не дают вцепиться зубами нам в горло. Сколько же сил тратит народ на поддержку всего Сталинградского фронта! Каждый кровно заинтересован в победе. Взять того же Оляпкина… В старой армии его замордовали бы: не так отдал честь, не так повернулся… Били бы за то, что шинель мешковато сидит, за плохую выправку. И стал бы он еще нескладнее, уже от забитости неловкий и робкий. Заслуга сержанта Коробова в том, что он силу духа пробудил в людях и потому создал штурмовую группу». В глубине души сознавал Логунов собственное влияние на рост Коробова, но ведь и ему самому помогали расти в свое время и теперь помогают…
Он вручил пакет связному, взял автомат и стал осматривать его, прислушиваясь к рассказу Хижняка. При скудном свете окопной «молнии» все занимались делом. Кто починял одежду, кто чистил оружие. Фельдшер начал заготовлять впрок подушечки из ваты, заматывал их обрезками бинтов и продолжал рассказывать:
— Весной, в мае, взяли немцы Ростов. Тогда богатые казаки на Дону собрали войсковой круг и вместе с немцами выбрали донским атаманом генерала Краснова. Куда девалась любовь к родине — России, весь патриотизм казацкий! Краснову и дали задачу: вместе с немцами к пятнадцатому августа взять Царицын. Бои тогда здесь были ух какие!..
— Все-таки, наверно, легче было, чем теперь? — спросил молодой солдат, который продержался в обороне завода почти целую неделю и поэтому с полным правом считался ветераном Сталинграда.
— Легче? Бомбежек таких не водилось, конечно… Но ведь мы почти голые против них были. Немцы за грабеж на Дону и Украине оружие для красновцев не жалели. Хлеба у них — завались. А у нас бойцам выдавали в день по четверти фунта хлеба, рабочим ничего не выдавали. Конники из-за фуража слезно плакали. Знаете кавалеристов?.. Он сам куска не съест, когда у него лошадь не кормлена. А в тылу нашем шевелилась уральская казачья контра, в ноябре адмирал Колчак объявился. Туго петля затягивалась!
— Как же вы справились?
— Только именем революции да сознательностью своей победили. На левом берегу рабочие дружины заготовили запасы хлеба и фуража, но шел лед. Тогда товарищ Ворошилов приказал начальнику снабжения армии немедля доставить этот хлеб на правый берег. А как доставить? Бригады понтонного батальона и рабочие заводов, чтобы спасти советскую власть, построили мост через остров здесь, в заводском районе. Днем и ночью строили, тонули, гибли от пуль и снарядов… Но через четверо суток армия и город получили продовольствие. И мы удержались.
— А все-таки Царицын был взят белыми, — сказал молодой ветеран. — Сдали ведь город в девятнадцатом году?
— Ну, тогда Колчака уже разбили и отбросили от Волги на полторы тысячи километров, — ревниво возразил Хижняк. — Не удалось ему соединиться с оренбургскими и уральскими казаками. Рабочий класс Оренбурга отстоял свой город, встал как заслон между Колчаком и Деникиным. Точно, брали белые в девятнадцатом году Царицын! Ну и что ж из того? Брали, да не удержали! Долго ли они тут пробыли? Выкинули мы их вскоре да такую трепку им дали!..
«А ведь я упустил то, что Денис Антонович уже второй раз сквозь огонь проходит! — вдруг подумал Логунов. — И вот опять добровольцем сюда пришел!»
17
Надо было обсудить серьезный вопрос — исключение из партии командира штурмовой группы Степанова, нарушившего воинскую дисциплину.
Страшно это — исключить человека. Но если он честный, если для него нет жизни без партии, заслужит вновь.
«Закваска в человеке всегда обнаруживается, — говаривал отец Логунова, мастер-металлист. — Есть дрянцо — всплывет обязательно. А ежели душа — золото, какой бы грязью ее не закидали, заблестит опять».
Вспомнив об отце, Логунов сразу затосковал по родному Уралу. Вот они едут вместе на открытие металлургического завода… Могучие колышутся вокруг белые ели — идет февральский снегопад. Метель мечется над уральской тайгой, над горами, утонувшими в белесой движущейся дымке, а машина катит да катит себе по новому шоссе. Стройные фермы мостов, перекинутые через бурные, еле схваченные морозом горные реки. Уютные домики дорожников. Поворот за поворотом. Вдруг просвет, деревья разбегаются в стороны, и возникает, как сказка, побеленный снегом город. Новые корпуса завода, высокие трубы. На улицах рабочего поселка, вздымающего дом за домом на склоне горы, шумит детвора.
«И когда успели народить столько? — весело говорит отец. — Гляди, Платон! Только отстроят квартиры, только въедут жильцы — и посыпались ребятишки. Через год-два по улице не пройдешь».
Старый рабочий идет с сыном-инженером по цехам в толпе других гостей.
«Научились бы врачи омолаживать людей. Скинули бы мне годков двадцать, поработал бы я еще на этом заводе, пожил со своей старухой в новом поселке. Четыре дочери высшее образование получили. Три десятилетку кончают, скоро тоже в институт пойдут. Четыре подрастают. Ты, Платон, двенадцатый! Смекай! Учись, работай!»
Платон смотрел тогда на отца и радовался. Ему самому хотелось поработать на таком заводе, ввести в один из этих домов любимую женщину. Но сложилось по-иному: вскоре он уехал на северо-восток, на Чажму.
— Слыхал, товарищ комиссар, новость какая? — заговорил командир батальона Баталов, едва переступив порог блиндажа. — В Долгом овраге девочка родилась. Подумать только!
Смуглое лицо Баталова осветилось ослепительно белозубой улыбкой. Он был уроженец Кавказа. Горбатый, как у коршуна, нос его, кустистые брови над жгуче-черными глазами, и подбористость сухопарой фигуры так и просили папаху, черкеску с газырями и небрежно наброшенную бурку, похожую на готовые развернуться угловато приподнятые крылья. Но Баталов ходил в потрепанной, помятой боевой шинели, продранной осколками, в обшарпанных сапогах и пилотке. И лицо у него, как только он перестал улыбаться, тоже оказалось помятое, а лучики морщинок остались возле устало прижмуренных глаз.
— Подумать только! — повторял он, подходя к столу. — Генерала встретил, кричит: «Слыхал, комбат, ребенок на берегу родился!» Подхожу к блиндажу. Наблюдатель честь отдает, а у самого губы расплываются. «Ты чего?» — спрашиваю. «Девочка у нас родилась! И, говорят, здоровенькая, хорошая девочка!»