Книга: Собрание сочинений. Т.3. Дружба
На главную: Предисловие
Дальше: Часть вторая

Антонина Дмитриевна Коптяева

Дружба

Часть первая

1

— Скоро Дон, а там до Волги рукой подать. Вот куда мы откатились! — с горечью сказал фельдшер Хижняк.

Хирург Аржанов ничего не ответил, только сильнее нахмурил запыленные брови да сжал губы, пересохшие от жажды: в самом деле, откатились — дальше некуда!

Они стояли в кузове грузовика, битком набитого ранеными, врачами, сестрами, придерживались за верх кабины, щурясь от бьющего навстречу ветра.

Полевой госпиталь, в котором они работали, был разбит во время бомбежки. Остатки его оборудования, уцелевший медицинский персонал и раненые помещались теперь на грузовых машинах, двигавшихся в общем потоке.

— Последние километры едем по черноземам. — Хижняк поглядел назад, где в дымах пожарищ остались Ростовщина и зеленая Украина. — За Доном пески пойдут, рыжие глины да голые солончаки. Эх!.. — И фельдшер, махнув рукой, опять умолк.

Дорога пролегала через богатые донские степи. Кудрявилось в полях пышное просо. Рослые подсолнухи, опустившие головы, походили на солдат, устало идущих на юго-восток. Грустно шумела переспелым колосом пшеница, колеблясь белесо-желтыми волнами.

«Не успели убрать хлеба. Теперь все достанется огню», — думал Иван Иванович.

О том же размышлял Хижняк: не дала и здесь война собрать урожай. Видно, что начинал комбайн свою веселую работу, скосил край поля, накопнил солому и ушел неведомо куда. То и дело по сторонам дороги попадались бахчи, на которых среди вянущих листьев и перепутанных плетей лежали глыбы — тыквы, желтые неженки дыни, тугие арбузы. Тускло отсвечивали под навесами зелени тяжелые гроздья винограда. Хутора утопали в фруктовых садах; по ближним овражкам — дикие груши, унизанные зрелыми плодами, заросли терна в густой синеве ягод.

«Этакий благодатный край, и сады и поля как у нас на Кубани, но не сегодня-завтра нахлынут сюда фашисты. Все вытопчут, все сожгут!» — сокрушался Хижняк.

Сражения шли уже на подступах к Дону. Грохот орудий и рвущихся бомб далеко сотрясал придонские равнины, прорезанные балками, заросшими дубняком да кустами бересклета, покрасневшие листья которого словно кровью окропили степные овраги.

В хуторах сумятица: отходят войска, а с ними мирное население. Оставаться жутко, но каково уходить из обжитых родных куреней? Может, еще остановят наши проклятого германца? Однако облака пыли, поднятые тысячами ног и колес, надвигаются с запада — все темнее и выше, будто грозовые тучи. Лица отступающих мрачны. Разговоры отрывисты, негромки. Даже ребятишки присмирели: вон как гудит позади. У матерей слезы: все нажитое годами пришлось бросить. Многие остались в чем удалось выскочить из огня.

Вон стадо бродит возле дороги… Чье оно? Тяжело ступают недоеные коровы — разбухшее вымя мешает шагать. Животные смотрят на толпы пеших людей, на машины и нагруженные телеги, тревожно мычат.

У моста через глубокую балку движение совсем прекратилось, шоферы, солдаты и санитарки, позвякивая котелками, отстегивая на бегу фляжки, поспешили вниз, к родничку.

Выскочил из кузова и Хижняк с ведерком в руке, а за ним Иван Иванович, чтобы размять ноги, онемевшие от долгого неловкого стояния.

В эту минуту и выплыла над запыленным небосклоном шестерка сероватых «юнкерсов». Они шли стороной, но Иван Иванович уже знал эту их манеру высматривать то, что происходит под крылом самолета… Так и есть: шестерка мгновенно развернулась, сделала заход и пошла в пике… Раздался пронзительный свист бомб. Хирург вместе со всеми упал на вытоптанную траву у обочины. Инстинкт жизни прижимал его к земле, но страх за людей заставил поднять голову, и он, похолодев, увидел, как женщина в гимнастерке, тонко перепоясанная ремнем, спрыгнула с машины в самый куст взрыва… А самолеты, сделав новый заход, опять шли в пике: сверху вниз, и опять вверх, и кругом, смертной каруселью.

Они еще кружили в вышине, когда Иван Иванович вскочил и побежал к своим… Повсюду зияли большие воронки, затянутые сизым дымком, валялись расщепленные вдребезги машины, опрокинутые повозки, отброшенные с дороги взрывной волной за десятки метров. Где останки лошадей, где убитые люди — ничего не поймешь.

— Вот тебе и Красный Крест! — вскричал подбежавший Хижняк, чуть не выпустив из рук драгоценное ведро с водой. — Что же это такое?

Иван Иванович промолчал; восклицание Хижняка, вырвавшееся как крик душевной боли, не требовало ответа. Картина окончательного разгрома госпиталя одинаково потрясла подоспевших людей. Один из хирургов сидел у дороги, придерживая руками раненую голову. Женщина-врач торопливо доставала индивидуальный пакет.

— Я сам сделаю перевязку! — Иван Иванович мягким, но властным движением забрал бинт из ее дрожавших рук, и она заплакала навзрыд: среди погибших был ее муж, оба они попали на фронт прямо со студенческой скамьи. Доктор Аржанов видел искаженное горем лицо молодой вдовы, но рыданий не слышал, все еще оглушенный грохотом взрывов.

Светло и ярко, как солнце, упавшее в степь, пылал неподалеку лесок карагача, забитый легкими шарами прошлогодних степных катунов.

Накладывая повязку раненому, Иван Иванович взглянул на оранжевые языки огня и вспомнил безумную старуху, плясавшую на улице горевшего украинского села. Седые волосы ее были растрепаны, платок сбился на шею, а плясала она строго, старательно, будто работала, только порою выкрикивала: «Красиво? Красиво?..» Задохнувшись, останавливалась, словно остолбенев, а через минуту — снова в пляс. У всякого, кто видел ее пляску, становилось тяжко на душе, но народ смотрел молча, только проходившие красноармейцы сказали:

— Когда же мы дадим фашистам по зубам за все их красивые дела?!

«Когда же?!» — подумал Иван Иванович, опечаленный гибелью товарищей.

2

Ночью степь, накаленная за день солнцем, дышит теплом, низко блестят над нею звезды, отдавая нежной горечью полынка, шелестят спелые августовские травы. Лег бы и лежал хоть до утра, глядя в близкое небо, слушая легкую поступь полусонного ветра. Такой ночью только влюбленным бродить по степи!.. Но сейчас на западе беспрестанно колышутся сполохи взрывов. А вот почти рядом раскрылась огненная пасть, рявкнула грозно… Снова раскрылась с ревом, и пошло сверкать, сгущая красными вспышками обвалы темноты. В глубине неба зашарили лучи прожекторов, смахивая звезды, выискивая гудящие самолеты, а над горизонтом, словно для отвлечения, засветились то и дело взмывавшие из мрака белые вражеские ракеты.

Иван Иванович споткнулся, зацепив ногой за длинную плеть; зашуршали потревоженные большие листья.

— Растут твои трехпудовые тыквы, Денис Антонович! — с невеселой усмешкой в голосе напомнил он. — Растут себе и не знают, что пройдут по ним немецкие танки…

— Тыквы — и вдруг танки! Пройдут ведь! — Но почему хотелось фельдшеру Хижняку на Каменушке, в условиях приполярья, где и елки-то не растут, вырастить трехпудовую тыкву? Если бы арбуз… Вон их сколько раскатилось вокруг!

Среди ночи, когда Большой Воз коснулся дышлом горизонта на севере, Хижняк предложил устроить привал.

— Мы тоже сегодня не малый путь сделали, — сказал он, посмотрев на звездные шляхи.

Друзья пожевали хлеба и прилегли под стогом колючего степного сена. Хижняк как будто сразу задремал, а Иван Иванович, закинув за голову руки, все смотрел в успокоившееся небо, усыпанное крупными звездами, смотрел и думал о идущих боях, вслушиваясь в глухой гул, наплывавший с запада. На востоке слышалась пальба зениток, что-то взрывалось и там. Поток машин на шоссе шумел во тьме непрерывно, и люди, шедшие пешком, двигались прямо степью, тащили узлы, сонных ребятишек, вели своих буренок, гнали стада колхозного скота. То стоны слышались в ночи, то говор, то стук колес и бряцание оружия, и все это лилось, лилось на восток. Видно, большой затор образовался у переправ, если сейчас, когда враг уже подходит к Дону, полна степь народом!

«Ка-ак он нас опять погнал! — с тревогой, все время нывшей в груди, думал Иван Иванович. — Не можем мы остановить его, а ведь решается судьба страны, и нельзя допустить, чтобы фашисты прорвались к Сталинграду». Тут доктор вспомнил о своей бывшей жене. Перед самой войной ушла Ольга, и никто из родных не провожал хирурга на фронт. А сегодня уничтожены остатки его фронтовой семьи — большого, смелого, дружного коллектива, и печаль новой утраты легла на душу, уже ожесточенную зверствами врага. Погибли товарищи, с которыми пришлось пережить и преодолеть столько трудностей. Хирург на фронте тоже воюет, возвращая раненых в строй, мало того: чтобы не пропал тяжелый опыт войны, изучает его по горячим следам. Очень жаль, что вместе с имуществом госпиталя погибли материалы непосредственных наблюдений за острым периодом травмы черепа: заметки и выписки, сделанные в часы, положенные для отдыха.

Хижняк вдруг всхлипнул, оборвав мысли Аржанова.

— Что ты, Денис Антонович?

— А ничего! — сказал тот совсем не сонным, тихим голосом. — Лежу и размышляю… Неужели и тут их не остановим? Неужели вырвутся на Волгу? Ведь только Дон им форсировать, и опять равнина — как стол, гладкая. Я знаю… В восемнадцатом году добровольцем-фельдшером пришел сюда с кавалеристами из Ставрополя… Вместе с рабочим классом били в Царицыне морду белой сволочи, а теперь туда дорожку врагу протаптываем! Берут нас за горло… — Голос Хижняка оборвался, заглох. — Когда был я хлопчиком малым, украл кто-то у моего батьки фонарь, — заговорил фельдшер, чуть погодя. — Я не брал, не видел даже этого фонаря, а батя не поверил, отстегал меня вожжами… Ох, и плакал я в тот раз! Один только раз в жизни так плакал. Сейчас словно камень пудовый ношу на сердце. Ожесточился. Зажелезнел. Но вспомнил врачей и сестер наших — и вроде заплакал. А слез-то настоящих нет: пробилась такая слеза, аж глаза выедает, вот яд какой во мне накопился!

Хижняк сел, четко выделился на красном фоне занявшегося вдали пожара словно углем очерченный, характерный его профиль: вздернутый нос и загнутые большие ресницы. Люди на привалах не разжигали костров, даже курили с опаской, а война нагло раскидывала по степи свои огненные вехи.

Иван Иванович тоже привстал, начал собираться.

— Пошли дальше! Надо поскорее попасть в какой-нибудь госпиталь.

3

Опаленная зноем рыже-бурая пустыня. Колючки. Низенький сероватый полынок. Кое-где прозрачные кусточки кермека, покрытого лиловыми крапинками цветов. Ни родника, ни деревца, только мелкие балки бороздят, как морщины, сухое лицо земли. Солнце жжет беспощадно, и голубые миражи струятся в горячем воздухе: призрачные реки и озера возникают, дразня утомленных путников.

Глухая степь! Но тишины и здесь нет: то грозно ухающий, то слитный басовый гул ожесточенных боев на подступах к Дону все усиливается, хотя бело-синие береговые горы давно пропали из виду, и так же сколько глазом окинуть виднеются движущиеся на восток разрозненные группы людей.

— Куда мы идем, Денис Антонович? Что мы тут путаемся, как дезертиры?

— Скажете! Вон там дорога — с Калача на Сталинград. Скоро будет Кривая Музга — станция железнодорожная. Тут госпитали должны стоять обязательно. Видите, белеет? То башня водонапорная. Мы, бывало, здесь немало езживали, места знакомые.

— Еще бы! — Иван Иванович прибавил шагу. — Какие тут места! Недаром вы отсюда на Каменушку сбежали.

— Туда я с Кубани приехал. Здесь тоже был бы богатейший край. Земли-то! Веди борозду на десятки километров — нигде не зацепишь. И солнце жарит с апреля по самый ноябрь. Какие хочешь фрукты, и рис, и хлопок произрастать будут. Только воды не хватает!..

— Самого пустяка! — грустно пошутил Иван Иванович.

— Сейчас выясним обстановку, — пообещал Хижняк, минуя разрушенные саманные избы на краю поселка. — Будьте ласковы, гражданочка, скажите, есть тут у вас военные госпитали? — обратился он из-за камышового плетешка к смугло-загорелой миловидной женщине, вышедшей из летней кухоньки.

— Есть, пребольшие! — с ребяческой поспешностью отозвалась с порога тоненькая девочка, похожая на мать красивым личиком.

— Молчи-ка лучше! — оборвала женщина сердито, но с мягким украинским акцентом. — Может, они шпионы.

— Полегче, красавица! — обиженно сказал Хижняк. — Не видите разве — люди в военном…

— Приходят и в военном!

— Я сам хохол с Кубани, чего ты бдительность свою доказываешь? Медики мы: вот доктор, а я фельдшер, потому в госпиталь дорогу шукаем. Могли бы любого солдата на улице расспросить, но, признаться, обрадовались мирному населению. Может, вы нам крыночку молока продадите?

— Зачем же продавать? Раз свои, чего такими пустяками считаться! — Степнячка распахнула воротца, с интересом взглянула на доктора. — Бойцы жизнь отдают. Да и мы, мирные, по крайчику ходим: то и дело бомбит, проклятый! К Дону пробился!.. Подумать только! Вечор ухом к земле прислонилась — гудит, а сегодня и так доносит — бьют из орудиев. — Разговаривая, женщина проворно летала по крохотному дворику между пышными лилово-красными кустами, из которых на юге вяжут веники, и пожухлыми плетями мелких тыкв, несла к столу, вкопанному под навесом кухнешки, крынку молока, ржаной хлеб, соленые огурцы в миске. — Чем богаты, тем и рады. Ешьте на здоровье.

— А хозяин где у тебя? — спросил Хижняк, который принялся было за еду, но невольно засмотрелся на красавицу степнячку.

Тонкая в стане, как оса, с затянутыми в тугой узел лаково блестящими черными волосами, с такими ясными черными очами, точно горячий свет южного солнца лился из них, женщина вдруг поразила его смелым и детски жизнерадостным выражением лица. Она, наверно, и работала легко, быстро, словно играя, как говорила, как дышала, как ходила, чуть вкось ставя узкие ступни смуглых босых ног.

Иван Иванович тоже засмотрелся на нее, потом перевел взгляд на ребенка. Здесь, в скромной хате-мазанке, жило счастье.

Но лицо женщины сразу померкло, потух свет в глазах, и углы рта скорбно опустились.

— Муж-то?.. В прошлом году под Смоленском… Был он артиллеристом-зенитчиком… А госпиталь рядом, — сказала она после небольшого молчания. — Покушаете, девчонка проводит. Она у меня шустрая.

