1
Ошеломленная многолюдством и суетней, Елена Денисовна поглядела вслед такси, снова покатившему по московской улице, просторно огороженной каменными громадами домов. По горячему асфальту тротуара сплошным потоком текла толпа людей, а между тротуаром и точно под гребенку подстриженной живой изгородью, за которой зеленели липы бульвара, бежали автомобили. И в центре широченного проспекта среди бульваров, протянувшихся вдаль своими аллеями, тоже катились машины. Как перебраться на ту сторону через этот поток, если понадобится? Как тут не растеряться?
Варенька почему-то не встретила на вокзале: то ли телеграмму не получила, то ли заболела. Ивану Ивановичу, конечно, некогда. Но и Варя теперь уже не прежняя простенькая, милая девочка, может быть, заважничала, став врачом и женой профессора? Шутка сказать! Елене Денисовне ни разу не приходилось видеть живого профессора. Не зря ли приехали-то?! Да еще с узлами, с чемоданами… Ничего доброго, но барахла накопилось порядочно за долгую жизнь на одном месте. И то не бросишь, и это жаль. А в дороге с вещами трудно. И Наташка… Девочке четырнадцать лет, впервые отправилась в такой далекий путь и, вместо того, чтобы помочь матери, глазеет по сторонам, всем интересуется, с посторонними в разговоры вступает. Каждому забавно поболтать с хорошенькой девочкой. Елена Денисовна не обманывалась: кудрявая, будто баранчик, голубоглазая Наташка привлекала общее внимание. До сих пор сдержанная, даже степенная, она сейчас на себя не похожа: развязался-таки язычок. Да как не вовремя развязался!
Стоит Елена Денисовна, раскрасневшись от жары, возле груды вещей под каменной аркой ворот и волнуется: тот ли двор, тот ли дом? Во дворе народу полно: роют ямы для посадки деревьев, землю на салазках тащат, кругом бегают ребятишки, машины фырчат, осторожно пятясь нагруженными кузовами.
— Наташа! Поди узнай, где эта квартира! Дворника спроси. Вон в фартуке… дворник, наверно. Да нет, стой, не ходи! Я сама пойду.
Елена Денисовна поспешила к дворнику, но в группе людей с лопатами вдруг столкнулась с Варей.
Словно и не пролетали над ними одиннадцать лет. Да каких лет! Ну точь-в-точь как на Каменушке: стоит Варенька с лопатой в руках, в серой кофточке и черной юбчонке, в тапочках на босу ногу. Только косы не разметаны по плечам, только округлились плечи и стан. Вот она — теперь жена доктора Аржанова!
Варя взглянула, ахнула, выронила лопату, обхватила сильными руками в грязных нитяных перчатках шею своей приемной матери, прижалась, расцеловала и тихо-тихо всплакнула на ее широкой груди.
— О чем ты, Варюша? — тревожно спросила Елена Денисовна. — Или неладно что?
— Нет, все хорошо. — Варя быстро сдернула одну перчатку, вытерла лицо концом Хижнячихиной косынки. — Где же Наташка? Показывайте скорее! Ой, какая! Иди, я тебя расцелую. Сейчас Мишутку приведу, он у тети Гали… у Галины Остаповны, а Ваня и Решетов — это муж Галины Остаповны — вот в том углу тоже ямы роют. У нас воскресник! Двор хотим озеленить. — И Варя снова, точно девочка, повисла на крепкой шее Елены Денисовны. — Ох, как хорошо, что вы приехали! Я вас так ждала! Сейчас только отпрошусь у своего бригадира. — И побежала, оборачиваясь и махая рукой.
У Елены Денисовны сразу отлегло на сердце.
«Двор озеленяют. Это и мы потрудиться тут можем. А то сплошной камень, оттого жарища и духота. Вот Деничка-то мой охотник был сады разводить!» — вспомнила она, поискав взглядом Наташку, на этот раз смирно восседавшую на большом рыжем фанерном чемодане.
— Здравствуйте, дорогая Елена Денисовна! — приветствовал издали Иван Иванович, подходя широким шагом. — Как доехали? Устали, наверно!
Он был в поношенных брюках и полуботинках, в тенниске с короткими рукавами. Тронутые проседью темные волосы забавно топорщились. Раскрасневшийся, выпачканный в земле, молодо блестя карими глазами, — видно, с удовольствием поработал, — он подошел и без всяких церемоний обнял и расцеловал просиявшую Елену Денисовну. И слезы навернулись у нее на глазах. Сразу вспомнилось довоенное время и то, что Аржанов был с ее дорогим Денисом в последние дни его жизни. Однако Елена Денисовна сморгнула слезы, обернулась к дочери.
— Это ведь Наташка!
На лице доктора изобразилось удивление, затем он весело рассмеялся:
— Вот так да! Ну, здравствуй, таежница! — И, расцеловав Наташку, шутя взлохматил ее и без того растрепанные кудри.
— Смотрите, какой у нас сынище! Мишутка, здоровайся! — запыхавшись, говорила Варя, неся полусонного мальчика, который зевал у нее на руках и протирал глазенки кулаками.
— Что же мы стоим на улице? Пошли! — спохватился Иван Иванович и взял деревянный сундучок и рыжий чемодан из фанеры, вызвав краску смущения у Елены Денисовны.
«Сколько хлопот доставили своим приездом», — подумала она, уступая вещи потяжелее подоспевшему на помощь Решетову.
В квартире Аржановых сразу стало тесно.
— Господи! Вам и самим-то негде жить, а вы еще нас к себе выписали! — сказала Елена Денисовна, осмотревшись. — Стесним мы вас совсем!
— Ничего, в тесноте, да не в обиде, — возразил Иван Иванович, вместе с Варей прикидывая, как рассовать вещи Хижняков. — Мы скоро новую квартиру получим, а пока проживем как-нибудь. Вам ведь не привыкать к трудностям!
— Да нам-то что!..
— Ну, и нам ничего. Я только не сообразил, что Наташка уже такая большая. На одну раскладушку вас с нею не уложишь…
— А я на кухне, — вызвалась Наташка, которая от души развлекалась суматохой при водворении на московское жительство. — Мама в коридорчике, а я в кухне.
— В кухне нельзя: там газ.
У Наташки глаза округлились от удивления.
— Почему газ?
— Который горит… на котором мы готовим, — сбивчиво от спешки пояснила Варя.
— Ах, керогаз! Мы с собой тоже привезли. В него керосин наливается.
— Уже одной вещью будет меньше, — смеясь, сказал Решетов.
И все двинулись на кухню показывать, как в Москве горит газ.
— Наташу мы возьмем к себе, — предложила Галина Остаповна. Она была освобождена от хлопот по озеленению, но зато успела с помощью приходящей домработницы приготовить обед на всю ораву. — Ты не пугайся, девочка. Это тут же, в подъезде.
— Я не пугаюсь. — Наташка взглянула на мать, вспыхнула и торопливо добавила: — Большое вам спасибо!
— Видите, как хорошо получается, — сказала Варя.
2
Едва они сели обедать, как раздался звонок и послышался громкий возглас Вареньки в коридоре:
— Еще нашего полку прибыло!
— Кто там? — Иван Иванович, выглянув из дверей, сказал радостно: — Да это Коробов! Здравствуй, товарищ дорогой! — И крепко ударил ладонью по протянутой ладони Коробова. — Где ваша Наташа?
— Наша Наташа, — поправила Варя.
— Но ведь теперь у нас еще одна есть.
— Иван Иванович, — растерянно заговорил Коробов. — Моя Наташа там, во дворе… Вы понимаете?.. Нам некуда. Я хотел у фронтового товарища, у Володи Яблочкина… А они, оказывается, всей семьей перебрались в Ташкент. Ну, и вот…
Варя горячо, просительно посмотрела на Ивана Ивановича.
— Да, конечно! — сказал он без размышлений. — Как же иначе-то? Ведите ее сюда!
У Коробова жалко дрогнули губы.
— Она совсем больная после дороги…
— Тем более. У нас, правда, тесновато, но пока обойдемся, а там положим ее в клинику.
Варя первая сбежала вниз и, взбудораженная, осмотрелась по сторонам. Но во дворе не было ни одной девушки, похожей на Наташу Чистякову. На скамье, где Варя любила читать, выходя с Мишуткой на прогулку, понуро сидела укутанная, несмотря на жару, пуховым платком бледная женщина и тупо смотрела перед собой безжизненным взглядом. Варе в голову не пришло, что это и есть Наташа, тем более что никаких вещей около скамьи не было.
— Я все сдал в камеру хранения, — сказал Ваня Коробов, подойдя к женщине и помогая ей встать. — У нас не много багажа, но куда же с ним?
Варя молчала, совершенно подавленная.
— До чего непрактичные люди! — говорила своему мужу соседка Аржановых, счетовод Дуся. — Живут в одной комнате, а наприглашали столько народу! Еще больную к ним привезли, а где ее поместить — неизвестно. И о чем только думают. А еще научные работники!
— Эту Наташу мы можем у себя поместить, — заявила Дуся, заглянув через минуту в комнату Аржановых. — И товарища, конечно, тоже, — добавила она, кивнув на Коробова остреньким носиком. — Можете располагаться у нас на диване, как у себя дома. — И почти испуганно обернулась на звонок у входной двери: — Еще кто-то приехал!
Но явился Злобин, очень расстроенный.
— Как у вас весело! — сказал он с завистью. — А почему все рассмеялись, когда я вошел?
3
— Милиция отказалась прописать Елену Денисовну, — огорченно сообщила мужу Варя, расстроенная и озабоченная. — Говорят, надо справку с места работы.
— Но ведь на работу не берут без прописки.
— Не берут. Получается круг — не разорвешь.
— Ничего, устроим, — самонадеянно сказал Иван Иванович. — Я схожу к начальнику паспортного стола. Как можно: приехали люди из такой дали!
И он пошел в районную милицию. Ему не приходилось заниматься подобными делами, но он считал, что серьезные люди всегда могут договориться. Ведь речь шла не о его собственном устройстве: там, где вопрос касался лично его, он не проявлял напористости.
Однако оказалось, что напористости и умения убеждать совсем недостаточно для получения московской прописки. Начальник паспортного стола наотрез отказал Ивану Ивановичу в его просьбе.
— Вы рассудите по-человечески, товарищ начальник! — говорил страшно огорченный и раздосадованный доктор, в упор разглядывая удивительно спокойное лицо работника милиции и нашивки на его форменной одежде. — Речь идет о вдове погибшего фронтовика, которая почти пятнадцать лет проработала на Крайнем Севере…
— Нельзя, потому что Москва перенаселена до невозможности, — невозмутимо возражал товарищ начальник. — Все едут в Москву, а война съела миллионы квадратных метров жилплощади: строительства-то не было. Как всех прописывать? Куда? Я не имею права прописать вашу гражданку и потому, что у вас нет излишков жилой площади. Двадцать метров с половиной, а семья три человека. Зачем же вселять еще двоих?
— Да вам-то что, если мы согласны потесниться!
— Нет, не могу. Категорически не могу.
— А я не могу вытолкнуть этих людей на улицу! — упрямо стоял на своем Иван Иванович. — Я пойду к начальнику районной милиции.
— Пожалуйста, он вам то же самое скажет.
— На месяц пропишем, — решил начальник районной милиции. — А на постоянное жительство ни в коем случае. К тому же у вас, товарищ профессор, нет излишней площади. Ведь вы научный работник… Вам необходимы приличные условия.
— Мне обещали квартиру в другом доме, — отчаявшись, раскрыл карты Иван Иванович.
Начальник милиции развел руками.
— Видите, как нехорошо получается. Вы переедете на новую площадь, а свою передадите по знакомству приезжему человеку. У нас коренные москвичи годами на очереди стоят. Поставят гражданина на учет, он и ходит, обивает пороги. А тут сразу — нате вам! Категорически возражаю!
Аржанова даже пот прошиб: «Заладили одно и то же — категорически!» Он вынул платок, не собираясь отступать, — крепко вытер широкий лоб и шею.
— Я, товарищ начальник, хочу передать свою площадь не родственничкам, а вдове фронтовика, который посмертно удостоен звания Героя Советского Союза. Женщина мужа потеряла и старшего сына из-за ранений на фронте схоронила. Она сама дорого стоит: у нее около тридцати лет рабочего стажа и в Москве еще поработает на общую пользу.
— Какая у нее профессия? — поинтересовался начальник милиции, рисуя что-то вроде порхающих птичек на испорченном бланке.
— Акушерка. — И Иван Иванович с надеждой взглянул на вечное перо в руках начальника.
«Ну что стоит человеку? — подумал он. — Вместо того чтобы чертить разную ерунду, взял бы да и написал резолюцию на заявлении».
— Вы полагаете, что в Москве акушерок не хватает? — усталым голосом спросил начальник милиции. — Вы зря ставите меня в неловкое положение, честное слово: ведь совестно вам отказывать. В печати ваше имя встречал, по телевизору недавно операцию на сердце смотрел… Как вы у стола стояли в маске… И приходится не уважить вашу просьбу! А ведь с хирургами ссориться невыгодно: вдруг случится у вас оперироваться, вы и вырежете мне не то, что нужно, — натянуто пошутил начальник. — Очень, очень сожалею, но, невзирая на личность просителя, в просьбе вынужден отказать.
— Ведь женщина приехала издалека и с ребенком, — сердито напомнил Иван Иванович, не смягченный лестной осведомленностью начальника милиции.
— Ребенок уже не маленький, положим. Прежде чем ехать, надо было оформить перевод на работу.
С этими словами начальник милиции поднялся, поправил ремень, давая понять, что дольше разговаривать с посетителем не имеет времени. Шум и движение за дверью красноречиво подтверждали, что все сроки приема уже исчерпаны. Иван Иванович тоже поднялся, нервно взвинченный, готовый вспылить.
«Сидят такие тупые бюрократы! Ничего не понимают!» — с ожесточением подумал он, а вслух спросил:
— Куда я могу пожаловаться на вас?
— Жаловаться? Ах, вы хотите обратиться в высшую инстанцию? Пожалуйста! — И начальник милиции назвал адрес своего управления на Петровке.
4
Прежде чем отправиться на Петровку, Иван Иванович около часа кружил по улицам, чтобы собраться с мыслями и успокоиться.
На улицах было шумно: окончился рабочий день во многих учреждениях, вышла смена с заводов и фабрик. Валом валил трудовой народ: канцеляристы, машиностроители, ткачихи… Автобусы и троллейбусы не успевали поглощать на остановках в широкие свои чрева густые вереницы людей. Кто посильнее, пробился плечом, повис на подножке, не давая запахнуться дверям; удалые ребята, явно станочники, с поцарапанными стружкой, промасленными руками, прицепились над задним буфером троллейбуса, не обращая внимания на свистки постового. Шагает группа девчат в штанах, заляпанных краской, — маляры или штукатуры. А вон матерые строители, похоже, каменщики или, может быть, сварщики-верхолазы. Повсюду заработали краны. Кончилась война, и люди нуждаются в жилье…
«Стройте больше и скорее, друзья, — тепло подумал хирург. — До каких пор жить москвичам в тесноте?.. Согнал-таки постовой ребят, остановил троллейбус. Куда спешат? Кто на танцульки, кто в школу для взрослых, в техникум вечерний, а то и в институт. Хотя сейчас еще каникулы… Просто торопится народ отдохнуть. Другие, как и я, побегут в домоуправление, в милицию. Там сейчас самые боевые часы».
