Книга: Том 6. На Урале-реке : роман. По следам Ермака : очерк
На главную: Предисловие
Дальше: Часть вторая

Антонина Дмитриевна Коптяева Собрание сочинений том 6

На Урале-реке

Роман

Часть первая

1

На масленой неделе в Форштадте — казачьем предместье Оренбурга — была устроена военная потеха — взятие ледяного городка. Отливая холодной голубизной, круто вздымалась потешная крепость над простором площади, примыкавшей к старинному земляному валу, где уже толпился собравшийся загодя простой народ. Публика почище — офицеры гарнизона и губернские чиновники с семьями — подъезжала на извозчиках. Купцы, промышленники, степные помещики щеголяли собственными выездами: парами и тройками породистых лошадей, катили в кошевах и жители ближних станиц. Далеко разносился звон бубенцов и колокольчиков. Повизгивал под полозьями затвердевший от мороза снег. Крики лихачей сливались с веселым ребячьим гомоном и женским смехом.

Все на пути к Форштадту кипело, только казачьи караулы стояли как вкопанные. Спешила, чтобы посмотреть праздничную потеху, и толпа молодежи из Нахаловки, рабочего поселка главных железнодорожных мастерских.

— Вон сколько народищу! Кто на лошадях — давно уж на площади. Не проберемся вперед — не увидим ничего, — говорил рыжий Пашка Наследов, крутясь на бегу возле братьев и сестры Фроси. — Кто будет нынче отбивать атаку? Кидать снегом в конников? — допытывался он, заглядывая в глаза то долговязому подростку Мите, то своему любимцу Харитону.

Харитон — старший, ему двадцать лет. Он давно нянчит кувалду в кузнечном цехе, и мускулы у него, как у циркового борца. Гордо, заносчиво он держится — самому губернатору не уступит дороги, — но к надоедливому братишке относится терпеливо.

— Пожарные, поди-ка, станут оборонять городок.

— А пошто не мы?

— На вот! Толкучку устраивать… Казаки лавой сомнут сразу. — Харитон уже сталкивался с казаками на рабочих митингах и маевках и не ради простого любопытства шагал в Форштадт: под заношенным ватником грели его бока тугие пачки листовок.

— Будь осторожен, — наказывал ему один из руководителей подпольного комитета Александр Коростелев. — Помни, что ты не на кулачный бой идешь, а на партийное задание.

Харитон сам это понимал, но кипели в нем молодые силы, подмывало дерзить «блюстителям порядка».

— Гляди, обломают тебе рога! — стращал его и отец Ефим Наследов, сам не раз отведавший казачьей нагайки. — Велено нам вас, молодых, воспитывать… обуздывать. А как, скажи на милость, если вы никакого чура не признаете?

— Зато тебя из-за этого чура повело от рабочего класса к гнилой интеллигенции. Чего тебе дались эсеришки?! Это они натравливают вас, стариков, обуздывать молодых на фронте и в тылу. А мы теперь такие — где сядешь, там и слезешь. Хотят — пускай сами воюют!

Горящие азартом глаза Пашки, упрямо забегавшего вперед, снова уставились на Харитона.

— Ты говоришь — казаки сомнут лавой? А пошто? Чай, это игра! Чай, они не слепые!

Харитон засмеялся, стряхнув минутное раздумье:

— Лошади-то не разбирают, игра или побоище… Если наперегонки, бешеную резвость дают! А казакам, им что — лишь бы покрасоваться.

Видя нешуточную озабоченность Харитона, Пашка, изнывая от нетерпения, перебежал к Мите.

— Мы с Гераськой слетали сюда вечор… Снегу у башни целые горы. Сено и солому привезли для костров. Огромадные вороха напасены. Казаки в дыму-то не сообразят, куда с коней бросаться.

— Хватит тебе стрекотать! — оборвала братишку Фрося, тоже почему-то беспокоясь. — Как положено, так и изготовились. Нам только бы встать откуда повиднее.

