Книга: Собрание сочинений. Т. 4. Дерзание.Роман. Чистые реки. Очерки
На главную: Предисловие
Дальше: Часть вторая

Антонина Дмитриевна Коптяева

Собрание сочинений

Том 4

Дерзание

Роман

Часть первая

1

Раннее утро розовело над Москвой.

Лучи солнца, роняя длинные тени, ложились на молодую зелень деревьев, били в стекла новых громадных зданий, золотили крыши старинных домов, теснившихся по московским закоулкам.

Реактивные самолеты, похожие на отточенные до блеска наконечники стрел, с ревом пропороли голубизну утреннего неба, опережая звук своего полета. Вот еще один вынырнул навстречу солнцу, начал круто набирать высоту, оставляя за собой белый овальный росчерк.

И дворники, хлеставшие тротуары водой из шлангов, взглянув на него, стали весело перекликаться, словно приветствовали пилота, который делал свой непостижимый вираж в мирных воздушных просторах.

Солнце тоже стремительно поднималось, затопляя светом улицы, по которым уже прошли водоструйные машины, смывшие пыль и грязь. Началась кипучая жизнь метро. К щебетанию птиц в зелени скверов и бульваров уже примешалась звонкая болтовня детей: матери и отцы, спеша на работу, вели их в детские сады. Наступал будничный беспокойный день послевоенной Москвы.

Иван Иванович, проснувшись в одном из домов на Ленинградском проспекте, сразу подумал о предстоящей сегодня работе. Деловые мысли всегда спешили опередить его пробуждение. Может быть, это постоянное горение и мешало хирургу заплыть жирком, что свойственно людям его возраста. Ведь он уже не молод… Да-да-да! Не стар, но и не молод. Время летит. Прокатилось уже одиннадцать лет с тех пор, как фашистские самолеты сбросили на советскую землю первые фугасные бомбы.

Иван Иванович несколько раз сжал в кулаки большие руки и разжал их, с силой выбрасывая пальцы. Это была зарядка. Да, день предстоял нелегкий. Но Иван Аржанов не помнил, чтобы ему жилось когда-нибудь легко, и не представлял свою жизнь иною.

Он приподнялся в постели и осмотрелся. Жены нет. Спит в кроватке Мишутка… На письменном столе стопки книг, открытая папка с бумагами. Тихо. Значит, Варя занимается на кухне. Понятно: идут госэкзамены. Сидит, наверное, у стола, забравшись с ногами на широкий табурет, и читает, подперев руками черноволосую голову. Иван Иванович живо представил себе эту картину и тепло улыбнулся: он переживал вместе с Варей трудности ее роста. Не все гладко складывалось в их отношениях. Хороший она товарищ: прямая до резкости, смелая до безрассудства, требовательная до педантичности. Таких людей многие не любят, они вносят беспокойство в жизнь. Но на Варю с ее миловидностью и сердечной добротой сердиться трудно. Не сердится и Иван Иванович.

Вот она вошла в комнату, отдернула тяжелую оконную штору.

— Пора вставать, — громко обратилась она к своему маленькому семейству, но еще задержалась у окна, оглядывая широкий двор, окруженный стенами многоэтажного каменного дома, замечательный двор с проездом и дорожками, залитыми асфальтом, с «песочницей» в центре для игр самых юных жителей дома и бассейном фонтана, в котором блестела вода. Квартира Аржановых находилась во втором этаже, и горячее июньское солнце уже заглядывало искоса через крыши в их окно…

— Вставайте, граждане! Смотрите: солнышко смеется над сонями! — С этими словами Варя подошла к детской кроватке и нагнулась так, что ее косы, вновь отросшие после войны, свесились через сетку. — Михаил Иванович, вставать надо!

— Пусть поспит еще немножко, — вступился за сына Иван Иванович, одеваясь и тоже взглянув через окно на солнечную голубизну неба.

— А потом будет хныкать всю дорогу. Нет, он должен явиться «на работу» в лучшем виде. — Варя потрепала розовую щеку малыша, потрогала оттопыренную во сне яркую его губку. — Михаил Иванович! — снова прозвенел в комнате ее смеющийся голос.

Не обращая больше внимания на своего первенца, она начала убирать постель, слетала в кухню, накрыла на стол, почти на ходу успела переодеться и завернуть узлом косы и только тогда вынула из кроватки рослого мальчугана лет трех с круглым смугло-румяным личиком и крупными, черными, чуть раскосыми глазенками. Волосы его, тоже черные до синевы, были коротко острижены и лишь над высоким лбом лежали крохотным чубчиком. Одна прядка отделилась в сторону, свернувшись в тонкое колечко. Перед сном Мишутка обычно накручивал ее на палец, что в семейном общежитии называлось «крутить мельницу» и являлось признаком сонливого настроения у ребенка.

— Дай мне его! — потребовал Иван Иванович и, забрав сына, стал шалить с ним, подбрасывая его к потолку.

— Давайте одеваться! — торопила мать, взяв со стула маленькие чулки, лифчик с резинками, штанишки и башмаки — все, что полагается для такого молодого человека.

Но «молодой человек» неплохо чувствовал себя и в коротенькой ночной рубашонке. Он уже разгулялся и теперь раскатисто хохотал, изо всех сил цепляясь за отца. Обоим было очень весело.

— Довольно вам дурачиться! — Варя начала не на шутку сердиться. — Я опоздаю, а у меня сегодня государственный экзамен.

— Слышишь, Мишутка, у мамы государственный экзамен. Понимаешь?

— У мамы тамин.

— Вот именно! Тамин… А ты знаешь, с чем его едят?

— А т тем? — И Мишутка широко открыл продолговатые глаза с такими же, как и у матери, прямыми ресницами.

— С чем едят-то? — Иван Иванович рассмеялся. — Со шлепками. Вот с чем. Если мама провалится, ей дадут шлепку.

Тут Варя уже не выдержала… Вся вспыхнув, она приподнялась на цыпочки, схватила сына в охапку и принялась ловко одевать его.

— Куда ты провалитя? — встревожился Мишутка, пытаясь повернуть к себе ее лицо.

— Не мешай мне. Папа пошутил, — говорила Варя, отводя широкие в ладонях руки сына.

— Нет, ты посмотри, какие у него здоровенные ручищи! — не отступал Иван Иванович, еще не остыв после возни и смеха. — Совсем как у меня.

— Ваня! Ты сам-то понимаешь или нет? Честное слово, ты не лучше маленького.

— Нет, лутте, — запротестовал мальчик, выглядывая из воротника рубашки. — А я лутте втех. — Он не выговаривал многие буквы, заменяя шипящие и свистящие энергичным «т», и постороннему человеку не так-то легко было понять его забавную речь.

— Каково? — Иван Иванович, снова расхохотался. — Неси чай, Варюша, а мы тут оденемся.

— Оденетесь из куля в рогожку! Ступай-ка сам на кухню.

— А знаешь, на кого он похож? — неожиданно спросил Аржанов, и не собираясь трогаться с места. — На Софью Вениаминовну, нашего фронтового врача. Ей-богу, похож!

— Ну уж выдумал! — Варя едва успела заслонить мальчишку плечом от нового покушения отца. — А что Софья Вениаминовна?

— Я получил от нее письмо. Ее, наверно, переведут к нам невропатологом.

— Да?..

— Я же говорил тебе: она запрашивала насчет вакансии. Как раз освободилось место, и вот — едет к нам.

— А Лариса? — вдруг спросила Варя, прижимая к груди сына, уже одетого и порывающегося бежать.

— Лариса? — Иван Иванович улыбчиво и недоуменно моргнул, но лицо его тут же стало серьезно. — При чем здесь Лариса?

«Все еще ревнует Варенька! — подумал он. — Зря ведь! Что было, то прошло. Да и не было ничего». Но сразу ему представилась Лариса Фирсова, талантливый хирург и красивая женщина, которой он так горячо увлекся во время войны. Не сладилось, не сбылось. Зачем же вспоминать о ней?

— При том что они подруги и, наверно, захотят работать вместе! — пояснила Варя, отвечая на восклицание мужа. Голос ее вздрагивал, а руки машинально поправляли пристегнутые к резинкам детские чулки.

— Навряд ли! А насчет Софьи Вениаминовны я тебе говорил, и ты тогда ничего не возразила.

— Значит, не до того мне было. — Женщина задумалась, вспоминая весенние дни: учеба, практика в клинике, домашние дела…

— Это так понятно, что Софья Вениаминовна хочет перевестись сюда: приехали же Решетов и Злобин… Впрочем, Злобин и до войны жил в Москве… Фронтовые друзья, хочется работать вместе, и возможности для врача тут большие. Да, — спохватился доктор, вспомнив об очень важном для них обоих, — стрептомицин Елене Денисовне я сегодня достану, и надо будет срочно отправить авиапочтой. Плохо там дело, судя по выписке из истории болезни: недолго протянет Борис… Конечно, мать не теряет надежды, но вряд ли поможет ему стрептомицин!

— Поможет! — с горячей убежденностью сказала Варя. — Подбодрить, обнадежить больного и его родных уже помощь! Сдала моя мамочка после смерти Дениса Антоновича. На сердце жалуется. А ведь казалось, износу не будет.

— Еще бы! С тремя детьми осталась с первого дня войны и никогда не плакалась, а теперь все сказывается. — И Иван Иванович с душевной болью вспомнил мужа Елены Денисовны, убитого в Сталинграде. Верный был друг, замечательный фельдшер. Когда пришлось Хижняку стать солдатом, то и в строю он оказался не просто бойцом, а героем.

— Знаешь что, Ваня, давай напишем ей: пусть приезжает к нам в Москву. Мальчики уже выросли, работают совсем в других местах, семьями обзавелись… и жены их не хотят жить со свекровью. Да у нее еще дочка… А для нас Елена Денисовна и Наташка как родные… Надо их пригреть, приголубить.

— Хорошо, пусть перебираются к нам, — согласился после небольшого раздумья Иван Иванович, который всегда жалел Наташку — крошечную беловолосую девочку.

Варя просияла, хотя и не ожидала иного ответа. Внезапно возникшее решение было подсказано обоим и глубокой привязанностью к Северу, и верностью старым друзьям.

2

Варя отвела сына в детский сад и сразу заспешила на Калужскую. На Калужской в клинической больнице работал Аржанов, там же и в соседних клиниках была учебная база медицинского института, в котором училась Варя.

«Вот и закончила институт! Теперь сдать бы еще на „отлично“ госэкзамены!» — думала молодая женщина, торопливо шагая по тротуару и быстрым взглядом окидывая зеленую свою улицу, Ленинградский проспект! В дождливый ли летний вечер, когда свет фонарей отражается в зеркале мокрого асфальта вдоль густых аллей, в морозный ли зимний день, с белокружевным убором бульваров — чудесно выглядит этот широкий проспект, убегающий в бесконечную даль. Сплошной поток машин шелестит шинами по асфальту за живыми изгородями и липовыми аллеями: к Белорусскому вокзалу, к центру Москвы, а по Вариной стороне — к стадиону «Динамо», новому району Песчаных улиц, к бывшему поселку Сокол, к Ленинграду… Июньский день голубеет над городом. Один из тех редкостных дней, когда воздух над Москвой прозрачно чист, точно промыт, неизвестно куда исчез туман, именуемый нежно «промышленной дымкой», и четко вырисовываются все очертания домов, кроны деревьев и даже паутина самых дальних электролиний. От прозрачной этой ясности еще прекраснее выглядит и Варина улица, радуя взор своей стройностью. Но сегодня Варе не до красот. Экзамены по терапии начались с девяти утра, и завтра и послезавтра они будут, пока весь курс не сдаст их. Кто-то уже сдал. Кто-то срезался. Холодок пробегает по ее плечам. Нет-нет! Хирургию она сдала на прошлой неделе на пять. Дней через восемь — акушерство и гинекология. То, что уже сдано, кажется легким, то, что впереди, представляется смутно: мысли сосредоточены на сегодняшнем испытании. Да, нелегкое дело медицина! Но ни разу за время учебы Варя не пожалела о своем выборе. Разве она почти с детства не мечтала стать врачом!

Молодая женщина еще раз окинула взглядом улицу: дома как горы, и все новые растут на площадках, освобожденных от старых деревянных построек. Огромный город Москва! Варя и не грезила о таком на снежном Севере. Но снегу и здесь бывает много. В солнечные весенние дни после снегопада сугробы в скверах кажутся теплыми. И когда однажды Мишутка, сбросив варежку, сгреб на ходу с деревянной решетки комок молодого снега и поспешно сунул его в яркий зубастый ротик, Варя сказала совсем не строго, — ей самой хотелось отведать этого теплого снежку:

— Нельзя есть снег: он грязный.

— Нет, не грязный. Он белый, — возразил Мишутка, и Варя, завтрашний врач, ничего не ответила. Не объяснять же такому карапузу, что такое микробы!.. По собственному опыту она знала: чем меньше бережешься, тем крепче себя чувствуешь. Возможно, у каждого человека должны быть свои «прирученные» микробы, помогающие бороться с настоящей инфекцией. Нечего и Мишутку стерилизовать! Иначе любая хворь будет сбивать его, изнеженного, с ног, не встречая никакого сопротивления.

Конечно, на госэкзамене по терапии Варя и словом не обмолвится о «приручении» микробов: жизнь жизнью, наука наукой. Бактерия — враг человека, значит, надо ее Уничтожать. Ничего не упущено из учебной программы, многое освоено сверх того, что полагалось, и совершенно необходимо сдать экзамен на пятерку.

«А с чем его едят?» — вспомнился вопрос Мишутки, и женщина усмехнулась, матерински гордясь сынишкой…

Не было случая за пять лет в институте, чтобы она сорвалась на экзамене. Но волновалась всегда. Волнуется и сейчас. Ведь нужно не просто ответить по билету на вопросы, а самой в присутствии экзаменаторов осмотреть больного и составить историю его болезни. Хорошо, что была практика во время летних каникул и на последнем, шестом курсе. Но во время экзамена могут быть заданы различные дополнительные вопросы, на которых легко срезаться. Ох, попался хотя бы обыкновенный больной! Не подвернулся бы коварный случай, на котором может осрамиться и опытный врач…

— Тогда и правда провалится твоя мама! — сказала Варя вслух, мысленно обращаясь к Мишутке.

Летят, покачиваясь, сверкающие вагоны метрополитена… Мягкие, обтянутые кожей диваны, сверкающие никелем поручни, на станциях разноцветные мраморы и бронза люстр, движущиеся лестницы-эскалаторы. В первые дни своего житья в Москве Варя не могла войти в метро без улыбки. А сейчас лицо ее озабочено, в уме так и роятся названия всевозможных болезней: язвы желудка, бронхиты, плевриты, воспаления легких, пороки сердца… Тут мысли Вари перешли к работе Ивана Ивановича, и она нахмурилась. «Не надо об этом сейчас!» — приказала она себе.