Недавно прошел дождь, и мокрый асфальт блестел, полируемый тысячами ног и упругими шинами автомобилей, кативших сплошняком по улице Горького. Похоже, сегодня футбольная встреча на стадионе «Динамо». Но если поднять голову, то можно видеть и другую картину: масса окон, за стеклами которых белеют занавески. За каждым окном живут люди, имеющие московскую прописку…
Черт возьми! Миновал час «пик», а по тротуарам народ продолжает валить толпами, в магазинах толчея. Неужели все эти люди прописанные? Да нет, много приезжих. Не все ведь приехали сюда на постоянное жительство! И не всем тут надо жить. Вот эта, с саквояжем, определенно спекулянтка. Так и шныряет глазами. Москва обойдется без нее, а Елену Денисовну надо прописать. Она еще пригодится московским роженицам!
«Работать? Работать можно где угодно, — продолжал свой спор с начальником милиции Иван Иванович. — Но ведь для Елены Денисовны смерти подобно жить сейчас одной: Варя ей словно дочка родная. Как же я не сказал, что речь идет не о жилплощади, а о жизни человека!.. Хорошеет Москва. Растет и строится. Гигантские дома поднялись после войны. Уже очень много домов построили, товарищ начальник милиции!»
Хирург Аржанов идет по улице к центру города, к управлению городской милиции на Петровке. Ему позарез нужны два слова: «Прописать постоянно», — начертанные рукой начальника на его заявлении. Это только сказать легко: «Категорически нельзя».
За площадью Пушкина тоже новые прекрасные дома. Но стоят они, сомкнувшись, будто величавые утесы над блистающей улицей-рекой, и нет туда доступа вдове погибшего героя фельдшера Хижняка.
Мимоходом Иван Иванович увидел длинную вереницу людей, продвигавшихся медленным шагом к книжному киоску, сообразил, что это очередь за «Вечеркой», и, вместо того чтобы свернуть налево, к Петровке, тоже решил постоять за газетой.
«Пока буду дожидаться приема у начальника городской милиции, почитаю…»
Получив газету, Иван Иванович отошел в сторону и вдруг увидел Алешу Фирсова… Подросток был в такой же рубашке, в какой приходил на квартиру Решетовых, но на плечи накинут макинтош, а на ногах добротные полуботинки. Чуть приподняв брови, что придавало его полудетскому лицу выражение удивленной задумчивости, мальчик шел с очередью к киоску, но видно было, что он в эту минуту забылся совершенно. И точно: приняв машинально газету из рук продавщицы, Алеша замешкался, и только ропот соседей заставил его встряхнуться.
Конечно, спешить ему сейчас некуда: школьные каникулы, мальчишка гуляет по улицам и мечтает.
«Ни разу в жизни еще не влюблялся», — вспомнил Иван Иванович слова Ларисы о сыне.
А сейчас похож на влюбленного. Вот и от киоска отходит, словно лунатик, никого не замечая. Доктор шагнул к нему, взял его за рукав:
— Алеша!
Тот вздрогнул, густой румянец залил лицо, глаза заблестели ярко, но невесело.
— Вы? Как это вы… — Алеша хотел спросить: «гуляете?» Но застеснялся и умолк.
Теперь он знал, где живет и работает Иван Иванович, в каких лабораториях занимается, где читает лекции, — словом, представлял себе все его маршруты.
Во дворе дома на Ленинградском проспекте Алеша чаще видел издали Варю и маленького Мишутку. Подкараулив Аржанова, он следил за ним, но при первой возможности встретиться стремительно уходил. Если бы Иван Иванович был меньше занят и не так рассеян на улице, то давно заметил бы мальчика. Но он не замечал, а Алеша не смел подойти.
Впервые дни школьных каникул показались подростку такими пустыми и длинными.
— Где ты пропадаешь? — строго спрашивала Лариса.
— Гуляю.
Она с трудом выпроводила его в летний лагерь, но вскоре он вернулся, загорелый, похудевший, с беспокойным взглядом.
— Ты мне не нравишься нынче! — заявила Лариса. — Что с тобой творится?
Даже покупка замечательного пианино не привязала его к дому.
«Влюбился», — решила Лариса, продолжая наблюдать странное поведение сына.
Алеша и впрямь влюбился, если можно так назвать снова вспыхнувшую горячую привязанность подростка к взрослому мужчине — другу детства в незабываемо тяжелый период. Все мысли и чувства мальчика, обожавшего свою мать и уже не раз сближавшего в воображении судьбу Аржанова с ее судьбой, а значит, и с собственной жизнью, устремились опять к этому человеку.
Образ отца, которого Алеша очень любил, окружен романтикой геройства. Мальчику было всего шесть лет, когда он впервые услышал разговор взрослых о гибели Алексея Фирсова, но понадобились годы, чтобы утихла острота недетского горя. И тогда-то пришла мысль об Аржанове как о новом отце. Алеша знал, что Иван Иванович женился на Варе Громовой, но это почти не дошло до его сознания. И чем дальше отходили воспоминания о погибшем отце, окутываясь дымкой привычной тихой печали, тем ярче представлялся мальчику Аржанов, добрый, могучий богатырь, властный над смертью, с которым можно и поиграть, и посоветоваться, и запросто поговорить. Он понял бы все, что волновало Алешу.
Встреча наконец состоялась. Но, увидев Аржанова с маленьким сыном на руках, подросток почувствовал, что этот человек потерян для него безвозвратно. У него есть не только жена, но и собственный сын, и что мог значить сейчас для него Алеша Фирсов? Впервые мальчишеское сердце ощутило ожоги ревности, и он сбежал, а потом страдал и от сознания утраты, и оттого, что оскорбил Аржанова, ответив на его дружескую отцовскую ласку взбалмошной выходкой. Привязанность тянула к Ивану Ивановичу, и он стал его подкарауливать, но стеснительность мешала подойти и заговорить. И что бы он мог сказать Аржанову? Так оно и оказалось теперь, когда Алеша уже решил вычеркнуть его из памяти.
— Ты хотел спросить, что я тут делаю? — Иван Иванович ласково поглядел на умолкнувшего Алешу. — Гуляю, как и ты. У тебя каникулы, а у меня сейчас затишье перед боем. Меня дважды разнесли сегодня, и вот я хожу и собираю силы для новой атаки.
— На кого? — все еще дичась, спросил Алеша.
— На начальника городской милиции.
— Милиции? — В глазах Алеши вспыхнула тревога. — У вас что-нибудь случилось?
— Нет, я в самом деле веду бой за территорию, жизненно необходимую моему союзнику.
— Кто же этот… союзник? — догадываясь, что речь идет о жилплощади, спросил Алеша не без зависти к тому, за кого так горячо хлопотал Аржанов. — Наверное, фронтовой товарищ?
— Ты почти угадал. — Иван Иванович взял подростка, точно маленького, за руку (они давно уже отошли от киоска и теперь медленно, не выбирая направления, шагали по тротуару). — Это вдова фронтового товарища. Ты его знал… Помнишь Дениса Антоновича Хижняка? Фельдшером работал в Сталинграде, а погиб он как командир штурмовой группы. Такой был рыжий, синеглазый.
— Я помню. — Алеша сразу представил веселого на вид, рыжего человека с крупным вздернутым носом. — Он заходил в нашу палату проведать своих раненых и расспрашивал о них санитара Леню Мотина. Вот кого я хотел бы еще встретить: Леню и Вовку. Паручина! Какая странная жизнь была тогда!
— Да, страшная, — согласился хирург.
— Нет, странная, — поправил мальчик. — Ведь все происходило, как в тяжелом сне. И, конечно, страшно было. Я так и не привык до конца войны… Всегда вздрагивал, когда рядом падал убитый или близко разрывалась бомба. А ведь мы до Берлина дошли с мамой… со своим госпиталем.
— Мы тоже, только с другого направления.
— Вы… с Варей Громовой?
— Да, со своей женой Варей, — подтвердил Иван Иванович с грустной улыбкой, пробежавшей, точно луч света, по его пасмурному лицу. Улыбка относилась не к Варе, а к ребяческому выражению «мы с мамой дошли до Берлина».
Однако Алеша понял по-своему: доктору Аржанову очень нравится его молодая жена. Но ведь он и сам не старый.
— Мой папа погиб, — как будто без всякой связи сказал подросток. — Я не сразу узнал о его смерти. Мама скрыла это от меня и долго, долго не говорила. Я узнал случайно. Он погиб в танковой атаке осенью сорок второго года, когда мы были в Сталинграде.
— В сорок втором? Когда мы были на берегу Волги? — Голос Аржанова прозвучал глухо и отрывисто.
— Да, когда мы жили в блиндажах под берегом… Еще до наступления. И знаете, мама обманывала меня… — Алеша горестно усмехнулся, ему все труднее становилось говорить. — Она мне читала одно и то же письмо. Я это заметил по дырочке на бумаге, но не понял, отчего она так делала, а спросить почему-то побоялся. И раньше не понял ничего, когда она получила известие о смерти отца и упала без сознания. Конечно, что можно спрашивать с человека, если ему всего пять лет?
«Мне было тридцать пять, даже больше, и, однако, я тоже ничего не понял, — подумал Иван Иванович. — Значит, она отошла тогда от меня не потому, что стыдилась своего увлечения, а переживала новую утрату. Страдала в одиночку, боясь нанести удар своему ребенку, а мы не знали и не поддержали ее. — Иван Иванович вспомнил, какой приходила в операционную в те дни и ночи Лариса. — У нее у самой было мертвое лицо. Ведь она не переставала видеть в Фирсове отца своих детей. Сказала же она: „Мне не в чем его упрекнуть. И он герой и на фронте“. Теперь понятно… Она любила меня, но слишком свежо и остро было горе утрат. А сейчас?» — Иван Иванович вспомнил взгляды Ларисы во время последних встреч, ее волнение. Боясь думать о ней дольше, стараясь убежать от себя, Иван Иванович сжал руку Алеши и громко сказал:
— Мне надо спешить! Я могу опоздать на прием.
— Спешите в атаку?
— На этот раз я должен победить. Приходи к нам. Мы всегда будем рады тебя видеть.
«Я провожу вас!» — так и рвалось у Алеши с языка, но он побоялся быть навязчивым.
— Ну, пожелай мне ни пуха ни пера.
И с резвостью юноши громоздкий на вид профессор побежал за автобусом, подкатывавшим к остановке.
5
В большом помещении приемной на Петровке было людно. Значит, не только хирург Аржанов пришел сюда насчет прописки. Поняв это, он сразу представил всю серьезность положения. Победить? Легко сказать, но как это сделать?
Прием у начальника управления городской милиции начался уже давно. То и дело входили к нему и выходили обратно люди с бумажками в руках, с озабоченными, зачастую расстроенными лицами. А вот один вышел сияя, и не только Иван Иванович посмотрел ему вслед с завистью. Девушка выпорхнула, беззаботно помахивая свернутым заявлением.
— Разрешили? — спросила громким шепотом старушка, сидевшая словно на иголках.
— Нет. Поеду теперь домой, в Саратов. У нас тоже хорошо.
Девушка бойко застучала каблучками к выходу, а в очереди сказали:
— Раз дома хорошо, то и сидела бы дома.
— Такие и создают толкучку, только время у людей отнимают.
Но «таких» больше не было видно, все считали своей жизненной необходимостью остаться в Москве, и у каждого это так и отпечаталось на физиономии.
Общее напряжение передалось Ивану Ивановичу, и без того встревоженному. Он даже читать не смог, а, достав «Вечерку», просмотрел только фотоснимки да заголовки, то и дело обращаясь взглядом к заветной двери. Потом он засунул газету в карман и снова, уже в который раз, вернулся мыслями к разговору с Алешей Фирсовым, но душевная лихорадка снова помешала ему сосредоточиться на том, что недавно так взволновало его.
Начальником управления городской милиции оказался совсем еще молодой человек, цветущий, загорелый, с бравой военной выправкой. Наглухо застегнутый летний китель сидел без морщинки на его складной фигуре. Полное, но не рыхлое лицо, хотя второй подбородок уже выпирал слегка из-за форменного воротника, выражало спокойную властность. И разлет густых бровей, и прямой взгляд умных глаз, и твердый склад рта — все соответствовало званию этого человека. Атаковать такого было непросто.
— Ну, что у вас? — привычно протягивая руку, спросил он.
Профессор молча подал документы, а потом тоже молча, сосредоточенно следил, как начальник пробегал по ним взглядом. Паспорт. Бланки из домоуправления, заявление владельца жилплощади. Ни одна черта не дрогнула на лице начальника. В самом деле, что ему до какой-то Елены Денисовны Хижняк? Но…
— Тех, кому это необходимо, надо прописывать, — не дожидаясь отказа, с мрачноватой убежденностью подсказал Иван Иванович. — Я предложил этой женщине приехать в Москву и дал ей угол у себя из уважения к памяти ее мужа, военного фельдшера, который имел орден Ленина за вынос раненых с поля боя и посмертно получил звание Героя Союза. Он погиб в Сталинграде у пулемета как командир штурмовой группы, заслонив от смерти больше сотни раненых солдат. Старший его сын умер от ран, тоже полученных на фронте. Младшая, Наташка, — он так любил ее! — сейчас у меня на квартире вместе с матерью.
— А есть у нее другие дети? — держа в руках документы, спросил начальник управления милиции и вскинул на Аржанова пытливый взгляд. — Вот видите, еще два взрослых сына! Ведь она могла бы жить с ними.
— У них сложились свои семьи. Там жены, тещи. И почему, товарищ начальник, если у человека разбито личное счастье, надо еще лишать его права на самостоятельную жизнь?
— Но у вас всего одна комната, профессор. Что же, эта женщина — по-видимому, хорошая, если вы так горячо хлопочете о ней, — будет у вас на правах домашней работницы? Где она с дочкой поместится? А ведь, наверное, на Севере у нее приличная квартирка была?
Иван Иванович, до глубины души уязвленный справедливыми вопросами, вспыхнул, будто мальчик. Он вспомнил свой провал в районной милиции, но… сказал:
— Мне обещали новую квартиру, а эту жилплощадь я решил отвоевать для Елены Денисовны. Я согласен вместо обещанных мне трех комнат получить только две. Вы поймите: у нее не сложится теперь настоящая жизнь без меня и моей жены, Варвары Громовой, сироты, которую она приняла в свою семью из якутского наслега и которую любит как дочь. Это трудно объяснить, но вы не хуже меня знаете, что теплота душевная не зависит от одной приличной квартирки. Мы словно родные с Хижняками, и ей будет хорошо только около нас. Почему, хлопоча о рабочем устройстве человека, мы частенько забываем о его сердечном одиночестве? Решайте. Но, честное слово, — Иван Иванович приложил ладонь к просторной груди, — у меня здесь все переворачивается, когда я подумаю, что эту женщину могут выселить из Москвы. Ну, разве можно выселять таких людей?!