Однако «встать откуда повиднее» оказалось не просто: народу на площади — не протолкнуться; к крепостному валу, где среди черно-серых шапок и полушубков пестрели цветные кашемировые платки, не подступиться.

— Вот, говорил, опоздаем! — сердито роптал Пашка.

Зато Харитон, попав в людскую толчею, сразу повеселел, заложив руки в распоротые карманы ватника, неприметно потрогал листовки. Народ стоит стеной плечом к плечу. Задрав головы, все смотрят вперед, где защитники городка готовятся к отражению атаки. Вот мужик громадного роста держит на плече мальчонку, туго перепоясанного красным кушаком по овчинному полушубочку. Оба — отец и сын, — разинув рты, застыли в напряженном внимании. Протискиваясь рядом, Харитон сует свернутый листок в боковую прорезь кармана на борчатке крестьянина. «Получай, дядя!»

Уличный торговец зазевался с калачами и пирогами на лотке, там, похоже, кухарка с потрепанным ридикюлем и еще пустой корзиной.

Медленно продвигаясь в толпе, Харитон смеющимся взглядом окидывает соседей, и кто может заподозрить, что этот могучий парень с добродушно-озорным лицом запросто играет со смертельной опасностью. Но, «играя», он предельно собран и не глядя видит — кто тут, как и он, явился не ради зрелищ, кого надо обойти сторонкой.

— Знатный бы из тебя карманщик получился! Какой талант пропадает! — приглушенно сказал Митя, когда Харитон, распотрошив одну пачку листовок, начал пробиваться к Фросе и Пашке.

«Ох уж этот долговязый тихоня! — Харитон усмехнулся. — То-то он тащился за мной по пятам. Старался прикрывать с тыла».

— Следил, значит?

— Нет… Просто боялся за тебя. Мало ли что? Ведь среди бела дня…

— Ночью добрые люди спят.

— Но вдруг схватился бы кто, закричал?

— Зря шуметь не станут. Народ теперь ученый — с полицией зря не связываются!

2

Управление Оренбургского казачьего войска и городская дума неспроста позаботились о развлечениях в такое тяжелое время: надо же чем-то отвлекать чернь от собраний и митингов. Однако богатые горожане тоже дружно съехались на занятные игрища. На подступах к площади, возле трехэтажного епархиального училища и духовной семинарии, выстроились рядами щегольские санки с меховыми полостями, расписные, под коврами кошевы. Толстозадые в теплой одежде кучера, ссадив господ, еле удерживали рысаков, разукрашенных яркими лентами, грубо подшучивали насчет близости поповен — учениц епархиального училища — к семинаристам, будущим попам, толковали о ценах на хлеб и овес, о раненых, которых везут с германского фронта эшелонами.

А на пустыре, напротив приземистых зданий казачьего юнкерского училища и Константиновских казарм, набились упряжки победнее с тем же многоцветьем лент в гривах коней. Вокруг городской водонапорной башни сплошные волны расписных и резных дуг с колокольчиками. Тут сани с ворохами сена, покрытого дерюгами, с которых ссыпались целые выводки краснощеких ребят и девчонок. Весь народ стремился к центру площади, где конные полицейские и казаки освобождали проезд для атаки на городок и где для именитых горожан и губернского начальства устроены были широкие помосты со скамейками.

— На пожарную каланчу бы взобраться! — со вздохом сказал Пашка, зажатый в толпе вместе с Фросей и ничегошеньки, кроме воротников да шапок, не видевший. Только красовалась, манила его узкая каланча, что стояла над пожарной возле юнкерского училища, но попасть на нее все равно что на облачко, плывшее над городом. И Харитон куда-то запропал, утянув с собой Митю. Сроду так — везде у него какие-то дела. И тут не утерпел! Нет чтобы протолкнуть поближе к городку сестру и братишку. Конечно, будь Пашка один, он давно бы стоял впереди. Между ног у горожан пролез бы. Но нельзя бросить сестру! За этими девками глаз да глаз нужен. Не зря маманька наказывала старшим братьям, чтобы Фросю ни на шаг не отпускали. Вот она стоит, как кукла, помахивает ресницами. Ей что! Лишь бы поглазеть на людей. И на нее заглядываются… А что военные события пройдут в стороне, ей горя мало! — Где тебя носит? — забыв с малых лет въевшуюся осторожность, Пашка чуть не всхлипнул от радости, увидев Харитона, ухватился за него, как утопающий. — Айда поближе!