Ее смущало новое увлечение мужа хирургией сердца, заставившее его сойти с того пьедестала, на котором он стоял в представлении многих на Севере. Там он был всемогущим, здесь же, в Москве, начал все заново, и хотя получил уже звание доктора медицинских наук и стал профессором, но столько нападок со стороны крупных врачей, столько трудностей приходится ему преодолевать, что Варя, жалея и сочувствуя, невольно настраивалась против таких поисков в работе. Однако переубедить Ивана Ивановича было невозможно… Значит, и расстраиваться сейчас зря незачем.

Пересев в троллейбус, идущий на Калужскую с площади Свердлова, окруженной лучшими театрами страны, Варя подумала:

«Приедет Софья Вениаминовна! Она, наверное, первым долгом побежит на оперу в Большой или на концерт в консерваторию». В сталинградском госпитале все знали Софьино пристрастие к музыке… Не раз за эти годы Варя, смеясь, напоминала Ивану Ивановичу мечты о театре возле фронтовой печурки: сколько в Москве театров, но ходить в них удается редко. Иногда пугало то, что он разлюбит ее из-за постоянной занятости: так мало бывают вместе, разлучаемые повседневной трудовой горячкой. Она боялась, что из-за этого и Мишутка не будет по-настоящему привязан к ним. Иногда Варю смущало и чересчур спокойное отношение к ней Ивана Ивановича: ни разу не приревновал! Его не волновали длительные отлучки молодой жены. Единственная забота — не попала бы под машину…

3

— Шутя ему живется за широкой спиной Гриднева! — сказал один из профессоров, проходивших мимо Вари, которая пристроилась у окна в коридоре, чтобы еще раз заглянуть в свои конспекты.

— Ему уже два раза угрожало расследование, запрос был из прокуратуры.

— Да, рискует, рискует многоуважаемый коллега! Но эта смелость — типичное не то. За счет чего, спрашивается? Опять у него нынче два случая со смертельным исходом, — громко сказал знаменитый уролог Ланской, обдав Варю ветерком от развевающихся пол своего просторного халата. — Говорят, что детишки уже прятаться от него начинают. Как обход — так все врассыпную. На операцию из-под койки вытаскивают.

Холодок прокатился иголочками по спине Вари, когда «божество» студентов профессор Медведев сказал предостерегающе:

— Тсс! Не всякому слуху можно верить!

Варя хмуро взглянула исподлобья, встретилась со светло-стальными глазами Медведева и, вспыхнув, снова уткнулась в тетрадь.

— Жена! — донесся до нее уже приглушенный расстоянием голос Ланского. — Профессор не так уж молод!..

«Как ему не стыдно: треплется, точно старая баба! — подумала Варя, ненавидя в эту минуту седовласого, но румяного Ланского, с его привычкой поглаживать свой утиный нос. — Конечно, у Ивана Ивановича бывают смертельные случаи, но ведь он и оперирует на сердце больше всех! „Детишки под койку прячутся!“ — И так больно и обидно стало Варе, что у нее круги перед глазами заходили. — Надо же нарваться на такой разговор перед сдачей экзамена! И не стесняются перед студентами! Ох, дорогой мой Иван Иванович, когда вот так говорят о тебе, все во мне возмущается! Но когда раздумаюсь одна, мне самой страшно становится!»

В аудитории, где проходили экзамены, празднично, несмотря на общее напряжение. Скамьи вынесены. Белизна стен при ярком солнечном свете, так и льющемся в большие окна, слепит глаза. И масса цветов: люпинусы, сирень, кавказские оранжевые маки пестреют в вазах на длинном столе комиссии, на маленьких, отдельно поставленных столиках, за которыми студенты готовятся к ответам.

Налево шесть коек с больными. Проходя мимо, Варя покосилась на них — который же достанется ей?! Экзаменующиеся студенты прослушивают, выстукивают, прощупывают своих «пациентов», просматривают температурные листы, рентгеновские снимки… Волнуются все, но одни внешне спокойны, у других мраморные пятна румянца на щеках, на шее, глаза лихорадочно блестят, даже уши красные. Больные терпеливо отвечают будущим врачам: они сочувствуют молодежи. Но попадаются и скептики, и нервозные люди…

Варя подошла к столу комиссии, взяла билет, чувствуя сильное сердцебиение, назвала свою фамилию:

— Громова.

Да, фамилию она из неясных ей самой побуждений оставила в браке девичью. Может быть, из гордости, из желания подчеркнуть свою самостоятельность. А Мишутка носит фамилию отца: тут Иван Иванович не уступил жене.

Председатель комиссии профессор Медведев отлично знает Громову, но для формы спрашивает:

— Какая группа?

Варя называет студенческую группу. Она все еще под впечатлением нечаянно подслушанного разговора, и ей неловко смотреть в лицо Медведева.

— Куда вы получили назначение?

Распределение будущих врачей происходило в марте — апреле в спецкомиссии Министерства здравоохранения. Варя не захотела остаться в аспирантуре при кафедре. Она стремилась получить сначала хорошую практику, и ей дали направление в глазное отделение Первого Московского госпиталя.

Медведев, руководитель кафедры, называет фамилию больного, которого Громовой предстоит сейчас осмотреть. Она послушно склоняет голову и, на ходу засматривая в билет, идет в дальний угол комнаты, к койкам. В билете четыре вопроса: «1) Острая дистрофия печени. 2) Абсцесс легких. 3) Неотложная терапия при инфаркте миокарда». Четвертый вопрос во всех билетах посвящен терапии в военно-полевых госпиталях. Но сейчас мысли студентки сосредоточены на больном…

Полозова — фрезеровщица с завода, женщина лет тридцати, у нее большой вздутый живот, а плечи острые и очень тонкие руки. Лихорадочно блестящие глаза впали, на лице темно-сизый румянец… Ее температурит… Но похоже, что у молодого врача тоже высокая температура: также лихорадочно блестят глаза, а щеки просто пылают.

С трудом подавив волнение, Варя берет руку больной, находит пульс. Да, частый, неровный.

«Или это у меня так бьется сердце?» На столе спасительный градусник! Надо немедленно дать его пациентке и, пока та сидит, скособочась, с приподнятым плечом, овладеть собою. Заметив тяжелую одышку у больной, Варя спрашивает тоном профессионала:

— На что жалуетесь?

— Слабость. Задыхаюсь. Отекли ноги, товарищ доктор. — Больная, явно иронизируя над студенткой, улыбается.

Слово за словом восстанавливается история заболевания, потом осмотр больной… Повышенная температура лишь осложнила течение болезни. Здесь явно ревматический порок сердца… Снова вспоминаются, но уже с благодарностью, беседы с Иваном Ивановичем… Интересно, почему ей дали именно эту больную.

— Громова! Готовы?

— Да! — Варя еще раз заглянула в билет, пальцы, протянутые к составленной «истории болезни», дрогнули.

У профессоров подчеркнуто праздничный вид… Они понимают состояние студентов, однако снисхождения ждать не приходится.

Глядя на своего экзаменатора Медведева, узколицего, изящного, даже хрупкого доктора медицинских наук, Варя невольно отмечает, что и он принарядился ради дня, в который решается судьба его слушателей. На нем под ослепительным халатом чесучовый костюм, на белоснежной рубашке серый с белыми полосками галстук, даже сандалии и те белые. Держа в руке очки, он пытливо из-под неприметных бровей смотрит на студентку светлыми глазами. Ей даже холодно становится от этого взгляда.

— Какой диагноз?

Громова докладывает о болезни фрезеровщицы и своих выводах.

— Как лечить?

Сообщив намеченный план лечения, Варя уже в присутствии экзаменатора осматривает Полозову. Заведующий кафедрой наблюдает, по-прежнему держа очки в руках, взгляд его заметно потеплел: он знает Громову как способную студентку и явно желает ей успеха. Не оттого ли вопросы его становятся сложнее и неожиданнее? Но Варя отвечает без промедления, невольно ожесточаясь на него в глубине души, как на злейшего врага.

«Ты хочешь срезать меня, а я не поддамся!» — будто говорит она, собирая все свои познания и всю волю в этом поединке.

Лечение ревматического порока обычно консервативное, но не лучше ли прибегнуть к хирургии? Припоминая случаи из практики мужа, Варя говорит о показаниях к операции. Медведев слушает, опять приняв холодный вид: он не согласен с оперативным вмешательством, а когда Иван Иванович защищал докторскую диссертацию, очень резко возражал ему. Свое несогласие с трудами Аржанова он высказывал открыто и в беседах со студентами. Варе не раз приходилось краснеть от резкости профессора. Но сейчас, рискуя навлечь на себя его недовольство, подогретая досадой на злую болтовню Ланского, она приводит все известные ей доводы за активное лечение. Больная очень заинтересована, и Варя тоже увлекается: в самом деле — разве можно возражать против сердечной хирургии как отрасли медицины?! Вопрос только в том, нужно ли именно Ивану Ивановичу заниматься ею.

— Хорошо. Теперь по билету. Вы готовы?

— Конечно, — почти с вызовом заявляет Варя, направляясь за профессором к столу.

С той же боевой собранностью она отвечает на перекрестные вопросы членов комиссии. Особенно ей досталось по первому пункту билета — о дистрофии печени. Но это воля экзаменаторов, они могут насесть на любой пункт. Варя рассказывает, в чем проявляется грозное заболевание, как кормить и лечить больного.

— Выпишите рецепт на глюкозу для внутривенного влияния.

Рецепт немедленно выписывается.

Полковник с кафедры военной подготовки просто восхищен ответами по четвертому вопросу.

— Отлично? — спрашивает он утверждающим тоном, провожая взглядом бывшую фронтовую сестру.

Медведев просветленно улыбается.

— Да, это человек с ясной головой. Не только зубрежкой берет. — И профессор с удовольствием вывел новую отметку в журнале.

4

После сдачи экзамена Варю вынесло из клиники точно на крыльях. Теперь она готова была расцеловать всех: и своего недавнего противника Медведева, и преподавателя с военной кафедры, и любого из однокурсников, только Ланского не простила и сейчас. От пережитого волнения румянец сошел с ее щек, резче обозначились легкие морщинки между бровями и возле глаз. Она была старше многих студентов, но что из того — при всех трудностях не хотелось ничего изменять в своей жизни. Разве только одно: прибавить бы к суткам три-четыре часа, но и это добавочное время ушло бы, наверное, не на развлечения…

— Поздравляю, женушка! Но ты даже похудела сегодня, — сказал Иван Иванович, когда Варя явилась в его кабинет в соседней клинической больнице на Калужской.

Больница совсем не похожа на ту, в которой они работали на Севере. Там, на милой далекой Каменушке, где окна доверху обрастали хрупким серебром инея, где дыхание захватывало от мороза, когда вылетишь, бывало, из дверей вместе с клубом белого пара, там даже не снился Варе такой прекрасный дом с высокими, как столетние лиственницы, колоннами над парадным входом. Коридоры с белокафельными стенами. Просторные операционные хирургического отделения полны света и воздуха. Но здесь меньше цветов. Сколько хлопот и забот доставляли зимой сестрам и санитаркам на Каменушке их зеленые питомцы, которых надо было переносить в самые теплые комнаты, оберегать, укутывать… Ах, Север! Вспомнишь — и защемит, затоскует сердце. Горы гольцовые с серыми каменистыми осыпями на склонах, покрытые черными шубами стлаников, и, куда ни глянь, синева дремучей тайги, точно волны морские с сизыми гребнями, уходящие в бескрайнюю голубую даль. В зимнюю стужу шорох звезд в леденисто-прозрачной глубине неба, шипение и свист поземки по белым долинам скованных рек и щелканье копыт оленей, стремительно несущих нарты в клубящейся дымке от своего дыхания.

— Ты что? — Иван Иванович нежно взял жену за плечи и заглянул в ее точно застывшие глаза.

— Здесь мало цветов, и я подумала о Каменушке…

— Вот уж где было цветов! — сказал он с доброй усмешкой.

— А в больнице! — напомнила она, все еще скованная нахлынувшими воспоминаниями.

— Понятно! Прости, что поздравляю тебя без букета…

Варя рассмеялась, представив своего хирурга в цветочном магазине.

— Может быть, я не сдала…

— Такое решительно невозможно.

— Ты прав: для меня это было бы невозможное огорчение. И ты не зря поздравил меня.

— Я так и знал! — Он еще наклонился, но не поцеловал жену — служебный все-таки кабинет, — а, не снимая ладоней с ее плеч, легонько нажимая на них, посадил ее в кресло.

Понимая его сдержанность и радуясь любовному прикосновению, она посмотрела на него и вспыхнула.

«Вот самое дорогое — наша любовь! И надо беречь ее, но и его беречь надо… Ведь столько трудностей ему приходится преодолевать! И, пожалуй, самое трудное — преодолеть недоброжелательство некоторых коллег!»

— Билеты в театр я купил.

— А как же с Мишуткой?

— Мы оставим его у Решетовых.

— Нет, я не хочу, чтобы он в такой день оставался без нас!

— Когда ты сдашь все, тогда будем праздновать дома, вместе, а сегодня ты должна отдохнуть.

— Хорошо, — не совсем охотно согласилась Варя.

«Ведь просто чудо, что он купил билеты сам, когда я его даже не просила, и помнил обо мне весь день, — вдруг подумала она. — Но самое главное чудо заключается в том, что я научилась возражать ему, и уже способна не оценить его заботу. Неужели это я?» Взгляд молодой женщины задержался на любимых руках, достававших из-под стопки книг на столе театральные билеты, и сердце ее затрепетало от гордости.

— Да что такое? — опять спросил Иван Иванович, заметив, как то вспыхивали оживлением, то словно тускнели ее глаза. — Если тебе не хочется…

— Напротив! Мне очень, очень хочется пойти с тобой куда угодно! А в театр… это моя всегдашняя мечта. — И Варя легко вздохнула, переложив поудобнее на коленях объемистый портфельчик с тетрадями и учебниками.

— Ну то-то «всегдашняя моя мечта!» — весело передразнил Иван Иванович.

5

В детском саду тоже кончился рабочий день, и Миша Аржанов вместе с другими малышами спускался по широким и низким ступеням к выходу в раздевалку, где сейчас было тесно: папы, мамы, бабушки, тетки и сестры забирали домой ребятишек. Миша, держа руки в карманах коротких штанов, шагал на этот раз по лестнице не торопясь, не вприпрыжку, как иные девочки и мальчики. Он не ускорил шаг даже тогда, когда увидел среди общей толчеи высокого своего отца и мать, тянувшуюся ему навстречу с распахнутым маленьким пальтецом. Белая панамка сына была у нее под мышкой, притиснутая локтем к туго набитому портфельчику, и вместе с ним съезжала вниз от нетерпеливого движения и непременно съехала бы на пол, если бы отец не успел ее подхватить. Он всегда и все успевал сделать. Мишутка с удовольствием глядел на родителей, но почему-то не спешил к ним навстречу. Наоборот, он зашагал еще медленнее.