— Эх, товарищ хирург! — сказал начальник управления милиции. — Ведь мы стоим на страже ваших же интересов. Вы думаете, нам легко отказывать просителям? Другой раз плачешь, да отказываешь. — Он посмотрел в глаза Аржанова и подумал: «Честный человек, все выложил в районном отделении, отказали, и опять в ту же точку бьет, не увиливая. Кто стал бы так стеснять себя для посторонних людей? Значит, правда надо помочь». — Ну, раз уж такой случай… — сказал он, взял заявление профессора и, широко расположившись локтями на столе, написал в верхнем углу бумаги несколько слов; Иван Иванович разглядел только одно, четко выведенное: «разрешаю».
— Значит, вы тоже на фронте были? — спросил начальник, аккуратно наложив пресс-папье на свою резолюцию и исподлобья взглядывая на просителя.
— Как же! С первого и до последнего дня, ведущим хирургом в полевых госпиталях.
Открытое лицо Аржанова, раскрасневшееся от волнения, так откровенно сияло улыбкой, так победно топорщились вихры волос над его большим лбом, что начальнику московской милиции самому стало весело. Ему уже успели доложить из отделения о том, что придет доктор с жалобой, и он оценил прямоту этого человека, без утайки выкладывавшего свои планы насчет квартирных дел.
— Я ведь тоже бывший фронтовик. В сорок первом полком командовал, а потом дивизию получил, — с удовольствием сообщил начальник, и в милиции имевший чин генерала. — С работой госпиталей хорошо знаком. Военных фельдшеров в особенности запомнил… Настоящие отцы солдат эти Хижняки — шли за ними в огонь и в воду и из самого пекла выносили — это правильно!
Начальник управления встал, молодо улыбнулся и протянул Аржанову руку.
— Рад с вами познакомиться. Приятно, когда знакомишься с хирургом вне его приемного кабинета!
— Спасибо! — сказал Иван Иванович и, крепко стиснув крупную руку начальника, пошел из кабинета.
— Разрешили? — спросила беспокойная старушка, все еще томившаяся в очереди. — Напостоянно?
Тут только Иван Иванович спохватился и прочитал резолюцию: завороженный начальником, он и не усомнился в кабинете, что все написано как надо.
— Напостоянно, — сообщил он, снова улыбаясь.
— Ну, и слава богу! — искренне сказала маленькая старая женщина.
Хирург, тоже от души пожелав ей успеха, зашагал к выходу, торопясь поскорее обрадовать Варю и Елену Денисовну.
На улице уже стемнело, всюду вспыхнули огни электрических ламп. Отраженные в мокром асфальте, они придавали улице праздничный вид. Дождь накрапывал на новую шляпу Ивана Ивановича и его плащ, на блистающие лаком кузова машин. Еще недавно темные окна домов теперь уютно светились. Немало приезжих людей отдыхало в этот час в московских квартирах, в московских кино и театрах. А сколько еще других стремилось побывать здесь!
Аржанов шел и усмехался, вознагражденный за свои сегодняшние мытарства знакомством с хорошим человеком — начальником управления милиции города Москвы — и разрешением Наташке и Елене Денисовне называться москвичками. Раз уж на то пошло, он даже не сожалел, что теперь квартиру придется получить не из трех комнат, как предполагалось вначале, а из двух. Что ж, можно и в двух жить расчудесно, если семья маленькая.
На всех встречных милиционеров он смотрел с чувством особой симпатии. Боевой народ. Самое трудное дело — устройство общего быта. Шагая под легкими брызгами дождя, Иван Иванович вспомнил, как на днях привезли в приемный покой сразу трех раненых: милиционера, преступника и пострадавшего гражданина. В первую очередь хирургам пришлось оперировать бандита, так как рана у него была опаснее. Справедливо ли это? Милиционеру всякое происшествие — в чужом пиру похмелье. Но ничего не поделаешь — такова его работа! А работа милиции среди детей…
Иван Иванович знал Москву начала тридцатых годов. Из остывшего на мостовой асфальтового котла, из груды пустых ящиков, из глубоких ниш Китайгородской полуразрушенной стены, из каждого глухого кирпичного ее закоулка выглядывало оборванное, косматое и грязное до чертоподобности существо — ничей ребенок. Ныне отмирает само понятие беспризорности. Даже страшная война, которая прошла над страной, разрушив миллионы семей и миллионы оставив без крова, не возродила ее…
Тут совершенно естественно возникло у Ивана Ивановича воспоминание о встрече с Алешей Фирсовым у газетного киоска. Как стоял, как смотрел!.. Мальчик по существу одинок: мать все время занята. С какой горячей тоской он говорил о смерти отца! Лариса знала, а больше никто не знал…
Хирург вспомнил, как, движимый могучим и мучительным чувством, он пришел в сталинградском госпитале к Ларисе. Она сидела рядом со своим мальчиком в тесном подземелье, на убогой койке и при свете коптилки читала ему письмо от убитого уже отца. Столько слов хотел сказать ей хирург Аржанов, но не вымолвил ни одного. У него оборвалось сердце, когда она, увидев его, поднялась и, заслоняя собой мальчика, готового подбежать к нему, будто сказала суровым, осуждающим взглядом:
«Ну, что тебе нужно, разве ты не понимаешь, что твой приход оскорбляет меня?»
«И тогда я тоже не понял!» — подумал Иван Иванович с внезапным сожалением о былой любви к Ларисе. — «Да-да-да, я не разглядел, что она не просто отталкивала, а боялась сказать „убит“, оберегая жизнь ребенка. Как же терзалась она, когда не решилась довериться нам! А тут я с Варей… Почему же нельзя было переждать?» Эта мысль точно оглушила Ивана Ивановича, и он остановился. Кто-то толкнул его, налетев сзади, и послал ему «болвана», кто-то задел его портфелем и извинился — он ничего не слышал. Лариса Фирсова, скрывая гибель мужа от хрупкого, уже смертельно потрясенного ребенка, скрыла все и от человека, который любил ее.
«Но я, похоже, до сих пор ее не разлюбил! И она… что же она-то?»
Доктор стоял посреди тротуара, но никто уже не ругал его: толпа, подобно реке, обтекала могучую, издали приметную неподвижную фигуру. Только озорной подросток, пробегая мимо, бросил со смехом:
— Вот так монумент!
— Что же это получается? — вслух произнес доктор медицинских наук, профессор Аржанов и, стряхнув оцепенение, пошел, вернее, побрел дальше.
«А Варя, а Мишутка? О Елене Денисовне хлопотал, хотел обогреть человека, но, оказывается, привел ее не в теплый дом, а в разгороженный двор, где гуляет-дует сквозной ветер! Выражаясь языком сегодняшнего дня, явилась хозяйка душевной жилплощади, а та уже заселена. Варя там поселилась. Где же вы были до сих пор, уважаемая Лариса Петровна?»
— Похоже, квартиросъемщик сошел с ума! — пробормотал Иван Иванович. — Тут уж никакая милиция не поможет. Что же я натворил? Выходит, испугался одиночества и пустил жильца на избыток жилищной площади. И нам неплохо жилось, совсем неплохо. Мне казалось, я любил Варю… Казалось? Любил? Врешь, брат, без всяких «казалось» любил, а на Ларису крест был поставлен. Только беда в том, что я на живого, а не на мертвого человека этот крест поставил!
6
Варя возвращалась домой, довольная своим рабочим днем. Ведя Мишутку за руку, она поднялась по лестнице, открыла дверь и отшатнулась: едкий дым так и рванулся им навстречу.
— Все благополучно! — крикнула соседка Дуся, выплывая в пестром халатике из сизого дымного облака; худенькое лицо ее под пышно и мелко завитыми короткими волосами казалось совсем детским. — Елена Денисовна осваивает газовую плиту.
— Картошка сгорела! — озабоченно сообщила Елена Денисовна из кухни. — Это зверь, а не плита: раз — и готово. Всего-то на пять минут успела отвернуться…
— Надо было ма-аленький огонечек! — пропела Дуся.
— Я помню, маленький. Да боюсь, чтобы не погасло.
— Ничего, привыкнете. — Варя сняла с Мишутки кепку и пальтецо, переоделась сама по-домашнему. — Где же Наташа? — спросила она, заглянув в комнату соседей.
— Моя Наташка у Галины Остаповны, а больную Наташу Иван Петрович увез в больницу.
— Иван Петрович?.. Ах, это Ваня Коробов! — Варе вдруг стало страшно: предстоит неизбежная операция. Да какая! А вдруг она пройдет неудачно? Вот будет горе и позор! Да, и позор! Хорошее настроение сразу улетучилось, и молодая женщина, насупясь, пошла к себе.
Раньше она никогда не сомневалась в успехе операции, если за нее брался Аржанов, а сейчас, уже не впервые, ее охватило сомнение. Может быть, это потому, что у него стало больше смертных случаев, чем раньше, когда он не занимался пороком сердца? И, однако, он не намерен отступать даже при повышении процента смертности!.. Зачем же браться снова за черепно-мозговую операцию? Нелогично! Несерьезно! У Вари мелькнула мысль побежать в больницу, найти Ваню Коробова и отсоветовать ему лечить Наташу у Ивана Ивановича.
При этой мысли она еще сильнее взволновалась: ведь Наташа настроилась лечь на операционный стол именно к Аржанову. Ведь так важно — настроение больного! И разве простит хирург жене такое недоверие? Но если не вмешаться, то это может обернуться очень плохо для Наташи. Лучше всего поговорить с самим Иваном Ивановичем — пусть он откажется от этой операции.
Похолодевшими руками Варя сняла телефонную трубку, но в больнице сказали, что профессор уже ушел. Тогда она, не умея откладывать свои решения, попросила разыскать Коробова.
— Ваня! Мне очень трудно вам это говорить, но я прошу вас, положите Наташу к настоящим нейрохирургам, — тихо сказала она в трубку несколько минут спустя.
Коробов долго молчал, видимо, ошеломленный, собирался с мыслями.
— Почему? — спросил он наконец, но в голосе его прозвучала не тревога, а удивление.
— Мне нельзя объяснить вам это по телефону, — ответила Варя, следя одним глазом, как Елена Денисовна выпроваживала из кухни Мишутку, который уже успел «потрогать» газовые краники. — Я вам все объясню дома.
— Не надо так, Варя, — прозвучал в трубке серьезный и мягкий голос. — Иван Иванович для нас самый авторитетный хирург. Мы надеемся на него. Если он Оляпкина удачно оперировал в блиндаже на передовой, то неужели в московской клинике сделает операцию хуже? Пожалуйста, не говорите ничего Наташе. Она хоть и боится, но верит, что все будет хорошо. Вы слушаете меня?
— Да. Конечно, — подавленно ответила Варя. — Ведь я тоже хочу хорошего и вам, и… своему Ивану Ивановичу.
— Что с тобой, Варюша? — спросила Елена Денисовна, увидев ее сразу обострившееся, нахмуренное лицо.
— Со мной? Я очень волнуюсь. — Варя покосилась на соседку, которая, звеня пестиком, толкла что-то в ступе, и сказала громко: — Сделала глазную операцию сегодня старому колхознику из Мордовии. Оба глаза были закрыты рубцовыми изменениями век после трахомы… Такие тяжелые рубцы образовались… Ассистент — опытный хирург — сказала мне после операции: вы прекрасно работаете. А я боюсь. Когда делаю операцию, то не боюсь, но до этого и после просто лихорадит. Вот прооперировала больного Березкина и теперь все время буду дрожать, как бы не воспалился у него другой глаз. Сколько всяких несчастий угрожает людям на каждом шагу! — добавила Варя с тоской и вымученно улыбнулась женщинам, внимательно слушавшим ее. — Никак не привыкну к мысли, что я уже врач и допущена к самостоятельной работе.
— Разумница ты, Варюша! — сказала Елена Денисовна, притворяя окно, в которое еще тянулась из кухни голубоватая дымка.
— С таким мужем грех разумной не быть! — откликнулась Дуся, снова принявшись с ожесточением долбить в ступке, точно хотела пробить ее насквозь. — Профессор, однако, не стесняется зайти за ребенком в садик. Даже в магазин ходил, когда жена к экзаменам готовилась и все свободное время над книжками сидит. Есть с кем посоветоваться, у кого спросить. А мой ветрогон придет с работы, пообедает — и в бильярдную. Только его и видела. Скажи, говорит, спасибо, что я не пьянствую и по бабам не хожу. Вот, извольте радоваться! Я тоже работаю, да еще учусь, хозяйничаю и не хвастаюсь своим трезвым поведением! В голову даже не пришло бы хвалиться, что с мужчинами не гуляю: зачем это мне?
«Да, есть с кем посоветоваться, у кого спросить! — с тоской подумала Варя. — Со стороны все кажется прекрасно, а на самом деле бог знает до чего дошло! Если я не права, так меня убить надо за разговор с Коробовым! Но не зря же я волнуюсь!» Она взглянула на ручные часики:
— Долго нет Вани…
— Иван Иванович звонил, — встрепенулась Елена Денисовна. — Просил передать, что после работы пойдет в милицию насчет нашей прописки. Вот наделали ему хлопот. — Она виновато усмехнулась и по-бабьи пригорюнилась, подперев щеку ладонью. — Мне правда тяжело стало жить на Каменушке после смерти Бори. Раньше я не признавала никакой хандры, а тут руки начали опускаться. Годы, должно быть, тоже сказываются.
— Ну, какие ваши годы. Вас еще замуж выдать можно. — И Дуся, перестав наконец стучать, бесцеремонно окинула взглядом Елену Денисовну.
Та уже успела снова очистить и нарезать картофель и осторожно вываливала его из миски на горячую сковороду. Она действительно выглядела очень статной в своем простеньком ситцевом платье и хорошеньком передничке, но вокруг глаз и на лбу пролегли морщины, лицо осунулось, побледнело, и тревога сейчас на нем. Не на шутку волнует Елену Денисовну прописка в Москве. Поэтому и картошку сожгла. Куда же им ехать с Наташкой? Тут люди, близкие сердцу…
— Мне, Дусенька, не до замужества, — сказала она грустно, — только бы дочку в люди вывести.
— И выведете. Глядишь, еще один врач будет вроде Вари или Ларисы Петровны.
— Вы разве знаете Фирсову? — отвлекаясь от мучительных мыслей о Наташе и разговоре с Коробовым, спросила Варя.
— Теперь знаю. Видела в тот день, когда Раечка ей скандал из ревности устроила. Хорошо, что хирург Фирсова — выдержанный товарищ. Другая могла бы морду набить этой форсистой зануде!
Елена Денисовна слушала, насторожась, вдруг вспомнив письмо мужа об отношении Ивана Ивановича к хирургу Фирсовой. Влюбился, мол, он в самостоятельную, семейную женщину, и теперь из него получится вечный холостяк.
— Что же муж Фирсовой не одернул Раечку? — спросила она.
— У нее нет мужа, — ответила Варя с чувством неловкости. — Он погиб на фронте, а Лариса Петровна живет теперь одна с сыном Алешей.
«Так же, как я!» — мелькнуло у Елены Денисовны, и вместе с невольным сочувствием к Фирсовой у нее возникло новое опасение за Вареньку: недаром, ох, недаром, всплакнула она при встрече!