— Сейчас разыграется потеха! — возбужденно говорил Харитон, бесцеремонно раздвигая людей.

На него оглядывались — кто с удивлением, кто с досадой. Но резкое слово невольно замирало на губах: так располагающе выглядел крепкий парень с задорно вздернутым носом. Вид Фроси и Пашки, плывших по бурлящему людскому морю за угловатым парусом его плеча, тоже сразу настраивал оренбуржцев на мирный лад: такое предвкушение радости сияло на лице юной девушки и такое отчаянное нетерпение, страх прозевать разгар баталии выражало все существо Пашки. Он будто взывал к взрослым в своем страстном устремлении:

«Пропустите! Люди добрые! Не дайте помереть в одночасье!»

Даже разрисованные, как пасхальные яички, шлюхи с Ташкентской улицы не стали перекоряться с ребятами. Потуже подбирая пышные юбки, они с шуточками раздались в стороны под напором Харитонова плеча: сами явились, нарушив полицейские предписания.

Наконец вся троица пробралась почти к центру площади. Завиднелся впереди флаг, призывно трепыхавшийся на верхушке ледяной крепости, и Пашка, возликовав, еще энергичней стал подталкивать Харитона, а заодно и Фросю.

— Куда вы претесь? — заорал есаул Григорий Шеломинцев, разглядев в нарядной толпе рабочую одежду Харитона и Пашкины обноски.

Он даже нагайку привычно приподнял, но, встретив быстрый взгляд Фроси, осекся и тоже посторонился, тесня людей конем и приосаниваясь в седле.

— Как бородач перед девчонкой-то бодрится! — крикнула разбитная мещанка-солдатка. — Меня чуть не взашей, а тут разъело губу!

— Но-но, потише! — пригрозил не без игривости в голосе есаул, любуясь девушкой и крепко оглаживая густые усы.

— Не нокай, я тебе не кобыла. Ишь радетель любезный! Радеешь небось и о снохах, коли сыны на фронте!

Смущенная возникшей из-за нее перепалкой, Фрося укрылась за спиной Харитона, потом выглянула, как зверек, и опять вспыхнула: казаки, что ехали со стороны казарм и застопорили в толчее, глазели на нее, о чем-то улыбчиво переговаривались. Особенно пристально смотрел ближний молодой казак, сидевший на выхоленном степном скакуне, держа в руке натянутые поводья. Был он в кавалерийском полушубке, тонко перехваченный ремнем в поясе, светло-русый «висок» шелково кудрявился из-под белой папахи. Зеленоватые глаза его так и обожгли Фросю победоносной усмешкой.

Она совсем застеснялась, низко опустила голову, повязанную дешевенькой шалью.

А Нестор, сын есаула Шеломинцева, подался вперед, чтобы еще раз заглянуть в лицо девчонке, приковавшей к себе внимание празднично оживленной толпы. Но тут раздалась команда, и казаки, гарцуя и рисуясь на лошадях, поскакали по образованному среди толкучки проезду, чтобы на конно-сенной площади изготовиться для броска в атаку.

3

— Кому масленая, да сплошная, а нам вербная, да страстная…

— Есть и другая поговорка: не все коту масленица! Придет он, придет и для них великий пост!

— Третий год воюем, а что завоевали? Убитых на фронте нет числа. Живые в тылу тоже по краю могилы ходят: то старых, то малых с голодухи хоронят. Одни толстосумы жиреют…

— Ничего. Долго терпели — еще немного потерпим. Зато как одолеем немца — всем облегченье будет, — сказал отец ребят Наследовых, слесарь Ефим, стоявший на крепостном валу среди пожилых рабочих.