— Да иди же скорее! — поторопила Варя. — Подумаешь, какую моду взял, руки в карманы! — И она присела на корточки, охватывая сына пальтецом. — Давай руку, ну, надевай! Теперь другую…

Но тут произошла неожиданная заминка: мальчик не захотел вдевать вторую руку в рукав, а стоял потупясь и молча сопел, выставив губы и животик.

— Ты сегодня такой вялый, просто на себя не похож! — Варя вытащила руку сына из боковой прорези штанишек — кармана там не было — и смутилась: из маленького крепко сжатого кулака торчали заячьи уши. Да! Смуглый ребячий кулачок и белые уши игрушечного крошечного зайца.

— Вот так фокус! — Иван Иванович заглянул в лицо сына, потрогал, пригладил его черный чубчик с привычно закрученной прядкой, ощутив на мгновение под широкой ладонью беззащитное тепло понуренной детской головки. — Ай-яй! — добавил он, недоумевая, не зная, как поступить дальше.

Варя, все еще сидя на корточках, высвободила игрушку из сжатых детских пальцев и взглянула снизу на подошедшую воспитательницу.

— Чуть не унесли вашего зайчика! Очень уж он нам понравился. — Она улыбнулась материнской смущенной улыбкой и строже, для Мишутки, добавила: — Разве можно? Все унесете по игрушке, а завтра чем играть будете? — И прежде, чем застегнуть легонькое пальтецо, приподняла полу и крепко шлепнула сына пониже спины.

Иван Иванович малодушно отвернулся, когда на него просительно устремились два чернущих глаза, вдруг подернутые слезами: не жалобу, не боль боялся в них прочесть, а сожаление об утраченном трофее.

— Завтра я куплю тебе самого большого, — пообещал он позднее, на квартире у Решетовых, когда страсти поостыли и все обернулось смехом.

— Кого? — Сразу угадав единомышленника, Мишутка так и вцепился в отца, умиленно заглядывая ему в глаза. — Его?

— Его! Бо-ольшого!

— Не надо большого. Пусть будет маленький. Вот такой. — И Мишутка, все еще ощущая в кулаке зайчика, показал мизинец.

— A-а, хорошо. Купим такого… и большого тоже возьмем.

— О чем вы там шепчетесь? В угол его надо, а не баловать! — Однако выражение глубокого счастья на лице Вари так противоречило ее строгим словам, что пожилая жена Решетова невольно усмехнулась.

Улыбнулся и Григорий Герасимович, но тут же тяжело вздохнул — опустело гнездо Решетовых после войны: расстрелян фашистами в Днепропетровске старший сын, инженер-металлург, а жена его и двое детей — решетовских внучат — убиты на путях во время эвакуации, дочь с младшим внучонком погибла на волжской переправе, зять пропал без вести: то ли утонул, то ли сгорел при первой бомбежке Сталинграда, младший сын шестнадцати лет ушел в армию добровольцем и тоже убит. Недолго перечислить эти потери, а каково пережить их? Сколько радости было, и забот, и надежд, и бессонных, выстраданных над малышами ночей, и гордости за них, и все развеяно: остались от большой дружной семьи лишь двое стареющих людей.

«Надо бы нам усыновить парочку сирот из детского дома, чтобы на душе не было пусто», — подумал Григорий Герасимович, следя за тем, как накрывала обеденный стол его Галя, будто и не изменившаяся за тридцать с лишним лет семейной жизни. Но так только казалось Решетову, до сих пор влюбленному в свою жену. Очень изменилась она — Галюшка, Галочка, Галина Остаповна: те же широкие черные брови, почти те же глаза, чуть прищуренные, черные, а на висках веером разбежались морщины, от вздернутого носа к углам рта прорезались глубокие складки, губы поблекли, а щеки выцвели, пожелтели: слишком много слез пролилось по ним. Пополам разделили горе. Согнулся от душевной тяжести Решетов, но зато еще дороже ему стали сморщенные, в прожилочках руки жены, мытые-перемытые руки врача и домашней труженицы, приглушенный ее голос и седина в угольно-черных волосах, затянутых в узел над смуглой шеей.

— Я тебе помогу! — Он встал, высокий, сутуловатый, и пошел к столу, но Варя весело опередила его:

— Идите к мужчинам! Только, пожалуйста, не балуйте Мишу.

Она ловко достала из буфета стопку недорогих фарфоровых тарелок. Все имущество Решетовых пропало в огне Сталинграда, и супруги теперь заново обзаводились хозяйством.

— Приехали сюда, а тянет обратно, — пожаловалась Галина Остаповна, задержавшись возле Вари, еще статная в вишневом с вышивкой шелковом платье, облегавшем ее небольшую фигуру. — Как вспомню Волгу, небо синее, теплый ветер со степи, арбузы на бахчах… Так бы и улетела обратно! Перед поездкой сюда недели две там жили. Приехали, посмотрели на развалины, да как заплачем оба. Все голо, завалено щебнем, все вытоптано, выжжено. Но, знаете, чуть не остались мы там. Гриша уже хлопотал об отмене назначения в Москву, да у меня сердечные припадки начались. Куда не взгляну — одно расстройство. Вот и уехали… А сейчас тянет домой. И то нехорошо: город восстанавливается, в кино посмотришь — целые улицы домов уже отстроены, а мы, коренные сталинградцы, как будто сбежали от трудностей. Даже стыдно!

Разговаривая, Галина Остаповна отрывалась от дела и стояла, подбоченясь либо горестно, по-бабьи подперши щеку рукой…

— Вы, Остаповна, это бросьте. Не сбивайте с толку Григория Герасимовича, — с мягким укором сказал Иван Иванович. — У него сейчас большая работа. Введет в практику метод активного лечения переломов шейки бедра, аппарат пустит в производство, тогда и поедете на Волгу.

— И я? — Мишутка с разбегу повис на ноге отца.

— Обязательно и ты, а сегодня останешься у тети Гали. Мы придем за тобой позже.

— А вместе?

— Вместе нас в театр не пустят.

— Пу-устят, — уверенно сказал Мишутка. — Пустят, — повторил он с меньшей уверенностью, вспомнив недавнюю свою провинность. — Я больше не буду. Мама, мы зайчика-то отдали… Правда ведь? — Мать, не оборачиваясь, продолжала звякать посудой у стола, и тогда Мишутка прибег к последнему средству; яркое личико сложилось в плаксивую гримасу, послышалось хныканье.

— Бедное мое дитя! Не плачь, ты маленький Бодисатва — буддийский божок, который приносит людям счастье. — Решетов погладил мальчика и взял его на руки, вызвав у него своим сочувствием уже безудержное рыдание. — Не плачь, нехай они пойдут в театр, отдохнут немножко, а я тебе такие игрушки дам — только здесь поиграть, конечно, — какие тебе и во сне не снились.

— А что ты мне дашь? — сразу перестав плакать, деловито осведомился Мишутка.

— Да уж найду, чем тебя развлечь. А у тети Гали конфеты есть…

— Конфеты! — Глаза Мишутки хищно заблестели.

— Ух ты, жаднюга! — укоризненно сказала Варя.

6

— Все-таки мне неловко, что мы доставили Решетовым лишние хлопоты. Люди целый день на работе, а мы им еще Мишу подкинули, — говорила Варя, шагая к себе, на второй этаж, чтобы переодеться.

— Я думаю, они не в обиде. Ведь оба просто расцветают, когда приходит Мишутка.

Иван Иванович еще закрывал входную дверь, а Варя уже распахнула шифоньер и, держа за рукав съехавший с плеча летний плащ-пыльник, рассматривала висевшие платья, прикидывая, что надеть.

Их было немного для такой вечно занятой, но молодой женщины: черное, узкое, из шерсти, отделанное черным же блестящим шнурком, серая юбка, две блузки — белая и серая в клеточку — и шелковое платье из темно-голубого фая с мелкой плиссировкой. Вот и все, не считая шелкового халата да одного сатинового, в котором так ловко было хозяйничать на кухне, а особенно купать Мишутку. Варя раздумывала недолго и сняла с вешалки шерстяное платье.

Иван Иванович невольно засмотрелся на нее. Она стояла перед зеркалом в прозрачных чулках и блестящих лакированных туфлях, обтянутая шелком белья и по-новому укладывала тяжелые волосы, закручивая жгутом.

— Красивая ты, Варя!

— Правда? Я тебе нравлюсь? Спасибо, дорогой дагор! — И она осторожно, чтобы не растрепать прическу, стала натягивать платье.

— Ты пополнела, раза в два теперь толще, чем на Каменушке, — говорил он, весело следя за ее усилиями.

— Еще бы! Тогда я была стройная, как стрелка! — Варя, шутливо бахвалясь, провела ладонями по бокам, изогнувшись, посмотрела на себя со спины: тоненькая и сейчас в черном. Рукава на четверть выше запястья, крохотные часики на узкой браслетке. Похожа на девушку, но платье, правда, стало тесновато, даже подхватывает под мышками. Значит, действительно пополнела!..

— Что ты рассматриваешь у себя на спине? И почему это вы, женщины, всегда так изгибаетесь перед зеркалом?

— Разве ты часто видишь женщин перед зеркалом? — Варя подушила руки и шею, провела ладонью по подбородку мужа. — Откуда такие наблюдения?

— Два раза в день вижу перед зеркалом тебя. Этого достаточно…

— Нет, недостаточно! Теперь я хочу видеть тебя почаще. Раньше я не была эгоисткой. Но мне кажется, мы слишком однобоко живем. Все в работе, без конца заняты… Может быть, я устала: то учеба, то хозяйство, не хватает времени даже на Мишутку — мелочи быта заедают меня!

— Я думал, ты дорожишь тем, что я во многом подчинил свою жизнь твоим стремлениям, — сказал Иван Иванович, почти оскорбленный ее словами, напомнившими ему упреки первой жены.

Ну, хорошо, там он был в известной мере виноват, а здесь? Разве он не заботится о Варе, не помогает ей в учебе, разве он сам не устает? Он гордился ее успехами, но складывалось так, что она начала небрежнее относиться к его делам. Иван Иванович огорчался, но объяснял это обоюдной занятостью, а сейчас в ее возгласе: «Мелочи быта заедают меня!» — прозвучало и некоторое зазнайство. Что, если, окончив институт и по-настоящему встав на ноги, она будет относиться к нему с пренебрежением?

Очень похоже на то!

— Ты упрекаешь меня? — в свою очередь вспыхнула Варя. — Выходит, я изломала твою жизнь!

— Я этого не говорил. Но ты пойми, ведь и я много времени уделяю мелочам быта, которые заедают не только нас. Нельзя же так бесцеремонно относиться к близкому человеку!

— Ты не понял… Я совсем не собираюсь перекладывать на твои плечи иногда невыносимую тяжесть этих «мелочей». Тем более что скоро нам будет легче. Но я всегда боялась, что из-за своей вечной занятости мы отвыкнем друг от друга. Мы так мало видимся, нам даже некогда посидеть и поговорить.

Доктор невесело усмехнулся.

— Может быть, это и к лучшему. Вот видишь: выдался свободный вечер, и чуть не поссорились. Отвыкнем?.. Такого никогда не будет! Старше я, вот ты и пользуешься своим преимуществом.

— Ой, только не это! Пожалуйста, забудь о моих словах. Я никогда больше не повторю их.

— Да, прошу тебя! Не надо злых подковырок, — сказал Иван Иванович, чувствуя, однако, что все осталось по-прежнему: она привыкла уже немножко злоупотреблять его сердечным отношением. Хорошо еще, что это шло ей на пользу. — Для меня теперь немыслима жизнь без тебя и Мишутки.

— И для меня…

— Мир?

— Да, прости, дорогой!

Иван Иванович поднял на руки прижавшуюся к нему Варю, и, поносив по комнате, как ребенка, присел с нею на широкий подоконник.

— Смотри, сколько огней кругом. Нравится?

— Очень.

— Дарю тебе все это. Целый город приношу в дар, и огни, отраженные в бассейне, в придачу.

— Спасибо! Как хорошо, что мы живем здесь! — Не снимая рук с его шеи, она обвела взглядом свою единственную, но большую комнату: спальня, столовая, детская и кабинет Ивана Ивановича (Варя занимается на кухне) — все тут. — Совсем как у Хижняков бывало!

— Что бывало у Хижняков, Варюша?

— В одной комнате жили… Бедная Елена Денисовна! — Варя сжала ладонями голову мужа и крепко поцеловала его в губы, в глаза и снова в губы. — Я так боялась потерять тебя там, на фронте. Ой, как боялась! Но оказалась счастлива, а у Елены Денисовны все рухнуло. Да, я до сих пор не собралась написать ей о переезде в Москву. Завтра же напишу: пусть едет к нам. Только как мы разместимся?

— Пока она соберется, мы получим другую квартиру в новом, западном районе, в Черемушках. А эту комнату я отобью для нее.

— Вот было бы славно! Работа для нее в Москве всегда найдется. И комната — прелесть! Наташка учиться будет… Ты знаешь, сколько ей лет исполнилось?

— Двенадцать, должно быть…

— Нет, уже пятнадцатый. Столько воды утекло с тех пор, как мы расстались! Мне скоро тридцать пять…

— Не так уж много! Впереди у тебя большая жизнь. Это только в юности кажется, что человек под сорок лет старый. На самом деле эти годы — расцвет всех творческих сил.

— Мне очень хочется стать настоящим глазным врачом. Скорее бы приступить к работе в городском госпитале, куда меня назначили. А театр?.. — вспомнила Варя и взглянула на часики. — На первое действие уже опоздали! Что сказала бы Галина Остаповна!

— А что сказал бы Мишутка? — пошутил Иван Иванович. — Пойдем скорее!

Они спустились вниз, совсем не на шутку труся, когда проходили мимо дверей Решетовых: в самом деле, что сказал бы Мишутка?

7

Наташке действительно шел пятнадцатый год.

— Ты скоро выше меня станешь! — Елена Денисовна вздохнула, закалывая булавкой вытачку на лифе дочернего платья (она научилась шить во время войны и теперь даже принимала заказы от модниц прииска). — Какая ты рослая будешь, Ната!

— Я больше не вырасту! — пообещала Наташка и рассмеялась, повертываясь кругом под ловкими руками матери.

Ее смех заставил улыбнуться и Елену Денисовну.

Очень изменилась жизнерадостная жена Хижняка. Как и раньше, крепкая женщина, которую не сломили ни годы, ни горе, но резкие морщины над переносьем, запавшие глаза и суровость, ставшая привычным выражением, сразу говорили о пережитом.