— Что же не эвакуируетесь? — с участием спросил Иван Иванович.

Степнячка задумалась.

— Мы ущелье отрыли, бегаем хорониться туда, когда бомбы кидает. У нас мало кто уехал: войска отходят, а вера в народе все живет: может, не пустят его через Дон, фашиста-то? Куда же дальше пятиться? Волга рядом! И казаки на Дону не стронулись, хотя они немца очень не уважают.

— А вы?

— И мы бы его рогачом по шее! Исстари по степи расселились, тут и держимся. Не допускали нас раньше донские казаки на свои береговые земли. Поневоле мы здесь осели, а потом обжились. Может, кому и не глянется, а нам мило…

— Вон там! — Девочка показала на невысокие бугры в стороне от побеленных саманных построек поселка. — Сверху не видно, а землянки большие-пребольшие. Доктора тоже все военные и в белых халатах. Раненых ужас сколько! Охаю-ут! Стону-ут! Один весь в кровище с носилок соскочить хотел. Кричит: «Вперед, вперед!»

Иван Иванович и Хижняк, слушая ребенка, молча шагали к госпиталю. Теперь они увидели, как от шоссе, где двигался в облаках пыли людской поток на Волгу, шли сюда легкораненые. Грузовые машины медсанбатов подходили по степи — проселками.

— Когда вы будете свободные, приходите к нам опять, мы вас каймаком угостим, — сказала девочка, подавая на прощание смуглую ручку.

— Что это за каймак? — спросил Хижняка Иван Иванович, провожая ласковым и задумчивым взглядом маленькую степнячку.

— Сливки, снятые с топленого молока.

4

Решетов, ведущий хирург полевого госпиталя, мыл руки в тазу и диктовал описание сделанной им операции. Хотя на сухощавом лице пожилого хирурга выражалось крайнее утомление, он выговаривал слова с особенной отчетливостью: история болезни должна точно отражать то, что происходило с больным на всех этапах лечения. Молодой красноармеец, примостясь на краю стола, так же старательно записывал, бережно придерживая листы бумаги забинтованной кистью.

Заметив вошедших, Решетов вскинул карие живые глаза на Ивана Ивановича.

— Что скажете, коллега?

— Хотим поработать у вас. Вот документы; вот разрешение начальника вашего госпиталя. — Иван Иванович кивнул на Хижняка: — Это мой ассистент.

— Отстали? — поинтересовался Решетов и, вытянув шею, прочитал бумажку, не прикасаясь к ней.

— В пути, на той стороне Дона, разбит госпиталь.

— Жмет вовсю. — Решетов вздохнул, снова острым взглядом окинул пришельцев. — У нас рук не хватает, а поток раненых все усиливается. Давайте становитесь в перевязочную.

— Хорошо, — согласился Иван Иванович, понимая, что ведущему хирургу нужно проверить их, прежде чем допустить к серьезной работе, но невольно задержался у открытой двери операционной.

— Осколочное ранение, — сказала своей ассистентке женщина-хирург, глядя на взятого ею на стол раненого с размозженной выше колена ногой, по которой текла кровь, не остановленная наложенным жгутом. Санитары сняли уже транспортные шины, сняли повязку, и нога, обутая в солдатский сапог, лежала, странно обособленная от раздетого тела.

— Он в состоянии шока. Зачем вы взяли его, Лариса Петровна?! — заметил вошедший Решетов.

— Ждать, когда он оправится от шока, невозможно. Я буду оперировать.

«Вот отчаянная женщина! — подумал Иван Иванович, одобрительно следя за ее действиями. — Тут я тоже стал бы оперировать немедля».

Лариса Петровна делала ампутацию, вся сосредоточенная на своем деле. Ее быстрые и точные, но женственно мягкие движения особенно привлекли внимание Ивана Ивановича.

«Красиво работает, — отметил он. — И вообще красивая».

Правда, у Ларисы Петровны видна над белой маской лишь верхняя часть лица, но высокий лоб с туго сведенными бровями и опущенные ресницы действительно красивы. Глаз не видно: они устремлены в открытую рану. В гибких пальцах то огромный нож, то зажим, останавливающий кровотечение. Сестра-ассистент подает пилу… Неприятная, ненавистная хирургам операция, но Иван Иванович видел, что ампутация делается блестяще: культя должна получиться лучше некуда.

«Умница, Лариса Петровна! Вообще женщин-хирургов на фронте много, и работают они хорошо!»

Придя к этому выводу, Иван Иванович ощутил кипучее желание немедленно действовать. У столов тихие переговоры, позвякивают инструменты, и все вдруг заглушается протяжным охающим всхлипом: санитары подносят и разгружают очередные носилки…

— Пойдем в перевязочную, Денис Антонович!

5

Перевязочная, обтянутая белыми простынями, казалась тесной от врачей, полураздетых солдат, сестер и санитарок, сновавших с узлами операционного белья, с тазами, в которых выносили ватные тампоны, окровавленные марлевые салфетки и заскорузлые бинты. Сразу видно, что бои за Дон шли ожесточенные. Чем сильнее наступал враг, чем яростнее было сопротивление, тем больше поступало раненых. Через полчаса Хижняк уже освоился с новой обстановкой, и, когда послышался сигнал воздушной тревоги, а пол в землянке стал подрагивать, он даже не заметил этого.

Иван Иванович тоже забыл досаду на Решетова, который решил испытать его, несмотря на горячее время: работы оказалось много. Сюда посылали людей и с серьезными ранами, и как-то само собой получилось, что молодые врачи вскоре начали обращаться к вновь прибывшему хирургу за советами. Он помог остановить сильное кровотечение из раны мягких тканей черепа, показал, как сшить лучевой нерв на руке — что обычно не рекомендовалось во фронтовой обстановке, — проконсультировал удаление глазного яблока у раненого осколком пулеметчика Котенко, широкогрудого рослого парня.

— Це ж не Котенко, а настоящий Слоненко, — певуче сказал тоже подошедший Хижняк, и легкая улыбка промелькнула не только на губах хирургов, но и по землисто-серому лицу самого Котенко.

— Хорошо, что левый глаз: его при стрельбе все равно прижмуривать надо!

— Ах ты, Котенко-Слоненко! — Иван Иванович хотел погладить могучее под грубой рубашкой плечо солдата, но руки в резиновых перчатках были испачканы кровью — он держал их, отводя в сторону, когда заглядывал в лицо раненого и подсказывал хирургу, что делать, — поэтому, не дотронувшись и не показав душевного участия, доктор торопливо прошел к тазам для мытья.

Следующей операцией он так занялся, что не заметил, как вошедший в перевязочную Решетов остановился позади него и минут десять наблюдал за его работой — удалялся осколок из раны на шее.

— Отлично! — одобрил Решетов. — Как видите, и в перевязочной хватает дела. Не успеваем… Слушайте, коллега, что, если я пойду отдохну часика два-три, а вы поработаете за моим столом?

6

Но прежде чем отдохнуть, Решетов направился к распределительному посту, где военные фельдшеры, сбиваясь с ног, встречали поток раненых. Там скрипели колеса, шумели автомашины, в желто-серой пыли мелькали то бычьи рога, то высоко посаженные головы верблюдов. Рядом находились землянки сортировочной. Легкораненые шли оттуда в перевязочную, потом в ближние тыловые госпитали, остальных направляли в операционную.

Полевой госпиталь жил боевой жизнью, отражая все напряжение, которое испытывала армия на переднем крае обороны.

«Хирург Аржанов заслуживает внимания, — думал Решетов, широко шагая по всхолмленной земле, устланной коврами из колючек и рыжих бурьянов (работа саперов — садовников военного времени). Видно по всему, серьезный человек, техника у него замечательная, и слепо инструкции не держится».

А Иван Иванович вместе с Хижняком уже занял место в землянке операционной.

— Задето сердце! — сказала ему Лариса Петровна, осматривая раненого, которого санитары, минуя очередь, пронесли прямо к ее столу. — Давайте вместе делать эту операцию! Офицер связи, ранен при бомбежке всего полчаса назад.

Аржанов тоже осмотрел и ослушал раненого. Повреждение серьезное: чуть ниже левого соска рваная дырка, из которой при каждом вздохе, каждом движении выливалась кровь. Очень похоже — сердце.

Когда готовились к операции, Иван Иванович искоса взглянул на Ларису. Темные густые брови, крупный с горбинкой нос; из-под белой докторской шапочки выбилась на ухо прядь русых волос, серые глаза в тени черных ресниц прищурены не то сердито, не то устало. На щеке веселая ямочка, но улыбки и в помине нет. До улыбок ли женщине-хирургу, может быть, вторые сутки не отходящей от стола! Привычно трет и полощет руки в воде, а все выражение такое: вот-вот упадет и уснет.

Ларисе Фирсовой двадцать восемь лет. Она, как и Решетов, уроженка Сталинграда. Там и медицинский институт окончила, а работать пришлось в Москве, где муж ее учился в Военной академии. Сейчас не обычным путем возвращается она в родной город: шаг за шагом приближается к нему госпиталь, отступая в тылах армии. Не радует такое возвращение! В Сталинграде живут мать и двое детишек Ларисы. У младшего, пятилетнего Алеши, редкостные способности к музыке. Не в первый раз приходится бабушке пестовать внучат; она вынянчила их, когда Лариса училась в институте, не отказалась принять их и в дни войны, когда дочь, член партии, ушла на фронт. Как-то они сейчас? Смогли ли эвакуироваться за Волгу? Живы ли? Здоровы ли? Ведь город подвергается воздушным налетам.

Лишь изредка, при виде знакомых мест, Лариса вспоминала о себе в прошлом.

Отличница в школе и активная комсомолка, она любила повеселиться, но наружностью своей была с детства недовольна: «Нос семерым рос, а мне одной достался». Не нравились и ямки на щеках: «У людей щеки как щеки, а меня будто схватили за лицо двумя пальцами. Такие ямки только курносым идут. Вот еще косточки у шеи выдаются!..» «Глупая ты, Лариска! — со вздохом говорила мать, любуясь ярким румянцем дочери, тугими, тяжелыми ее косами. — Что брови, что глаза — вылитый отец». — «Потому тебе все и нравится», — говорила Лариса со смехом. Она тоже любила отца — доброго певуна-сталевара.

Потом вышла замуж, стала сама матерью, окончила институт, пополнела, похорошела, в глазах то ясное раздумье, то блеск такого искристого веселья, что только взглянет — обожжет человека.

Теперь обо всем вспоминалось с такой грустью, будто была эта мирная жизнь не год назад, а, по крайней мере, лет двадцать…

— Мне думается, здесь повреждено легкое, а не сердце, и нарастает кровоизлияние в плевру, — сказал вполголоса Иван Иванович, глядя на раненого, сделавшего судорожную попытку приподняться на столе. — Смотрите, какой он беспокойный. Одышка, лицо и губы синие. Безусловно, в шоке, но признаки шока типичны скорее для ранения легкого. Не кашляет? Кашель не всегда бывает. Вы не применяли при проникающих грудных ранениях новокаиновую блокаду нервов?

На лице Ларисы выразился интерес.

— Нет…

— Я применял. Занимался этим еще до финской кампании… Такая блокада, выключив болевые ощущения, сохраняет силы раненого до операции. Она предупреждает судорожный кашель и приступы удушья даже при открытом пневмотораксе. — Аржанов надел резиновые перчатки и пошел к столу, говоря на ходу: — Если ввести это на полковых медпунктах, раненые в грудь прибывали бы в медсанбаты в лучшем состоянии. Делается один укол на шее, и новокаин растекается на оба нерва: и симпатический и блуждающий. Мероприятие, доступное каждому врачу в любых условиях.

Иван Иванович протер спиртом шею раненого, приняв от сестры шприц, начал прощупывать сонную артерию.

— Вот она пульсирует под пальцем, — сказал он, зная, что хирург поймет его. — Я делаю укол, обходя ее иглой… — Доктор осторожно и точно вколол иглу, ввел новокаин. — Теперь боль выключена, можно с меньшим риском снимать повязку.

Длинный разрез ниже соска пальца на три растягивается крючками, затем рассекается ребро для «окна».

— Вот еще в чем особенность ранений грудной клетки — сама операция входит в комплекс противошоковых мероприятий… — продолжал Иван Иванович тоном, каким привык говорить с врачами, попавшими к нему с институтской скамьи. — Попытки вывести из шока до операции часто приводят только к тому, что она делается позднее, при худшем состоянии раненого.

Хирург умолк, поглощенный работой. Лариса, ловко выполняя обязанности ассистента, присматривалась к тому, как он действовал, стараясь запомнить его приемы. Ее удивило умение нового врача пользоваться левой рукой так же, как и правой. Это придавало его движениям быстроту, порой неуловимую для глаза, и особенную расторопность, так необходимую при сложных операциях. Экономия времени и сил раненого получалась большая.

«Мастер какой!» — с уважением отметила про себя Лариса.

— Тебе не больно, голубчик? Приподнять тебя немножко? Ты не бойся, мы тебе хорошо поможем. — Иван Иванович подозвал санитара, велел ему приподнять изголовье стола и снова обратился к Ларисе: — Раньше мы не делали переливания крови при ранениях грудной клетки — опасались перегрузки сердца, а опыт войны другое показывает: переливать надо, и в больших дозах. Иной раз только это и спасает.

Иван Иванович опять умолк: ему представилась операция, сделанная им женщине на далекой Каменушке… Как вдруг остановилось тогда сердце, а потом снова затрепетало на его ладони… Тихо-тихо стало кругом. Давно ли так было, а сейчас сотни тяжелораненых лежат возле операционной, и над ними гудят бомбовозы врага… Хирург делает разрез, от которого зависит жизнь человека, а пол под его ногами сотрясается от близких взрывов, и вся землянка дрожит, точно перепуганное животное.

Полость грудной клетки заполнена кровью, ее отчерпывают, процеживают сквозь марлю, в кружку со специальным раствором, и сразу налаживают переливание в вену раненого. Показалось пульсирующее сердце.

— Так и есть: сердце ни при чем, смотрите на легкое, Лариса Петровна! Скопление в плевральной полости и воздуха и крови. Вот в чем тут дело! Где же осколок? Есть ли время искать его?

Взгляд карих глаз хирурга становится напряженным, темные брови сдвигаются к переносью.

— Лучше бы просто зашить… — предлагает Лариса, глядя на рваную рану в спавшемся, точно увядшем, легком.

А Иван Иванович уже успел обнаружить источник кровотечения — разорвана ветка легочной артерии — и накладывает зажимы на концы сосудов.

— Рана близко у корня легкого, где проходят крупнейшие бронхи, вены и артерии. Тут каждая минута дорога, но попытаться надо. — Иван Иванович смотрит на кружку с кровью: идет или нет?

Лариса тоже взглядывает туда. Рядом с плечистым высоким Аржановым она кажется хрупкой.

— Чуть-чуть, но идет. Насколько возможно в таком состоянии.

Хирург вздохнул и начал осторожно прощупывать пальцем легкое.