Ведь если Иван Иванович влюбился в Фирсову, то не могло это легко пройти у него. Еще на Каменушке всегда казалось Хижнякам, что он гораздо старше своего возраста. И шутил он, и в городки сражался, и с Наташкой дурачился, и в картежной игре жульничал и хохотал так, что невольно засмеешься, на него глядя, а все сказывалась в нем тяжеловесная сила характера. Иногда Елене Денисовне представлялось, что он куда старше ее Хижняка, да, наверно, и в юные годы он был таким же. Не мог такой человек шутя отделаться от любви к женщине, тем более что она не только красива, но и умница, и в расцвете сил, и вот одна осталась. И выходит: самая она пара Ивану Ивановичу. Гораздо лучшая пара, чем изнеженная Ольга, и, страшно подумать, лучшая, чем своенравная Варенька, которую Елена Денисовна прочила раньше выдать за Логунова.
Отчего же Иван Иванович женился на Вареньке? Не захотел разрушать чужую семью? Вареньку побоялся упустить, наконец-то оценив ее преданную любовь? Как бы там ни было, но нехорошо, что Фирсова тут объявилась, да еще без мужа, свободная женщина.
7
Приход Коробова отвлек мысли Елены Денисовны в другую сторону.
— Больница? Да, больница замечательная, век бы ее не видеть! Положили Наташу в хорошую палату, и сегодня смотрел ее Иван Иванович. — Тут сибиряк насупил брови, и Варя вспыхнула. — Завтра на рентген.
— Все удачно обойдется, — с глубоким убеждением сказала Елена Денисовна. — Но она, голубушка, наверно, из-за детей расстраивается.
— Если бы! — Коробов тоскливо вздохнул. — В том-то и беда, что ее ничем сейчас не расстроишь.
— Отчего же беда? Этак лучше! — вмешалась Дуся.
Но Варенька и Елена Денисовна знали — плохой признак, если больной становится безразличен ко всему.
— За детей я сейчас тоже особенно не беспокоюсь: Ольга Павловна за ними присмотрит. А за Наташу я боюсь! — говорил Коробов, сидя у стола в позе человека, которого одолевает жестокая зубная боль.
Почти сердито взглянул на Варю, еще пуще нахмурился: какая муха укусила ее сегодня? Надо же такое бухнуть не вовремя?!
«До чего похож на моего Дениса! — заметила про себя Елена Денисовна, глядя на молодого таежника. — И нос такой же, и глаза, и руки… Ну, точно наш сын!»
— Вы бы отдохнули, а то на вас лица нет, — посоветовала ему Дуся. — Я сейчас ухожу: учусь на курсах бухгалтеров. В комнате тихо будет.
— Не могу! — Иван сжал большие ладони, плечи его устало ссутулились, но он встряхнулся и встал. — Варвара Васильевна, мне надо с вами поговорить.
Варя нервно вздрогнула и кивнула.
— Пожалуйста, Мишутка нам, конечно, не помешает.
— Я тоже так думаю, — угрюмо сказал Коробов и, подождав, пока Дуся и Елена Денисовна вышли из комнаты, приглушенным голосом спросил. — Почему вы дали мне такой совет? Что значит: к настоящим нейрохирургам? Разве Иван Иванович разучился делать такие операции?
На лице Вари выразились боль и мучительный стыд, затем упрямое убеждение в своей правоте заставило ее поднять голову. Вскинув остренький подбородок, она в упор взглянула на Коробова.
— Он, конечно, не разучился, а, наоборот, еще больше усовершенствовался после войны, даже заведовал нейрохирургическим отделением в одной из клиник. Но сейчас почти отошел от нейрохирургии. Да что! — Варя сделала досадливо-нетерпеливый жест. — Просто отошел. И я боюсь сейчас, боюсь вдвойне и за него и за Наташу. Потому и говорю: не лучше ли положить ее в специализированный институт, где все приспособлено для лечения таких болезней?
Коробов задумался, округлив глаза; даже его рот по-мальчишески округлился. Конечно, очень важно — специализация.
— Там полный комплекс исследований, аппаратура новейшая, уход… Иван Иванович не обидится, если вы сами захотите перевести Наташу; наоборот, похлопочет, чтобы ее оперировал не малоопытный ординатор, а кто-нибудь из профессоров, — доказывала Варя, которую и трогала и сердила сейчас вера Коробова в непогрешимость хирурга Аржанова.
Но все старания Вари произвели как раз обратное действие. Раз Иван Иванович еще больше усовершенствовался, так чего же лучше? И убежденность ее в благородстве мужа тоже попала на благодатную почву: Коробов до сих пор не утратил солдатского преклонения перед фронтовым хирургом.
— Значит, в самом лучшем специализированном учреждении есть малоопытные ординаторы, — задумчиво сказал он. — Кого-то они оперируют! Вдруг Наташа попадет к такому малоопытному? Нет уж! Мы с ней сейчас прибились к надежному берегу, зачем же отталкиваться и плыть неведомо куда? Уф! Решился — и сразу спокойнее на душе стало! Пойду в больницу.
— Не пустят туда, поздно уже. А на дворе дождь.
— Дождь — пустяки. На фронте в любую погоду приходилось по земле ползать!
— То на фронте. Без обеда мы вас все равно не отпустим.
За обедом Коробов ел рассеянно и торопливо, как человек, по-настоящему проголодавшийся и в то же время поглощенный своими мыслями. Елена Денисовна прямо-таки с удовольствием прислуживала ему и только огорчалась немножко, что он не высказывал никакого мнения о приготовленных кушаньях.
— Беда, если рушится у тебя самое дорогое, а ты бессилен помочь, — сказал он, уже собираясь уходить. — Ведь когда можно действовать, никакие трудности не страшны. Вон как в Сталинграде было. Вы, Елена Денисовна, представить себе не можете, что там творилось! Черная ночь среди белого дня! Сплошной гул круглые сутки катился над степью на сотню верст. Сначала были мы в выжженном дотла трехэтажном домике, ни крыши, ни перекрытий — одни стены. Но стены будь здоров! Засели мы в нем — дюжина агафонов — и решили не отдавать свой домик, а стоять насмерть. И стояли. Что только не делали с нами фашисты! Из артиллерии глушили прямой наводкой… Вы, конечно, не знаете, какая это наводка? Вообразите — разорвался бы сейчас тут в комнате один снаряд… Что бы осталось? А в наш дом садили из пушек со всей силой.
— Но вы-то как уцелели?
— В укрытиях под камнями спасались. А потом на нас фашисты двинули танки, чтобы протаранить, раздавить, огнем сокрушить. И мы, горстка людей, отбились, не подпустили танки. Ведь этот дом стал для нас дороже жизни, потому что отступать за Волгу нельзя было.
Елена Денисовна, по-матерински гордо и печально глядя на Коробова, представила и своего Хижняка в этом аду кромешном.
— Мой был с вами?
— Когда потом обороняли заводы, вместе были. Он никогда не унывал. Всегда хлопотал, шутил. Завел для нашего медпункта самовар… Нашел в развалинах, вычистил и на себе таскал. Нагрузится, бывало, как верблюд. Логунов скажет: «Брось ты, Денис Антонович, эту посудину, не позорь наше соединение». А Хижняк свое: «Пробросаешься, пожалуй! Два шага отступили, да бросать! Завтра опять отобьем эту развалину». И солдаты ободрятся. Ведь все время из рук в руки переходили позиции — каждый угол, каждый подвал. Да, можно бодриться, когда действуешь, а если только смотришь и бессилен помочь, то это хуже всего.
— Тебе еще рано отчаиваться, Иван Петрович, — с трудом поборов слезы, подступившие комком к ее горлу, сказала Елена Денисовна. — Жива ведь твоя Наташа. А когда и надежды нет, вот беда!
Простые слова женщины, изведавшей жестокое горе утрат, тронули Коробова. В самом деле: Наташа жива, и сегодня он снова услышит, хотя и слабый, родной голос. В запавших глазах сибиряка заблестели искорки улыбки, и весь он распрямился, по-солдатски подтянулся.
— Скоро Логунов в Москву приедет на совещание. Привезет новости с рудника. У нас там тайга могучая, вечнозеленая. А ягод, а грибов, а рыбы в реках! Скоро на нашем Енисее начнется строительство гидростанции. Вот народу к нам повалит! Вам, Елена Денисовна, туда поехать бы, а не в Москву! Мы бы вам квартирку дали!
— Спасибо, Иван Петрович! Мне хорошо вместе с Варенькой. Конечно, стеснили мы их, но только бы утряслось с пропиской; пойду на работу, поселят где-нибудь. Наташку надо выучить, чтобы стала человеком, а дома она никому в тягость не будет: девочка смышленая, аккуратная, я ее с малых лет приучила к хозяйству. Сейчас больше у Решетовых: отбивает ее у меня Галина Остаповна.
— Видно, вы в Москве обживетесь. Тогда вас отсюда лебедкой не вытащишь!
— Славно бы! — искренне сказала Елена Денисовна. — Человек на любом месте должен корни пускать.
Убежала на занятия Дуся, ушел в больницу Коробов, хотя и успокоившийся после разговора за столом, но с осадком обиды на Варю за своего хирурга. Елена Денисовна уложила спать Мишутку, давным-давно прошло время ужина, а Ивана Ивановича все не было.
— Где же он запропал? — тревожилась Варя, и без того взвинченная.
«Не поругался ли с начальником милиции? Еще арестуют из-за нас с Наташкой!» — думала Елена Денисовна, вспоминая горячий нрав доктора и его столкновение на Каменушке с секретарем райкома.
Вздохнув, она достала вязанье — шерстяную зеленую кофточку для дочери — и начала шевелить спицами, поглядывая на Варю, на лице которой так и играл беспокойный румянец. Варя тут же, у обеденного стола, читала статью в медицинском журнале, но явно не могла сосредоточиться: хмурилась, покусывая белыми зубами карандаш, пересаживалась то так, то этак, машинально трогала угол салфетки, которой были накрыты приготовленные к обеду посуда и закуски.
Вдруг она отложила журнал и устремила на Елену Денисовну взгляд, полный страха. Та сразу опустила работу на колени:
— Что, голубушка моя?
Варя смутилась.
— Глупо, да? Но неужели я ошиблась в нем?
— Не может того быть! Разве тебе плохо живется?
— Становится плохо иногда, хотя я очень люблю его.
— А он?
— Он? Ольгу вы бы так не спросили! — запальчиво воскликнула Варя.
Елена Денисовна задумалась. Да, в любви Аржанова к Ольге она никогда не сомневалась. Почему же здесь не было такой уверенности? У Ольги, как та утверждала, начался разрыв с Иваном Ивановичем из-за его равнодушия к ее человеческим запросам. А тут? Он учил Варю на Севере, помогал ей учиться в институте. Сейчас оба работают, ребенок у них, и опять что-то не ладно. Не возмещает ли Иван Иванович дружеской заботой недостаток супружеской любви?
— Почему вы не отвечаете мне? — обиженно и пугливо спросила Варя.
— Просто ума не приложу, отчего тебе плохо! Ведь Иван Иванович очень внимателен к тебе и ребенку и ласков, кажется.
— Кажется? Да… Конечно, ласков. Однако я ревную его. И не только в личном, но и в работе. Я всегда стремилась к тому, чтобы мы работали вместе, советуясь, помогая друг другу. Всю душу вкладывала в учебу. Когда поехала на практику после четвертого курса с годовалым ребенком на руках, разве легко мне было, но я надеялась, что скоро кончатся все испытания. А они только начались.
Варя опустила голову и притихла, ей вспомнилась поездка в Рязанскую область. Буйное шелкотравье привольной окской поймы, сизые сосновые боры, песчаные дороги, деревни на буграх, в весеннее половодье похожие на острова, кирпично-красный кремль — старинный монастырь в районном центре Солотче. Там она проходила практику в сельской больнице. Мишутке в то время был только один годик. Она жила с ним у молодой вдовы фронтовика в крепко сколоченной избе, окна которой выходили на широкую улицу, где, увязая по ступицу в сыпучем песке, тащились телеги и, фырча, буксовали автомашины. А дверь распахивалась прямо в сине-зеленые дали поймы, прорезанные там и сям серебряными излучинами Оки и ее протоков. Изба стояла над обрывом, и пушистые вершины громадных сосен, сбегавших вниз по крутому откосу, шумели почти у порога. Вечерами, принеся Мишутку из детских яслей, Варя любила сидеть с ним на завалине и смотреть, как тлели облака в пламени заката, как то вспыхивали, то тускнели зеркала протоков, когда солнце сваливалось в леса на горизонте. Совсем недалеко от Солотчи, на правом берегу Оки, родился поэт Есенин. Наверно, он так же смотрел когда-то на просторы поймы… Сосны шумели, напоминая шелест хвои стланиковых зарослей на родных северных горах; звонко и непонятно, точно птица, лепетал о чем-то Мишутка, возвращая мысли матери к тому, что надо хлопотать по хозяйству и готовиться к новому трудовому дню. Ох, работа! Сколько боязни, пролитых втайне слез, гордой, так и рвущейся наружу радости! В одну из грустных минут вдруг нагрянул из Москвы Иван Иванович… Какое это было счастье!
Варя подняла лицо, оживленное милыми воспоминаниями, тихо сказала:
— Мне сейчас всякое лезет в голову. А я не хочу поддаваться страшному чувству ревности, боюсь ее, потому что не хочу унижать подозрениями Ваню и себя тоже. Если это ворвется, тогда конец нашей жизни. Ведь он и так обижен тем, что я против его новой работы.
— Надо же выдумать разные глупости! — сердито сказала Елена Денисовна. — Он радуется за тебя, гордится твоими успехами! Значит, любит.
— Любить по-разному можно. Мне кажется, он никогда не любил меня так, как свою противную Ольгу! За что он любил ее? Но я все равно была счастлива с ним. А теперь боюсь, хотя стараюсь не показать, что мне страшно… Вы даже не спрашиваете, чего я боюсь, как будто уже все, все знаете! — с отчаянием перебила себя Варя, умоляюще посмотрев на Елену Денисовну.
— Я жду, когда ты сама расскажешь, что тебя мучает, — кротко ответила Елена Денисовна. Не могла же она передать Варе то, о чем писал ей из Сталинграда Денис Антонович!
— Мне пока не о чем рассказывать, но появилась женщина, к которой я ревновала его раньше. Тогда я скрытно ревновала, а теперь у меня права жены, и мне уже мало мучиться одной: хочется, чтобы и он разделил мои переживания, мои мучения! Я старалась подавить чувство ревности; мне даже казалось, что я могу подружиться с Ларисой… Да, да, с Ларисой Фирсовой, я о ней говорю! Но когда я увидела их за столом у Решетова — в ту минуту, когда они посмотрели друг на друга, мне будто нож в сердце воткнули. Теперь никакой дружбы не получится. Лариса заходит ко мне на работе, и вижу: ждет, чтобы я пригласила ее к себе домой. А я не могу!.. Не могу! Ну что мне делать, Елена Денисовна? — И, как давно на Севере, Варя подошла к своей старшей подруге, крепко обняв, прижалась к ее плечу.
8
«Что делать?» Нелегко спросить, а как ответить на такой вопрос?