— Сибирячка! У-у, кремень! — судачили соседки, и в этих отзывах звучало и уважение, и невольная гордость за нее.

Но вот Наташка… Еще не смягчились порывистость и угловатость подростка, а очарование юности уже привлекало каждого, кто останавливал на ней взгляд.

Длинноногая девочка со вздернутым носом, с выступающими косточками ключиц и красными, обветренными, как у мальчишки, руками не много обещала бы в будущем, если бы не ее собранные в кудрявые косы светлые волосы — зависть сверстниц, если бы не румянец, так и заливавший круглое личико. Была она не по годам серьезна и сдержанна.

— Яблоко от яблони недалеко падает, — определяли те, кто не знал прежней веселости Елены Денисовны.

А мать и гордилась и тревожилась: взрослеет девочка, расцветает. Вот уж маленькие грудки приметно обозначились под платьем. Начала стесняться, переодеваясь при матери. Еще не испытала девушка силы своего очарования, но все в ней полно предчувствия пробуждающейся женственности. Мальчишки уже пробуют ухаживать…

— Я больше не вырасту, мама, — повторила Наташка, стараясь рассмотреть себя в зеркале, вытягивала шею, вставала на цыпочки.

— Хорошо будет, — заверила Елена Денисовна.

Первое платье из дорогой шерстяной материи. Не школьная форма из полубумажного кашемира, а выходное платье, простое, без всяких финтифлюшек, но очень изящное. Совсем красавицей выглядит в нем Наташка. К лицу ей синий цвет!

«Посмотрел бы отец! — думает Елена Денисовна. — Как он любил детей!.. И тебя, — подсказывает беспощадная память. — Да, и меня. Как он ласков был перед разлукой, точно предчувствовало его сердце, что больше не суждено нам встретиться!»

Ушел и остался навсегда на далекой от северной Каменушки сталинградской земле. Сталинград — святое это слово для советского человека, и священна для верной подруги память о погибшем муже-сталинградце.

— Ты о чем? — обеспокоилась Наташка, обнимая мать юношески сильными руками. — Почему ты вздыхаешь?

Взгляд ее, лучащийся нежностью, переходит с лица матери на портрет под стеклом, где запечатлен чубатый, видимо озорноватый, во многом схожий с Наташкой Денис Антонович Хижняк. Рядом на стене, тоже в рамочке под стеклом, орден Отечественной войны на алом бархате, грамота, выданная семье бывшего фельдшера Хижняка, посмертно отмеченного званием Героя Советского Союза, и две выписки о награждении орденом Ленина.

В затаенных думах девочки жила мечта быть такой храброй, как отец. Так же, как он, стать героем родины. Но каким образом этого достичь? Что сделать? И когда недавно она принесла домой двойку в школьной тетради, то несколько дней не смела смотреть на портрет отца.

— Ты знаешь, мне так жаль, — зашептала она, прижимаясь щекой к пышноволосой голове матери. — Братья помнят его, говорили с ним, а я… Ну, о чем я могла с ним говорить тогда? Знаю: он самый замечательный человек, а совсем не помню, какой он был. Когда вы о нем вспоминаете, мне кажется, будто меня жестоко обделили, отняли самое лучшее. Мама, голубушка, не сердись! — Наташка снова порывисто обняла мать, царапнула ее булавками, заколотыми в швах платья, и, встав перед ней на колени, заставила ее присесть на стул. — Ты хорошая, ты ласковая, но знаешь, как я завидовала тем ребятам, отцы которых вернулись с фронта? Я тоже все ждала. Не верила, что наш папа не вернется. А когда подросла, поняла, сама прочитала его письма, то почувствовала, будто мне не восемь лет, а много, много больше. Помнишь, я тогда бросила играть в куклы?.. Ну, ты понимаешь: укладывать их спать, поить чаем… Ведь для этого надо думать, что все делается взаправду, на самом деле… А у меня это нарушилось. Я поняла, какие мы несчастные!..

Мать слушала. Сердце ее больно сжималось, взгляд был сух и неподвижен. Она сделала все, чтобы ее дети были счастливы. Но что можно сделать против беды, которая ворвалась в жизнь? Да разве одна ее Наташка повзрослела прежде времени?

Елена Денисовна вспомнила день, когда дочь рассталась со своим кукольным хозяйством. Слезы ее она объяснила себе тем, что девочка жалеет о розданных игрушках, а это было большое, недетское горе. «Поняла, какие мы несчастные!..»

Женщина усмехнулась горько, одними губами.

— Отец погиб за родину…

— Не надо так… Я сама знаю. Но почему ты вздыхаешь про себя? Почему не расскажешь мне ничего? Ведь я теперь не маленькая!

Это была прямая попытка проникнуть в сердечную жизнь матери. Может быть, надо больше чуткости к родному детищу? Но нежелание растравлять старую рану, неумение жаловаться на свою судьбу (да еще перед такой девочкой!) превозмогли возникшее сомнение.

— Глупенькая ты! Хотя, правда, уже не маленькая. Нельзя ворошить попусту самое дорогое. — И уже совсем будничным голосом Елена Денисовна добавила: — Встань, а то запачкаешь платье!

8

«Вот они, взрослые люди! — с грустью думала Наташка, садясь к столу за свои учебники. — „Запачкаешь платье“. Просто, но высокомерно! Ах, мама! Ну, пусть ты умная, а я глупенькая. Я меньше твоего прожила, поэтому и знаю меньше. Но почему ты считаешь откровенность со мной пустым разговором?»

Девочка облокотилась и задумалась, глядя в окно. Май месяц… Где-то далеко — на Кавказе, в Крыму, в Узбекистане, Таджикистане и других «станах» — уже отцветают сады. Наташка никогда не видела, как висит на ветке яблоко. Только в кино… Цветет миндаль и разные там мимозы. А здесь, на Каменушке, все еще снега да снега. Вон какие сугробы — под самую крышу подбираются остро наметенными гребнями. Такие не вдруг растают!

В соседней комнатке громко закашлял старший брат Борис. Вот вернулся с фронта после трех ранений и никак не поправится. Второму брату, Мише, уже двадцать шестой год; женился, живет с семьей на Сахалине. Третий брат, Павлик, окончил горный техникум, работает на Охотском побережье, тоже скоро женится. И у него будет жена с тещей. Значит, ни матери, ни сестренке вместе с ними не жить. Елена Денисовна на это не обижается, а Наташка — подавно. Ведь и она когда-нибудь выйдет замуж и, конечно, возьмет к себе свою мать. Если будет подходящая квартира, то и свекровь можно взять. Зачем обижать будущего мужа? Какой трескучий, надрывный кашель у Бориса! Пришел однажды незнакомый Наташке, худой, высокий человек в военной шинели. Пришел без костылей, без повязок, но очень больной. Три ранения на фронте. Одно в голову — говорят, черепно-мозговое (остался след — ямка между бровями), другое — в спину. Серьезнее оказалось третье — в грудь: начался туберкулез. Сначала Борис работал, ходил на рудник, но болезнь постепенно одолевала его. Одни врачи советовали ему выехать на «материк» (так называлась здесь вся большая советская земля, путь на которую шел через Охотское море), другие приводили примеры, когда суровый северный климат излечивал чахотку. Мать колебалась, но Борис заявил, что он отсюда никуда не уедет. Наташка знала, почему он так решил: на соседнем прииске работала геологом молодая женщина, в которую брат был влюблен еще в институте. Он влюбился, а она вышла за другого. Спрашивается: чего же тут ждать хорошего? Борис, наверное, ничего и не ждал, просто не мог разлюбить. А теперь совсем слег…

Опять приступ кашля. Наташка отодвинула книгу, прислушалась. Мать запретила ей бывать в той комнате: чахотка прилипчива.

Но ведь все равно в одной квартире! Какой сокрушительный кашель, будто у человека отрываются внутренности! Наташка встает, ноги сами несут ее к запретной двери. Там жила когда-то якутская девушка Варя, принятая в семье Хижняков как родная. Мать часто вспоминает о ней. Они переписываются. О муже Вари, докторе Иване Ивановиче, в доме всегда говорят с любовью. Его помнят многие старожилы поселка. Только Наташка не помнит. Чего уж лучше: собственного брата не признала, когда он пришел из армии.

— Тебе ничего не нужно, Боря? — спрашивает она, открыв дверь.

Он не отвечает, только задыхаясь машет рукой: уходи, мол, не до тебя. Но девочка стоит на пороге и упорно смотрит на острые его лопатки, дергающиеся под мокрой от пота рубашкой. Судорожно сжимая руками грудь, откуда так и рвутся лающие, страшные звуки, брат опускается на подушку, ложится на спину.

— Уйди! — просит он, тяжело переводя дыхание и устало моргая влажными черными глазами.

Ему уже тридцать лет, но вытянутое под одеялом бессильное тело его тонко, как у мальчика. И лицо совсем, совсем молодое, чернобровое, с ярким румянцем на впалых щеках. Он похож на деда по матери, которого Наташка тоже не помнит.

— Хочешь, я принесу тебе чаю с брусничным вареньем? — Девочка подходит, несмотря на протест брата, подает ему сухую рубашку, накрывает одеялом «по шейку» и садится на ближний табурет.

Она не верит, что может чем-нибудь заболеть: мысль о собственной смерти никак не укладывается в ее голове.

— Скучно ведь одному лежать целый день!

— Ну, конечно, скучно.

— Давай поговорим.

— Говори.

— Ты знаешь: в Узбекистане уже отцветают сады. Честное слово! Я сама слышала по радио.

В широко открытых глазах больного появляется тоскливое выражение.

— Я тоже слышал.

— Маме обещают устроить тебя в Приморский санаторий. Там тепло. Наверно, цветы распустились и зелень… Может быть, мы тоже поедем с тобой. Вот вскроется бухта Глубокая, придут пароходы, и поедем. Я ведь нигде еще не была.

Минута молчания.

— У тебя здесь болит? — Наташка показывает себе на грудь.

— Нет, не болит. — Борис с признательностью смотрит на сестру. — Я просто отлеживаюсь сейчас. Вчера пробовал встать, на улицу вышел. Чувствую себя почти хорошо. Мне даже поддувание перестали делать, и крови нет. — Он показал смятый, но чистый платок. — Скоро начну помогать вам по хозяйству: дрова колоть, воду носить буду. А может, уедем на Кубань к родным отца. Сад разведем. Отец рассказывал, какие там фрукты родятся. Даже виноград… И у нас будет свой виноград. Тогда я совсем поправлюсь.

Наташку охватил холодный озноб: ведь она слышала, что жить брату совсем недолго. И поддувание воздуха перестали делать потому, что одно только легкое осталось у Бориса. Другое уже съела чахотка. Скоро ему нечем будет дышать, и он умрет. Нет крови при кашле! Откуда же она возьмется, если в груди пусто?

Наташка представила себе черную пустоту в груди брата и чуть не свалилась с табурета от острого горя и жалости. Борис, увлеченный мечтами, не заметил ее волнения. И хорошо. Пусть ничего не знает. Так легче. Мать никогда виду ему не подает, голос у нее в этой комнате громкий, веселый, но по ночам она часто тихо-тихо плачет в подушку.

«Вот беда! — думает Наташка. — Жил бы Борис да жил, работал на руднике. Нашел бы себе жену. Ведь он красивый был… Был? Да, теперь уж конечно так — был! Война ему все испортила», — впервые с такой потрясающей ясностью дошло до ее полудетского сознания, что значит война. Смерть отца была для нее большим горем, но она не видела его мертвого и где-то в глубине души таила неясную надежду: может, вернется. А тут на ее глазах умирал человек, убитый войной. Не убила там, добивает здесь…

— Расскажи, какая она, война?

— Да ну ее! Прошла, и ладно.

— Тебе неохота было воевать? — Наташка вспомнила, что Борис не привез никаких наград, кроме одной большой белой медали «За отвагу». — Поэтому тебе и орденов не дали? Да?

С минуту Борис молча смотрел на сестренку. Недавнее оживление медленно сходило с его лица, и не то гнев, не то недоумение сводили брови в сплошную черную линию.

— Глупая ты, Наташка! — со вздохом, совсем как мать, сказал он наконец. — Ведь я добровольцем ушел на фронт. Почти в один день с папой, хотя и не договаривались с ним. Почувствовали, что надо, и пошли… Как ты рассудила!.. Под ружьем не одни орденоносцы стояли, а миллионы людей!

— Да разве у тебя не было подвигов? — пунцовая от неловкости, допытывалась Наташка.

— Подвиги были. Но ты пойми: миллионы людей совершали подвиги, и разве возможно отметить всех? Я к тому же три раза в госпиталях лежал.

— Так тем более…

— Выйдешь, а воинской твоей части уже нет, — будто не слыша несмелую реплику Наташки, печально и горячо блестя глазами, говорил Борис. — Станешь искать — где? Обескровлена. На переформирование ушла. А то и вовсе уничтожена. Получаешь назначение в другую. Все начальство новое, никто тебя, младшего сержанта, не помнит. И снова в бой… И в окружение попадали, и в прорывах участвовали, и в заслонах стояли до последнего патрона. Разве в наградах дело, сестренка? Самое главное — что мы победили, что наши дети будут жить в свободной стране.

«Наши дети! Он еще о детях думает!» Слезы так и покатились из глаз Наташки.

— Прости, пожалуйста! — Она громко всхлипнула. — Я не хотела… Просто я думала, что подвигов без орденов не бывает.

9

Письмо от Аржановых и посылочка со стрептомицином пришли, когда Борису стало совсем плохо.

Прочитав письмо в больнице, Елена Денисовна долго сидела у стола в тяжелом раздумье. То, что Варя не посылала Борису привета, больно укололо ее. Однако она не осудила ни Варю, ни Ивана Ивановича: по письмам могли представить, что тут делается, а посылочку с лекарством прислали просто для облегчения материнского горя. Конечно, со стороны легче рассуждать, но сердце матери не расстается с надеждой до последней минуты.

Приглашение Аржановых приехать в Москву тронуло Елену Денисовну и расстроило: такое письмо никак нельзя показать Борису — сразу поймет, что в Москве его уже похоронили.

Что, если и вправду… Тяжело после этого будет оставаться здесь. Младшие сыновья сами по себе. Наташка… Да, Наташка через три года десятилетку закончит, в институт пойдет. Спит и видит себя студенткой. Но каково расставаться с обжитым местом, овеянным дорогими воспоминаниями, с работой? За тринадцать лет Елена Денисовна приняла в здешней приисковой больнице не одну тысячу родов. Куда ни пойди, везде бегают «внучатки». И опыт, и душевная теплота, и время — несчитанные часы — все отдано самоотверженному труду. Все жители Каменушки уважают ее, знают и в таежных районах. Вот на днях приехала из тайги эвенка Мотря Абрамова…

Елена Денисовна вспомнила худое смуглое лицо эвенки с коричневатым румянцем на острых скулах, черные, косо прорезанные глаза, большой живот, приподнимающий густые сборки платья. Пятого ребенка будет принимать у нее акушерка. Рожала и раньше Мотря… Из шестерых детей, рожденных ею под крышей шалаша в тайге, выжила только одна девочка. А детишки, принятые в больнице Еленой Хижняк, все растут. Много времени уделяет она своим родильницам, учит их за детьми ухаживать, беречь свое здоровье, показывает, как домашнее хозяйство вести.