— Открытых пневмотораксов в эту войну очень много. Особенно там, где снайперы специально охотятся. Бьют в третью пуговицу мундира, — говорил он негромко, отрывисто. — А для нас с вами эта третья пуговица — хлопотливое дело: бьют прямо в корень легкого… Осколок вот здесь. Сейчас я удалю размозженную ткань и, прежде чем зашивать рану, попробую вынуть его.

Хирург озабоченно наклонился к изголовью раненого. Тот лежал, полуоткрыв рот, мелко и часто дыша, как рыба, выброшенная из воды. На посиневшем лице выступил пот.

— Сейчас дополнительно обезболим корень легкого. Опрыскаем его новокаином, — обратился Иван Иванович к Хижняку, давая понять, что требуется, и тихо Ларисе. — Это уменьшит опасность вмешательства.

Сделав то, что нужно, он добавил:

— Проникать в легкое лучше тупым инструментом или пальцем, разрезы его опасны — можно повредить сосуды…

Лариса слушала и принимала из рук хирурга все, что было необходимо ему, и все то, что мешало в широко открытой ране, обложенной по краям полотенцами и марлевыми салфетками. Ей приходилось оперировать при открытом пневмотораксе, но еще ни разу она не удаляла пулю или осколок так близко к корню легкого. Слушая нового врача, имевшего большой опыт и не скупившегося на советы, она представила себя за такой операцией, молчаливую, сурово сосредоточенную, вспомнила своих молодых, зачастую неопытных помощников, и ей стало стыдно.

«Все устают, всем трудно, но и на войне надо делиться опытом. Да, именно на войне, как нигде, надо делиться опытом», — подумала Лариса с чувством благодарности к новому товарищу по работе.

Снова она взглянула на его руки. Большие, удивительно ловкие, мужские руки действовали на равных правах. Иногда были паузы, достаточные для того, чтобы перевести дыхание, но не из-за нерешительности или промедления по нерасторопности: за ними следовал ход, раскрывающий стратегическую мысль хирурга. Впервые Лариса оценила по-настоящему значение слов: операционное поле. Не просто блестящая техника знатока анатомии демонстрировалась на нем, а доброе, мыслящее начало боролось со злом, нанесенным человеку. В одну из этих пауз Лариса подняла глаза на самого хирурга. Сильная грудь под белым халатом, широкая даже тогда, когда плечи собраны и ссутулены согласно движению сближенных локтей, лицо, прикрытое снизу марлевой салфеткой… Удивительное лицо! Карие сосредоточенные глаза, темные брови с густыми вихорками у переносья — все выражение умной энергии. Вот он свел брови, и на большом лбу вдруг резко возникли характерные морщины.

«Вон ты какой! — мелькнуло у Ларисы, и душа ее как будто улыбнулась — такое хорошее, теплое чувство появилось в ней. — И кого-то напоминаешь… — Мгновенным напряжением воли женщина-врач восстановила в памяти случайно увиденного ею на Дону командующего группой генерала Чуйкова. Да, хирург чем-то похож на того генерала. — Перенес бы раненый операцию без этой блокады нервов? — спросила она себя. У нее был уже порядочный опыт, чтобы ответить на свой вопрос. — Нет, раненый остался бы на столе. Он умер бы под ножом. А теперь встанет на ноги, дорогой товарищ!»

Иван Иванович тем временем снова нащупал осколок, постепенно, по пальцу, ввел в легкое пинцет, захватил им кусочек металла и, осторожно вращая, извлек его из глубины.

Опять слышно, как бьют зенитки, гудят нудно вражеские моторы. Близко просвистела бомба, но взрыва почему-то не последовало. Все происходящее там, над крышей землянки, слабо доходит до занятого хирурга, но, мельком взглянув на свою помощницу, он невольно отмечает ее спокойствие. Маска на лице сдвинулась к глазам, и широко раскинутые опущенные ресницы ярко выделялись на белой марле.

7

Ночью Лариса проснулась с чувством томительного беспокойства. Наверху — налет, и земля, в которой был вырыт блиндаж, как будто вздыхала, боязливо вздрагивая. Язычок огня горевшей на столе коптилки тоже пугливо метался в желтовато-пыльном кружке света.

— Когда же все это кончится? — прошептала женщина и сразу вспомнила, что немцы подступили к Дону. Значит, теперь нельзя и думать о скором прекращении войны!

«А как Аржанов, спокоен или нет при налетах в свободные часы?» — Ларисе неожиданно захотелось увидеть нового хирурга, в его уверенности почерпнуть надежду. — На работе бомбежки проходят незаметнее, а если ты наедине с собою, сколько тяжелых мыслей теснится в голове!

Госпиталь, с которым отступал Аржанов, уничтожен на одной из пыльных задонских дорог. И вот пришел безоружный человек, хотя и в военной шинели, со смешной прической ежиком, с темными подвижными бровями над высоким переносьем. Нет, не просто человек, и не безоружный, а вооруженный большими знаниями, потребовал себе место в обороне и сразу занял его…

Совсем близко ухнул взрыв. Лариса дрогнула обнаженными плечами, сидя на жесткой подстилке, на прямом, как гроб, деревянном ложе. Стало зябко, и она потянулась за гимнастеркой, замотала в тугой узел большую косу, насовала в него с десяток шпилек.

«Время?» Привычно вскинув руку, женщина посмотрела на часики со светящимся циферблатом — подарок мужа. Два часа ночи. А на смену выходить в шесть утра.

Не слышно тиканья часов. Только песок шурша сыплется с потолка при сотрясении от взрывов. Часики Алексей подарил после рождения маленького Алешки… Лариса представила красивое лицо мужа, его веселый и внимательный взгляд, щеголевато-четкую походку военного… Он танкист. Теперь командует танковой бригадой. Второй год в разлуке!.. И уже седьмой месяц нет писем.

Много пережито за это время: слезы, страх утраты, терзания ревности — хорош собою, молодой, добрый, смелый, наверно, нравится женщинам и девчатам. И на фронте любят, да еще как любят! Здесь все чувства проявляются ярче: люди ежеминутно под угрозой смерти, а жить так хочется!

«Я ни помыслом, ни взглядом ни разу не изменила тебе, Алеша! — сказала мысленно Лариса, как бы оправдываясь в чем-то перед мужем. — Страшно мне тут и тяжело, но я не сожалею о том, что пошла на фронт. Ведь нельзя было иначе!»

Спать уже совсем расхотелось. Лариса надела сапоги, присела к столу, достала из поношенной полевой сумки карточки мужа и детей, зачитанные ею письма, хранившие следы походной жизни. Однако сейчас она не смогла перечитывать их: проступая сквозь строки, как сквозь решетку, смотрели на нее пытливые глаза под сдвинутыми бровями. Какая-то бодрящая энергия излучается от этого человека. Он будит мысли, вызывает духовный интерес к работе. А ведь обстановка здесь, надо прямо сказать, далеко не творческая, и так легко превратиться в хирурга-автомата. Идет страшный, бесконечный конвейер: только успевай резать, зашивать, извлекать пули и осколки! Но вдруг приходит такой, с ежиком на голове, сам беспокойно-колючий, как еж, и говорит: «Думать надо!» Снова что-то улыбчивое, давно забытое шевельнулось в изболевшейся душе Ларисы.

Решетов уже собирается вводить у себя метод вагосимпатической блокады: чудодейственные уколы сразу вскружили голову опытному хирургу. И не мудрено: люди переносят немыслимые страдания, а, оказывается, эти страдания можно облегчить.

«Думать надо!»

«Но хорошо ли то, что я с первой встречи столько думаю о самом Аржанове?» — спросила себя Лариса и не смогла дать ответа.

Она никак не решилась бы сказать, что это плохо, — разве такие мысли унижают ее или Алексея? Будь у нее адрес мужа, она написала бы ему о своем почти студенческом увлечении хирургом Аржановым.

Тяжело вздохнув, Лариса бережно свернула письма и положила их обратно в сумку, спрятала фотокарточки. Только одну задержала и смотрела на нее долго-долго. Муж в штатском парусиновом костюме и резиновых сапогах стоит на берегу проточки. На руках у него трехлетний Алеша держит в охапке, как полено, большую рыбу. Рядом Танечка, похожая на светлый одуванчик, стоит девчонка-тонконожка, вцепившись в локоть отца, и все трое хохочут. Рыба живая, вот-вот ускользнет на береговой песок. Это видно по напряженным ручонкам мальчика и по изогнутому рыбьему хвосту — бьется, наверно. Тут и подоспел домашний фотограф. Самой Ларисы здесь нет — хлопочет у костра… Да, это было в Заволжье за год до войны. Гостили всем семейством в Сталинграде, ездили на рыбалку… Вспомнилась Ларисе поездка с мужем в то лето на Сарпинские озера и на Черные земли. Он сам вел машину, конечно, вел мастерски.

«Смотри, Лариса, офицер связи! — сказал он вдруг. — Похож?» И Лариса увидела, как по ковыльной степи, словно птица, летел рогаль-сайгак, едва касаясь травы тонкими ножками. «Теперь поднимет всех. Вернее, не он, а мы поднимем шумом машины, он только постарается не отстать от нас! — кричал Алексей, успевая следить за козлом, за дорогой, по которой мчался автомобиль, и уголком глаза посматривая на Ларису. — Смотри! Смотри! — требовал он, взбудораженный, красиво-озорной. — Вот бы У-2 сейчас!»

Дай ему самолет, он и в самом деле на бреющем полете пронесся бы над равнинной ковыльной целиной, находя в движении опьяняющую радость… Дорога, серая и плотная, как асфальт, стлалась навстречу, а на отлого всхолмленном горизонте зашевелились какие-то точки: в розовой перед закатом степи двинулся озаренный заходящим солнцем золотистый поток — потекли со сказочной быстротой многотысячные стада диких коз. Казалось, стронулась, зашевелилась вся степь.

— Еще одна дивизия! Еще одна! Смотри, Лариса, не отстают от машины. Семьдесят километров даем! Восемьдесят!

— Алеша! Мальчишка мой дорогой! — печально сказала Лариса и зажмурилась, сгоняя набежавшие слезы.

И как будто снова увидела его, окрыленного, и выжженную солнцем степь с древними сединами ковылей, и золотистые на закате стада сайгаков, и беловатые вспышки пыли, стрелявшей клубками из-под тысяч острых копытцев.

Радость в прошлом, а сейчас только вот этот смертоносный гул да бесконечная тревога за будущее, за жизнь детей. Все зависит от исхода войны! И снова звучит в памяти близкий басовитый и добрый голос: «Думать надо!»

— Вот еще наваждение! — сердито говорит Лариса, а в глазах, темных от волнения, лихорадочно блестящих после слез, вспыхивают ласковые огоньки.

8

Надев шинель и пилотку, Лариса вышла из землянки. Черный мрак окружил ее со всех сторон. Над степью и невидимым поселком дул холодный северный ветер, хлестал колючей пылью в лицо. Вблизи ни искры света. Огни дальних пожаров затянуты песчаным бураном, и, когда зрение освоилось с темнотой, они выступили еле заметными мутными пятнами.

— Какая разбойная ночь! — сказала женщина, захватывая рукой полы шинели, которые теребил, трепал ветер.

Он набросился на Ларису, как волкодав, толкая ее могучими лапами из стороны в сторону — хоть падай.

Лариса пригнулась, придерживая пилотку, и подумала:

«Куда же идти?» Ветер в самом деле как с цепи сорвался… Плохо сейчас и здоровым людям под открытым небом, а каково раненым или беженцам с маленькими детишками?! Но пусть лучше такой песчаный буран, чем бомбежка… В мятущейся тьме негромко гукнул паровоз. Лариса радостно обернулась — теперь можно было ориентироваться, — и сразу сквозь вой и свист ветра послышалось ровное «тук-тук, тук-тук». Работал движок операционной.

«Кажется, я волнуюсь. Вот новости! — подумала она, но иронии не получилось. — Да, сегодня я иду раньше времени потому, что мне хочется увидеть Аржанова, — сказал в ее душе правдивый и ясный голос. — Но зачем? Не ко времени и не к месту! О таком увлечении написать Алексею я не смогла бы!»

Но, несмотря на эти рассуждения, Фирсова продолжала шагать на стук движка, и теперь ей казалось, будто ее собственное сердце стучит на всю степь.

— Какая трагикомедия! — отчаявшись в собственном благоразумии, прошептала она, входя в полутемный тамбур.

Вид раненых, ожидавших очереди на операцию, сразу настроил молодого врача на серьезный лад. Она сняла шинель, надела халат и прошла в помещение операционной. Но странно, в такой большой комнате, где было столько предметов и столько людей, первое, на что натолкнулся ее взгляд, были глаза Аржанова.

Иван Иванович в этот момент готовился сделать обезболивание раненому, лежавшему перед ним на столе, и случайно взглянул на входившую. «Случайно ли?» Горячий румянец залил лицо Ларисы, и она, не поздоровавшись, прошла мимо.

«Вот уже не просто товарищеские отношения! — сказала она себе с упреком, начиная готовиться к работе. — Разве так можно? Словно девчонка семнадцатилетняя!»

«Я, кажется, обидел чем-то Ларису Петровну», — подумал огорченный Аржанов, который, сам того не сознавая, ждал ее прихода.

Но необычайное выражение лица молодой женщины, вдруг вспыхнувшего ярким румянцем, не ускользнуло от его внимания.

— Забыли о каймаке-то? — напомнил Хижняк, когда операция была закончена. — Наверно, уже стронулись с места наши знакомые. И то сказать: круглые сутки висит над головами, чертов сын. Завалит, закидает всю степь железом!

— В самом деле, как же мы без каймака-то?! — задумчиво отшутился Иван Иванович.

Теперь, когда приходилось забывать о сне и отдыхе, напоминание Хижняка о казачьем лакомстве могло звучать только шуткой…

— Извольте покушать! — сказал санитар, держа в руках поднос со стопками и бутербродами.

Иван Иванович взял кусок хлеба с маслом и сыром, нехотя стал жевать; глаза его при этом рассеянно блуждали по сторонам, но, увидев Фирсову, стоявшую у дальнего стола, он сразу оживился.

— А стопочку? — предложил подошедший Решетов, забирая свою порцию.

— Когда работаю, капли в рот не беру.

— При нынешней нагрузке не повредит, — серьезно возразил Решетов. — Не охмелеете же вы, этакий богатырь, от одного наперстка!

— Нет, конечно, но просто в горло не идет. — Иван Иванович не договорил, пристально глядя на приближавшуюся Фирсову.

Она шла, высоко держа голову, слегка сцепив ладони в резиновых перчатках, но и в походке ее была сегодня необычная живость.

— Удалила осколок из желудка. Вот такой, — сообщила она Решетову. — И провела ребром ладони по кончикам пальцев левой руки.

— Ничего себе бутербродик! — пошутил Решетов, хотя отлично представлял всю сложность этой тяжелой операции.

— Богато нас угощают! — поддержал шутку Иван Иванович.

— Что же делать?! Паникерствовать нам не пристало, — с вызовом, даже сердито бросила Лариса, но в глубине ее глаз вспыхнули ласковые огоньки.

Иван Иванович не заметил этого резкого тона, всем сердцем откликаясь лишь на тепло взгляда. А у нее даже уши разгорелись под круглой докторской шапочкой, когда она отвернулась и пошла к тазам — мыть руки.