У Елены Денисовны сразу возникло сомнение в достоверности сообщения Хижняка и собственных домыслов. Может быть, у Ивана Ивановича в то страшное время было просто сочувствие к Ларисе, вызванное ее великим горем? Но теперь у него сложилась хорошая семья. Главное, ребенок растет. А дети — цветы жизни, и ради них родители выполняют обязанности, приносят жертвы. Нельзя ведь иначе-то?
— Ну посоветуйте, как мне быть?
Елена Денисовна слегка отстранилась, любовно заглянула в лицо Вари.
— Зачем волноваться без особой причины? Иван Иванович предан тебе, и не надо лезть ему в душу, ковыряться, нет ли там чего. Ты сама-то разве никогда ни о ком не думала? Взять хотя бы Платона Артемовича… — Тут Варя вспыхнула, вспомнив свое прощание с Логуновым под волжским обрывом при свете «катюш», летевших через реку с ураганным шумом. — Видишь, как покраснела! Ну-ка начну я тебя допекать: отчего да почему? Казаться всякое может! Надо судить о человеке по его делам.
Варя задумалась, потом окинула взглядом комнату, где прожила столько счастливых дней. Правда, стоило ли из-за одних подозрений отравлять жизнь себе и любимому человеку? Все равно у нее не хватит сил уйти от него, а он никогда не скажет ей: уходи, и сам не уйдет: ведь у них ребенок. Но можно ли жить в семье лишь для того, чтобы состоять при своем ребенке? Что же такое родитель? Должность семейная или человек, отдающий все тепло души этому ребенку и его матери? Служебную должность тоже нельзя хорошо исполнять по принуждению. Воспоминание о разговоре с Коробовым заставило Варю побледнеть. Не старается ли она, пользуясь правами жены, действовать методом принуждения?
Звонок у входной двери всполошил обеих женщин. Варя побежала открывать.
— Что так долго? — услышала Елена Денисовна ее радостно прозвучавший возглас и вздохнула с облегчением.
Расставляя посуду на столе, она невольно прислушалась, охваченная беспокойством за себя и Наташку: удалось ли Ивану Ивановичу выхлопотать для них прописку в Москве?
— Я и в домоуправлении уже побывал, — сказал Иван Иванович, входя в комнату. — Могу поздравить вас: все в порядке! Но и меня поздравить можно: у трех начальников был, даже красноречие проявил. Вот я какой!
Но в голосе его не было торжества. Елена Денисовна хорошо знала Ивана Ивановича: не светились в его глазах озорные искорки, не слышно победного смеха. Что-то неприятное омрачило хлопоты.
— Спасибо, но мне просто совестно, что мы вам столько затруднений доставили. Я уж и так подумала: если понадобится, мы можем опять в тайгу уехать. Не на Каменушку, конечно, а хотя бы к Платону Артемовичу в Красноярский край.
Иван Иванович мгновенно вскипел:
— Еще новое дело! А года через три Наташка закончит десятилетку и будет рваться на учебу опять же в Москву или в областной город. А я-то бегал! Я-то волновался!
Елена Денисовна побагровела от стыда, сразу почувствовав: обидела, и очень.
— Наташка у вас — отличница, архитектором думает стать.
— Ведь это еще одно детское мечтание…
— А отчего же не помочь ей стать архитектором? Живя в тайге, в простом бараке, мечтает девочка о красивых домах, о городах новых. Ну и пусть учится и строит потом! И себе тогда комнату выстроит побольше этой. — Иван Иванович подошел к кроватке сына, посмотрел на него. — Вот Мишутка вырастет и тоже учиться будет. У них, у наших детей, жизнь по-иному складывается. Вы, Елена Денисовна, не думайте, я очень рад хоть чем-нибудь помочь вам. — Иван Иванович взглянул на Варю, прибежавшую из кухни, и добавил совсем не радостно, но искренне: — Мы оба рады. Теперь можно и о работе для вас подумать.
9
— Та самая Наташа из Сталинграда? — быстро переспросила Софья Шефер.
Она стояла перед Иваном Ивановичем, широкая в белом докторском халате, порядком постаревшая, но по-прежнему жизнерадостная, и поглядывала то на него, то на папку с надписью «История болезни», которую держала в смуглых крупных руках.
— Да, та самая Наташа. Сталинградца Коробова вы тоже, наверно, помните? Они поженились сразу после войны. У них двое детей, совсем крошечных.
— Ая-яй! — Невропатолог с сожалением покачала головой, ярко-черные глаза ее затуманились. — У Наташи тогда контузия была. Такая прелестная девушка, а теперь нуждается в операции. — И Софья, присев к столу, погрузилась в чтение записей, сделанных после анализов и осмотров врачей.
Профессор Аржанов ходил по кабинету и размышлял о предстоящей ему работе в лаборатории, о полученных для исследования сердца новых зондах — из более эластичной и гибкой пластмассы. Потом он подумал об операции, которую надо делать Наташе, о Коробове. Бедняга днюет и ночует возле больницы или торчит в будках междугородной, вызывая по телефону Октябрьский прииск, расположенный где-то на реке Сулейке в далекой красноярской тайге. Что можно сказать о Наташе сейчас? У нее все признаки заболевания мозга. Что именно? Где расположена опухоль? Наблюдения в клинике еще не уточнили диагноза. Узнав, что Наташе предстоит сложное исследование рентгеном, для которого нужно сверлить череп и вводить воздух в мозговые желудочки, Коробов схватился за голову и застонал. А Иван Иванович сказал, что страшны не две дырочки, просверленные в черепе фрезой, а то, что может наступить отек мозговой ткани, если опухоль образовалась внутри мозга. Лучше провести исследование по-иному: сделать снимок, введя в сонную артерию контрастное вещество.
«Видно, у Вари не хватило смелости сказать это самому Ивану Ивановичу», — подумал он, видя, что хирург по-прежнему уверен в себе и спокоен.
Иван Иванович, правда, ничего не знал: у Вари не то что смелости не хватило, а просто язык не повернулся одергивать и расстраивать мужа накануне операции. Приездом Софьи Шефер он был обрадован. Вот она сидит, углубившись в историю болезни; изображает непроизвольно на своем подвижном лице отдельные симптомы, перечисленные врачами, которые уже осмотрели Наташу: перекашивает рот, приподнимает бровь, двигает щекой…
— Ну, пойдемте посмотрим ее! — сказала она, вставая, и заспешила в палату, представляя себе сталинградскую дружинницу — девочку-подростка с глазами синими, как степные озера, с подвязанными на затылке русыми косами, которая, казалось, не ведала, что такое страх.
— Ее наградили чем-нибудь? — спросила Софья, на ходу повернув к Ивану Ивановичу смуглое лицо, щедро украшенное крупными родинками.
— Наташу? Медалью за оборону Сталинграда.
— Только-то? Хотя такая медаль дорого стоит!
Они замолчали, входя в большую женскую палату с двумя рядами коек, застланных плюшевыми одеялами в смятых, но чистых пододеяльниках. На подушках то кудри девичьи, то старушечьи платочки, но лица тронуты одинаковой бледностью. На койке, у которой остановился Иван Иванович, лежала… нет, это не Наташа! Совсем незнакомая женщина в белой больничной кофте. Круглая, гладко выбритая голова на тонкой шее. Полузакрытые просвечивающими полукружьями век огромные глаза. Лишь густая их синева да прямые, почти смыкающиеся ресницы напоминали о прежней девочке. Губы, сложенные в страдальческую гримасу, придавали лицу наивно-жалкое выражение.
«Ах ты, бедняжка!» — подумала Софья и вплотную подошла к койке, возле которой сидел человек в халате для посетителей, ссутулясь и держа в широкой ладони исхудалую руку больной.
— Это Ваня Коробов, — сказал Софье Иван Иванович, здороваясь с ним. — Как дела, Наталья Трофимовна?
— Болит голова, — невнятно, тусклым голосом ответила она.
— Позавчера спала целые сутки, а теперь бессонница, — сообщил Коробов, уступая место Софье.
Она села, завладев рукой Наташи, спросила:
— Ты помнишь меня? Я Софья Шефер, врач. В Сталинграде мы с Ларисой Петровной работали в операционной, а вы раненых к нам приносили. Забыла? — Наклонясь, она близко заглянула в прекрасные, но будто не зрячие глаза Наташи.
— Нет, не забыла, — медленно и безучастно ответила Наташа, повела взглядом, ища мужа, не сразу увидела его и заплакала, как ребенок.
«Ох ты, беда моя!» — воскликнула мысленно Софья. Не могла она за весь немалый срок своей работы привыкнуть к человеческим страданиям и в который уже раз обругала проклятую войну. Наверно, сказались здесь последствия контузии: ведь на целый месяц оглохла тогда Наташа! Софье это особенно запомнилось в связи с родами, которые приняла Лариса под бомбежкой в подвале на берегу Волги. Сколько разговоров было у сталинградцев о рождении ребенка! Наташа бегала и хлопотала больше всех, но ничего не слышала и страшно из-за этого расстраивалась.
Софья сидела возле койки и, забыв даже о стоявшем за ее плечом хирурге, всматривалась в лицо больной, так непохожее на лицо прежней Наташи. Могла киста образоваться, могла возникнуть водянка, и теперь мозг сдавлен, а его нервные клетки угнетены чрезмерным скоплением жидкости. Внезапно заплакав, Наташа так же сразу утихла. Она как будто забыла и о муже, а он стоял и ждал решения ее и своей судьбы. Ведь вылечивают! Иван Иванович сможет! Варя не права, жестоко не права! Собственной жизни не пожалел бы Коробов ради спасения жены, но не этим можно поднять ее на ноги, а только искусством врачей.
Попав в больничную обстановку, она сразу хуже себя почувствовала и помнит только одно: ей будут делать операцию. Мешает что-то, гнетет, и вот хочется снять, отодвинуть любым путем гнет, навалившийся, словно тяжелая глыба. Только в этом и сказывается прежняя волевая Наташа.
Женщина-невропатолог прикрывает ее глаза ладонью.
— Смотри вверх, вниз, направо.
Наташа послушно водит глазами, но, глянув вправо, говорит:
— Больно.
Ее заставляют показать зубы, покалывают ей булавкой руки и ноги, прощупывают и выстукивают пальцем череп, потом поднимают с кровати.
Она стоит исхудалая, с бритой головой, такая жалкая и несчастная в больничной рубашке и в широкой кофте с завязочками у воротника, что у Коробова перехватывает дыхание.
— Закрой глаза, — приказывает Софья, подставляя руку, чтобы подхватить больную.
Наташа закрывает глаза и точно: валится набок.
Софья выпрямляет ее и, придерживая, говорит:
— Коснись кончика носа левой рукой.
Больная послушно исполняет и это как будто нелепое приказание.
— Теперь правой.
Наташа поднимает руку, водит тонким пальцем перед своим лицом и… не находит носа.
— Я еще попробую? — испуганно и огорченно говорит она и, снова закрыв глаза, поднимает руку с вытянутым пальцем, но снова не находит кончика носа.
А нос вот он, пряменький, маленький, на тревожно поднятом лице.
— Не нашла… Свой нос не нашла!
— Ничего, будем лечиться, ведь ты у нас герой!
— Герой! Свой нос не нашла! — растерянно повторяет Наташа, ложась на койку.
Софья прикрывает ее одеялом и оборачивается к Ивану Ивановичу.
— Похоже, слева, теменно-височная. Хорошо, если это менингиома.
Коробов, уже во многое посвященный, знает, что менингиома — доброкачественная опухоль, которая легко отделяется от мозга. Но ведь может быть и хуже! Об этом худшем врачи не скажут при больном. Они говорят только о первичных и вторичных признаках, о предполагаемом месте опухоли — будущем операционном поле, не боясь, что их услышат люди, судьба которых ими решается: насчет предстоящей черепно-мозговой операции больному полагается сообщать заранее. Только слова «раковая опухоль» не произносятся при нем: человек должен надеяться. Надежда помогает выздоровлению. Но Ваня-то знает, что опухоль может оказаться злокачественной, и, холодея от страха и волнения, всматривается в лица докторов. Если даже «это», то все равно надо делать операцию. В конце концов, и при злокачественной опухоли добиваются продления жизни.
— Когда будет операция? — спросил Коробов Ивана Ивановича после осмотра.
— Недели через две, не раньше. Нам нужно еще понаблюдать, чтобы точно поставить диагноз. Тут спешить нельзя. Полечим пока пенициллином и сульфидином в больших дозах, глюкозу будем давать.
«Что это даст?» — хотел спросить сталинградец, но побоялся, как бы в вопросе не прозвучало недоверие, промолчал. «Пусть Варвара Васильевна сомневается, а у меня свое мнение. — Коробов посмотрел на руки Ивана Ивановича и подумал, отгоняя вдруг возникшую неуверенность: — Он, конечно, поможет нам по-настоящему. Но в самом деле, ведь тут мозг, то, что мыслит, то, что является разумом, душой, характером, индивидуальностью человека… Наташей. Целый мир чувств и переживаний, вложенный в коробку черепа, и как туда входить с буравом и всякими стальными инструментами?» Дело не в том, мог или нет Коробов усомниться в искусстве хирурга. Его страшила сама операция.
— Я бы посоветовала вам ехать пока домой, — сказала ему Софья Шефер. — Ручаюсь, Наташа будет под хорошим присмотром. Я возьму над нею шефство.
— Варя будет ее навещать и Елена Денисовна, — добавил Иван Иванович. — Правда, поезжайте-ка домой, к детишкам. Когда назначим операцию, сообщим «молнией».
— Я поговорю с Наташей, как она…
Коробов присел опять к изголовью жены, поправил завернувшийся рукав ее кофты. Наташа вздрогнула, улыбнулась. Давно уже не видел Иван ее улыбки, но не обрадовался, очень уж далеким было выражение любимого лица.
— Теперь я вспомнила Софью Вениаминовну, — сказала она. — И мальчика Алешу… Он был с челочкой. Такие круглые глазенки. Но не помню имя его матери.
— Лариса Петровна.
— Да, правда, Лариса Петровна! Она мне нравилась. А Варя Громова ревновала ее к Аржанову. Один раз даже отругала…
Коробов смущенно оглянулся через плечо. Наташа говорила как будто во сне, но громко, а Иван Иванович все еще стоял у ее койки вместе с Софьей Шефер. В эту минуту он молчал, слушая невропатолога, услышал и слова Наташи.
— Как ужасно было в день первой бомбежки… Сталинград горел. Весь сразу горел! И моя мама… — Больная умолкла, опять сомкнув глаза, бледное лицо ее точно окаменело.
Иван Иванович склонился над нею, бережно взял за руку.
— Она без сознания!
10
«Варя ревновала меня еще в Сталинграде! Она даже отругала Ларису… Отругала! Как же это могло произойти? И что подумала обо мне Лариса? Вот, дескать, донжуан, соблазнитель, а попросту сказать, трепач в мундире военного врача. Да-да-да! Не врач, а трепач!» — И вдруг Ивану Ивановичу вспомнился разговор с Ларисой в траншее под волжским обрывом.
«Я Вареньке слово дала», — не то с укором, не то с гордостью сказала тогда Лариса.
Значит, Варя заявила на него свои права задолго до того, как он сделал ей предложение, до того, как он переломил свои чувства к Ларисе?