«Привыкла. Нелегко будет уехать. — Но снова возникает мысль о Наташке. — Непременно с медалью закончит среднюю школу. Дальше надо учиться. А ведь не пошлешь девочку одну в далекий город. Не о себе, о дочке следует думать».

В дверь дежурки легонько постучали, и, не ожидая разрешения, вошла Мотря Абрамова, о которой только что вспоминала Елена Денисовна. На руках эвенки — Миша, мальчишка по второму году; за подол держатся еще двое: косолапенькая, румяная, вся точно сбитая девочка и диковато, исподлобья поглядывающий пятилеток.

— Ишь обсыпалась ребятишками! — Елена Денисовна сразу оживилась, любуясь милой ее сердцу картиной. — Что же ты его, такого бабая, на руках носишь? — заворчала она, взглянув еще раз на огрузневшую фигуру Мотри. — Посадила на живот и тащит. Разве можно так?

— Сама не хочет ходить, — примирительно улыбаясь, пояснила Мотря; тяжело дыша, опустила ребенка на пол и присела на стул. — Вот, пришла. Погляди, скоро мне или нет? Домой ехать надо. Мужик-то ждет, однако, ребята ждут.

— Ничего, успеется. С недельку все равно проходишь. Как сестра-то, помогает нянчиться с этими сорванцами?

— Помогает. Муж-то ее теперь старший конюх поставлен. Она — баба дома. Моя мужик деньги мне давал одежка купить ребятишка. Вот хочу просить тебя, Елена… Пошить бы.

— Пусть сестра придет ко мне домой…

Мотря конфузливо улыбается, вытирает вспотевший лоб смятым в комок носовым платком.

— Я сам хочу. Шить мал-мал умею. Много шил: штаны, дошка, рукавичка. Платья сам шил. Вот… — Мотря с гордостью потрепала кокетку своего цветистого платья. — Простой умел. Учисся надо фасон делать.

— Ишь ты! — Елена Денисовна, забыв свои невзгоды, улыбнулась, подхватила на руки младшего ребенка. — Мишке пока самый простой фасон требуется: штаны с разрезом, чтобы не намокли.

Эвенка слушает, морща лоб от напряжения, но глаза и губы ее так и брызжут смехом.

— Мися просится — я горшок покупала. Теперь избе живем, чум бросил. Грязно еще есть: ребятишка много, я один. Мужик своя работа есть.

— У них вечно «своя работа». Как будто это не его работа. — Елена Денисовна тормошит мальчишку, делает «козу», наслаждаясь его заливистым смехом. — Хорошая работа, ничего не скажешь!

— Хорошая. Сюда шла, нарядилася, — весело откликается Мотря, не поняв слов акушерки.

«Ну вот, куда я от них поеду? — проскальзывает щемящая сердце мысль. — Лучше бы Варя и Иван Иванович сюда приехали. Варенька якутский язык знает, да и уроженка здешняя. Окончила институт и ехала бы сюда! Ивану Ивановичу местные условия тоже знакомы».

Но мысли об институте снова вызывают заботу о Наташке. Нынче уже закончила семилетку, а через три года о высшем образовании думать придется.

— Хочу я, Мотря, уехать отсюда!

В глазах таежницы испуг.

— Совсем?

— Совсем.

— Плохо говоришь. Как ехать: сын-то шибко больной!

— Вылечим. — Голос Елены Денисовны дрогнул. — Доктор Иван Иванович лекарство прислал — стрептомицин.

Мотря, похоже, не поверила: магическое слово «стрептомицин» до нее не дошло. О докторе Иване она слышала в тайге не раз. Но ведь он лечил тех, кто приходил к нему в больницу, или сам выезжал в тайгу лечить больных. Как же он вылечит сына Денисовны, которого не видит?

Эвенка окинула взглядом свой выводок, лицо ее стало печальным и строгим:

«Маленький умрет — жалко, а каково взрослого-то хоронить!»

— Мы тебя знаем. Уваженье есть, — сказала она после минутного молчания. — Смотри: моя ребятишка — твоя ребятишка. Все тебя любим. Мой старший дочка Укамчан поедет учиться, потом обратно: родня тут. А твой родня где? Куда поедешь?

— В Москву, думаю. Неохота покидать обжитое место, но, наверно, придется ехать. Тяжело мне здесь будет, если сын умрет…

Мотря на это только вздохнула: что скажешь матери, у которой ранено сердце? Пустое дело — слова. А в Москву и она съездила бы…

10

Стрептомицин не помог. Еще хуже стало Борису. Дала о себе знать черепная травма: ослабело зрение. Врачи приходили только для того, чтобы отметить очередное ухудшение здоровья. Но Елена Денисовна не переставала надеяться. Очень важно при туберкулезе хорошее питание, и она просиживала иногда целые ночи за шитьем, чтобы получить лишнюю сотню рублей. Масло. Мед. Свиное сало. Шоколад. Борис принимал дорогую еду с благодарным смущением: он знал, как трудно матери. Вот она сшила нынче хорошее платье Наташке… Это было настоящим подвигом одинокой женщины, которая не хотела просить помощи у младших сыновей, совсем недавно ставших на ноги. О себе она не заботилась. Жалея мать, Борис не мог отказаться от щедрой ее поддержки: ведь он еще сильнее, чем она, верил в свое выздоровление.

Он ел масло, мед, мясо, пил шоколад со свиным салом, однако получалось так, будто еда съедала его самого.

Не желая доставлять матери лишнее беспокойство, он настрого запретил Наташке подходить к нему. Он знал, как опасен туберкулез для подростков, но признать самого себя опасным для Наташки не мог: не верилось в это, и ему очень трудно было отсылать прочь сестренку с ее полудетскими заботами.

Даже тогда, когда болезнь окончательно свалила его, он считал свою слабость временным ухудшением и страдал больше от того, что так долго не оправдывал надежд матери и сестры.

Елена Денисовна сама понимала в медицине, видела и заключение врачей, и рентгеновские снимки. От нее не скрывали истины: распалось одно легкое, распадается другое, остановить процесс уже невозможно. Человеку нечем дышать. Спасение теперь было бы просто чудом.

В это время и пришла к матери мечта о чуде, которое может спасти ее большого больного ребенка. Началось с «душевного» разговора…

В пасмурный серый день Елена Денисовна стояла на крылечке своего дома, срубленного из толстых столетних лиственниц, прислушиваясь к надрывному кашлю Бориса.

«Даже на улице слышно, а чем только кашляет, ведь весь исчах!» — думала она, впервые боясь открыть дверь и войти: слишком больно было ей от этого кашля.

— Одна останешься скоро, — неожиданно сказал подошедший к крыльцу конторский сторож Павел.

В тоскливой задумчивости Елена Денисовна не расслышала, как постукивала его деревянная нога (вторая была обута в аккуратно подшитый валенок). Опустив худощавое, изрытое морщинами, но благообразное лицо с крупными чертами и клиноватой седенькой бородкой, он тоже прислушался к тому, как кашлял в своей комнате Борис.

— Дочь подрастет, не успеешь оглянуться — и замуж выскочит. Скучно будет тебе тогда…

— Уж не сватать ли меня собрался?

Павел заметно покраснел.

— С хорошим, как брат к сестре, пришел, а ты язвишь! Я уже привык жить бобылем. О семейной жизни думать забыл, но одиноким себя не считаю. Есть утоление тоски отрадное.

— Какое же это утоление? Выпивка, что ли? — хмуро спросила Елена Денисовна, хотя никогда не видела Павла пьяным.

— От выпивки, кроме изжоги, нет ничего. Я о другом. — Павел подошел ближе, кряхтя присел на чисто выметенную ступеньку, выставив деревяшку из-под полы полушубка. — Я насчет веры в бога. Да, да, не усмехайся! Нынче все гордые стали: мы-де в коллективе, который опора для каждого. Верно, еще в старину люди говаривали: одна головня в поле не горит… Коллективом жить и работать веселее. Да только здоровому человеку, а каково больному? Кому она нужна, болячка-то моя? Ну, один раз поплачусь — послушают, может, и посочувствуют. А потом надоест, и слушать не станут, еще и к черту пошлют. А богу-то я каждый день, каждый час могу пожаловаться, он меня не отбросит, как ветошку.

— Но и не поможет.

— Пусть не поможет. Не все наши просьбы исполнять! Может, я еще недостоин божьей милости.

— Не выслужился!

— Очень просто, что не выслужился. Но глядит на меня терпеливо кроткий лик и словно склоняется, шепчет: веруй, веруй, и спасет тебя вера твоя.

— От чего спасет-то?

— От тоски хотя бы! Есть существо, с которым в любое время поговорить можно. Оно всего меня насквозь видит, и я перед ним лукавить не стану.

— С людьми-то устаешь хитрить, — проворчала Елена Денисовна, охваченная духом противоречия.

— Ни перед кем я не хитрю, но только с одним господом богом начистоту разговариваю, он с меня за мою серость не взыщет, ума у него своего довольно.

— А мы все дураки, значит. Ах, ты-ы, серый! Не был бы об одной ноге — загремел бы сейчас отсюда!

— Видишь, неладно сказал — ты и осердилась. А с богом-то я, глупый человек, за всяко просто разговариваю. Не боюсь я его, а люблю. Большое утешение — любить бога и верить, что он всегда с тобой.

— Аминь.

— Зря так, Денисовна: ты тоже одинокая теперь. Тошно ведь бывает! Вот и обратилась бы к богу. О сыне помолилась бы. Врачи-то не помогают — значит, не могут; а он все может. Ну, что тебе, трудно попросить его? Утопающий за соломинку хватается, а ты духовное милосердие отрицаешь.

— Натерпелись мы уже от этого милосердия! — сердито сказала Елена Денисовна, вспомнив, как пробовала молиться ее мать.

Мать тоже не верила в бога. Переселенка из владимирских крестьян, она прошла по Сибири пешком не одну тысячу верст, следуя за повозкой отца и мачехи. Не поладив с мачехой, ушла с отцовской заимки, батрачила у местных кулаков, пока не встретилась с крепким парнем-сибиряком, промышлявшим охотой. Нелегко вначале пришлось молодоженам, но они не унывали. Появился свой домик, пошли дети. Потом вдруг началась война. Елена Денисовна хорошо помнила отца. Его убили в шестнадцатом году под Луцком, тогда же погибли два ее старших брата. Мать больше не выходила замуж, хотя никогда не упоминала о погибшем. Только однажды, разнимая младших сыновей, сказала сурово:

— Ох вы, безотцовщина горькая!

Когда в праздники поп совершал обход по домам глухого сибирского городка, мать давала дочке пятак и уходила во двор. Елена вводила священника в горницу, совала денежку дьякону и пряталась за спины любопытно глазевших братьев. Молоденькая девушка не умела молиться и не ощущала в этом никакой потребности.

Во время гражданской войны пьяные казаки зарубили на улице обоих ее братьев-подростков.

Тогда соседки сказали матери:

— За грехи наказывает тебя бог. Молиться надо.

На всю жизнь запомнила Елена Денисовна, как пыталась молиться ее мать.

С тяжелым вздохом становилась сибирячка перед иконой на колени, по-мужски размашисто крестилась, припадала головой к полу, но слова произносила совсем неподходящие.

— За что ты их покарал? — гневно вопрошала она, ожесточенная душевной мукой за нелепую и страшную казнь своих последних сыновей. — Что они тебе сделали? Ты меня суди, а не их.

В конце концов ее беседы с богом закончились тем, что она встала и, вскинув к образу лицо, сказала:

— Если ты есть такой, за что тебе кланяться?! Вот дочка осталась. Может, и ее приберешь? Только тогда я тебя, спасителя, на лучину исщеплю. Чем еще ты меня наказать сумеешь? Грешнику в аду легче, чем матери, пережившей смерть своих детей!

Никогда, при самых тяжелых переживаниях, не приходило в голову Елене Денисовне искать утешения в молитве, но убежденность старого инвалида невольно тронула ее. Потом он заходил еще, и женщина уже вдумчивее прислушивалась к его речам. Так явилась мечта о чуде, вызванная жаждой спасти сына. А вдруг ей откроется то, что было закрыто для истерзанной и озлобленной души матери?

— Зачем он к нам зачастил? — ревниво спрашивала Наташка, обеспокоенная посещениями Павла. — Чего ему здесь надо?

В другой раз она прямо спросила:

— Может, ты за него замуж выходишь?

— Чур тебе, длинный твой язык. Выбрось глупости из головы! Павла пожалеть надо: он инвалид, пострадал в шахте от взрыва.

— Все равно нечего ему сюда ходить. «Сестра моя!» — передразнила Наташка. — Святоша он, вот кто.

— Это тебя не касается, дочка. Отчего не может посторонний человек зайти ко мне?

«Отчего» — девочка не могла ответить. Просто неприятно ей было, что за столом сидел такой посторонний, пусть даже инвалид, и таинственно о чем-то шептался с матерью.

Однажды ночью, крадучись, чтобы не услышала дочь-комсомолка, Елена Денисовна поднялась с постели и опустилась на колени, обжигаемая волнением и стыдом. С чего начать? Она не знала ни одной молитвы.

— Господи, ведь не ради себя, ради Бореньки! — горячо вырвалось у нее, и это прозвучало как самое естественное вступление к просьбе о чуде. — Господи, помоги нам спасти его. Ведь я себе места не нахожу, господи! Спаси мне сына, если можешь, — со всей силой страсти прошептала женщина. — Тебе это ничего не стоит, а у меня теперь вся жизнь в детях.

11

Перед концом рабочего дня в больницу, выполняя наказ матери, заглянула Наташка. Проворная, как олененок, она легко пробежала по длинному коридору, сунула нос в двери пустого кабинета-держурки и задержалась у палаты родильниц, привлеченная видом кормящих матерей: очень уж забавно чмокают сосунки…

— Ты что здесь делаешь? — Голос матери, прозвучав у самого уха, заставил девочку вздрогнуть.

— Да вот смотрю. Смешные какие!

— Ничего тут смешного нет! — строго сказала Елена Денисовна, отводя дочь от двери.

Лицо у нее усталое, скорбное.

— Плохо Боре?

Елена Денисовна кивнула. Борис второй день лежал в больнице.

— Пойдем к нему.