— Сегодня она в ударе! Отработала полторы смены и опять явилась, почти не отдохнув. И как работает: золотые руки и светлая голова. Большой хирург из нее выйдет. — Решетов посмотрел на внимательно слушавшего Ивана Ивановича. — Должно быть, письмо от мужа получила. Давно уже от него нет известий, а она гордая, скрытная, замкнется — и не подойдешь. Другие жалуются, плачут; с горя и сами погуляют, а эта недотрога, хотя заглядываются на нее многие. Красавица женщина, ничего не скажешь!

Вот оно что! Письмо получила! То-то она расцвела сегодня. Радуется. Оттого и на меня глянула ласково, но сразу спохватилась — и в сторону.

И так больно это задело Ивана Ивановича. Почему? Кто он ей — брат, сват, чтобы делиться с ним своими переживаниями? Однако было обидно. А ведь никогда еще радость хорошего человека не омрачала его настроения.

— У меня аж красные круги в глазах, и поясница заныла, как у старой бабки, — пожаловался ему Хижняк. — Или это к погоде вдруг схватило. Буря над степью идет страшная. Ночь черная, и все гудом гудит.

«Лариса Петровна не побоялась, пришла до смены, — снова мелькнуло у Ивана Ивановича. — Правду Решетов говорит: большой хирург из нее выйдет».

9

К полудню ветер стих, потом подул горячий юго-восточный, точно открылся заслон в протопленной гигантской печи. Пыль рассеялась. Народ глянул повеселее, но сразу, точно соскучась по разбою, налетела скопом вражеская авиация.

Хирурги работали в этот день как обычно, хотя столы в операционной то и дело встряхивало, гул взрывов прокатывался над головами и запахи гари и удушливого серного дыма врывались в землянку. Раненые притихли — ни стонов, ни криков, — бледные, восковые лица, остановившиеся глаза. Земля колебалась так, что трещали перекрытия потолка, затянутого белыми простынями.

— Ой! Что же это?

— Видно, добрались и до нас, — шептали сестры.

— Я чуть-чуть не перехватила сейчас сонную артерию — еле на ногах устояла, — сказала Лариса, быстро заканчивая операцию.

Торопливо вошел, почти вбежал Решетов, задыхаясь от волнения и быстрой ходьбы, лицо его, изрезанное морщинами, казалось серым.

— В щели, в щели! Нельзя находиться здесь… Опасно! Несите раненых! — командовал он и, подойдя к Ивану Ивановичу, понизив голос, сообщил: — Разбиты сортировочная, аптека, рентгеновский кабинет. Горит склад вещевого снабжения… Прямое попадание в большую перевязочную. Весь медперсонал… Вы понимаете?..

* * *

На другой день был получен приказ свернуть работу госпиталя и эвакуироваться на левый берег Волги.

Ночью началась погрузка в вагоны-теплушки.

Степь лежала кругом темная, плоская, бескрайняя, как море. Над ровной линией горизонта повсюду отсвечивали красные зарева пожаров.

Сотни сапог топали по жесткой, сухой земле… Резкие запахи лекарств смешивались с запахом полынка, с душной горечью дыма, тянувшегося от паровоза над черной стеной неподвижного состава. Эшелон стоял на путях против блиндажей госпиталя.

Свет ручного фонарика скользит по темным рядам раненых, лежащих в теплушке, вдруг выхватывает заострившееся лицо подозрительно притихшего солдата… Большими шагами проходит хирург госпиталя мимо охающего, бранящегося в очереди раненого, но сразу замедлит у носилок, где неподвижно лежит в своей шинельке или гимнастерке ничего не требующий боец: для того, чтобы браниться, нужен запас сил.

«Еще бы недельку полежать этому сержанту, — размышлял Иван Иванович, осторожно опуская свой край носилок на пол вагона. — Тяжелая травма черепа, а приходится отправлять, беспокоить, снова травмировать!»

«Только бы не попасть под бомбежку! Как тогда, под Харьковом», — думала Фирсова, поглядывая в темное небо. Мучительным кошмаром вспоминаются ей пылающие вагоны, плещущие волны огня, грозный его треск, свист падающих бомб, крики раненых. Многих удалось спасти, но какие ожоги получили сестры, санитары, врачи! Осталась мета и у Ларисы: рубец на плече — ударило осколком. Брови были опалены, волосы обгорели — целые пряди пришлось выстригать.

Но при всей тревоге нет-нет да и возникало у нее ощущение глубоко запрятанной радости, нет-нет да и посматривала она по сторонам, ища взглядом Аржанова. И вдруг новое мучительное чувство сдавило ее сердце. Ведь госпиталю предстоит переформирование, и неизвестно, кого куда направят… Может быть, завтра разойдутся навсегда их пути: она в одну сторону, Иван Иванович — в другую.

«Ну и хорошо! Пусть едет, а я останусь под Сталинградом. Отправлю мать и детей за Волгу, а сама попрошусь в какой-нибудь медсанбат. Не для того я второй год ношу военную шинель, чтобы бросить в беде родной город!»

Однако, приняв это решение, Лариса не смогла примириться с мыслью, что Аржанов навсегда уйдет из ее жизни.

«Он мне нужен как человек, как товарищ по работе».

— Хотя бы обошлось без бомбежки! — сказала она Хижняку, готовясь вместе с ним поднять носилки. Теперь у нее и к этому рыжему фельдшеру появилась особая симпатия: он был другом хирурга.

— Все разворотили, разворошили, а вдруг и правда опять налетит! — отозвался Хижняк. — Раненых переносим, а словно воруем что: впотьмах, наспех!..

Далеко над степью вздулись белые пузыри ракет. Ближе… Ближе… Невидимые самолеты проходили в звездном августовском небе.

Там, где повисли ракеты, раздается стрельба зениток, сверкает огонь. Сильный взрыв доносится с Дона, и все на миг поворачивают головы в ту сторону.

Наконец эшелон тронулся к Сталинграду — огромный, растянутый, теряющийся в темноте состав. Только искры мелькали в волнах паровозного дыма, плывущего за приоткрытыми дверями теплушек.

— Осени у нас здесь стоят золотые, август, сентябрь, октябрь — сплошное солнце, — говорил Решетов, привалившись к стенке вагона.

— Самая летная погода! — с сожалением сказал кто-то. — Как раз на руку фашистам!

— А степи — и весной, и осенью поздней — все они хороши! — продолжал Решетов, волнуясь чуть не до слез. — В мае — ковер тюльпанов. Краски какие! А дичи, а зверя! Над озерами и над Волгой птичий стон. Утки. Гуси. На отмелях бакланы, распустят крылья, стоят, словно черные крестики, — греются на солнце. Вы знаете, как бакланы ловят рыбу? Едешь на лодке, смотришь: длинные шеи торчат полукругом это бакланы подгоняют рыбу к отмели, ныряют, и гонят, и окружают все тесней, словно неводом. Плывет баклан, его почти не заметно, но вдруг — мах, мах, и вырывается из воды большая птица, похожая на гуся. Словно вспышка!..

Лицо Решетова не было видно в темноте, и, когда он умолк, Ивану Ивановичу не поверилось, что это говорил главный хирург госпиталя.

«Он, наверное, стихи сочиняет. Отступаем, а ему бакланы да тюльпаны вспомнились!.. Понятно, тяжело оставлять родные места! И всем нам тяжело».

10

Лариса ехала в другой теплушке. Изредка, включая фонарик, светила сестре, если кто-нибудь из раненых начинал громко стонать, требуя пить или жалуясь на неудобство. Но вагон раскачивался на ходу, раненые лежали тесно, вповалку, и для того, чтобы облегчить положение одного, приходилось беспокоить всех его соседей.

— Пусть потерпят — скоро Сталинград, а я вздремну маленько! — сказала измученная сестра. — Приедем, отдыхать некогда будет.

Лариса тоже устала до изнеможения, но ей не хотелось спать. Теперь, в пути, когда приходилось бездействовать, тоскливое беспокойство всецело овладело ею.

Встав у просвета двери, она смотрела, как в сизой темноте бежали, не отставая, звезды, как вздымались на горизонте красные крылья огня, развертывались, опадали и снова взмахивали зловеще — это летела война!..

«Кому же, если не мне, носить форму военного врача, ведь я член партии», — сказала Лариса год назад своей матери, отцепляя от себя ее омертвевшие руки.

Ей самой было не легко оставлять детей. Чувствовала она: трудно с ними будет овдовевшей матери. Отец Ларисы умер перед войной — простудился, помогая спасать озорников-мальчишек, лодка которых была опрокинута ледоходом. «Сгорел, как свеча!» — говорила мать со слезами. Она прожила с ним большую, дружную жизнь и никуда не хотела уезжать из родного гнезда…

Через несколько часов Лариса обнимет ее теплые плечи, расцелует детишек… Скорее бы! С этой мыслью Фирсова села на пол теплушки, вытянув ноги, привалилась боком к дремлющей сестре.

Сотрясается, дрожит вагон, наполненный человеческими страданиями, лязгают, погромыхивают на бегу колеса. И вдруг яркая синь реки слепит глаза. Волга! Сверкающие плесы. Солнце. Жара. Купальщики у всех причалов. На голубом небе резко выделяется бронзовая фигура спортсмена. Вот она оживает и по сигналу прыгает с вышки.

«Папа! Папа!» — кричит Танечка.

А он уже перевернулся в воздухе и, сомкнув ладони вытянутых рук, стремительно летит в зыбкую синеву…

Сколько в нем жизнерадостности, когда он подбегает к жене и детям, блестя мокрым загорелым телом. Маленький Алеша ловит его ручонками за торчащие вихры, и оба смеются так, что у Ларисы тесно в груди от счастья.

Но все исчезает, и снова перестук колес да стоны раненых в душной темноте вагона.

На душе тяжело. Не добрым, не юным выглядел Алексей, когда уходил на фронт, а через несколько дней ушла и Лариса.

«Я всегда помнила о тебе, Алеша! Я и сейчас люблю тебя и жду, жду. Хотя ты упорно, жестоко молчишь. Почему ты перестал мне писать?»

11

«Решетову и я бы сказал, что у него есть литературные способности. Во всяком случае, наклонности такие имеются», — подумал Иван Иванович, впервые за последние дни вспомнив о покинувшей его жене. До встречи с Ларисой он думал о ней постоянно, и во время отдыха, и когда бывал занят, утомлен, встревожен, все ныла в его душе незаживающая рана; чуть меньше, чуть сильнее, но сказывалась на каждом шагу.

«А Ольге давно не до моих печалей. Разлюбила, ну и пусть живет своей, отдельной жизнью. Хорошо, что ушла, не осталась рядом, холодная, с опустошенной душой! Вот Сталинград под ударом — это действительно беда! Как Решетов-то прорвался!»

Иван Иванович подвинулся к неплотно прикрытому выходу из теплушки, выглянул наружу. Уже наступало ясно-голубое утро.

«Тюльпаны, бакланы! Конечно, только поэт или охотник может влюбиться в этот унылый край, да еще преобразователь природы, вроде Хижняка! Что тут хорошего в самом деле?!»

Уныло выглядит безжизненная на вид полупустыня; как серая кошма, стелется степь, выжженная солнцем, вдоль полотна железной дороги глинисто-желтые бугры — и ни единого кустика. Шатры цыганского табора возле развороченного танками степного тракта, нераспряженные лошади пасутся в придорожных бурьянах. Возле убогой мазанки из самана стоит женщина, опустив тяжелые руки; босые ноги ее темны, как земля. Так стоит, опустив руки, только побежденный пустыней… И не удивительно: за что тут держаться? Чем тут жить?

«Может, кому и не глянется, а нам мило», — вспомнились слова жизнерадостной красавицы степнячки, уже пережившей из-за войны утрату. Возможно, и эта женщина, убитая горем — полученной похоронкой, завтра пойдет копать рвы против немецких танков или в госпиталь направится. Нет, силен человек!

«А Лариса… Лариса Петровна тоже ведь здешняя. „Скрытная очень, — сказал о ней Решетов. — Гордая“. Это неплохо. Гордая! В хорошем смысле, конечно. Знает себе цену, верит в свои силы. Вот она в шинели, в халате и маске. Вся — чувство долга. Правильно, Григорий Герасимович, большой хирург из нее выйдет. Но и человек-то какой красивый! „Многие на нее заглядываются!“ А она?»

Уже успел заметить Иван Иванович, что только тогда, когда Лариса смотрит на него, серые глаза ее вспыхивают горячим блеском и улыбка просится на лицо, чуть-чуть трогая уголки губ. А румянец-то, румянец!.. Но ни одного лишнего слова или движения. Понятно, семья у нее. К детям стремится. Отчислиться ей надо бы да эвакуироваться в тыл.

«Пойду вместе с Решетовым, — решил Иван Иванович. — Куда он, туда и я. Туда и мы, — поправился хирург, вспомнив милого друга Дениса Антоновича. — Хижняк от нас не отстанет».

Поезд делает поворот, изгибаясь, тащится мимо желтых холмов. Как-то вдруг пошли зеленые посадки: акации, татарские клены, осокори, масса фруктовых садов и уже совсем неожиданно великолепный сосновый лес — молодняк, тенистый, пушистый, выхоленный, словно радующийся обилию тепла и солнца.

— Высота Садовая, — сказал Решетов, тоже выглянув из полуоткрытой двери. — Пояс зеленых насаждений тянется вокруг всего Сталинграда. Раньше не было ни единого кустика. Это уже мы посадили, — с гордостью пояснил он, любуясь деревьями. — Здесь в восемнадцатом году был командный пункт обороны Царицына. Нас в то время осаждали красновцы, по степи рыскали целыми полчищами. Так и помнится: голод, жара, кровь… Пылища неслась тучами, до неба клубилась. Ее здесь называют в шутку сталинградским дождем.

— А красновцы? Вы их прогнали тогда? — спросил, как ребенок, раненный в череп молоденький артиллерист.

Вопрос резнул по сердцу обоих хирургов. Они-то понимали состояние раненого и знали, что жизни ему осталось совсем мало и не доживет он до победы над фашистами.

— Как же! Все рабочие с заводов пошли в ополчение — отдыха никто не знал — и вместе с частями Красной Армии били красновцев. Так они назывались по фамилии своего атамана — генерала Краснова, ставленника немцев на Дону. Мы отшвырнули их за Воропаново и Карповку. Народ и тогда был несокрушимой силой.

— Но разве немцы… уже были здесь? — прорывая пелену, заволакивавшую его сознание, тяжело дыша, спрашивал раненый.

— Были. Немцы в тот раз, захватив Украину, тоже подходили к Сталинграду вместе с белыми. Пути для них знакомые…

За Садовой выдвинулся справа длинный бугор, застроенный мелкими домиками, — Верхняя Ельшанка, окраина города. Потом впереди блеснула синева Волги. Поезд спешит, торопится. Пыльные улицы уткнулись в асфальт, высятся по сторонам дома, и снова зелень, зелень. Ветер колышет деревья, и они кипят узорчатой листвой. Солнце встает над Заволжьем, где среди густых рощ там и сям пестреют деревни, кидает живой блеск на раздолье реки, несущей свои воды через русские равнины из тенистых ельников и золотых боров Валдая. Вот она, родная с детства, как колыбельная песня. Поезд входил в город навстречу встающему солнцу. Волнующи, но не радостны были эти минуты. Иван Иванович вспомнил Саратовский университет — на Волге прошла и его молодость.