Такое открытие ошеломило, оскорбило и возмутило хирурга. Варя действовала за его спиной, пороча в глазах любимой женщины! Не это ли еще подтолкнуло Ларису глубже спрятать свое горе?
Иван Иванович не считал Фирсову способной приносить себя в жертву ради сомнительного счастья ближнего. Надорванная жестокими ударами, которые один за другим обрушивались на нее, она могла просто отшатнуться из боязни новой утраты.
Однако представление, сложившееся у него о Варе, не увязывалось с мыслью о коварстве.
«Этот маленький чертенок всегда действует прямолинейно! — подумал доктор угрюмо. — Бьет в одну точку. Поставила себе цель учиться — и выучилась. Привлек почему-то ее внимание неуклюжий Иван Аржанов — и в результате мы действительно живем вместе. А если бы я тогда узнал о смерти Фирсова, женился бы на Варе или нет?» — снова спросил себя Иван Иванович, совсем отодвинувшись от лабораторного стола, уставленного препаратами в больших и маленьких склянках с раствором формалина (он писал главу своей книги о замещении поврежденных участков кровеносных сосудов).
Тускло поблескивавшие банки с приживленными во время опытов над собаками кусками аорт и артерий еще какую-то минуту находились в поле зрения хирурга. Вот эту аорту сделал он сам. Вопреки всем пророчествам кусок высушенной трупной аорты не рассосался и через полтора года, а, напротив, так прижился, что при самом тщательном осмотре после гибели собаки (она погибла при очередной опытной операции) хирурги не находили места перехода приживленной и собственной ткани и обнаружили его только под микроскопом.
— Если мне самому потребуется когда-нибудь подобное замещение, я тоже предпочту препарат от трупа, — сказал тогда Иван Иванович с шутливой гордостью, хотя идею сохранения препаратов путем высушивания холодом предложил совсем не он; просто его радовало каждое очередное достижение медицины.
Только что рассматривал, сравнивал, делал заметки в блокноте, и вот все отошло в сторону. Вцепившись в подлокотники жесткого кресла, профессор Аржанов сидел, ссутулив мощные плечи, и сердито смотрел перед собою сосредоточенным, но ничего не видящим взглядом. На кого же он сердился? Прежде всего на себя. Казалось, все было ясно, но вдруг обнаружился в душе тайничок, где находилась все эти годы заживо похороненная Лариса Фирсова.
Иван Иванович подошел к окну, отдернул штору и, распахнув створки, оперся ладонями о широкий подоконник.
Бывают и в Москве такие умытые вечера, когда уличные огни сияют, будто частые звезды. Значит, могучее движение в атмосфере всколыхнуло и проветрило городской прокопченный воздух, застоявшийся в каменных коридорах улиц. Дышите, граждане, полной грудью! Но если в груди теснит от тоски, то человеку все равно дышится нелегко.
Теплый после недавнего дождя ветерок, не освежив лица хирурга, коснулся его стриженых волос, но и они не шевельнулись от этого ласкового прикосновения. Угрюмый, ощетиненный, выглядывал из окна Иван Иванович.
Луна висела над городом, незаметная в свете фонарей. На тротуарах, как морской прибой, плескался шум толпы; народ гулял, высыпав из душных коробок квартир на ярко освещенную улицу, а в небольшом старом саду под окнами лаборатории густели тени и даже щелкал возле сторожки соловей, потерявший меру времени в своем бессрочном заключении.
«Все, как полагается: и луна, и соловей, и влюбленный, и все ненастоящее!» — подумал, с убийственной остротой сознавая ненужность проснувшихся сожалений о Ларисе, Иван Иванович.
— Эх, Варя!
Смутное чувство досады и даже враждебности к ней шевельнулось в нем: ведь это она со своим диким упрямством разбередила в нем прежнее.
Он тихо прикрыл окно, старательно, хотя и машинально оправил штору и, подойдя к телефону, набрал номер.
— Почему ты так долго? Мы ждем ужинать, — зазвенел почти рядом грудной голос Вари.
— Не ждите. Я еще задержусь здесь, — сухо сказал Иван Иванович, и Варя, задетая его тоном, не сразу нашлась. — Ну, пока! — с той же сухостью уронил он.
— Погоди… — Она, видимо, собиралась с мыслями, пока не сказала обрадованно: — Мишутка хочет поговорить с тобой!
— Давай! — Иван Иванович крепче сжал трубку и, тоже оживленный, приготовился слушать.
— Папа! — крикнул Мишутка, подышал в трубку, а затем сказал деловито: — Я ем молоко с хлебом.
Причем это прозвучало так: «молото т клебом».
— Ну, ешь на здоровье и ложись спать. Целую тебя, сынок!
— А маму?
— Конечно, и ее.
Иван Иванович положил трубку и некоторое время стоял неподвижно, потом взглянул на часы и пошел в операционную.
Там готовили для его — последнего в этот день — опыта очередную собаку. Она лежала, привязанная к деревянному станку, поставленному на белый металлический стол, к которому вела целая система проводов от разных измерительных и регистрирующих приборов. Странно выглядела на таком столе мохнатая собачья голова, обвязанная вместо намордника марлевым бинтом.
«У меня сейчас болезненное восприятие, вроде неприятного привкуса во рту», — думал хирург, моя руки, пока ассистент и сестра готовили животное к серьезному опыту: надо было создать искусственный порок в сердце, выключенном на это время из круга кровообращения. На другом, простом столе лежала под простыней вторая, уже усыпленная собака — донор, сердце которой, подключенное с помощью резиновых трубок к венам и артериям подопытной собаки, будет обслуживать во время операции обоих животных.
В комнате присутствовали врачи из Центрального института усовершенствования и группа студентов. Посмотрев на своих студентов, профессор подумал:
«Зря пустил сюда этих юнцов. Насмотрятся на такое сложное и забудут о самом насущном, что для них сейчас как воздух, — о грыжесечении, об аппендицитах. И еще неизвестно, удастся ли опыт… — Иван Иванович взглянул снова на юные лица, полуприкрытые марлевыми масками, и неожиданно ощутил зависть к молодости завтрашних врачей. — Все у них в будущем. Все заполнено надеждами: целая вечность впереди. А мы чем ближе к краю, тем больше оглядываемся назад. Да-да-да! Юность богата надеждами, а старость — опытом».
— Сегодня мы будем создавать порок сердца, для чего сделаем отверстие в сердечной перегородке между правым и левым желудочками. Операция будет произведена на отключенном «сухом» сердце, — сказал он, сделав разрез на гладко выбритой груди животного, и сразу же увлекся операцией, стал самим собой — страстно преданным работе человеком, энергичным, на редкость здоровым, которому «до края» было еще очень далеко; возможно, даже дальше, чем некоторым из его слушателей.
11
Опыт прошел удачно. Обеих собак унесли из операционной в хорошем состоянии, хотя сердце подопытного животного во время операции было выключено из круга кровообращения на восемь минут.
«Пожалуй, лучше всего иметь идеально устроенное искусственное сердце», — думал почти успокоенный Иван Иванович, выходя из лаборатории. Он вспомнил модели уже имеющихся машин «сердце и легкие» и свои опыты, проведенные с применением этих машин. Венозная кровь больного проходит по резиновым трубкам в специальный резервуар, обогащается в нем кислородом и, сразу поалев, возвращается в артерии тела. Задумано хорошо, но пока еще очень сложны, громоздки и дороги установки.
Выйдя из метро и шагая по опустевшему уже тротуару, Иван Иванович припомнил один из разговоров с Варей на эту тему, но, чтобы не раздражаться, переключился на иное: представил себе Тартаковскую, какой она была через неделю после операции, сделанной Решетовым.
Они вдвоем зашли тогда в палату, где лежала женщина-профессор. Она уже сидела на койке, крупная, черноволосая, с проседью на висках, и с такой радостной улыбкой смотрела на Решетова, что Иван Иванович изумился: «Неужели это та самая мегера, злобная и влиятельная, которая недавно громила „металлический“ метод, внедряемый его другом».
— Как дела? — спросили хирурги.
— Видите, сижу! И ногой двигаю. Посмотрите! — Она откинула одеяло и, облокотясь на подушки, приподняла ногу, обтянутую носком. — Вчера только поднималась с постели, а сегодня уже до окна добралась на костылях. — Тартаковская снова поглядела на своего спасителя и добавила с подкупающей искренностью: — Я очень сожалею, что нападала на вас. Зато теперь буду самой горячей пропагандисткой вашего метода.
«Да-да-да! — Иван Иванович язвительно улыбнулся этому воспоминанию. — Неужели нам сначала надо искалечить всех своих противников, чтобы потом заслужить их признание? И до каких пор будут у нас существовать твердолобые бюрократы и волокитчики?»
Он шагал по улице, смотрел на работавших дворников, вооруженных метлами и совками, на пробегавшие грузовые автомобили. Миллионы людей проходят за день по московским улицам. Проходят и Алеша и Лариса. Она уже дома. Что она сейчас делает? Читает? Музыкой занимается с Алешей? С нею никогда бы не возникло таких разногласий, как с Варей. Она все поняла бы.
Иван Иванович не знал Фирсову в домашней обстановке, — разве можно назвать домом фронтовую землянку, где женщины были в военных гимнастерках и сапогах? Но однажды он видел Ларису без гимнастерки и без сапог в маленьком степном поселочке между Доном и Волгой. Лариса стояла босая, с распущенной за плечами пышной косой, а он смотрел на нее, и самые нежные слова теснились и замирали в его пересохшем горле. Мучительная жажда увидеть ее овладела им снова. Кажется, повернул бы сейчас и зашагал к ней. Но никогда не будет такого. И не потому, что он не знает адреса Ларисы, — адрес можно узнать, — а потому, что нельзя наступить на горло матери своего ребенка, и ребенка тоже не выкинешь из сердца. Да, явилась хозяйка душевной жилплощади, а там уже заселено. Неужели выбросишь пригревшихся жильцов на улицу? Где вы были до сих пор, дорогая Лариса Петровна? Отсутствовали по серьезным причинам? Да, очень уважительные у вас причины. И нельзя отрицать: вы, вы владелица, даже владычица! Но вот детская кровать, а в ней Мишутка, Мишук, Михаил Иванович Аржанов, румяный черноглазый мальчик с цепкими ручонками. И эти игрушки, башмачки, маленькие чулки — все ожидает пробуждения крошечного человека. Неужели поднять его и вместе с матерью вытолкнуть на улицу, в ночной мрак? Закройте дверь, Лариса Петровна! У вас есть свое гнездо. И не пустое оно. Сын-то, Алеша-то… Уходите, Лариса Петровна! Но она не уходит. Стоит, а за нею Алеша, и смотрят оба так, что душа разрывается. Значит, надо закрывать дверь самому.
Доктор Аржанов твердыми шагами идет к своему дому. Но чем ближе дом, тем грузнее шаг: тело движется в одну сторону, душа рвется в другую. А ночь-то, красота какая! Полная луна висит над темными аллеями широченного проспекта, и чей-то смех молодой слышится за цветущими липами, сладко пахнущими в ночной теплыни. Все прекрасно, и как хорош в лунном сиянии фасад высокого дома, беломраморный над темными купами деревьев, в синеве бездонного неба! Но не хочется в этот дом.
«Отчего же возник такой душевный разлад? — думал Иван Иванович. — Ведь он начался задолго до появления Ларисы. Еще в то время, когда я защищал докторскую диссертацию. Да-да-да! Не было тогда счастливого подъема… Ведь даже с Ольгой, которая ничего не понимала в моей работе и не интересовалась ею, мне было радостно после защиты первой диссертации. А тут словно оборвалось что-то от всех разговоров с Варей. По-своему желая мне добра, она сблизилась с моими врагами, которые спокойно плетутся по проторенной дорожке. Я не считаю себя сверхноватором и не присваиваю никаких открытий, но, если со тысячам людей совершенно необходимо новое сердце, мы обязаны его сделать».
Войдя в свой подъезд, Иван Иванович не поднялся к себе на второй этаж, а позвонил в квартиру Решетовых. Он сам не знал, почему так поступил: то ли потянуло закончить дружеской беседой рабочий день, давно перешедший в ночь, то ли трудно было встретиться с Варей в состоянии душевной раздвоенности.
Открыла ему Наташка.
— Ты еще не спишь? — удивился он, увидев ворох ее светлых кудрей, под которыми блестели ярко-голубые глаза и точно вынюхивал что-то дерзко вздернутый носишко. — Почему так поздно гуляешь, Наталья Денисовна?
— Я не гуляю, а хозяйничаю, — степенно возразила Наташка.
Осмотревшись на новом месте, поостыв после дорожных треволнений, она опять стала сдержанной маленькой сибирячкой. На ней поверх ситцевого платьишка в красную и белую полоску был надет домашний передник, почти как юбка охвативший ее бедра; в руках она держала посудное полотенце.
— Галине Остаповне нездоровится, а к Григорию Герасимовичу гость пришел. Надо же накормить!
— Ну, ясно, надо! — сказал Решетов, выглянув в переднюю.
— Кто у вас? — спросил Иван Иванович, готовый уйти.
— Леонид явился… Вы очень кстати. Наташа, дочка, дай нам помидоров, хлеба, сырку нарежь и иди спать. Только вынеси сюда две подушки да одеяло. Плед еще захвати.
За столом, на том месте, где недавно сидела Лариса Фирсова, восседал крепко нетрезвый Злобин. Облокотись обеими руками на стол, так, что выгнулись его мощные плечи, вцепись руками в спутанные белокурые волосы, он неподвижно и мрачно смотрел перед собою и даже не обернулся на голос Аржанова.
— Допекла! — дружески бесцеремонно сказал Решетов, кивая на него.
Да, видимо, Раечка допекла-таки своего богатыря! На щеке его виднелась широкая ссадина, пуговица на воротнике рубашки — он был без галстука — висела, вырванная, как говорится, с мясом. Никогда еще приятели не видели Злобина таким растерзанным.
— A-а, друг, вы тоже здесь? — точно проснувшись, спросил Злобин, и Ивану Ивановичу стало не по себе от его мрачного спокойствия. — Вот извольте радоваться! Хорош? Ушел из дому. Да. Не драться же мне с нею! Ушел и напился. Что делать? — Злобин беспомощно развел могучими руками. — Ударила по лицу… палкой. Потом побежала вешаться на шифоньере… Комедия, конечно! Но девочек перепугала. Зачем? Ничего не понимаю! Так, кружится в голове дрянь какая-то! Зашел в забегаловку и напился. Напился — и сюда. Куда же мне еще?
Вошла Наташка с подносиком в руках, деловито накрыла на стол, поставила хлеб, помидоры, сыр, принесла разогретую картошку и рыбные консервы, которые выложила на тарелку, и остановилась, сочувственно глядя на Злобина. Нетрезвых людей она видела предостаточно за свою жизнь на прииске и не боялась их. А в пьяных слезах, пролитых этим красивым, сильным и смирным человеком на груди Решетова, она ощутила большое горе. Но чем ему можно помочь?
— Марш спать, девочка! — скомандовал ей Решетов, доставая из буфета стопки. — Спасибо, родная! Иди, иди!