Уже давно Борис сильно исхудал, казалось — сильнее похудеть невозможно, но сейчас, увидев его, Наташка просто обомлела. Но не столько худоба брата поразила девочку, сколько испуганный и даже виноватый взгляд, каким он окинул подходивших мать и сестру. Почему во взгляде широких черных его глаз появилась виноватость? Чего он испугался? Не хватало сил приподняться… Неужели он думает, что они всерьез поверили его обещанию колоть дрова и носить воду? У Наташки защипало в носу, и слезы жалостного волнения навернулись на глаза. Но голос матери, удивительно спокойный, вернул ей твердость. Надо было крепиться и «не показывать вида».

— Я тебе фруктовый компот принесла… — сказала Елена Денисовна, поставив раскрытую банку на тумбочку.

Борис промолчал, тяжело дыша.

— Покушай! — попросила Наташка и положила виноградную ягодку в его полураскрытый рот. Он пошевелил губами, и ягодка свалилась на чисто выбритый подбородок (кто-то успел побрить его).

— Он не может сейчас… — сухо прошелестел голос матери.

— Тебе нужно что-нибудь? — Девочка наклонилась к лицу брата. — Принести чего-нибудь? — допытывалась она, горя желанием облегчить эти страдания.

Рассеянно-далекий взгляд больного, сосредоточась на ее лице, чуть оживился.

— Ле-ден-цов, — с усилием прошептал он.

— Мама, он леденцов попросил! — обрадованно сообщила Наташка.

У Елены Денисовны только искривились губы.

— У нас есть леденцы?

Мать опять не ответила, наклонилась, поправила волосы на лбу сына и поцеловала его. У Наташки вдруг закружилась голова. Неужели Боря сейчас умрет? Замирая от волнения, она тоже поцеловала его в прохладную щеку, но он отнесся к ее поцелую безучастно.

Все возмутилось в подростке. Кто придумал такие жестокости: человек доживал последние дни, а к нему даже подходить не разрешали! Надо целовать не сейчас, когда ему это безразлично, надо было приласкать его раньше, когда он еще верил в жизнь, собирался выращивать сад… Заразная болезнь?! Сделайте так, чтобы исчезли заразные болезни! Ранили, искалечили, а лечить не умеют!..

Хотя бы чем-нибудь помочь!

— Пойду достану леденцов. Ведь он просил!

Вихрем вылетев из больницы, девочка бросилась в магазин, но леденцов там не оказалось. На прилавке красовались «мишки на севере», «раковые шейки», ягодная карамель, — а леденцов не завезли. Тогда Наташка побежала в другой магазин, потом в буфет при столовой и ларек на шахте, побывала и в золотоскупке, надеясь на сознательность старателей, имеющих боны. «Сознательные» старатели нашлись, но и здесь среди конфет не было тех, что так упорно искала девочка. Сойдя с крылечка старательского магазина, она до боли сжала кулаки и погрозила кроткому июньскому небу, только грозила не богу, в которого не верила, а тем, кто убил ее брата. Еще никогда она не испытывала такого гнева и такого горя.

— Кто тебя обидел, дочка? Чего ты плачешь? — раздался над ее понуренной светлой головкой громовой голос.

Разве она плачет? Наташка глянула на громадного дядьку в пиджаке, туго опоясанном красным шарфом: снизу пузырились широкие шаровары, сверху торчала рыжая борода, от которой несло водкой — сразу видно: старатель.

— Не горюй. Я тебя конфетами угощу. — Он полез в карман, вытащил новенький пакет. — На. Не бойсь, мы в обиду не дадим.

С предчувствием неожиданного чуда девочка заглянула в пакет, однако там были не прозрачные разноцветные стекляшки леденцов, а полосатые подушечки.

Возможно, они заменят то, что просил Борис? Не пошутил же он над ней! Какие могут быть шутки?

— Спасибо, дяденька. Спасибо, товарищ!

Но исполнение желания опоздало: Борис лежал на койке, с головой прикрытый простыней, а рядом сидела мать и так судорожно рыдала, что расплакалась не только Наташка, но и санитарка, вошедшая в изолятор.

12

— Остались мы теперь, Наташа, одни, — сказала Елена Денисовна после похорон. — Может быть, правда, поедем в Москву к Аржановым? Я буду работать, как и здесь, в больнице, ты учиться станешь.

Уехать! Наташка очень любила свою северную тайгу и не представляла себе жизни вне прииска. Но именно поэтому ей хотелось выбраться отсюда и посмотреть, как живут советские люди на Большой земле. Она даже мечтала побывать за границей, увидеть чужие города и моря.

Сейчас лицо ее было грустно: умер близкий, родной человек. Пришли санитары, сделали дезинфекцию в комнате Бориса, и уже поселилась там шумливая молодая чета: счетовод приисковой конторы — вся в перманентных кудряшках — и горный техник, откормленный, большеглазый и лопоухий, словно теленок. Мать дает новой жиличке советы, одолжила ей посуду, зато Наташка ведет себя заносчиво, даже высокомерно. Ну неужели не могли потерпеть день-другой! Тут у людей горе, а они целуются на каждом шагу, даже противно смотреть.

Уехать!

Очень хорошо. Уехать далеко, далеко… И не просто далеко, а в Москву. Неужели это возможно — жить в Москве? Заманчиво. Невероятно. Расчудесно!..

А здесь? Завтра эту большую комнату и мамину спаленку тоже заселят. Народу на прииске много. Въедут еще какие-нибудь молодожены, и будет тут очень весело. Ну и пусть заселяют!

Девочке становится жалко мать, которая никогда не знала отдыха.

«Братцы тоже хороши! Хотя бы на питание Борису посылали… Мама отказывалась просто из гордости, а они и рады: все только женушкам своим!»

Она подсаживается к матери, порывисто обнимает ее.

— Поедем в Москву! Я стану учиться в институте, а потом поступлю на работу. Замуж никогда не выйду: буду тебя беречь.

Елена Денисовна печально улыбается:

— Ох, не зарекайся, доченька! Павлик тоже зарекался, а теперь только по большим праздникам о матери вспоминает. И за то спасибо! — добавляет она, подавляя прорвавшееся чувство материнской ревности.

Наташка выходит на улицу уже совсем настроенная к отъезду. В самом деле, надо же посмотреть, что делается на белом свете! В Москве не только институты, но и театры есть, музеи и много другого интересного. Девочка представила себя в вагоне железной дороги… вот как в кино.

Сбежав с крыльца (в руке зажаты деньги на хлеб), она остановилась. Июнь месяц. Зима сразу переходит в лето. Пролился дождь, согнав снег, бурно прошумели ручьи, повсюду проклюнулась молодая зелень, совсем посветлели прохладные северные ночи. Безотчетная тревога сжимает сердце, грустно, и в то же время возникает смутная надежда на лучшее. Возможно, это от сияния солнца, которое стоит уже по-летнему высоко, или вид скалистых гор на фоне голубого неба навевает неясные стремления в какое-то радостное «далеко». Вершины гор обнажены, видны лишь камни, обросшие рыжими мхами да лишайниками; склоны тоже голы, а старожилы утверждают, что недавно, еще перед войной, на взгорьях стоял сплошной лес. Даже Наташка помнит: недавно чернело там много пней. Потом повыдергали и пни. Сейчас ничего нет. Но горы вокруг прииска все равно хороши, непреклонно устремленные ввысь.

Сколько раз Наташка с подругами-школьницами взбиралась на них, ходила на стойбища оленеводов и охотников! А как весело собирать орехи с северного кедра-стланика! Полные мешки пахнущих смолой шишек приносили домой девчата… А походы за брусникой и голубикой!.. А заросли красной смородины-кислицы на берегах Чажмы, а желтые ягоды морошки на болотистых марях, похожие на золото, рассыпанное по кочкам! А поиски настоящих самородков на открытых горных выработках!

Однажды Наташке пофартило, как говорят старатели: после сильного дождя возле ямы, выбитой в скале и прозванной «котлом счастья», она нашла маленький плоский самородок. Так и сверкнула перед нею среди звонкой каменной щебенки веселая крупинка-золотинка, похожая на крошечную елочку, даже на ножке. Наташке до слез жаль было сдавать свою елочку в золотоскупку, но мать настрого приказала сдать.

До сих пор девочка не может пройти спокойно мимо «котла счастья»: небольшая ямка по пояс ей не будет, а взяли там старатели больше восьми килограммов золота. И где еще может быть такая ловля хариусов и ленков, как на порожистых плесах Каменушки?.. Хорошо стоять на береговом камне, влажном от брызг, и опускать крючок с наживленным мотыльком или оводом на тугую струю. Мгновенный всплеск, сразу рывок — и вот рыба сверкает, будто серебряный нож, на взвившейся леске. Прошлым летом Наташке пришлось бежать с километр вниз по течению реки: схватил мотыля большой ленок. Леску он, конечно, оборвал, но несколько раз мелькнуло-таки близко в воде его тяжелое голубоватое трепещущее тело.

Нет, определенно не хочется уезжать с Каменушки!

Однако пока Наташка стояла в очереди за хлебом, мысли ее опять приняли новое направление.

Не вечно бегать с подружками. Пора готовиться к серьезной жизни. Родители ее всю жизнь работали в больнице, и она тоже пойдет в медицинский: матери хочется, чтобы дочка была детским врачом. Но сама Наташка мечтает стать архитектором. Может быть, потому, что ни разу не видела настоящего каменного дома. Хорошо бы застроить поселки в тайге красивыми городскими домами! И строила бы их архитектор Наталья Хижняк… Или стать хирургом вроде Ивана Ивановича, о котором она столько наслышалась в детстве? Будь он здесь — сумел бы вылечить Бориса. И снова острая боль утраты: говорил, что ему не больно, а умер. Мама сказала: «Будто уснул…» Страшная мысль так и пронзила Наташку: что, если и вправду брат не умер, а уснул!..

«Ведь бывает такое — летаргический сон… Лежал Боря, ничего не чувствуя, а мы его на кладбище — и зарыли. Вдруг он проснулся сейчас?! Темно. Холодно. Кругом деревянные доски — гроб. Не вылезешь. Кричать? Но кто его услышит?»

Девочка свернула в первый переулок и побежала в сторону кладбища. На оголенном взгорье тянул сильный ветер, посвистывал над могилками. До чего же уныло приисковое кладбище! Вот могила брата… Свежие следы на изрытой земле. Венки из хвойных стланиковых лапок и ярких бумажных цветов. Прижимая булки к груди, Наташка упала на колени у могильного холмика, приложилась к нему маленьким ухом.

«Если Боря проснется, то сразу кашлять начнет», — подумала она и вдруг услышала глухой кашель. Она чуть не закричала, но, приподнявшись, увидела: шел Павел, покашливая и поскрипывая деревяшкой.

Наташка торопливо встала. Разве можно желать, чтобы человека заживо схоронили? Наверно, с ума сошел бы, если бы проснулся. А может, уже просыпался, и кашлял, и звал…

— Вы к Боре? — удивленно спросила она инвалида, подходящего к могиле. «Зачем это он явился?»

Павел, который давно почувствовал неприязнь дочери Хижняков, остановился в нерешительности. Да, он шел сюда, чтобы помолиться. Но разве скажешь об этом, когда девчонка смотрит на тебя так вызывающе… Просмеет. Оскорбит.

— Проведать надумал покойного…

— Что же вы тут будете делать?

— Посижу маленько. Скучно, поди-ка, братцу на новом месте! Денисовна на дежурстве… — точно опровергая возможные подозрения, добавляет Павел с неловкой усмешкой.

— Вы, наверное, слыхали, что иногда люди засыпают летаргическим сном? — смягчившись, спрашивает Наташка.

— Слыхал.

— Как вы думаете: не мог Боря так уснуть?

— Вряд ли. Это редко случается. — Павел заметно ободрился, подошел ближе.

Морщинистое лицо его серовато от бледности, одна щека перекошена сизым рубцом.

«Во время взрыва на шахте его ранило… — отметила Наташка, по-детски беззастенчиво разглядывая инвалида. — Когда в шахте работал, наверное, не был святошей».

— Почему вряд ли? Он тихо-тихо умер, будто уснул.

— От чахотки погас. Ему, чай, и шевельнуться-то было за труд великий.

«Конечно, тебе все равно. Маму задабриваешь, вот и зашел сюда», — снова с неприязнью подумала Наташка и отвернулась.

— Я послушаю. — Павел даже обрадовался, догадавшись о ее треволнениях. — В жизни всяко бывает. Тут бы ночи три караулить надо. Ведь в бога он не веровал…

— Ну, это вы оставьте! Вы все насчет души, а душа — предрассудок.

— Значит, вы бездушные? Ай-яй, голубушка моя!..

— Я не ваша голубушка, нечего меня агитировать! — Наташка, чуть не плача от досады, — нашла кому довериться! — побежала прочь. У нее все-таки не хватило решимости прогнать Павла с могилы брата: вдруг правда услышит что-нибудь!

13

— Я пойду сегодня ночевать к Лизе? — попросила Наташка после ужина.

— Что за поночевки? Разве тебе дома мало места?

— Мы будем заниматься. У Лизы переэкзаменовка по русскому языку. Я обещала ей помочь.

«Угадай, что у меня на русском языке», — вспомнились Елене Денисовне слова дочурки, когда ей шел четвертый годик. Как она рассмешила всех! И Денис Антонович в ответном письме из Сталинграда наказал особо расцеловать ее за это.

— Мама, голубочка, позволь пойти! У Лизы мать легла в больницу, отец уехал, она одна с братишками.

— Вот видишь: и матери дома нет! Будете там дурить…

— Да не будем мы дурить! Уложим ребятишек спать и посидим, позанимаемся.

— Разве что так…

— Конечно. Мы, честное слово, будем серьезно.

— Ну хорошо. Пойди, — со вздохом разрешила Елена Денисовна, представив себе беспокойство матери Наташкиной подружки, оставившей детей без надзора.

Проводив дочь, Елена Денисовна долго стояла у порога, прислушиваясь к шуму разгулявшегося ветра. Ей уже и досадно стало, что она отпустила Наташку.

«Шутка ли, буря такая и время позднее, а девочка побежала в дальний конец прииска! Заблудиться мудрено: ночи пока еще, как день, светлые, да не обидел бы кто. Мало ли пьяных по улицам шатается».

Елена Денисовна ставит на большой стол в комнате, теперь общей кухне, швейную машинку, но шитье валится из рук: не надо было отпускать Наташку!

«Пусто-то как без нее! Но ведь и она скоро улетит из дому — свою семью заведет. Что это за жестокий порядок в жизни: выросли дети и отделились, оставайся мать одна!»

Шумит за окном ветер, а в квартире тихо. Молодожены не явились с работы: то ли в клуб ушли, то ли в гости. Вернись Денис Антонович с войны, то-то весело было бы дома. Не умел он скучать и другим не давал.