— Я не поеду на ту сторону, — сказал он Решетову, — приму любое назначение, но только здесь.

12

— Стать звеньями на перроне! К станции Сталинград Первый прибывает санпоезд!

Раньше постоянные санитарные поезда прибывали с Украины через Белую Церковь, из Ростова и Крыма — через Тихорецкую. Раненые двух фронтов — Юго-Западного и Южного — прошли через Сталинград и были доставлены с вокзала в здешние госпитали дружинницами; потом их эвакуировали дальше: в Астрахань, Саратов, Заволжье и на Урал. А сейчас город очутился, как говорило военное начальство, «в полном санитарном мешке»: путь для раненых остался один — на левый берег Волги.

Наташа Чистякова, рослая девочка с прямым носиком и светло-русыми косами, подвязанными тяжелым кренделем, вместе со своими подругами скорым шагом устремилась на платформу. Она командовала звеном. Ей только-только исполнилось шестнадцать лет. Но под легкими черточками ее бровей по-взрослому строго блестели знойно-синие, как степные озера, глаза с такими длинными, опущенными вниз золотистыми ресницами, что концы их сходились, когда она щурилась. Однако загорелое лицо ее было еще так по-детски нежно-округленным, наивная доброта сказывалась в нем при всей серьезности, и даже молодые солдаты частенько называли ее дочкой.

— Брось ты меня, доченька, надорвешься! — сказал ей недавно пулеметчик Котенко, которого с легкой руки Хижняка все называли Слоненко за богатырское сложение.

У него был удален после ранения левый глаз, да еще при налете ранило в вагоне осколком в ногу.

А другой солдат, посматривая снизу в юное лицо дружинницы, ворчал:

— Нагнали девчонок! Еще уронят да ушибут!

Такое слышать было обидно. Ни разу за целый год каторжного труда девчата не роняли носилки, хотя иногда, казалось, трещали плечи и что-то опускалось в животе, если попадался раненый вроде Котенко, да еще покрытый гипсовым панцирем. Никто не гнал девушек и женщин в дружину: они пришли в нее сами.

— Может, уедешь к бабушке во Владимировну? — спросил Наташу в начале войны ее отец, Трофим Петрович Чистяков, капитан местного небольшого, но быстроходного парохода «Гаситель». — Ехали бы с матерью… И вам и мне спокойнее…

Наташа росла единственным ребенком в семье. С детства любимая игра — «в учительницу». Сначала «учила» своих кукол, потом девчонок-подружек — сказывался пример и влияние матери, — в школе была пионервожатой. Теперь детство казалось ей далеким прошлым. Когда-то успешно занималась музыкой, много читала, бегала на рынок за продуктами, наводила порядок в квартире, любила мороженое и лимонные вафли, а больше всего любила побродить и помечтать.

Старые татарские клены смыкались кронами над ее родной Московской улицей, идущей прямо к набережной Волги. Выбежав на берег, можно было ошалеть от слепящего света солнца, от переливчатого блеска волн, гулявших на вольном просторе, открывавшемся перед жадными детскими глазами. Набережная и ближние к ней сады являлись местом постоянных прогулок школьниц. Так хорошо пройтись по своим владениям, мимо цветущих клумб, посидеть стайкой на скамье… Шелестит под порывами ветра густая листва деревьев. Неустанно плещутся струи фонтана. Все твое навечно, как дом на Московской, где ты живешь, как Волга, покрытая плотами и караванами судов. Лунными вечерами тенистая аллея улицы выводила в такую прозрачную, глубокую синеву, что дыхание захватывало, и Наташа могла часами стоять, облокотясь на бетонный барьер набережной, смотреть на пароходы, разрезавшие золотую зыбкую дорожку, стелившуюся до самой заречной слободы: луна тоже вставала за Волгой.

Однажды девочка ездила к взморью, под Астрахань, где жили родные матери. И опять Волга, то голубая, позолоченная солнцем, то черная бездна, колышущая красные и зеленые бакены и светлые блестки затонувших звезд. По выгнутой подкове берега далеко и плоско раскинулись огни Астрахани. Здесь провел свои последние годы Чернышевский. Думая о нем, Наташа вспоминала дорогих ей героев его романа. Наверное, Чернышевский сам был таким, как Рахметов… Здесь же, в Астрахани, в дни революции работал Киров.

Пароход шел к взморью по так называемому Главному банку. Катера тянули навстречу большие барки с просверленными бортами, в которых свободно плескалась волжская вода, — везли живую рыбу. Берега в рыболовецких поселках укреплены от размывов плетнями. Избы и амбарчики на сваях. Жирные вороны похаживают возле обленившихся собак. Домашние свиньи, — черные и горбатые, как кабаны, — роются в лопухах чилима — колючего водяного ореха, — играя, выплывают на середину протоки.

Берега красивы своеобразной унылой красотой. Могучие камыши в два человеческих роста наступают на гладкие отмели. Поворот за поворотом. Шум колесного парохода, словно глухой бубен, вторящий лихому переплясу.

Наташа вслушивалась, похлопывая смуглой от загара рукой по перилам, и ей представлялось: отхватывает присядку плясун, то кружит колесом, то дробит каблуками бешеную чечетку, и горит, полыхает, как костер на ветру, яркая его рубаха.

После этой поездки Наташа пристрастилась к баяну, почти забросив скрипку, хотя в музыкальной школе, которую она посещала, ей прочили большой успех.

«Вот размах какой! — говорила она, пробегая по ладам сильными пальцами. — Слушайте, девочки! Слушай, мама! Это действительно русская мелодия!» И сама заслушивалась…

— Я никуда не поеду, папа! — сказала она Чистякову. — Я не хочу, чтобы немцы взяли наш город.

13

Из-за поворота показался санпоезд. Пора бы привыкнуть, но каждый раз при виде состава, подходившего к перрону, Наташа холодела от волнения. Девчата, держа носилки, уже выстроились звеньями, в черных комбинезонах, в беретах, с повязками Красного Креста на рукавах, напряженно ждали, готовые ринуться в дело.

Теплушки прострелены пулями, изрешечены осколками — сразу видно: бывалый фронтовой состав. В постоянных военно-санитарных поездах раненые лежали в трехъярусных станках на подвешенных носилках, которые можно было брать, оставляя взамен свои, и выносить через пролет створного угла вагона. Потом стали приходить санитарные летучки: товарные вагоны тоже со станками, но попроще, и вот начали прибывать составы из теплушек.

— Продезинфицируют, подстелют соломки — и пошел! Видно, наши дела на фронте идут хуже да хуже! — шепнула Наташе Лина Ланкова, бойкая рыжеволосая кудрявая девушка.

— Ладно. Помолчи! — сурово оборвала Наташа, ожидающе глядя на командира дружины Галиеву.

Галиевой около сорока лет. У нее черные до синевы, коротко стриженные волосы, узкие глянцево-черные глаза, и вся она такая смуглая, что, когда к ней заходит вместе с бабушкой ее десятилетняя дочка, дружинницы шутят:

— Светлана не твоя. Ты ее украла где-нибудь.

— В папку, — гордо заявляет бабушка, гладя пушистые кудри внучки. — Когда родилась, была как барашек беленький. Муслима тогда сказала: «Пусть будет Светлана».

«Отправила ли она их за Волгу?» — подумала Наташа.

— Одно звено на вагон! — скомандовала Галиева. — Здесь едут работники госпиталя, помогут.

И первая с легкостью спортсменки вскочила на высокий порожек теплушки.

— Если раненый весь в гипсе, нести носилки четверым! — напомнила она сверху звонким голосом.

Дружинницы знают этот приказ, но в горячем азарте работы считаться некогда.

— А вдруг опять налет! — проворчала Лина, не очень дисциплинированная, но зато отважная девушка. В прошлый раз мы вместо полутора часов разгрузили эшелон за пятьдесят минут.

— Галиева нас жалеет. «Вы, говорит, еще девчонки и не понимаете, как можно надорваться». — С этими словами Наташа подбежала к намеченному вагону и почти столкнулась с большим человеком в форме военного врача второго ранга. Дружелюбно взглянув на нее, он обернулся к двери и сказал басовито:

— Давайте, Григорий Герасимович!

— Не так, неверно берете! — стремительно вмешалась Лина, нарушая всякую субординацию, и ее беленькое лицо с тонким плутоватым носом и пухлым большим ртом залилось румянцем. — Носилки нельзя двигать, резкие толчки травмируют психику раненого.

— Правильно, девочка! — ответил врач. — Но, к сожалению, этот раненый уже ничего не чувствует…

— Григорий Герасимович! — вскрикнула Наташа, увидев в теплушке Решетова, который помогал выносить умершего артиллериста. — Как вы сюда попали?

— Направляемся на формирование. Потрепали нас. Ах, Наташенька, какая ты взрослая стала! — грустно добавил Решетов, вспомнив мольбы и слезы Наташи в военкомате, когда шла мобилизация. — Ты в дружине сейчас?

— Да, и второй месяц на казарменном положении, — не без гордости сообщила Наташа и замолчала, вместе с Линой приподнимая раненого, чтобы уложить его на носилки.

— Трофим Петрович где?

— Отец на Волге, по-прежнему капитаном, теперь командиром парохода «Гаситель». День и ночь на переправе.

— Наташа, голубчик, — сказал Решетов, вдруг спохватись, — нельзя ли у вас на квартире поместить двух товарищей? Вот — доктор Иван Иванович Аржанов и фельдшер Хижняк. Я-то свою жилплощадь уже заселил…

— Пожалуйста! — быстро ответила Наташа, прикидывая, кого из раненых взять следующим. — У нас дома одна мама, и та редко бывает: все на строительстве рубежей…

14

— Я останусь в Сталинграде, — сказала Лариса. — Григорий Герасимович, помогите мне отчислиться. Пусть меня переведут в один из медсанбатов.

— У вас семья, дети, зачем вам такой риск! Кстати, эвакуировались они отсюда?

Иван Иванович и Наташа увидели, как сразу затуманилось строго красивое лицо Фирсовой.

— Я хотела просить и о том, чтобы меня отпустили сейчас домой. Если они еще в городе, подтолкну их с выездом. А о себе я решила.

— Хорошо, Лариса Петровна, я поговорю о вас в санотделе армии и в отделе кадров. Вы можете идти, начальник госпиталя сказал, что мы будем перебираться на левый берег завтра, а наш эшелон сегодня же идет обратно на передовую. Вы знаете, — обратился Решетов к Ивану Ивановичу, провожавшему грустным взглядом заспешившую к выходу Ларису, — у нас здесь нет железнодорожного моста через Волгу, а существует только паромная переправа.

Разговор происходил в помещении вокзала, отведенном для приема раненых с поездов, где находилось несколько сот человек, в смежном зале была такая же теснота. Местные врачи, выделяясь белыми халатами среди сидящих и лежащих солдат, производили распределение по эвакогоспиталям.

— Запишите адрес: Московская, двадцать пять, квартира пять, — сказала Наташа Ивану Ивановичу, заслышав команду на перроне. — Мы отдежурили вместо суток три дня, потому что наши дружинницы с завода выполняли срочный заказ для фронта. Сейчас идем в казармы, а вечером у нас личные часы — маленький отпуск, — и я приду домой. Вы там располагайтесь свободно! — крикнула она, убегая.

— Я знал ее вот такой. — Решетов показал рукой меньше метра от пола. — Это было совсем недавно. А теперь уже — работает… Я буду говорить в санотделе и о себе. Какой я сталинградец, если отступлю за Волгу?

Шагая вместе по улицам Сталинграда, Хижняк, Иван Иванович и Решетов посматривали по сторонам, примечая, какой отпечаток наложила на город близость фронта. И они увидели среди деревьев на бульварах стволы зенитных орудий, прикрытых паутиной пестрых сетей. Повсюду темнели щели-убежища, и желтая въедливая пыльца покрывала асфальтовые тротуары. Проходили воинские части. На перекрестках стояли военные регулировщики, вперемежку с афишами на стенах виднелись военные лозунги и крупно выведенные слова: «Бомбоубежище», «Газоубежище», а рядом входы в бывшие купеческие подвалы: кирпичные, сцементированные навечно барьеры под затейливыми жестяными навесами, ступени вниз и дверь, так и говорящая о былой состоятельности хозяина, — обитая железом с коваными скобами и петлями, с пудовыми накладками. Новый город вобрал, но не подавил еще добротно сложенный старый Царицын. И все пока было цело, хотя дыхание фронтовой жизни ощущалось на каждом шагу.

Начальник санотдела армии, пожилой седоватый военный, принял хирургов очень быстро.

— Мы как раз формируем подвижной госпиталь для обслуживания сталинградских рубежей, — сказал он, отодвигаясь от телефонов, расставленных на его столе, — то один звонил, то другой, то все враз заливались. — Нам очень нужны обстрелянные врачи. Давайте посмотрим, посмотрим! — Он взял документы, в том числе и Ларисы Фирсовой, и слегка нахмурился. — Почему товарищ не пришла сама? Семья, дети?.. И желает остаться здесь? Гм… — Он испытующе взглянул на Решетова, потом опять в документы. — Челюстно-лицевая хирургия. А товарищ Аржанов нейрохирург? Вы и товарищ Фирсова могли бы работать в группе ОРМУ при спецгоспитале.

— Пожалуйста, я очень прошу! Если вы дадите нам невропатолога, мы сделаем ваш полевой госпиталь специализированным, — с глубокой убежденностью сказал Иван Иванович.

— Под носом у врага?! Шутите! — воскликнул начальник санотдела, однако задумался, щурясь и барабаня пальцами по столу. — Насчет специализированного госпиталя не выйдет, но обстановка складывается очень и очень сложная. Тут, пожалуй, придется нарушать многие общепринятые правила. Мы назначим вас, — он обернулся к Решетову, — начальником госпиталя; насчет вашего нового назначения и… — он бросил взгляд на разложенные веером документы, — и отчисления Фирсовой в ваше распоряжение я договорюсь сейчас же. А вас мы назначим ведущим хирургом…

Иван Иванович, повеселев, ответил потеплевшим баском:

— Постараюсь оправдать доверие.

На Хижняка начальник санотдела смотрел долго, так что Денис Антонович беспокойно завозился на месте и кирпично-красные пятна румянца еще гуще проступили на его обветренном лице.

«Куда он меня?» — подумал фельдшер и уже собрался заявить, что хочет быть с Аржановым, но начальник санотдела предупредил его:

— Вы, похоже, давние фронтовые товарищи. Ну что ж, действуйте и дальше вместе.

15

Лариса торопливо вышла из двери вокзала, но невольно остановилась, глядя на клумбы, ярко и пышно цветущие перед террасой, на фонтан, бивший серебряной пылью посреди площади. Легким движением она одернула гимнастерку, опоясанную ремнем, поправила полевую сумку и, постукивая каблуками сапог, сбежала на асфальт, разогретый августовским солнцем. Она хотела было свернуть сразу налево, к Саратовской, но не устояла перед искушением принести подарки своим детишкам — может быть, еще не уехали — и пошла по улице Гоголя мимо красивых многоэтажных зданий. Теперь тут, конечно, всюду помещались раненые. Но зеркальные окна, ослепительно блестевшие на солнце, и прозрачные, как светлая вода, на теневой стороне, над зеленой прохладой аллей, роскошные подъезды и богатая лепка фасадов — все радовало молодую женщину, много дней проведшую в землянках полевых госпиталей. По-южному белый город, вознесенный в знойную синеву неба, показался ей необычайно прекрасным. Он жил еще мирно, и эта мирная жизнь, хотя и омраченная надвигающейся военной грозой, тоже радовала Ларису.