— Чем ты его одолеешь, немца-то? — насмешливо спросил кузнец Федор Туранин. — Фронтовики сказывают: сидят наши солдатушки в окопах без винтовок, без патронов…

— Мало ли болтают разные… дезертиры! А что же прикажешь делать теперь? Сняться всей армии да немцу спину показать? Он тогда вслед ударит и государству Российскому полный разор учинит. Будем под немецким сапогом, как триста лет под Батыем сидели.

— Эх, Ефим! Крепко ты проникся эсеровским духом! — сокрушенно сказал Туранин. — Только не по голосу такая погудка. Негоже рабочему человеку в одну дуду с буржуйскими подпевалами играть.

Ефим Наследов норовисто тряхнул головой, отвернувшись, с преувеличенным вниманием посмотрел в сторону конно-сенной площади, куда ускакали для разминки казаки. Туда же смотрел Митя, отставший в тесноте от Харитона и увязавшийся за Федором Тураниным, который тоже доставал потихоньку из своей объемистой пазухи свернутые листки, но не подсовывал их людям, как Харитон, а незаметно ронял под ноги. Разговор Туранина с отцом смутил Митю, плохо разбиравшегося в политике. Кто тут прав, поди разберись.

Ведь эсеры тоже против царя. На каторгу их ссылают, в тюрьмах они сидят. А большевики никакой другой партии, кроме своей, не признают. Чудно! Вместе-то легче бороться.

Не был силен Митя и в грамоте, как все нахаловские рабочие. Но он гордился своей работой в железнодорожных мастерских и любил родной город. Далеко видны матовые с золотыми звездами на темно-синем фоне купола женского монастыря, окруженного разными кладбищами (магометанским, христианским, еврейским, военным). За монастырем каретные ряды и кузницы, звон молотков на всю округу, с десяток ветряных мельниц, а поодаль, в степи, на сенных кардах, стога — будто серые облака в белой степи, и место, именуемое на заседаниях городской думы «зарытием палого скота», а в просторечии — конскими ямами, где день-деньской вьются вороны да галки. Такова восточная окраина Оренбурга, лежащего на стыке Европы и Азии, греховного торгового города, молящего о прощении медными языками сотен колоколов!

Правее сенных кард, за полигоном стрельбища, спит среди сугробов в лесистой пойме синеглазый красавец Урал, в старину, до пугачевского восстания, называвшийся Яиком — рекой вольности казачьей. Теперь в зарослях по берегам Урала бывают летом тайные сборища иной вольницы — городских рабочих: мельников, пекарей, кожевников. У железнодорожников, нахаловцев и рабочих гиганта «Орлеса» приют — пойменные леса Сакмары, притока Урала.

«Ведь не ради буржуев созываются эти собрания, за которыми так охотятся полицейские и казаки! — думал Митя. — Какие там побоища случаются! А многие наши рабочие за эсеров да за меньшевиков».

Федор Туранин думал по-иному:

«Кабы не путались у нас под ногами эсеры и меньшевики, разом бы подвинулось рабочее дело. Многих они, окаянные, завлекли. Вот Ефим с толку сбился… В девятьсот пятом вместе боролись, а после всеобщей забастовки закис он, присмирел, чего-то к эсерам стал прислоняться. А много ли дела этим говорунам до нашей каторжной жизни? Так вот я и уступлю им своего товарища! Надо Коростелеву сказать, чтобы покрепче, подушевней поговорил с ним».

Тут ударили всем в уши дробный топот копыт, свист, удалой гик, и громада народа на площади заколыхалась, оборачиваясь, приподнялась на цыпочки.

Лавой несутся казаки к ледяной крепости. Несколько бородачей на резвых лошадях затесались в рассыпной строй, поддают жару, азартно и громко покрикивая.