Женщине живо представились счастливые дни до войны. Как ходила с мужем по грибы, как, когда играли в карты, он и Иван Иванович выводили ее из терпения своим жульничеством. А то пельмени стряпали, проверяли, хорошо ли мальчишки готовят уроки… Может, и простое это житье, да не надо иного Елене Денисовне, и Денис тоже был доволен им. Бывало, уложат детей спать и сидят себе за столом. Елена Денисовна, отдыхая после рабочего дня, что-нибудь шьет — всякие милые мелочи ребятишкам — или починкой занимается; Денис Антонович к экзаменам готовится. Сидит дорогой друг, шелестит страницами, вполголоса бурчит себе под нос или отодвинет книгу, посмотрит тепло на жену синими глазами.

У вдовы перехватило горло — не продохнуть.

«Где-то ты теперь лежишь, голубчик? Не дали нам дожить вместе до старости, на внучат порадоваться! Вот и сын Боря умер. Пусть бы лучше вернулся он с фронта без ноги или без руки».

Елена Денисовна совсем забывает о шитье. Слезы туманят взгляд, скупые, горькие, ядовитые слезы. Она сидит, опершись щекой на ладонь, и, не моргая, смотрит в невидимую точку. Слезинка, сорвавшись с ресниц, тяжело капает на клеенку, и этот близкий звук, не заглушаемый шумом ветра, к которому притерпелось ухо, заставляет женщину вздрогнуть.

Но как бы враз высохли ее глаза, какой испуг мелькнул бы в них, если бы она увидела, что Наташка не пошла к дому, где живет ее подруга, а пробирается по нагорью к кладбищу! Что она там ищет среди могил, дурочка? Кого ждет, сидя под хлынувшим дождем? Вот легла и не поднимает головы. Не заболела ли? Если бы мать узнала об этом, то схватила бы шаленку да ватную телогрейку — и скорей на кладбище. Но она ничего не знает, только болит, болит ее сердце. Любимый человек погиб, другого никогда не будет. И сколько еще лет предстоит скоротать одной!

«Другие скажут: „Что же, старая уже, отжила свое“. Но враки это, что старая, что отжила! Поглядишь, иной вдовец пятидесяти лет за девчонками гонится. Не ровню берет — чужой молодой век заесть норовит. А Денис был мне ровня».

Елена Денисовна встает, нехотя идет в свою спаленку. Уснуть бы сразу. Но постель кажется ей гробом. «Лягу и буду смотреть в темный потолок».

Молиться она так и не научилась, найти утешение в жалобах не смогла: не было у нее веры в бога. Если бы и существовал этот бог, то как он поймет, такой далекий и бесплотный, ее горячую тоску о любимом?

— За хорошее в жизни я советскую власть благодарю, — сказала она Павлу при последнем их разговоре. — К ней и обращусь за помощью в случае надобности. Вернее будет.

Приподнявшись на цыпочках, Елена Денисовна достает с полки над кроватью шкатулку с письмами. Она редко читает их, боясь бередить свое горе, но сейчас без Наташки так пусто в комнате.

И снова послышался ей знакомый голос. Спрашивает Денис о детях, шутит. А это письмо еще довоенное, когда ездил дорогой студент-заочник сдавать экзамены в Приморский институт. Бодрое письмо, полное надежд и радости. Вот пишет о прежних занятиях на курсах пропагандистов: «Сдавал и я… И насчет рационального зерна говорил, как же! Взял, мол, Маркс рациональное зерно у Гегеля… Но только теперь, через пятнадцать лет, расклевал я — какое оно, это зерно-то!»

«А я до сих пор его не расклевала! — Елена Денисовна бережно складывает пожелтевшее на сгибах письмо. — Да, тяжело мне, что-то я никак с собой не совладаю?! Может быть, и правда переменить обстановку? Поедем с Наташкой к Вареньке и Ивану Ивановичу. У них теперь сынок растет. — Елена Денисовна достала из шкатулки письмо Вари с фотокарточкой Мишутки, долго смотрела на здоровенького мальчугана с чернущими, чуть раскосыми глазенками. — На Варю похож! Вот и внучек! Ах ты, милый! Не зря говорят: первый ребенок — последняя кукла, а первый внучонок — последний ребенок. Да неужели мы сможем перебраться в Москву?»

14

Иван Иванович внимательно просмотрел свой набор зондов — тонких и гибких трубок из пластмассы длиною до метра. Вот, пожалуй, подходящий! Хирург отложил самый тонкий, не толще полутора миллиметров, и так же внимательно стал выбирать оливу — похожий на маленькую пульку, полый внутри наконечник из нержавеющей стали. Олива помогает проследить под рентгеном движение зонда, когда его вводят в сердце, чтобы точно установить характер и место сердечного порока.

Выбрав оливу, Иван Иванович надежно укрепил ее на конце зонда с помощью проволочки, пропущенной через трубку по всей длине.

Пока сестра кипятила собранный им зонд, он посмотрел, как укладывали на стол больную Лиду Рублеву, крошечную девочку с совершенно синим личиком. Ей никак нельзя дать более двух лет. На самом деле Лиде уже исполнилось пять, но врожденный порок сердца затормозил ее рост и развитие. Всячески отвлекая внимание ребенка, хирурги смазали йодом операционное поле — левое предплечье и плечо, устроили вытянутую ручку на специально подставленном столике.

Операция исследования сердца, которая производилась сейчас в рентгеновском кабинете клиники, — новый метод в хирургии. За разработку этого метода Иван Иванович два года назад получил звание профессора, несмотря на возражения видных терапевтов, считавших варварством такое грубое вторжение в область сердца.

Пока один ассистент хлопотал, присоединяя к телу больной провода от сложных и чутких электроаппаратов, контролирующих работу сердца и легких, второй сделал разрез над локтевым сгибом руки ребенка и приступил к выделению вены. По этой вене и нужно было ввести зонд.

Иван Иванович взял нагретую кипячением трубку, изогнул и подержал, пока она не остыла, сохранив форму, необходимую для введения в сердце.

Следя за прикреплением ее к трехходовому крану, который соединяет зонд то с системой, откуда поступает в вену физиологический раствор и раствор гепарина, предупреждающий свертывание крови, то со шприцем, вводящим контрастное вещество для снимка, Иван Иванович с тяжелым чувством вспомнил о новых сплетнях, переданных ему Варей. Конечно, это ложь, что дети прячутся от него при обходе. Но случай с мальчиком, который спрятался перед операцией, действительно был, хотя спрятался ребенок не под койку, а за кресло в коридоре. Что же тут особенного? Если операционной боятся взрослые люди, то отчего должен в нее стремиться семилетний мальчик? Теперь, после операции, он стесняется вспоминать о своем поступке. Хуже, гораздо хуже то, что Варя сама не уверена ни в чем.

Разногласия между нею и Иваном Ивановичем начались, когда он занялся хирургией сердца.

— Я была уверена, что ты возьмешь для докторской диссертации тему по нейрохирургии, — сказала она однажды. — Профессор Медведев говорит, что в науке надо быть однолюбом, иначе нельзя разрешить по-настоящему поставленную задачу: жизни не хватит.

— Ты тоже так думаешь? Почему ты ссылаешься на Медведева? Неужели ты не понимаешь, как мне это неприятно?

Варя немножко смутилась: она совсем не хотела противопоставлять ему своего нового учителя. Но…

— Медведев прекрасно преподает и по-настоящему влюблен в науку.

— Да, он действительно знает предмет и умеет приковать к нему внимание молодежи. Но из любви к своей работе нельзя умалять значение чужих поисков. Такое смахивает на консерватизм.

— Мы этого не замечаем. Нас он вдохновляет, — с невольным задором сказала Варя. — Я, например, окончательно решила посвятить себя изучению только глазных болезней.

«Медведев теперь ее вдохновляет, а не я…» — с ревнивой горечью отметил Иван Иванович.

— Если я займусь только глазными болезнями, — увлеченно продолжала Варя, — то и тогда мне вряд ли хватит жизни, чтобы освоить все связанное с этой проблемой.

— Поэтому ты решила, занявшись проблемой глаза, остаться слепой по отношению к другим областям медицины? — спросил Иван Иванович, озадаченный тем, что она, будучи лишь студенткой третьего курса, пытается утвердить свое мнение в споре с ним, человеком, который отдал медицине добрую половину жизни. — Хорошо иметь свою точку зрения, но в дискуссии должна быть не только убежденность в собственной правоте, но и широта кругозора.

— Ты находишь меня ограниченной? — смущенно и все-таки упрямо спросила Варя.

— Если ты останешься при своем мнении о моей работе, то да.

— Я остаюсь. Не обижайся, пожалуйста, но меня поразило определение Медведева. Он сказал: «Специалист — это человек, который все в меньшем и меньшем познает все большее и большее». А ты… раньше был общим хирургом, потом переключился на нейрохирургию, а теперь хочешь заняться лечением сердца.

— Ну и что же?

— Разве это не значит разбрасываться? Каких высот ты мог бы достигнуть, если бы отдался одной проблеме!

Несколько минут Иван Иванович молча смотрел на жену. Она совсем недавно родила ребенка и продолжала учиться, успев наверстать все, что прошел курс за время ее декретного отпуска. Веселые искорки вспыхнули в глазах хирурга: он должен был ждать от нее такого упорства, ведь это одна из основных черт ее характера.

— Упорства — да, но не упрямства, — невольно вслух вырвалось у него.

— Я не из упрямства, — сразу уловила Варя ход его мыслей. — Ты пойми: ведь я так мечтала о нашей будущей совместной работе! Как это было бы интересно! Тебе-то это, возможно, ничего не дало бы, а мне…

— Я сумею помогать тебе, над чем бы ни работал.

— Это не то.

Иван Иванович рассердился.

— Почему я должен подчинять свою работу твоим интересам? Каких высот ты ждешь от меня в нейрохирургии? Чтобы я возглавлял нейрохирургическое отделение или институт? Для этого у нас достаточно замечательных нейрохирургов. А в лечении сердца разрабатывается новая глава, и я не могу упустить возможность принять участие в разработке этой главы.

— Потом еще что-нибудь появится, — сказала Варя тихим, ровным голосом.

— Знаешь что, — так же тихо ответил доктор, — это попросту бабье упрямство!

— Ну и пусть. Если бы не это упрямство, я до сих пор сидела бы в юрте.

— Нашла чем похвалиться! Конечно, хорошо, что ты настойчивая. Но нельзя все приписывать только силе своего характера. А разве не помогли тебе условия, созданные на Севере советской властью? Разве ничего не значила поддержка и повседневная помощь в учебе, которую я тебе оказываю? Ведь я помогаю тебе… А ты, еще ничему не научась, учишь меня!

Варя побледнела.

— Неужели это дерзость с моей стороны — рассчитывать на то, чтобы сделаться твоим другом и помощником в работе?.. Но теперь я чувствую: мне за тобой никогда не угнаться!

— Еще бы! Дилетант. Непоследовательный человек. Интересно, какие еще выводы ты сделаешь из поучений Медведева?

15

Больше они с Варей по этому поводу не разговаривали. Он занялся разработкой методики исследования сердца, делая опыты над собаками; она продолжала учиться. Внешне все оставалось по-прежнему, и самые близкие их знакомые Решетовы не заметили первой, очень серьезной размолвки между супругами. Решетов, работавший в травматологическом отделении той же клиники, наоборот, горячо поддержал Аржанова.

— Это великое дело! — сказал он с воодушевлением. — Хирургия сердца — поистине вопрос будущего.

Когда во время защиты диссертации два виднейших профессора-терапевта — Медведев и его бывший шеф — обрушились на Ивана Ивановича с возражениями против «механического, грубого вторжения в сердце», Решетов волновался больше самого диссертанта.

Первый опыт, проведенный Аржановым в присутствии оппонентов, не получился: у собаки оказались тонкие вены: кроме того, возникли спазмы сосудов, и зонд не прошел. Больше всех возражений, больше неудачи с зондом потрясло хирурга нескрываемое торжество его противников, когда они выходили из рентгеновского кабинета.

— Они рады неудаче! — вне себя воскликнул он, оставшись в тесном дружеском кругу. — Но ведь это не просто моя личная неудача. Нельзя же превращать борьбу мнений в мелкое злорадство!

А Варя молчала. Молчала в институте, где проходила защита диссертации, после которой Ивану Ивановичу было присвоено звание доктора медицинских наук, молчала и дома.

— Отчего ты так отчужденно держишься? Разве тебе безразлично то, чем я занимаюсь? — не выдержав, спросил Иван Иванович.

— Мне очень больно слушать возражения профессоров. Ведь это такие уважаемые люди, — сдержанно ответила она.

— А мне еще больнее слушать тебя! Значит, ты заодно с ними!

— Не совсем. Но лучше бы эти опыты в клинике Гриднева проводил другой хирург, который занялся бы только одним этим делом.

— Вот как ты думаешь? Чисто по-женски, даже во вред нам обоим, ты была бы довольна, если бы оказалось, что не зря предостерегала меня!

— Не сердись. Я не могу лицемерить. Каково слышать, когда тебя упрекают в верхоглядстве!

— Смотря по тому, кто упрекает! Зачем ты защищаешь вздор, опираясь на авторитет Медведева? Настоящим нейрохирургом становится тот, кто блестяще знает общую хирургию. Зная нейрохирургию, гораздо легче подойти к проблеме лечения сердца. — Тут Иван Иванович вспомнил первый разговор с Варей, и у него пропала охота говорить с нею о самом дорогом и волнующем деле.

Потом острота столкновения опять сгладилась течением семейной жизни, но тяжелый осадок в душе хирурга остался.

«Она и теперь держится своего мнения, поэтому все разговорчики моих противников так смущают ее, — думал Иван Иванович, пока шли приготовления для исследования сердца маленькой больной. — Нет у Вари никакого убеждения в моей правоте».

Он взял тонким шприцем кровь для газового анализа и, сделав ножницами просвет в стенке вены, приступил к введению зонда.

Ребенок не испытывал боли, но беспокоился, необычная обстановка пугала его, и приходилось все время следить за сохранностью операционного поля, придерживая крошечные ручки. Зонд под контролем рентгена шел без препятствий. Прикрепленная на нем олива, похожая на черную пулю, показывала его страшно сложный и в то же время простой путь: ведь если вместо зонда в русло кровеносного сосуда попала обыкновенная иголка, она, без всякого управления со стороны, тоже пошла бы в сердце. Но ее продвижение туда явилось бы катастрофой: обратно вернуться она не сумела бы…

Во время минутного перерыва, когда включили свет, Иван Иванович увидел в группе осторожно вошедших студентов свою Вареньку и сразу узнал, хотя лицо ее, как у всех, было прикрыто маской.