И Наташка ушла. Но, раздевшись и юркнув осторожно на широкую кровать рядом со спавшей Галиной Остаповной, она пролежала недолго. Если бы кто-нибудь внезапно открыл дверь в спальню, то стукнул бы по лбу босоногую девочку в ночной рубашке из светлого ситчика, стоявшую, скрестив руки под маленькими грудками, где крепко билось встревоженное сердчишко: Наташка подслушивала ночной разговор друзей.
12
— Почему ты подчинился вздорной бабе? — сердито выговаривал другу Решетов. — Ведь она с жиру бесится. — Он вспомнил тоненькую фигурку Раечки и поправился: — От безделья с ума сходит. Ну чем она занята, кроме своих платьев?
— Боится, что другую найду. Вот и ревнует. А я виноват? Да, виноват, товарищи мои дорогие… Привык покоряться. Жалел. Берег. А она этим воспользовалась. Ну кому скажешь, что она меня ударила? Смеяться будут — моська обидела слона. Если бы я ударил, она побежала бы… В партком побежала бы. В местком. К прокурору. К чертям собачьим!
— Встряхнуть ее надо было как следует! — сказал Иван Иванович так горячо, будто острастка Раечки доставила бы ему удовлетворение. — Никуда бы она не побежала! А все-таки в чем дело? Был за тобой грех?
Злобин покачал головой.
— Я и до нее не знал других женщин. Понравился одной. Проходу не давала. Подсунула любовную записку в пальто, а Раиса нашла. Бац, бац, скандал! А при чем тут я?
— При том, братец, что ты губошлеп! — тоже резко сказал Решетов. — Любой на твоем месте ушел бы.
— Я собирался. Заявила: повешусь. И повесится. Назло мне повесится.
— Но ты ее любишь? — допытывался Иван Иванович, задетый за живое этой семейной неурядицей.
Злобин недоумевающе приподнял плечи.
— Какая уж тут любовь! Другой раз сбежал бы на край света.
Иван Иванович задумался, насупив густые брови с вихорками у переносья, потом сказал:
— На край света не надо, а проучить ее следовало бы. Не бойся, такая не повесится. Шумит о семейном долге, сама же о нем понятия не имеет. Ночуй сегодня здесь, у Григория Герасимовича, и завтра тоже домой не появляйся.
— Куда же мне? — Злобин, трезвея, потрогал оторванную пуговицу на рубашке. — Не могу же я в таком виде на работу!
— Рубашку я тебе дам.
— А дальше?
— Дальше откажись от постройки дачи. Найди себе за эти деньги комнатку…
— Какие деньги? Все сбережения у Раисы. Она целиком зарплату у меня забирает. На папиросы и то не сразу выдает.
— Ну не тюфяк ли? — Решетов по привычке всплеснул ладонями. — Огромный тюфячище! Она тебя прямо как алкоголика содержит.
Иван Иванович стоял, растопырясь, будто нахохленная наседка, смотрел на Злобина, смешно и сердито шевеля губами. «Раечку надо проучить, — думал он, — иначе она доведет Леонида до заправской пьянки, а из младшей дочери сделает идиотку. Ведь всякий раз пугает до полусмерти».
— Я тебе дам завтра тысячу рублей, — сказал он наконец. — Если понадобится, еще одолжу. Посоветуйся с нашей сестрой-хозяйкой, она бой-баба, всю Москву знает, мигом найдет тебе временное пристанище. Проживешь отдельно хоть несколько месяцев и увидишь: шелковая станет Раиса Сергеевна. Поверь, не повесится и не отравится, а поумнеет наверняка. Напишешь письмо, мы с Григорием Герасимовичем съездим к ней после работы, проведем все дипломатические переговоры и вещи твои заберем. А ты с работы не домой, а сюда, чтобы опять скандал не получился. Договорились? — Иван Иванович ударил по плечу заметно повеселевшего Злобина. — Силен медведь, но и его мошкара в воду загоняет. Значит, решили?
— Да.
— Может, проспишься и передумаешь?
— Нет. Дожил — хуже некуда!
— Тогда выпьем за то, чтобы все устроилось! — предложил Решетов.
— Я больше не буду, — сказал Злобин, однако налитую рюмку взял. — За временного соломенного вдовца!
Через полчаса чуть охмелевший Иван Иванович позвонил тихонько в свою квартиру. Дверь открылась сразу, и Варенька, точно за порогом она ждала, встретила его тревожным взглядом.
Ни слова упрека не сорвалось с ее губ. Пришел наконец-то, живой и невредимый! Она уже звонила в лабораторию. Сторож заспанным голосом сообщил, что профессор Аржанов «давно ушли». Звонить так поздно Решетовым Варя не решилась, зная о нездоровье Галины Остаповны, и они сидели вдвоем с Хижнячихой, вполголоса ведя свою ночную беседу. И среди всех тревог и сомнений невольно порадовалась Варя приезду Елены Денисовны.
— Хочешь есть? — спросила она, беря у мужа тяжело набитый портфель, и вдруг услышала запах водки.
— Что это значит? — с трудом спросила она.
— У Решетова выпили, — ответил он, и ему стало больно и неловко: так сразу преобразилось лицо Вари, с таким облегчением вздохнула она. — Заглянул, а там Леонид, расстроен страшно. — И, на ходу рассказывая о совместном решении проучить Раечку, Иван Иванович прошел в комнату.
Елена Денисовна скрылась было за ширмочкой, где ставила на ночь кровать-раскладушку, но Иван Иванович вызвал ее и тоже втянул в обсуждение злобинского конфликта.
— Мы на фронте всегда удивлялись его спокойствию, — говорил он. — Но, пожалуй, он отдыхал там, вырвавшись из домашней кабалы. А Наташка-то наша как хозяйничает у Решетовых! Что важности, приступу нет!
Ночью Варя проснулась от смутной тревоги: ей показалось, что Мишутка заплакал и позвал ее. Приподнявшись на локте, она прислушалась. Мальчик спал, легко и ровно дыша. Всхрапывала Елена Денисовна, Ивана Ивановича не было слышно. На улице светло от фонарей, шторы на окне не задернуты плотно: в комнате открыта форточка, затянутая марлей. Варя уже собиралась снова лечь с доброй мыслью о Елене Денисовне, которая сменила сегодня марлю, быстро грязнившуюся от уличной пыли и копоти, как вдруг Иван Иванович с тоской произнес:
— Лариса, дорогая! Зачем ты уходишь, Лариса?
Варя похолодела. Ледяные мурашки так и осыпали ее кожу. Неужели она не ослышалась? Может быть, это снится ей? Боясь дохнуть, она укусила себя за палец, но боли не ощутила, так заморозили ее эти страшные слова.
— Лариса! — снова позвал Иван Иванович и, должно быть, проснулся: сонно вздохнул, кашлянул и повернулся на бок.
Варя, оцепенев, полулежала рядом.
Вот оно, крушение ее с таким трудом завоеванного и, оказывается, такого непрочного счастья! У нее закружилась голова и слезы брызнули из глаз. Боясь разрыдаться, она сжала себе горло обеими ладонями, словно хотела сбросить навалившееся удушье, услышала, как бешено билась в жилах кровь, и потеряла сознание. Очнулась она от звона в ушах. В комнате по-прежнему темно, по-прежнему тихо спал Иван Иванович.
«Что-то страшное приснилось мне!» — подумала Варя и сразу вспомнила: нет, это не сон. Это было на самом деле, она не ослышалась. Человек, которого она, мало сказать, любила, нет, боготворила, разлюбил ее! Он тосковал о другой.
«Можно ведь во сне увидеть себя в прошлом! — пришла спасительная мысль, но не принесла успокоения. — Нет. Он перестал в последнее время целовать меня, возвращаясь с работы, а если целует, то отводит глаза в сторону. Он с каждым днем все холоднее относится ко мне. Вот пришел поздно… Знал, что волнуюсь, и не позвонил от Решетовых, не послал за мною Наташку. Нет и нет, он просто не спешил меня увидеть! Может быть, Ваня Коробов рассказал ему, что я предостерегала от операции? Но при чем тут Лариса?
Что же мне делать? — в сотый раз спросила себя Варя, когда в комнате уже забрезжил дневной свет. — Сказать все прямо или стерпеть, промолчать? Ох, я, кажется, умру с горя!»
Мишутка заворочался в кроватке. Варя тихонько выбралась из-под одеяла, накинула халатик и босиком, осторожно ступая по паркетному полу, подошла к сыну. Он еще спал, но, видимо, пора вставать. Отпахнув шире край шторы, Варя выглянула на улицу. Высокая липа, росшая в углу двора и похожая на лохматого пьянчужку, нетвердо стоявшего на ногах, привлекла ее внимание своей пожелтевшей листвой. Это не был цвет осени: преждевременно увядшие листья отдавали буроватой краснотой. Варя вспомнила, отчего пожелтело дерево: в квартире напротив него случился пожар. Налетели пожарные машины — одна из них и своротила набок опаленную огнем липу, — поднялся звон, шум, крики, упругими струями забила вода из брандспойтов, затрещало, залопалось. Там горело, а на этой стороне дома люди праздно смотрели в окна, некоторые спокойно обедали. Побежали на пожар только молодые мужчины, а хозяйки, поснимав белье с балконов, чтобы не закоптилось, занялись своими делами. Совсем не опасно для жильцов такого большого каменного дома, если где-то в дальней его секции выгорит несколько комнат.
Поглядев на всю эту суматоху, Варя тоже взялась кроить давно купленное полотно для наволочек. А сейчас она подумала, что вот так же спокойно будут смотреть люди со стороны на разрушение ее семейного гнезда. Ведь они с Иваном Ивановичем оба самостоятельные, проживут и врозь. Вот Злобин поселился отдельно от Раечки, мелкой эгоистки-собственницы, стремящейся превратить близкого человека в настоящего раба! И не только его одного, но и детей, имевших несчастье родиться от их брака. Какой же это брак? Кому он нужен? Неужели случится чудо и Раечка переменит характер? Может, и по-иному получится: почувствует Злобин, как хорошо жить без постоянной свирепой слежки, без оскорблений и диких истерик, и не захочет опять надеть на себя ярмо, намозолившее ему шею.
«А мне без Ивана Ивановича будет нехорошо!» — Варя юркнула за штору, забралась с ногами на широкий подоконник. Какой несчастной показалась она себе, когда примостилась на нем, охватив руками колени, точно спрятавшаяся обиженная девочка!
Нет, она лучше промолчит и ничего не скажет Ивану Ивановичу, чтобы еще больше не обострить отношения. Потерять его? Это равносильно самоубийству. Пусть все идет своим чередом. Невозможно самой убить себя после того, как окончила институт и так интересно начала работать, когда сын растет, черноглазый румяный Бодисатва, так называет его Решетов. Бодисатва! Маленький буддийский божок, приносящий людям счастье…
Неужели Иван Иванович получит квартиру и переедет туда с Ларисой Фирсовой и Алешей, а Варю бросит здесь с Мишуткой, Еленой Денисовной и Наташкой. У нее останется шифоньер с платьями, раскладушка и детская кроватка. Остальные вещи Иван Иванович увезет на новую квартиру: и письменный стол, и книги, и кровать, и даже наволочки, сшитые на днях Еленой Денисовной. Варя все отдаст ему, кроме Мишутки. Только трудно, немыслимо трудно и страшно представить, как же это он переедет без нее на другую квартиру! И как она будет одна ездить на работу, как будет без него сажать осенью молодые деревца в ямы, приготовленные во дворе, но примятые колесами пожарных машин? Вот и липу, любимицу всех жильцов, искалечили! Варя снова посмотрела на пострадавшее дерево, и уже не растрепанного пьянчужку напомнило оно ей, а человека, на которого обрушилось непоправимое, ужасное несчастье. И человек этот — она, Варя Громова.
13
— Значит, отправляемся к Раисе Сергеевне! — сказал Решетов после работы, доставая из шкафа пиджак.
Иван Иванович, уже переодетый, согласно кивнул, повязывая галстук. Жара в операционной доходила до тридцати пяти градусов, и хирурги вместо рубашек надевали под халаты кто майку, кто сетчатую тенниску.
— Пойдем сейчас же, чтобы принести Леониду известие до обеда, а то он высохнет от расстройства.
— Дипломатические переговоры, так сказать? — сиплым басом спросил Прохор Фролович Скорый и плутовато подмигнул.
Он только что вернулся из министерства в самом веселом расположении духа. Энергичный администратор и горячий патриот своей больницы, он действовал то напористо, как таран, то соловьем разливался, не пренебрегая лестью, если это шло на пользу дела.
А дело требовало многого. Основанная почти полтораста лет назад городская больница в настоящее время представляла собою лечебный комбинат на тысячу коек, не считая круглосуточных яслей и детского сада, где помещались в случае надобности дети больных. Терапевтическое отделение, глазная клиника, родильный дом и женская консультация, хирургический корпус плюс «помощь на дому» и здравпункты на заводах — вот далеко не полный перечень того, что требовало неусыпной заботы Прохора Фроловича Скорого, заместителя главного врача больницы по административно-хозяйственной части. Приобретение одеял и кроватей, питание больных, аппаратура, хирургические инструменты. Надо иметь очень хорошую голову, чтобы не теряться и ничего на забывать. И Прохор Фролович не терялся: не было случая за все двадцать пять лет его административной деятельности, чтобы он не освоил целесообразно до начала следующего квартала отпущенные по смете деньги.
— У меня всегда копеечка в копеечку, — хвалился он в минуты благодушного настроения.
Вечно он спешил, но успевал выхлопотать, получить, доставить только потому, что был мастером в деле снабжения и знатоком человеческих душ, в высшей степени владея тем, что называется подходом, и ему доставляла истинное наслаждение удачно проведенная «операция» где-нибудь в дебрях московских торгов. Про Фро также поставлял своим хирургам разные импортные новинки, вроде автоматических игл, и вместе с ними бранил технический совет по снабжению медицинской промышленности, хотя трудности доставать лишь подстрекали его предприимчивость. Ведь это он в свое время первый нашел возможность заказывать для Решетова трехлопастные гвозди, уговорив главного врача больницы обслуживать вне очереди работников одного крупного завода. Мотивировки его при этом оказались, как обычно, неотразимыми.
После случая с Тартаковской он тоже чувствовал себя именинником и сразу, осмелев, заказал на заводе целую сотню трехлопастных гвоздей, хотя они при таком порядке заказа обходились около пятидесяти рублей за штуку.
— Неужели сотню? — спросил Решетов, который привык получать от Про Фро из рук в руки не больше двух-трех, много — пяти гвоздей из лучшей нержавеющей стали. — Где же мы найдем столько денег?
— Есть резервик. Ведь почти по себестоимости, так сказать. — Скорый усмехнулся, зеленые глазки его под припухшими веками заблестели остро и хитренько. — Помните, во сколько нам обошлись первые гвозди?
— Еще бы не помнить! В собственном кармане деньги счет любят! Двести шестьдесят рублей за один гвоздь мы платили. Потом по восемьдесят рублей за штуку, а в последний раз по пятьдесят.
— Теперь еще дешевле. — Скорый взял со стола узкий металлический штифт, задумчиво повертел в руках. — Если бы технический совет пустил его, так сказать, в серийное производство, то красная цена за штуку была бы пятьдесят копеек. А то получается опять нелепость. Ваш направитель для гвоздя приняли в производство, ряд больниц подхватил это дело, так сказать, приняли аппарат, а гвоздей достать не могут.