«Как страшно то, что происходит сейчас на фронте, и как хорошо здесь, где люди трудятся и без опаски ходят под открытым небом», — думала она, не видя сейчас темных пятен на облике родного города, как не видит влюбленный недостатков дорогого лица в минуту желанной встречи после разлуки.

На площади Павших борцов строгое здание обкома партии с массивными каменными балконами; рядом белеют над ступенями входа, украшенного мраморными львами, строгие гиганты — колонны Театра драмы, большие жилые дома, сочная зелень бульвара, площадка «толчок» — излюбленное место для прогулок молодежи, где в выходные дни в самом деле не протолкнешься, — а на углу четырехэтажный универмаг. В пролете между домами сверкала, искрилась Волга. Фирсова пересекла улицу и вошла в универмаг, выходивший на площадь полукругом. Витрины нижнего этажа завалены снаружи мешками с землей, и в помещении в этот сверкающий летний день горело электричество. Несмотря на то, что война велась уже на ближних подступах к Дону, здесь было много покупателей.

Лариса сразу направилась в отдел детского платья и попросила показать ей зимнее пальтецо для девочки.

— На какой возраст? — спросила продавщица, с уважением и симпатией взглянув на молодую женщину, одетую в форму военного врача…

— На восемь лет, — с трудом сказала Лариса: у нее вдруг запершило в горле — таким значительным событием представилась ей покупка пальто для ребенка.

Ведь это значит, что через какие-нибудь полчаса ее девочка будет с нею, и мать и Алеша, если они уже не уехали за Волгу! Конечно, лучше бы они уехали… Но… может быть, она еще успеет повидать их! Сейчас ни о чем другом Лариса не могла думать.

— Вот хорошая шубка, — сказала продавщица, кладя на прилавок произведение портновского искусства из мягкого светло-синего драпа. — Смотрите, какой славный фасон, и карманы, и пуговицы, и воротничок беличий. Это не то что крот или крашеный кролик: тепло, красиво, прочно. Может, вам этот цвет кажется марок? Для мальчика — пожалуй; а девочки, они очень аккуратно носят вещи.

— Да, да! — спохватилась Лариса, овладевая собой, и тоже погладила беличий воротник, потрогала пуговицы. — Я беру это пальто. Покажите мне еще матроску для мальчика пяти лет…

Обвешанная свертками, она вышла из магазина и, уже не глядя по сторонам, почти побежала к своему переулку на Саратовской улице. Домой, скорее домой!

Квартира была на втором этаже. Еще издали женщина жадным взглядом всмотрелась в знакомые окна. За ними чувствовалась жизнь; на подоконниках зеленели цветы, створки раскрыты, целлулоидный попугайчик висел на туго натянутом шнурке отдернутой занавески…

Так чуткая птица, возвращаясь к своим птенцам, настороженно смотрит в зеленые заросли. Колышутся на ветру тонкие стебельки трав, свисают с кочек сухие прошлогодние былинки, и лист, повисший на серебряных нитях паутины, качается в воздухе. Значит, все в порядке. Юркнуть в сторону, чтобы обмануть врагов, и бегом к гнезду, выложенному мхом, устланному пухом, где сразу встрепенутся, требовательно запищат еще не оперившиеся птенцы. Кормить, защищать, согревать теплом собственного тела — что может быть милее и важнее этих забот и для малой птахи, и для женщины-матери!

Но женщина, повинуясь иному долгу, оставила свое гнездо… С замирающим сердцем, с трудом переводя дыхание, шагает она снова через родной порог.

— Мама! — пронзительно вскрикнула голенастая, тоненькая светловолосая девочка и во всю прыть бросилась к вошедшей. — Бабушка! Бабушка! Иди скорее, ведь это мама пришла!

Радостный возглас ребенка сменился слезами: заплакали обе — и маленькая и большая.

Уронив покупки, Лариса присела на подвернувшийся стул, а дочь, словно козленок, невесомо легкий, прыгнула к ней на колени, обнимая за плечи, осыпая поцелуями ее лицо.

— Мама! Мама! А бабушка все плачет. Каждый день плачет. «Сиротки вы мои», — говорит. Бабушка, да иди же! Посмотри: вот она, наша мама!

— Ах, Танечка, ты все такой же звонок! Но как выросла! — Лариса берет обоими ладонями нежно разрумянившееся личико дочери, отстраняя и любуясь серо-голубыми ее глазами и тонкими бровками, смеется радостно, целует свежую щечку, вздернутый носик с маленькими подвижными ноздрями. — Татьянка, прелесть моя! — Но взгляд уже тревожно ищет по комнате. — А где Алеша? — спрашивает она, прижимая дочь к груди и сразу бледнея.

— Моется он! В ванной! Бабушка его моет. Да скорей вы там!..

Лариса облегченно вздыхает и встает, держа дочь обеими руками под голые коленки, вдыхая теплый запах ее солнечно-светлых волос, заплетенных в короткие косички.

— Ну-ка, где они?..

— Ты посмотрела бы мои тетрадки! Ведь я училась нынче. Алеша — по музыке, а я в школе. Во второй класс перешла. Я все задания выполняла на отлично. А увижу — у бабушки глаза красные, и так ску-учно станет. Вдруг ты не приедешь и не увидишь мои отметки?

— Как же это не приеду? — спросила Лариса, одной рукой любовно перебирая исписанные тетрадки.

— Ну, знаешь как!..

Девочка боялась даже произнести страшные слова, а Ларисе такое показалось невозможным: она должна была уцелеть, чтобы увидеть своих малышей.

— Я у Пушкина знаешь что выучила? — звонко щебетала Таня. — «У лукоморья дуб зеленый». Это я сама. Мне никто не велел. У лукоморья!.. — Большие серо-голубые глаза сощурились таинственно. — Значит, далеко-далеко. Я на карте поискала, нету нигде. Марья Петровна, учительница, говорит, что это сказка. Но разве в сказках так бывает:

Там на неведомых дорожках

Следы невиданных зверей…

Это правда. Так папа рассказывал, помнишь? Кот ученый — тоже правда: животных ведь дрессируют. Леший бродит и русалка на ветвях — сказка. А лукоморье — это да?

— Что же да? На карте-то ведь нет? — спросила Лариса и весело и задумчиво.

— Значит, не нашли еще. Не открыли.

— А вы с Пушкиным открыли! — И Лариса подумала, что Таня оказалась намного мудрее ее поколения. «Когда я была в таком возрасте, мы еще верили и в чертей, и в леших, и в бога верили. Да и не только в таком возрасте верили!» — Молодец, Танечка! Однако пойдем к бабушке и Алеше…

Лариса повернулась, но не успела сделать и шага со своей дорогой ношей, как дверь с силой распахнулась, и двое — пожилая женщина в мокром фартуке и смугленький босоногий мальчуган в коротких штанишках и расстегнутой рубашечке — ворвались в комнату.

— Ма-а! — закричал еще с порога Алеша.

— Господи! Лариса! Чего мы тут не передумали! Вы там воюете, а нам здесь каждый день — за год, — прерывающимся от рыданий голосом говорила мать, прислонясь к плечу дочери. — Надолго ли? Неужели опять уедешь? Похудела. На себя не похожа.

— Нет, похожа, — запротестовал Алеша, толкаясь лбом в живот матери и порываясь попасть к ней на руки. — Я бы тебя сразу узнал, — сказал он, целуя ее. — Вот ты какая! Уехала и уехала! И папа уехал. А мы с бабушкой одни. Я вместе с Таней Лукоморный стих выучил. Там русский дуб… Там дубом пахнет! Ну почему она смеется? Она сама неправильно говорит…

16

Дружинницы шли в столовую строем. Наташа чувствовала, что ее пошатывает от усталости, да еще солнце безжалостно жгло, припекая сквозь черную плотную ткань комбинезона. Противогаз и санитарная сумка, повешенные крест-накрест через плечо, казалось, были набиты камнями.

— Вот бы сейчас на Волгу да искупаться! — не поворачивая головы, говорит Лина, совсем разморенная. Светлое личико ее разгорелось (загар не пристает к нежной коже), рыжие кольца волос выбились из-под берета. Она идет, полуоткрыв рот, утратив легкую стремительность, тяжелым шагом усталого грузчика, однако острые карие глазки ее нет-нет да и постреливают по сторонам. — Вот бы сейчас в тапочках на босу ногу да в легком платьишке. Вот бы красота! И спать хочется. Так бы и пристроилась где-нибудь в холодке, — продолжает она выкладывать свои пожелания, ступая все тем же огрузневшим шагом, отпечатывая подковки грубых башмаков на вязком разогретом асфальте. — Сенька! — шепчет она, вдруг преображаясь.

— Да ну тебя! — ответила Наташа с ревнивой досадой на милую подружку.

Она тоже искоса взглядывает на Семена Нечаева… Конечно, славный парень, тем более что служил в Севастополе, был ранен, тонул, опять готов к бою. Стоит на тротуаре, машет Лине бескозыркой и радостно смеется. Крепкая шея его, как столб, в вырезе матросской форменки; глаза черные, жгучие; прямизна носа подчеркивается изогнутыми линиями бровей и крупного, хорошо очерченного рта. Такое лицо не скоро забудешь. Но зачем все это сейчас? И Наташа сердито отворачивается от него и от Лины.

После завтрака обе дружины медико-санитарного подразделения двинулись в казарму. Днем спали.

— Ну, девчата, отдохнули, покушали, теперь, наверно, погулять охота? — спросила своих дружинниц Галиева, когда они поужинали и снова вернулись в казарму.

— Само собою разумеется, — бойко ответила Лина, которая уже успела переодеться и в белом платье, в хороших туфельках, но с противогазом и санитарной сумкой через плечо (на случай тревоги) пудрилась перед зеркалом.

Другие девушки тоже наряжались и прихорашивались, только Наташа осталась в комбинезоне.

— А ты что же? — матерински заботливо обратилась к ней Галиева.

— Мне женихов не завлекать, — угрюмо отрезала Наташа.

— Смотри, товарищ командир, состаришься — жалеть будешь! Хотя ты еще дитенок и жизни не понимаешь! — сказала курносенькая миловидная чернушка Тамара Спирина, тоже из Наташиного звена.

Тамаре девятнадцать лет, но она уже замужем и целый год провела в армии на передовой, где работала поваром полевой кухни. Там она была ранена в ногу, с месяц пролежала в госпитале и теперь заметно прихрамывает. Она не такая задира, как Лина, но почему-то воображает, что опытнее ее никого нет.

— Я все понимаю, девочки, — ответила Наташа, бывшая не только командиром звена, но и комсоргом взвода. — Я столько книг прочитала! И много думаю о том, что в жизни происходит. Мы, комсомольцы, должны быть кристально чистыми, чтобы с нас брали пример.

— А мы действительно самые чистые, — сказала весело Тамара, показав в улыбке беленькие зубы. — Наташенька, милочка! У меня сегодня Петя приезжает! Их сюда на переформирование направили. Должна я его встретить или нет, как ты думаешь?

— Да. Но мне обидно то, что вы всю нашу дружбу забываете, когда уходите к своим Петям и… Сеням. Идет такая страшная война, фашисты ломятся в наш город, и надо думать только об этом.

Лина подсела к подруге, крепко обняла ее.

— Мы ведь договорились дружить до самой смерти. Кончится война, доучимся в школе, потом — в институт. Ты, конечно, в педагогический, я в литературный — обязательно буду писательницей! Томка, ты куда?

— В геологический, — пробурчала Тамара, неловко изогнувшись и рассматривая какой-то изъян в своем туалете; в зубах у нее была иголка с ниткой. — Петя мой — топограф, и я тоже хочу вместе с ним в тайгу.

— Счастливые вы, девчата! — с хорошей завистью сказала Галиева, устраиваясь поуютнее на койке. — Легко говорите: геологический, педагогический, по тому что и на самом деле поступите, лишь была бы охота учиться. А меня раньше совсем не учили грамоте. Много лет зря пропало. Вот радовалась за Светланочку свою: ныне уже в четвертый класс пошла бы… Шутка! А теперь как? На днях отправлю ее с бабкой к сестре за Волгу, в Маляевку. Лезет фашист, и вся жизнь из-за него нарушается! Разве не обидно? Я до революции паранджу носила. Только в восемнадцатом году, восьмого марта, сняла ее. Женорганизатор надела на меня красную косынку. Я стала говорить речь, заволновалась и заплакала. И сейчас не пойму, отчего!.. — Галиева задумалась, вспоминая прошлое; сухощавое смуглое лицо ее с прищуренными черными глазами показалось девушкам прекрасным. — Татарские ребята меня увидели и донесли маме. Вы знаете… Теперь она совсем другая. А тогда сердитая была, и я ее боялась. Иду с гулянки, несу узел, а она домой не пускает: «Ты мне веру стоптала, нарушила». Трое суток я ночевала у хозяйки-хохлушки. Та все говорила: «Нехай, нехай остынет трошки». Однако пришлось жаловаться в женотдел. Послали милиционера с подпиской: смотри, мол, гражданка, бумага с печатью. Татары очень с печатью считались. Подписалась мать, что обижать не будет. Но через год пришли к нам белые за Волгу, посадили меня и других делегаток в тюрьму и каждый день били. А мать принесла подаянку и назвала охрану «товарищами». Они ее здесь же на улице и выпороли. — Галиева неожиданно светло улыбнулась, глаза ее блеснули озорством. — После этого мать поняла, кто красный, кто белый, и когда нас освободили краснофлотцы, сама сбросила паранджу и вместе со мной пошла в ликбез. Вчера забегала она на вокзал, всполошенная такая. «Муслима, говорит, неужто белые обратно придут? В очередях болтают, будто фашисты уже на Дону переправу ладят…» Я ей сказала: отобьем их, не придут. Уверила и теперь боюсь — не захочет она за Волгу ехать. А надо! Мне, девочки, кажется — опять такой бой будет, как под Царицыном.

Галиева помолчала, покусывая губы, слезы явно душили ее, но она сделала над собой усилие и добавила сухим голосом:

— И какой враг придумал эту паранджу? Хоть бы для богатых, которым делать нечего. А ну-ка в поле или на огороде… Работаешь в ней, если мужчины близко, ровно в кибитке: жарко, неудобно.

— А почему вы боялись показываться? — спросила Лина, положив голову на плечо Наташи.

— Закон у наших заволжских татар, он соблюдался, как в Средней Азии. Годами батрачила в татарских семьях, и хозяин не видел лица. Когда он идет, покрываешься и становишься к нему спиной, и так ко всем посторонним мужчинам.

— Как это унизительно! — серьезно сказала Наташа.

— Теперь и я нипочем бы не стерпела!