«Легка оказалась на помине!» — подумал он и стал пояснять, ни на минуту не отвлекаясь от дела:

— Путь зонда намечен в правое предсердие, из него в правый желудочек сердца, а затем в устье легочной артерии. Надо установить, отчего у ребенка нарушено кровообращение. Если есть отверстие в сердечной перегородке, то слегка вращаемый мною зонд попадет из правого предсердия в левое, чего не должно быть в норме, или из правого желудочка в левый, чего тоже не должно быть. Если ничего такого не случится, а зонд остановится в устье легочной артерии, тогда она всему виной: значит, она сужена и необходима операция для создания нового притока крови в легкие. Какая именно операция, мы это сейчас выясним. Без нее ребенок обречен на кислородное голодание.

— А может зонд заблудиться и не попасть в сердце? — тихонько спрашивает кто-то в темноте.

— Нет. Независимо от того, в какую руку зонд введен, он, следуя кривизне вен, достигнет правого предсердия. Иногда мы с таким же расчетом вводим его в сердце через поверхностную вену бедра.

Доктор наклонился, всматриваясь в изображение на светлом экране.

— Вот, он уже на месте. Остановился в устье легочной артерии. Да, не проходит!.. Вводите контрастное вещество для снимков!

По голосу мужа и по лицу его, когда зажегся свет, Варя сразу определила: вздохнул облегченно — значит, волновался. Тут ни в чем нельзя быть уверенным!

Иван Иванович заглянул за простыню в лицо ребенка:

— Сейчас мы постучим немножко, Лидочка. Ты не пугайся. Можно нам постучать? Спасибо, девочка! Ты у нас хорошая.

Варя уже видела в лаборатории опыты с введением зонда, но здесь лежал человек. Такое хрупкое существо. Ему ввели в сердце пластмассовый прут с металлическим наконечником, а оно лежит себе и слабым, тонким голоском о чем-то препирается с сестрой. Да, просит не трогать больше ручку…

Что, если бы на месте этой девочки лежал Мишутка? Варе стало страшно. Но, пораздумав, она решила, что, если бы он болел и можно было продлить его жизнь, она согласилась бы на эту операцию. Только почему именно ее муж должен принять на свои плечи всю тяжесть нового в хирургии дела?!

«Мне жаль тот славный и тоже нелегкий путь, по которому он уже шел».

Операции при пороках сердца! Совсем недавно хирурги еще не решались на них: ошибки в диагнозе приводили к смертельным исходам. Случалось такое и у Ивана Ивановича. А методики исследования сердца не было. Но больные не могли ждать… Тогда Иван Иванович отправился за советом к профессору Гридневу, известному своими операциями в грудной полости. Оказалось, что тот тоже потерпел неудачу из-за неточности диагноза. Хирурги отлично поняли друг друга, и вскоре Аржанов перешел в клинику Гриднева, взяв для докторской диссертации тему: «Зондирование и контрастное исследование сердца». Разработав методику такого исследования, он защитил диссертацию, получил по конкурсу звание профессора при медицинском институте и стал заместителем Гриднева в клинике и на кафедре.

С какой радостью преподнес он жене свой напечатанный труд! А она приняла книгу из его рук с тяжелым чувством непобежденного сомнения. Охваченный почти мальчишеским торжеством, Иван Иванович ничего не заметил, и ей стало понятно, что их пути в медицине разошлись.

Нелегко было Варе, признав доводы Медведева, утратить младенчески ясную веру в правоту Ивана Ивановича. Но вера поколебалась, и, прислушиваясь одним ухом к словам дорогого человека, Варя другим невольно ловила возражения против него. Очень грубое все-таки это механическое вторжение! Да и сами-то операции… Направляют ток крови в легкие не нормальным путем, а подключив, например, легочную артерию к аорте, создавая тем самым дополнительный порок.

«Нет, я не дала бы оперировать так своего ребенка!» — подумала Варя.

Хуже всего было то, что после резких окриков Ивана Ивановича ей уже не хотелось спорить с ним и терзаться напрасно.

16

— Сейчас ты посмотришь операцию, а потом я покажу тебе наших выздоравливающих детишек, — сказал через несколько дней Иван Иванович Варе, снова заглянувшей в больницу.

Он был спокоен. Глубокая уверенность звучала в его словах: ведь вот выздоравливают. Сегодня он делает операцию врожденного порока, которая лишь временно облегчает состояние больного, а завтра сделает ее радикально.

— Это родители Лидочки. — Идя с Варей по коридору, Иван Иванович показал глазами на двух людей, сидевших на диване.

— Я уже видела их. Они очень встревожены. Лида у них единственный ребенок. Старший сын… — Варя помолчала, но она не привыкла к недомолвкам и неохотно, явно недовольная собой, договорила: — Погиб недавно — попал под машину.

Вид операционной, обставленной сложнейшими приборами для определения состояния больного, необычен. Целая сеть проводов протянулась по комнате к операционному столу. Вся эта сложная аппаратура уже требует присутствия инженера, помогающего хирургам устранять малейшие неполадки.

А вот и больная, которую внесла палатная сестра… Тщедушное тельце девочки сплошь покрыто синевой, губы почти черные.

— Не плачь, смотри, какую чистую постельку тебе приготовили, — говорила сестра, стараясь высвободиться из цепких ручонок, охвативших ее плечи.

— Я не хочу! Хочу к маме! — со слезами, жалобно просила малютка.

«О ней тоже можно сказать: силком притащили в операционную», — подумали одновременно Варя и Иван Иванович.

Но у хирурга было ясное сознание того, что иначе невозможно, а Варя домыслила: «Если бы я потерпела такое несчастье, как родители Лидочки, я не рискнула бы вторым, последним ребенком».

— Не бойся! — Сестра посадила девочку на стол, сняла с нее рубашку. — Ложись на правый бочок. Смотри, какое колечко на руку наденем, на обе ножки.

Аппарат для дачи наркоза подключен. Ассистент попробовал маску на себе и приложил ее к лицу ребенка.

— Дыши, Лидочка, дыши! Тогда болеть не будешь, — уговаривает сестра.

Иван Иванович в халате и в полотняных чулках поверх ботинок, остановись чуть в сторонке, наблюдает за подготовкой к операции.

Ассистент, дававший наркоз, пытается вставить направляющую трубку в горло больной, но зубы ее плотно стиснуты.

— Рано. Дайте еще подышать. — Иван Иванович, помедлив, сам вводит в трахею трубку, которую подключает к кислородному прибору, и отправляется мыть руки.

Теперь ребенок спит, плотно смежив темные реснички, еле приметные на сине-сизом лице.

Второй ассистент делает разрез на правой, точно кукольной, ноге у внутренней лодыжки, готовя вену и артерию для вливаний. Еще два аппарата один за другим подключаются к крошечному телу.

Варя смотрит на мужа, который подходит в полном облачении хирурга. Какой он властный здесь!

Стол наклоняют набок, левую руку больной подвешивают на мягкой лямке и смазывают йодом, смазывают спину и грудь. Даже странно смотреть на операционный стол: он кажется пустым — так мало места занимает дитя, накрытое стерильными простынями.

А Иван Иванович кажется Варе необычно крупным среди невысоких сестер и врачей и юношески стройных студентов, облепивших подвинутые поближе трехъярусные скамьи.

Вот он выкусывает щипцами ребро, тоненькое, точно у кролика, вскрывает плевру и входит в грудную клетку.

17

Громадная бестеневая лампа, свисающая с потолка, как будто пронизывает своим светом то, что находится между нею и операционным полем: руки хирурга и ассистентов, окровавленные крючки, ножницы, поднесенные в этот момент к ране.

Большим рукам Аржанова совсем не тесно в грудной клетке ребенка: так ловко они действуют. Вскрывается оболочка сердца — перикард, под легочную артерию подведена резинка.

— Резко падает деятельность сердца! — сообщает врач от электрокардиографа, следящий за голубой искоркой на экране, которая чертит неровную, ломаную линию сердечной деятельности.

— Дайте глюкозу со строфантином… А у вас как дела? — спросил Иван Иванович врача, контролирующего газовый обмен, и немного погодя студентам: — Если у здорового человека кровь насыщена кислородом на сто процентов, то у такого больного насыщение падает иногда до тридцати.

«Что он? Неужели в самом деле спокоен? — думает Варя. — Но больной опять плохо. Она все время на грани смерти… Нет, не надо этого страшного повседневного напряжения, не надо! Снимут ли девочку живой со стола? А ведь завтра опять такая же операция, да не одна. И послезавтра. И так теперь всю жизнь! Вернее, никакой жизни уже не будет — сплошная лихорадка!»

Ребенку плохо, но необходимые меры приняты, и операция продолжается.

— Вот основной путь, по которому в течение суток перекачивается у взрослого человека из левой половины сердца до десяти тонн крови. Отсюда мы и займем немножко для орошения легких, — Иван Иванович взял на шелковую нитку-держалку аорту — белый толстый сосуд толщиной в палец, затем продел под нее резинку, чтобы сжать и прекратить ток крови при наложении соустья с легочной артерией. — Да, до десяти тонн крови выталкивает сердце за сутки! Можете судить, какой силы этот мотор.

«Я бы сейчас молчала как рыба, — думала Варя, поражаясь выдержке мужа. — Ведь привыкнуть к такой повседневной опасности невозможно».

— Снова падает деятельность сердца, — тревожно звучит в операционной. — Сокращений нет.

— Я вижу, — хирург заметно бледнеет. — Делаю массаж.

— Это самостоятельные сокращения? — спрашивает врач-электрокардиографист, неотрывно наблюдая за мерцанием голубой искорки на экране.

Иван Иванович хмурит брови, смотрит на маленькое сердце и улыбается:

— Само забилось! Да-да-да, работает!

— Нагнетайте воздух баллоном как можно мягче, иначе в легких могут разорваться мелкие бронхи, — говорит он врачу, дающему наркоз и управляющему дыханием. С помощью тонкого инструмента он сделал просвет в стенке пережатой им аорты — крови нет, также вскрыл подтянутую к аорте слабенькую легочную артерию…

Забыв обо всем, Варя стояла на скамейке, вытягивая шею. Поистине ювелирная работа — то, как Иван Иванович накладывает швы, сшивая тоненькой иглой стенки двух сосудов, чтобы образовать между ними соустье шириною около сантиметра. Медленно сближая, сшивает он задние стенки, потом передние. Два маленьких ротика, прорезанных им, слились губами.

«Да, это прекрасно! И он прав, что занялся таким великим делом. — Совершенно увлеченная операцией, Варя вспомнила выздоровевших детишек, которых видела в клинике. — Как я могла спорить, возражать и даже оскорблять его!..»

Аржанов наложил последний шов, осторожно снял зажим с легочной артерии. Хорошо. Снят зажим с аорты. Она запульсировала, втолкнула часть крови в артерию, и сразу брызнуло, потекло. То и дело посматривая на экран, где чуть трепещет голубая искорка, Иван Иванович накладывает дополнительный шов и осушает салфеткой грудную полость. Кровотечение из места сращения сосудов уменьшается. Исчезло совсем. Хирург снимает шелковые держалки…

Но снова гаснет искорка на экране: сердце остановилось. Немедленно массаж. Маленький комочек на широкой ладони хирурга неподвижен. Мгновение Иван Иванович смотрит на него и опять сжимает легонько пальцами. От каждого такого движения голубоватая искорка на экране вспыхивает, подскакивает, падает и снова подскакивает, но эта ломаная линия чертится искусственно.

— Нет самостоятельного сокращения?

— Нет.

— Продолжаю массаж. Дайте еще адреналин.

У Вари даже в ушах шумит; так колотится ее собственное сердце. Нет! Нет! У нее на глазах хирурги сделали невозможное: они уже воскрешали маленького человечка. Они воскресят его опять! Операция сделана блестяще — придраться к профессору Аржанову невозможно. И Варя страстно хочет сейчас только одного — чтобы ребенок вздохнул сам. Неужели ничего не значит такое горячее желание?!

А что Иван Иванович? Какие мысли волнуют его? Видно лишь то, что он, не теряясь, продолжает борьбу за жизнь ребенка.

Крохотная искорка опять замерцала на экране: появились сокращения. Хирург отстраняется от операционной раны и смотрит на экран, искорка продолжает светиться и двигаться.

— Самостоятельно! Да-да-да! И хорошие сокращения, я бы сказал. Дайте еще шов на аорту, от напряжения при массаже она начала немножко кровоточить. — Накладывая шов, он спрашивает, не поднимая головы: — Есть?

— Продолжается. Девяносто в минуту.

По лицу Ивана Ивановича проходит радостная улыбка: сердечко работает. А Варя? Она в этот миг примирена со всем, даже больше того — покорена и благодарна. Одним словом, счастлива.

— Будем зашивать или подождем?

— Можно зашивать.

Соустье действует очень хорошо: артерия была тощая, вялая, а теперь наполнилась и пульсирует вовсю.

— Сколько?

— Сто двадцать пять ударов в минуту.

Ребенка на столе как будто подменили. При недавнем остром напряжении некогда было приглядываться, а теперь так и бросается в глаза разительная перемена. По-прежнему хрупкая, но прелестная, лежала на столе девчурка. Губки порозовели, сошла сизая синева со лба и щек, побелели пальчики. Приметно ровно дышит грудь. Чувство восхищения и благодарного уважения к мужу переполняет душу Вари: добился своего! Сумел… Даже слезы выступают на ее глазах.

Иван Иванович тем временем зашивает операционную рану.

— Невероятно! Изумительно! — бормочет рядом с Варей пожилой хирург, приехавший с периферии, и, протерев пенсне и насунув его на мясистое переносье, снова поедает взглядом руки Аржанова. — Чертовская техника! А приборы! Где уж нам!

Искорка чертит на экране линию кардиограммы.

— Только вряд ли выдержала кора мозга, — шепчет ассистент. — Ну-ка прекратите работать баллоном!

Профессор проверяет пульс, трогает кончиками пальцев грудь ребенка.

— Неподвижная. Дыхания самостоятельного нет, — говорит он с нескрываемой тревогой.

Подождали с минуту, совсем прекратив искусственное дыхание (эфир уже давно выключен, давали дышать только кислородом). Самостоятельных вдохов нет.

Аржанов наклоняется, отводит со лба Лиды светлые волосики и, оттянув веко с черными, яркими теперь на розовом лице ресничками, смотрит в широко разлившийся зрачок. Черный до синевы глаз с узким темно-карим ободком неподвижен… Никаких признаков жизни: кора погибла. Животное при этих условиях выжило бы, а человек с его высокой организацией мозга умер. Впервые за время операции Иван Иванович взглянул на Варю. Во взгляде его она улавливает душевную боль.

— Продолжать кислород!

— Может быть, лобелин?

— Нет, больше ничего нельзя: окончательно погибнет дыхательный центр, — сдержанно отвечает Иван Иванович, вглядываясь, как пульсирует жилка на шее ребенка.

Дальше: Часть вторая