— На днях мы ходили к министру, — сообщил Иван Иванович. — Толковали, доказывали.
— Ну и как?
— Говорит, нужен специальный завод для выпуска гвоздей, штампы нужны и прочая и прочая.
— Плохо доказывали, — заметил Скорый. — Я пришел к нашему главврачу и сказал ей: содержание одного больного с переломом шейки бедра обходится нам тринадцать рублей в день. Точно? Точно. Содержим мы таких больных при консервативном лечении до двухсот дней? Легко ли больше полугода! Лежат и по девять месяцев. Да, лежат. Да, содержим. Значит, один больной, так сказать, обходится государству в среднем в две тысячи шестьсот рублей. После чего он умирает, как обычно, от пневмонии. А при новом оперативном методе уходит домой жив-здоров, так сказать, через двадцать дней. Может он уйти с гвоздем на своих собственных ногах через двадцать дней? Может. Значит, его лечение обойдется нам только в двести шестьдесят рублей, то есть в десять раз дешевле. Вот и прикиньте, скольким людям мы сохраним жизнь и трудоспособность и какую экономию дадим государству, уложившись, так сказать, в спущенные нам сметы, если закажем энное количество гвоздей.
— Да мы это же самое министру говорили! — в сердцах сказал Иван Иванович. — А от него поехали разыскивать одну старушку и вместе с Григорием Герасимовичем битый час уговаривали ее прийти к нам, чтобы вынуть гвоздь из бедра, который она у нас зажилила. Христом богом молит: оставьте его у меня, мне, мол с ним ловко, а то, говорит, вдруг я опять упаду!
— Смех и грех! — подытожил Решетов, укладывая в папку какие-то бумаги.
— А по какому случаю и с кем у вас переговоры сегодня? — весело спросил Скорый.
От всей его грузной фигуры, уютно расположившейся в мягком кресле, от оплывшего складками лица с залысинами над редкими рыжими волосами и белых рук, которыми он доставал сигарету, веяло сейчас невинным самодовольством. Еще бы! Удалось заполучить новейшую аппаратуру для переоборудования рентгеновского кабинета в хирургическом отделении. Не аппаратура, а мечта рентгенолога! Аржанов за нее тоже должен в ножки поклониться Прохору Фроловичу. А чего стоило добиться подключения к центральной тепловой магистрали! Целые дни в бегах! Зато теперь ликвидировали котельную на территории больницы. Долой дым, смрад, пыль, постоянную возню с доставкой угля. А помещение котельной пригодилось, да еще как пригодилось, для устройства вивария.
— Хотел бы я от своих треволнений похудеть, как ваш приятель, — сказал он, узнав о намерениях хирургов. — А то набрал килограммчиков и закрепил их, так сказать, намертво. Хорошо еще, что при такой толщине легок на ногу!
— Надо ограничивать себя в пище, — советовал всегда тощий Решетов.
— Голодать? Нет уж! Лучше буду таскать полтора пуда лишнего веса. Один раз, а не дважды живет на земле человек. Все эти модные лечения голодом — самоистязание никчемное. Я имею право естественно, так сказать, похудеть от своей постоянной беготни и ругани. Это другое дело! Но никакая сила меня не берет.
— Вам такую бы жену, как та, от которой сбежал наш приятель, — серьезно сказал Решетов. — И высохли бы или тоже сбежали, несмотря на то что дети есть.
— Убегать от детей нехорошо, — изрек Прохор Фролович, послав несколько дымных колец округленным ртом. — Вот и «Литературная газета» пишет: «Мы должны бороться за крепкую семью». А как же бороться, если у нас начнут, так сказать, в поисках личного спокойствия и плотских удовольствий бросать жену и детей? Или, с другой стороны, выдумали такие конфликты: муж не оказывает внимания своей жене, и она уходит от него к поклоннику. Романы даже сочиняют на подобные темы! Дискуссии устраивают! А какая может быть дискуссия, ежели конфликт, так сказать, надуман? О? — выдохнул Скорый вместо «А?», пустив новую серию белых крутящихся колечек и не подозревая, что задел Аржанова за больное место. — Почему я должен оказывать внимание собственной жене? А если мне некогда? Настолько некогда, что даже чужой жене не могу оказать это самое внимание! — Про Фро раздраженно хохотнул, искоса, из-под набрякших век посмотрел на собеседников. — Почему все должен я? А почему жена моя не должна оказывать мне внимание? Нет, дорогие друзья, крепкую семью мы создадим только тогда, когда научимся, так сказать, терпимо относиться друг к другу. У меня дома совсем не рай земной. Жена моя не работает и не родила мне ни одного ребенка. Она не блещет умом, даже, наоборот, так сказать, глупости делает, некрасива, а теперь еще и немолода. Но куда же я ее дену, если прожил с нею почти тридцать лет и мне совсем не безразлично, что с нею станется, если я ее брошу?! — Прохор Фролович снова произнес «О?» и исподлобья стрельнул в коллег уже сердитым зеленым взглядом. — Какая может быть любовь после столь долгой семейной жизни? Годы проходят, страсти остывают. Зато создается привычка к человеку, поэтому жалеешь его и прощаешь ему многое. Но взамен извольте и ко мне относиться терпимо. Все люди, так сказать, не ангелы, и все имеют недостатки!
— А если бы вы ни за что ни про что получили палкой по морде? — спросил Решетов.
— Фу, как можно! — негодующе фыркнул Прохор Фролович и помахал рукой перед своим полным лицом, опровергая всякую мысль о подобном покушении.
— Можно, оказывается! — бросил, вдруг тоже рассердись, Иван Иванович. — Этой особе, по-видимому, нравится безнаказанно издеваться над человеком. Да-да-да, она в самом деле наслаждается своими истерическими воплями!
— Тогда противная сторона должна обратиться к голосу третейского товарищеского суда. Но все равно не развод и не попытка к оному. Вам, Григорий Герасимович, как парторгу клиники, нельзя об этом забывать. Почему должны страдать дети? Уж если вы взяли на себя, так сказать, миссию переговоров между супругами, вам надо облагоразумить жену. Ударить палкой, да еще по лицу! Это пахнет судебной медицинской экспертизой. Так и скажите этой гражданке, чтобы она не забывалась.
— Дернула же меня нелегкая заговорить при нем о нашей поездке! — сказал Решетов Ивану Ивановичу, выходя на улицу.
14
Проехав до центра на троллейбусе, хирурги вошли в метро.
Выделяясь высоким ростом, два плечистых человека шли в потоке пассажиров по светлому коридору, обгоняя тоненьких щеголих девушек, веселых парней, степенных, пожилых москвичей и озабоченных домохозяек, нагруженных сумками и сетками-авоськами. Спешили все, топая по блестящему, выложенному в клетку плиточному полу.
Молодой человек, с бакенбардами под Пушкина, в изысканном костюме розовато-бежевого цвета, с коричневым бантом вместо галстука, пробирался против общего течения к выходу, вызывая насмешки и нарекания.
— Гений! — сказал весело Иван Иванович. — Все у него есть, чтобы стать Пушкиным, даже бакенбарды.
— А может… — откликнулся Решетов.
— Да-да-да, все может быть! — И Иван Иванович шагнул на ступени эскалатора, несшего сотни людей вниз по наклонной белой штольне, освещенной матовыми лампами на высоких подставках. Другая лента эскалатора выносила навстречу из глубины такую же вереницу людей.
«Сколько народу! — думал Иван Иванович, в упор рассматривая встречный поток людей и придерживаясь за скользящий каучуковый поручень. — Сколько различных характеров и судеб! Но кто счастлив по-настоящему? Может быть, и Леониду не так уж плохо жилось?.. Красивая жена, умеющая поговорить, прелестные дети, работа интересная, радующая его. И сам: здоров, молод еще, красив, умен. А вот пришел, на себя не похожий…»
Бежит, бежит эскалатор, лестница-чудесница. Мелькают лица, разнообразные прически, костюмы, и сколько рук лежит на толстом движущемся ремне: тонкие руки детей и подростков, гладкие руки молодых женщин, узловатые от работы руки пожилых людей, руки, создающие могучие машины и нежнейшие женские платья, — и это метро, лучшее в мире, тоже они сделали.
Ивану Ивановичу и раньше, на золотых приисках, случалось спускаться под землю. Однажды на большой глубине, согнувшись в три погибели, рискуя собственной жизнью, он ампутировал ногу шахтера, придавленного рухнувшей кровлей. Спускался в рудник в дни шахтерских торжеств, видел мощные золотые жилы, вскрытые проходкой. Как блестит золото в полутьме, разгоняемой светом фонарей! Но, даже глядя на властный блеск металла, ощущал хирург нависшую над головой давящую массу камня. А здесь не было этого ощущения, хотя на своды метро давила не только гигантская тяжесть земли, но и громада целого города.
Иван Иванович огляделся, с удовольствием вздохнул и сказал:
— Удивительно! Ведь свежесть связана с высотой или простором, а откуда под землей такой воздух?! Наверху жарища, духота, а здесь благодать.
— Вентиляция! — буркнул Решетов. Он был погружен в размышления о серьезности взятой им на себя миссии. Видимо, напоминание Прохора Фроловича об ответственности за укрепление семьи не пропало даром.
— Ну, как решили? — спросил Иван Иванович уже в вагоне. — Будем вразумлять Раечку или сразу потребуем вещи Леонида? Откровенно говоря, я не испытываю желания агитировать ее за крепкую семью. Если даже «Литературная газета» ее не убедила…
— Шутите! — укоризненно прервал Решетов. — Посмотрим, может быть, она уже образумилась после того, что произошло. Ведь впервые Леонид взбунтовался и не ночевал дома.
Иван Иванович с сомнением покачал головой и выпрямился. В стекле окна он увидел свое отражение: плечистый человек в хорошо сшитом костюме, галстук в полоску — Варя купила. Под полями соломенной шляпы блестели черные в полутени глаза, а от крыльев крупного носа к углам твердых сжатых губ пролегли морщины.
«Не первой молодости человек, но здоров, как дуб».
С этой бодрящей мыслью доктор оглянул отраженных в стекле соседей по вагону и… вздрогнул. Возле двери, держась за те же поручни, спиной к нему стояла Лариса Фирсова в платье василькового цвета, памятном по недавней встрече. Он не видел ее лица, полуобернутого к окну, однако это была она. Только у нее такие искристые, собранные в узел волосы, такая нежная шея. А эта рука с легкими пальцами, эта линия щеки и выгнутое крылышко ресниц…
Он смотрел, не шевелясь, забыв о Решетове, о Раечке, о Злобине. Что ему было до них сейчас?
Решетов потеребил его за рукав, требуя внимания. Доктор наклонился и, ничего не поняв, кивнул.
И он снова стал смотреть на милое отражение в стекле, все силы души сосредоточив в этом взгляде. Почему он не окликнул Ларису, не подошел к ней? Ведь сейчас, глядя на нее, он, как никогда раньше, остро любил ее.
Только на остановке, когда она, так и не оглянувшись ни разу, вышла и поезд рванулся дальше, Иван Иванович бросился к окну. Женщина шла по платформе в толпе пассажиров, высоко держа красивую голову. Он увидел ее лицо, озаренное теплым светом, излучавшимся откуда-то из глубины сводов, и вспыхнул от стыда и разочарования: это была не Лариса…
15
— Держитесь, дружище! — шепнул Решетов, прежде чем нажать кнопку звонка.
Дверь открыла Раечка. Она была в халате из плотного китайского шелка с золотыми узорами по синему фону; взлохмаченные волосы не уложены локонами, а небрежно связаны ленточкой. Лицо женщины, казавшееся маленьким от синих кругов под глазами, — видимо, провела бессонную ночь, — выражало настороженность. В обнаженной до локтя руке, демонстративно отставленной, она держала папиросу со следами губной помады на мундштуке.
Мгновенный испуг, а затем вызывающая враждебность мелькнули в ее глазах при виде неожиданных гостей. Не отвечая на их сдержанное приветствие, она выжидающе посмотрела на распахнутую дверь и нехотя закрыла ее. А послы растерялись: пришли двое громадных мужчин, оставив в тылу еще одного уже совершенного атланта, и вот их противник — хрупкая малютка, которую несведущему человеку невозможно представить разъяренной, бьющей палкой по лицу самого близкого, да еще ни в чем невиновного человека. Крохотная ручка с дымящейся папиросой, испуганные глаза в пушистых ресницах. «Типичное не то!» — как сказал бы Прохор Фролович.
В столовой, куда они вошли по молчаливому приглашению хозяйки, девочка лет шести с беленькой челкой и острым носиком пугливо выглянула из-за буфета, готовая в любую минуту снова юркнуть в свое убежище.
У Ивана Ивановича нехорошо защемило сердце.
— Пусть Лидочка пока уйдет. Нам нужно поговорить с вами, так сказать, по секрету, — попросил он, смиренно глядя с высоты своего роста на малютку женщину.
— Нет, она не уйдет, — категорически заявила «малютка», окутываясь облачком табачного дыма. — Лидуся, подойди ко мне! Дети должны знать все о своем отце. Марина! Иди сюда и послушай, что надумал твой дорогой папочка!
В коридоре послышались шаги, и боком, неловко от застенчивости вошла Марина, девушка лет шестнадцати. Она была на целую голову выше матери, но тоненькая как былинка, с торчащими ключицами, с мальчишески узкими бедрами, обтянутыми будничной юбчонкой. Пошлепывая по полу поношенными тапочками, надетыми на босу ногу, она подошла к сестренке, положила ей на плечо худую руку, похожую на ощипанное гусиное крыло, с красными, должно быть, от стирки, пальцами и тревожно посмотрела на друзей отца прекрасными черными глазами.
Оглядев ее, Решетов побагровел от сдержанного негодования.
— Тебе, Марина, надо бы за город, на свежий воздух. В деревню хорошо бы!
— Это не ваша забота! — резко перебила Раиса Сергеевна. — Марина очень здоровая девочка. Просто у нее конституция такая: узкая кость. И нервы не в порядке, но тут свежий воздух не поможет. Если бы ее отец имел хоть каплю совести и не терзал нас…
— Я уйду! — перебила Марина, смело глянув на мать. — Я не хочу слушать гадости про папу. Это неправда.
— Как ты смеешь так со мной разговаривать? — закричала Раечка, совсем побледнев. — Он купил тебя, мерзавка!
— Вот видите! — Марина быстро, ребяческим и гордым движением повернулась к мужчинам. Ноздри ее тонкого носа трепетали, впалая грудь вздымалась, обозначая под кожей каждую косточку. — Если вы принесете своим детям яблоко или плитку шоколада, разве это значит, что вы их покупаете?
Она хотела уйти, но Раечка остановила ее, схватив за руку.
— Боишься? Боишься услышать, что твой отец ушел к какой-нибудь шлюхе? — прошипела она. — Лидуся, не плачь, бедная моя детка! Ваш отец бросил нас, но мы, дети, живем в Советской стране. У нас есть законы, которые призовут этого негодяя к порядку. — И она залилась слезами, прижимая к себе младшую дочь. — Ты одна у меня осталась. Ты одна жалеешь свою бедную мамочку, — приговаривала она, осыпая поцелуями прелестную головку дочери.