17

— Бомбят поезда за Волгой, на Баскунчаке и по направлению к Эльтону. Эвакуированные двигаются на Гмелинку прямо по степи, кто пешком, кто в машинах, — рассказывал Семен Нечаев вечером у Чистяковых.

— Хватает вам работы на бронекатерах? — спросил Иван Иванович.

Нечаев дрогнул черной бровью, но ответил сдержанно — он уважал хирургов:

— Работы хватает. Трофим Петрович, расскажите, как вы на переправе справляетесь.

Отец Наташи — теперь почетный волгарь — Трофим Петрович Чистяков, старый морской волк, участник событий 1905 года на Черноморском флоте.

— Да так и справляемся, днем и ночью перевозим народ, — сказал он, огладив седоватые усы. — И что вы думаете, некоторые беспокойные бабенки уже обратно норовят попасть. Та за одеждой, та боится — огурцы в чулане закиснут, у той где-то рыба копченая осталась. Да мало ли что можно придумать суетливым женским мозгом.

— Ох, папа, влетит тебе от нас! — в шутку пригрозила Наташа.

— А вы заметили, Трофим Петрович, девушку-якутку, которая работает сестрой на переправе? — спросил Семен Нечаев, который любил спрашивать, но не умел слушать. — Такая хорошая дивчина. И до чего спокойная во время воздушных тревог, хотя плавать совсем не умеет.

Лина нахмурилась, а Иван Иванович сразу насторожился:

— Как ее зовут? Откуда она?

— Как зовут, не выяснил, а что из Якутии — точно. Я слышал, как она говорила ребятам, что в Якутии вода очень холодная и лезть в нее охотников немного. И еще она называла прииск на какой-то реке… Каменушке.

На лице Ивана Ивановича выразилось радостное волнение.

— Это Варя Громова — наша хирургическая сестра! Семен, голубчик, проводите меня к ней.

— Я провожу вас! — сказала Наташа, уловив замешательство Семена и нервное движение вспыльчивой, точно порох, Лины.

— Кто играет на баяне? — поинтересовался Денис Антонович, тоже обрадованный известием о Варе (попав в семейную обстановку, он заметно взгрустнул).

— Я играла. Но теперь какая может быть игра? — Наташа пожала плечами. — Не до музыки!

— Сыграй, Натуся! Сыграй, доченька, не надо черстветь сердцем, — попросила мать, с помощью Лины и Хижняка накрывавшая на стол. Она сняла с полки баян и остановилась, ожидая, высокая, стройная, с моложавым лицом и светло-русыми, как у дочери, пышными волосами.

— Хорошо, мама!

Наташа взяла у нее баян, на ходу расстегивая ремешки и прилаживаясь, прошла по комнате, села чуть в сторонке, словно отделялась от общего круга для того, чтобы самой послушать, почувствовав себя прежней доброй и веселой девочкой.

Глаза ее сощурились, и, глядя куда-то в пространство, она развернула мехи гармони. Такие певучие, звонко-раздольные звуки ворвались в комнату, что слушатели сразу точно застыли на своих местах.

Раскинулось море широко,

И волны бушуют вдали… —

как будто выговаривала, пела гармонь. Она рассказывала о жизни и смерти, звала, будоражила душу хорошей чистой печалью. Хижняк, как раз вошедший в комнату с самоваром, замер на минутку у порога, не дыша, отворачиваясь от бьющего ему в лицо пара, Иван Иванович, прикрывшись рукой, прослезился незаметно, и Чистякову тоже вроде соринка попала в глаз. С большим чувством играла его Наташа.

— Хватит! — вдруг вскрикнул Нечаев, так яростно ударив кулаком по столу, что подскочила, задребезжала посуда. — У меня как будто нож в сердце!

Лина кинулась к нему. Она уже знала, что эту песню Семен запомнил на всю жизнь на теплоходе «Сванетия», который разбомбили фашисты в открытом море. Ее пели тонущие люди: раненые севастопольские моряки, женщины…

— Сеня! Сенечка! — лепетала перепуганная Лина, хватаясь за него.

— Видишь, мама, сейчас не каждый может слушать музыку… — сказала Наташа, побледнев.

 

— И у меня теперь что-то разрывается в груди, когда я играю, — говорила Наташа Ивану Ивановичу, выходя с ним в черноту теплой ночи.

Кругом полное затемнение. Лают собаки. Странно даже, как много их оказалось в городе! И дыхание полынных степей ощущается в примолкших улицах так, как будто потревоженные степи придвинулись к самому центру: сильно пахнет растоптанная, умирающая трава. Чуть погодя темнота стала менее плотной, ясные звезды проглянули сквозь просветы уличной аллеи, и сразу стали видны дома, странно высокие, настороженные, с распахнутыми настежь окнами. То, что в сравнительно ранний час вечера не видно было в окнах ни людей, ни проблесков огня, то, что дома стояли так высоко и открыто для воздушного нападения, придавало городу покинутый, нежилой, печально-трогательный вид.

— Какая она, Варя Громова? — спросила Наташа.

— Очень хорошая девушка. Представление о Варе связано у меня с большим куском жизни, с работой и личными моими переживаниями.

— Вы так обрадовались, услышав о ней…

Возле каждого дома дежурили постовые, на крышах переговаривались бойцы местной противовоздушной обороны. Сталинград не спал. Повсюду слышался шум шагов и шорох катившихся по асфальту машин: уличное движение не прекращалось и в темноте.

— Идите за мной! — предложила Наташа, когда они вышли к берегу. — Тут везде вырыты щели. Это скверик перед Дворцом пионеров. Если бы у вас было время посмотреть на наш пионерский дворец, вы бы ахнули, — с неожиданно прорвавшимся детским восторгом сказала она. — Просто сказочный дворец. Войдешь — и обомлеешь. В первый раз особенно. Какие люстры, какие залы, а окна прямо на Волгу! Голубое… — Наташа не договорила, споткнулась и сразу умолкла.

Вокруг шелестел молодой сад, а вверху глубокое ясное небо, прозрачно-синее, с мерцавшими огнями звезд. Иван Иванович осмотрелся и вспомнил позапрошлое лето на Каменушке, запахи вянущих осенних трав и цветов в палисадниках и вот такое же синее, но высокое горное небо, переливающееся светом звезд… Хирург вздохнул, но другие мысли, другие опасения волновали его нынче. Он слышал во тьме смутный гомон голосов, стоны, постукивание моторов, поскрипывание весел в уключинах. Чем ближе к реке, тем ярче вспыхивали на ней дрожащие отражения звезд, сильнее веяло прохладой, слышнее плескались волны, поднятые движением судов.

Отлогий под кручей берега спуск к воде забит людьми. Масса эвакуированных с узлами и чемоданами. Сонные детишки путаются под ногами; тут же раненые на носилках. Неожиданно выдвигаются большие морды коров, обдающих прохожего теплым дыханием и запахом парного молока; тесно сбившееся стадо ждет очереди на паром…

18

— Вот здесь центральная переправа. — Наташа оглянулась и показала на черный силуэт памятника, поставленного над береговым обрывом. — Это уроженец Сталинграда, Герой Советского Союза летчик Хользунов, сражался в Испании, а вон там, под берегом, ресторан «Метро». Теперь в нем убежище для раненых, которых мы отправляем за Волгу. Подождите меня здесь, я найду коменданта переправы и спрошу его, не знает ли он Варю Громову…

Дружинница шагнула в сторону и точно растаяла в темноте.

«Чудесная девочка! Видно, всю душу отдает делу. И того же требует от других с прямотой юности, не способной на компромиссы. Каково бы нам было на фронте без этого самоотверженного женского служения?! А Варенька? — Иван Иванович вдруг забеспокоился. — В работе она сделает все. Тут они с Наташей пара! Но как она примет мое желание увидеть ее? Я сам-то как? Вот завтра двинемся с Денисом Антоновичем на боевые рубежи, а проститься не с кем, — не оттого ли я так обрадовался, услыхав о ней?»

В это время хрипло завыла далекая сирена. И, все разрастаясь, подхватываемый гудками паровозов, заводов, пароходов, покатился над черной землей сигнал воздушной тревоги. На одних он наводил ужас, других поднимал для обороны. Лучи прожекторов ударили в небо, словно голубые мечи, и начали бесшумно рассекать его по всем направлениям. Разрывы зенитных снарядов красными клубочками замелькали в вышине.

Наташа выпорхнула из темноты, схватила Ивана Ивановича за руку.

— Я бегу в казарму! Варя Громова возвращается с левого берега на катере «Ласточка». Они сейчас на середине реки. Скажите Варе наш адрес на Московской. Я тоже хочу с ней познакомиться.

И Наташа легко побежала вверх по берегу, придерживая ладонью и локтем большую санитарную сумку.

Иван Иванович посмотрел ей вслед, потом в небо, где в перекрестном пучке мощных лучей блеснул самолет. Прожектора вели его, не выпуская, а он, пойманный с поличным, шел так, будто груз, который он вез, сразу потянул его к земле. Разноцветные ленты трассирующих пуль и снарядов перечеркнули ему путь, огневые вспышки зенитных разрывов распустились вокруг, и самолет стал падать, сначала медленно, словно лучи прожекторов удерживали его, потом быстрее. Клубы черного дыма на мгновенье окутали его, и он, перевертываясь, рухнул вниз среди голубых мечей, снова устремившихся в вышину.

— Красиво, черт возьми! — сказал доктор и порывисто обернулся к реке: ракеты, сброшенные на парашютах с прорвавшихся самолетов, разлили над нею мертвенно-белый свет.

Теперь все на переправе стало видно, как днем. Тяжелая баржа только что отвалила на буксире. На ней, набитой битком, сидели и лежали раненые. Навстречу шла за юрким катером другая, на которой плечом к плечу стояли вооруженные солдаты в шинелях. Головы солдат были подняты и одним дружным, напряженным движением оборачивались на дьявольский вой проносившихся над ними вражеских бомбардировщиков. Взрывы вздымали водяные столбы и вблизи, и у далекого левого берега, где со странной отчетливостью выступили за водным простором, взбаламученным движением множества лодок, барж, катеров, деревянные домики и тонкий кривой лес бесчисленных колодезных журавлей заречной слободы. С реки неслись крики о помощи, заглушаемые шумом моторов и грохотом бомбежки, и где-то там, на «Ласточке», наверное, маленьком суденышке, находилась Варя.

«Юнкерсы», сбросив бомбы на переправу, уходили обратно. Вспышки зениток, передававших их от батареи к батарее, обозначили трассу налета. Запах гари и пороха наполнял пыльный воздух, в котором звучал сигнал отбоя. Снова стало темно, только отсветы пожара пробегали по изрытой земле, и Ивану Ивановичу казалось, что она шевелилась: горело что-то около переправы. На багровом дымном облаке резко чернели очертания причалов и маленькие мечущиеся фигурки людей. Горело и на далекой излучине Волги в нижнем конце города — Красноармейске, и, как громадный факел, плыла мимо баржа-нефтянка, выбрасывая красно-золотые фонтаны, отраженные рекой.

В неровном свете этого факела Иван Иванович вдруг увидел катер, только что приткнувшийся к мосткам, и тоненькую девушку в гимнастерке, короткой юбке и сапогах, с большим узлом волос под пилоткой. Она сбегала по сходням с санитарной сумкой на боку, лишь на миг промелькнув среди сходивших на берег солдат, но Иван Иванович сразу узнал ее.

— Варя! — крикнул он и побежал к ней.

Путь ему преградил поток раненых — кто брел сам, кого несли на носилках, Иван Иванович, ощутив острый запах лекарств, попытался зайти с другой стороны, но девушка находилась теперь в середине толпы, которая стремилась к причалу, где приставала баржа, приведенная катером. Стоя у самой воды, доктор снова увидел Варю: она вела рослого красноармейца, крепко обхватив его в поясе, закинув его руку через свое свободное плечо.

Катер вернулся с баржей из очередного рейса и, несмотря на возможность нового налета, начал погрузку. Иван Иванович стал помогать дружинницам и санитарам переносить раненых. Когда он увидел вблизи Варю, то с радостью всмотрелся в осунувшееся, усталое, но такое знакомое лицо с блестевшими в полутьме миндалевидными глазами и остреньким подбородком.

— Варенька! — окликнул он дрогнувшим от нахлынувших воспоминаний голосом.

Варя тоже вздрогнула, но внимание ее было сосредоточено в этот миг на раненом, которого она вела, споткнувшемся на загруженной палубе. Иван Иванович, хотя и заволновался, успел вовремя поддержать ослабевшего бойца. Вдвоем они довели его, и только тогда Варя посмотрела на доктора так, как будто ничего удивительного не произошло, как будто только вчера они расстались и встреча их была совершенно неизбежна…

— Я знала, что встречу вас, потому что специально просила назначение сюда, — сказала девушка звонким, но невеселым голосом. — Дорогой Иван Иванович, какой это ужас — война! Я думала, сейчас у меня сердце выскочит, так оно билось! Не могу привыкнуть к бомбежкам. А вчера рядом разломилась баржа, и люди стали тонуть. Мы подобрали двадцать шесть человек, но сколько погибло! А что творилось на реке сегодня! Ой, мне надо работать, я теперь в эвакоприемнике, который обслуживает переправу. — Варя рванулась к сходням, но замедлила и прежним голосом, нежным и робким, сказала: — Поцелуйте меня, а то, может быть, больше не увидимся.

Иван Иванович молча бережно обнял ее и с чувством признательности поцеловал прямо в губы. Глаза ее ярко заблестели перед его лицом, на минуточку она прижалась к нему и сразу оторвалась — заспешила на берег, откуда несли и несли раненых.

Иван Иванович сошел следом за нею, и опять его оттерли в сторону. Когда он вспомнил поручение Наташи, катер, постукивая и пыхтя, уже делал разворот, и переполненная народом баржа отвалила от причала. Доктор опять приблизился к самой воде и громко крикнул:

— Варя! Тебя просили зайти на Московскую улицу, двадцать пять, квартира пять.

— А кто? — серьезно отозвался с баржи мужской голос.

— Наташа Чистякова.

И уже издали до Ивана Ивановича донеслось заглушаемое шумом мотора и плеском волн у пристани:

— Сестрица, тебя просили… Московская… квартира пять.

19

Во время налета на переправу ни одной бомбы в центре города не упало. После сигнала «отбой» дружинницы вернулись в казарму. Некоторые сразу улеглись спать. Свернувшись комочком, заснула на неразобранной постели Галиева.

— Нездоровится ей, — сказала Тамара, прикрывая своего командира краем одеяла. — А я не хочу спать. Девчата, милые! Уж я Петю целовала, целовала, уж я ревела, ревела, а домой с ним так и не зашли. Очень он торопился, а тут тревога… Вот тебе и «личные часы»!

Тамара подсела к Лине и Наташе, смирно сидевшим на одной койке, смуглое курносенькое лицо ее при свете синей лампочки казалось очень бледным, глаза припухли от слез.

— Знаешь, Линочка, как мне тяжело. Да еще свиданье такое нескладное, — продолжала она жаловаться, громко вздыхая. — Стал Петя уходить, взял меня за руки и говорит: «Ну, прощай, девка!» Я — опять в слезы. Мы с ним на Белорусском фронте были, под Москвой вместе воевали, а теперь я отстала.

— Трудно было там? — спросила Лина, необычно притихшая и задумчивая.

— А то?! Я в полевой кухне поваром работала, горячие обеды на передний край возила. Еду, бывало, на своей кухне — такая повозка двухколесная с котлом и топочкой, — везу щи, кашу или чай. Перед наступлением сухие пайки доставляла. Лошадь мне дали умную, смирную. Попадем под обстрел — сверну к овражку или перелеску, она ноги подогнет и ляжет в оглоблях, я — рядом. Это уж когда обтерпелась, а сначала, в первый-то раз, как загудели надо мной снаряды, я соскочила с повозки, нагнулась и голову под кухню спрятала. Хорошо, лошадь обстрелянная попалась, а будь другая… Дернула бы с места, и оторвала бы мне голову. Потом ребята, которые со стороны мои подвиги наблюдали, очень смеялись. А раз я прямо на немецкий патруль наехала: не в ту сторону свернула. Ка-ак он крикнет по-своему! Я испугалась, волосы дыбом, аж пилотка слетела. Лошадь бью, обратно поворачиваю. Ладно, он стрелять не стал, какой-то еще порядочный попался! Видит, баба. А я гнала!.. Так с ходу и заскакала в окоп, и кухню поломала. Хорошо, хоть конь уцелел. Сама ушиблась, конечно, но уж о том не плакалась…

— Ты тоже на свиданье сегодня ходила? — неожиданно спросила Тамара, разглядывая новое платье Лины.

Лина задорно тряхнула рыжими кудрями.

— Ходила! — Она помедлила, в раздумье, искоса взглянула на Наташу. — Сеня просит расписаться с ним в загсе, а я не решаюсь. Ну, какая будет семейная жизнь?! Его в одну сторону пошлют, меня — в другую. И отказаться не могу: жалко его. Он говорит: «Пойду на любое задание с мыслью, что ты меня ждешь».

— Как же ты все-таки думаешь? — спросила Тамара с живым участием.

— Пока ничего не придумала, а посоветоваться не с кем: одна у меня Наташенька, и та любви не признает.

— С мамой посоветуйся.

Лина приехала в Сталинград из Одессы, где выросла в детдоме, и сразу прижилась в семье Чистяковых. Наташа относилась к девушке, как к младшей сестренке, хотя та была старше ее на целых два года.

— Мама все поймет и рассудит. — Наташа встала, плечистая, крепкая, с ясным взглядом девочки, еще ни разу не испытавшей сердечного увлечения.

— Куда ты? Поспала бы, отдохнула, — заговорили в голос Тамара и Лина.

— Пойду в госпиталь. Комиссар просил зайти, раненые ждут.

— На Гоголевскую пойдешь?

— Нет, в наш, на Московской.

Казармы дружинниц тоже находились на Московской улице, и Наташа, выйдя в ночной мрак, снова пошла по шелково шелестящей кленовой аллее. Она знала: несмотря на позднее время, город не спал.

Напряженно круглые сутки работали его гиганты заводы и переправы на Волге. В штабах армии и флота, в обкоме партии и городском комитете обороны решались военные дела; в госпиталях хирурги, стоя у операционных столов, спасали жизнь тысячам раненых. Сейчас Наташа испытывала особенную любовь к родному городу, к которому рвался враг.

«Неужели будет так, как думает Галиева, и фашисты дойдут до Сталинграда? — с болью в сердце гадала она. — Ведь они все тогда разрушат: и сады наши, и школы, и дворцы… А что же я? На что я пригожусь в обороне? — И сразу Наташа ответила себе, шагая по тротуару вдоль живой изгороди, образованной кустами подстриженной акации: — Буду работать в медсанбате. Если понадобится, пойду в разведку. Везде проберусь, я ведь знаю пригородные районы до самого Дона».

От этих мыслей холодок волнения так и пробегал по коже девушки. Наташа жаждала подвига не ради славы, а потому что решительные действия стали сейчас жизненной необходимостью.

Навстречу двигались люди к переправе, посреди мостовой шли воинские части. Вот и здание госпиталя, как черный утес над непрестанно шумящей рекой-улицей. На мемориальной доске между балконами надпись: «В этом доме в 1918 году был штаб Десятой армии и Военный совет». Вверху по фасаду большими позолоченными буквами эти же слова. Но сейчас ничего не видно: ни узорных решеток балконов, ни надписи: все скрыто тьмой.

Возле главного входа девушки второй дружины медико-санитарного подразделения выносили раненых из автобуса. Эти сутки на вокзале дежурили они. Наташа вошла в вестибюль, оставила на вешалке сумку и противогаз и, на ходу надевая полученный халат, направилась в палаты. Раньше раненые лежали здесь по пять месяцев, теперь срок перед эвакуацией сократился до пяти дней.

«Все суживается круг! Вот немцы прорвались к Дону. С юга лезут», — с тревогой думала Наташа, ускоряя шаги: ее ждали. Здесь день мало отличался от ночи: раненые поступали и эвакуировались круглосуточно. Операции шли одна за другой. Воли не давали спать: огнем горели свежие раны. К тому же стояла жара, и люди изнывали от духоты.

— Пришла! — обрадованно возвестил Котенко. — А мы тебя уже устали ждать.

— Сестрица, мне бы письмо домой, — сказал красноармеец, сидевший на койке, в белом гипсовом панцире.

— Я тебе после напишу, — пообещал пожилой моряк, тоже весь в повязках, меж которыми синела замысловатая татуировка. — Начинай, дочка, рассказывай!

— Про трех мушкетеров, — с ребяческим нетерпением напомнил Котенко. — Что там с ними дальше-то было?

Наташа, припоминая, на чем закончила в прошлый раз, вышла на середину комнаты. Она знала наизусть «Жалобу Тассо» Байрона, и «Мцыри», и «Медного всадника», целые главы из «Евгения Онегина», «Русские женщины» Некрасова, стихи Тютчева, красочную «Осень» Бунина, и сколько еще прекрасных строк и образов хранилось в ее детски цепкой памяти!

Лес, точно терем расписной, —

Лиловый, золотой, багряный, —

Веселой пестрою стеной

Стоит над светлою поляной…

И осень тихою вдовой

Вступила нынче в терем свой…

Нет, не тихо вступали нынче вдовы в свои терема: горели они…

За год Наташа хорошо изучила аудиторию госпиталя. Она знала теперь, что про войну раненым не стоило рассказывать, зато они жадно слушали всякие сказки, истории с приключениями, а особенно охотно про любовь.

Девушка читала им Пушкина и Лермонтова, пересказывала романы Гюго и Бальзака, Гончарова и Дюма. То, что ей не нравилось в них, она исключала или переделывала по-своему.

— Про трех мушкетеров! — хором напомнили со всех сторон.

Наташа встрепенулась и начала говорить. Это был живой рассказ кровно заинтересованного очевидца, и никто не удивлялся, когда рассказчица иногда превращалась в действующее лицо в истории, которая случилась лет триста назад.

20

— Слушают, будто дети, и даже забывают стонать, — говорила Наташа, заплетая светлые косы. — А я вроде бабушки — стараюсь, вспоминаю всякую быль и небыль.

— Это вы хорошо придумали, не каждый способен увлекательно рассказывать, отвлечь раненых от тяжелых мыслей!

Варя не умела прятать свои чувства. Едва у нее выпала свободная минутка, она пришла по адресу, сообщенному Иваном Ивановичем, и очень огорчилась, узнав, что дорогие ее сердцу люди уже уехали. Даже знакомство с Наташей не развеселило ее, хотя сразу возникла обоюдная симпатия.

— Я очень хотела встретиться с вами, — сказала Наташа. — Моряк Семен Нечаев говорил, что вы не умеете плавать. Хотите, я вас научу? Я отлично плаваю.

— Спасибо! — Глаза Вари просияли, но улыбка быстро исчезла, и на лицо снова набежало облачко хмури. — Вряд ли поможет умение плавать, если в баржу попадет бомба: все равно пойдешь ко дну.

— Ну, а если это случится у берега?

— Мне думается, тогда я выплыву. Разве можно утонуть у берега?

Девушки посмотрели друг на друга и рассмеялись.

— Где вы живете?

— В блиндажах у переправы на той стороне. До сих пор не могу попасть на фронт! — В голосе Варвары прорвалось горькое волнение, когда она добавила. — Я думала, Иван Иванович возьмет меня в свой госпиталь.

— Он очень славный человек.

— Если бы вы знали, какой это хирург!

— Сначала я решила, что он влюблен в вас. Уж очень обрадовался, когда услышал… — чистосердечно сообщила Наташа и осеклась, увидав, как сразу помертвело лицо гостьи, густые щеточки ресниц ее задрожали и опустились, а губы совсем побелели.

Наташе показалось, что девушка упадет, и она быстрым движением протянула к ней руки.

— Я не хотела зря волновать вас, но иногда я бываю просто глупой. Выходит, это вы любите его?..

— Да! — В лице Варвары снова заиграли живые краски. — Значит, он все-таки обрадовался?

— Очень, — горячо подтвердила Наташа, искренне пожалев, что не могла сообщить девушке ничего более серьезного о чувствах Аржанова.

В самом деле, почему она с увлечением рассказывает о любви и страданиях литературных героев и сердится, когда это происходит у близких ей людей?

«Вот и Семен с Линой, влюбились, пожениться хотят, а тут война… А как плакала Томочка, расставшись с Петей».

— Вы, наверно, еще не любили? — спросила Варя, пытливо следя за тем, как менялось выражение лица ее новой знакомки.

Наташа хотела солидности ради уклониться от прямого ответа, но не смогла.

— Да, мне никто особенно не нравится. Может быть, если кто-нибудь серьезный… Да нет, ну как скажешь серьезному человеку, что ничего такого не нужно?! Правда, ведь трудно?

В глазах Варвары промелькнул слабый отсвет улыбки. Какой взрослой почувствовала она себя по сравнению с этой большой девочкой! Но слова Наташи напомнили ей о Логунове.

— Да, трудно! В этих вопросах вообще все сложно, иногда даже невозможно разобраться. Вот Ивана Ивановича бросила жена. Он ее очень любил, а она ушла к другому.

— Как она могла! — возмутилась Наташа, сразу проникаясь сочувствием к доктору, который не щадил собственной жизни ради спасения других людей и которого так жестоко обидели. — Это безнравственно. Даже позорно для советской женщины! Понятно, когда уходят от плохих людей… А в таком случае надо наказывать!

— Но разве лучше жить с человеком, не любя его? — спросила Варя.

Наташа склонила светловолосую головку, легкие черточки бровей сдвинулись на загорелом лбу, показывая нелегкое раздумье.

Пример ее родителей говорил, что есть вечная, неразменная любовь! И только такой любовью хотела бы полюбить сама Наташа, когда придет ее время.

Все как будто просто. Вот скромная квартирка из двух комнат и кухни. В столовой, где спали недавно за ширмой Наташа и Лина, большой балкон, затененный вьюнками и настурциями. На окнах тоже цветы; всюду книги, тетрадки выпускников школы, сбереженные мамой… Никогда бранного слова не прозвучало здесь, никто никого не оскорбил, и, сколько помнит себя Наташа, ни о ком постороннем не говорилось плохих речей. Кто кому может тут изменить?! Немыслимо!

«Так и у меня будет!» — Наташа просветлела и вскочила с места, точно сбросив гнет беспокойства, который непрестанно давил ее с тех пор, как она столкнулась с жестокими утратами войны.

— Пойдемте на Волгу! Вам обязательно надо познакомиться с моим отцом и перейти на его пароход, — весело сказала она, доставая из шкафа два шероховатых вафельных полотенца, мыло в яркой коробке из пластмассы, купальные костюмы — свой и мамин для Варвары. — Пойдемте, я покажу вам, как надо плавать.

— Что же, попробуем, — нерешительно согласилась Варя, поддаваясь ее настроению. — Один наш якут, Никита Бурцев, тоже не умел плавать, а потом научился. Это было, когда он ездил в тайгу с Иваном Ивановичем. Где-то он теперь, Никита?

21

Комиссар батальона Платон Логунов находился во время атаки на правом фланге роты, который без конца бомбила мощная авиация противника. Обстановка сложилась очень трудная, потери были велики, и Логунову пришлось заменить убитого командира роты. Атаку отразили, но телефонная связь с командным пунктом была опять прервана, и требовалось послать связного.

Частое цвиканье пуль, подсекавших степные травы и взбивавших по всему склону высотки вихорки пыли, походило на ливень, пробежать под которым никого не соблазняло. Однако положение на участке обороны оказалось настолько серьезным, что кто-то должен был рискнуть и проскочить на командный пункт батальона. Налаживать же телефонную связь до наступления темноты представлялось делом безрассудного риска.

Прежде чем писать рапорт, Логунов на минуту прильнул к окуляру перископа и увидел, как в ближнем тылу фашистов скапливались, проворно переползая по буграм, танки, недосягаемые по той простой причине, что артиллерийская батарея полка была подавлена бомбежкой с воздуха.

«Дело дрянь! — Платон оглянул полузасыпанные за день взрывами ходы сообщения, окопчики бронебойщиков, зарывшуюся в землю единственную противотанковую пушку. — Если бы прошлой ночью мы отошли на новый рубеж… Хотя фашисты от нас тоже не отстали бы. А пока мы их тут держим».

Логунов представил скопившиеся у Дона массы войск и мирного населения. Переправу надо было прикрывать во что бы то ни стало.

«Получить бы подкрепление. Вон танки идут… Что мы с ними будем делать? Ума не приложу!.. Хотя бы бронебойщиков нам подбросили. И гранат мало. Вся надежда на бутылки с горючкой, с запалом, взрывающимся от броска. Отбивались этими бутылками от танков прошлой осенью под Москвой, и нам приходится… Верно говорится: голь на выдумки хитра».

Подозрительное движение в неглубокой заросшей дубняком балке справа привлекло внимание Логунова, и он дал команду минометчикам. Гулкий звук выстрела раздался тотчас же, как будто лопнуло что-то.

«Пошла!» — отметил Логунов, успев проследить за миной, которая стремительно уходила в небо, буравила дымную голубизну, скрываясь в ней, как черный камень, брошенный из пращи. Где-то там она сделает крутую дугу и с навеса ударит.

С этой мыслью Логунов присел возле замолкших телефонов на дне окопа, достал из полевой сумки блокнот и карандаш. Положив на колено планшетку, он писал торопливо о потерях роты в людском составе, о потерях материальной части; обращал внимание командования на подходящие танки врага; требовал подкрепления и тут же как политработник батальона сообщал о моральном состоянии людей:

«Несмотря на большие потери, все атаки отбиты, и это поддерживает боевой дух гвардейцев».

Потери были не только большие — страшные, однако Логунов не стал распространяться по этому поводу, решив, что упомянутое им число говорит само за себя. Комбат учтет их в рапорте командиру полка, и подкрепление пришлют обязательно.

Потом взгляд Логунова остановился на связном — быстроглазом, юношески проворном красноармейце Мохове.

— Давай, дружище, к комбату.

— Есть, к комбату!

Мохов деловито одернул гимнастерку, нырнул в соединительный ход, пробежал, упал, пополз, каблуки сапог сверкнули серебром высветленных подковок.

22

Дальше: Часть вторая