Кричат и зрители, машут шапками, рукавицами, платками. Вспыхнули желтые огни вокруг ледяных стен, и сразу все до трепещущего флага наверху, где должны лежать золотые часы — приз победителю, заволоклось черно-сизой дымовой завесой, а сквозь этот дым, в который ринулись казаки, полетели комья снега, взметывая белые вихри: пожарники отбивали атаку на городок.

— Зачем дымищу-то столько напустили! Ничего не видно… — кричал Пашка, цепляясь за Харитона. — Что они там делают?

— Казаки, наверно, соскочили с коней. С крючьями наверх карабкаются…

— А кони?

— Вот ты надоедный! — Но Харитон и сам досадовал на помеху. — Кони стоят в этом дыму, дожидаются хозяев.

Фрося молчала, тревожно вслушиваясь в гул толпы. Ее поразило выражение лица давешнего казака, когда он снова промчался вместе с другими по площади, потрясая плетью, но не касаясь ею боков своего скакуна: острый взгляд прищуренных глаз из-под белой папахи, звериный, хищный оскал…

— Этак они и на рабочих бросаются во время забастовок, — сказал Харитон, задетый тем, что его сестренка, похоже, любовалась на форсунов казаков. — То, что они тут разделывают, — видимость одна для завлеченья. Кроме свирепости лютой к нашему брату, у них ничего нету.

— Да я… вовсе не завлекаюсь… — Однако, нечего греха таить, хотелось девушке, чтобы снова взглянул в ее сторону красавец казак.

После слов Харитона, словно разгадавшего ее мысли, она попыталась избавиться от наваждения.

«Форсит офицеришка — лампасы голубые! Что мне до него?»

А сама нет-нет да вспоминала, как он, отъезжая на исходные позиции, поднял коня на дыбы, лихо развернулся и шибко поскакал, уверенный, должно быть, что все только на него и смотрят.

— Набаловали вас, царевых прислужников! — сердито и неуверенно (потому что не испытывала искренней злости) прошептала девушка.

В это время, пыхнув сквозь черный дым желто-красным огнем, дружно занялась солома, и сразу, будто занавес поднялся, открылась захватывающая картина: сквозь летящие со всех сторон комья снега казаки отчаянно карабкались на ледяную стену с железными крючьями в руках. Выбеленные, словно в метель, лошади, опустив головы, тесно сбились за чертой огня, у подножия ледяной горы-крепости. Нелегко дается подъем! Один из нападавших, ослепленный снежной лавиной, обрушенной с верхней площадки, заскользил вниз, тщетно пытаясь задержаться на крутом склоне. Вот и другой сорвался, распластавшись, как лягушка, волоча за собой кровавый след: ненароком нос расквасили.

Зрители, не сочувствуя побежденному, хохочут:

— Руки коротки этакую домну обнять!

— Держись теперь за землю!

— Нос прежде утри!

Остальные казаки еще упорнее стали подниматься, вонзая в лед крючья, наверное, и не слышали в азарте борьбы, как гудела толпа, исходя воплями и подстрекающим свистом.

— Всем охота, чтоб кто-нибудь схватил поскорей золотую луковицу! — сказал Ефим Наследов, с увлечением наблюдая за ходом событий.

— Понятно. Тут игра вчистую, — охотно поддержал его своим громовым басом Федор Туранин. — Способны, черти, на разные штуки.

— Глядите, как этот вперед вырвался! — по-мальчишески закричал сын Федора, Костя, оборвав разговоры с Митей. — Папаху сбили, а он карабкается напропалую!

Студеный ветер раздувал полотнище флага над потешной крепостью. Мороз так и хватал за щеки, хотя солнце щедро золотило ледяные стены, у которых бегали, суетились добровольцы, подтаскивая защитникам ведра и корзины со снегом. Но уже протягивались руки к призовым часам. Кто одолеет? Кто будет первым? Когда самый сильный и ловкий казак, сделав последний рывок, навалился всем телом на площадку и схватил часы, зрители разразились радостными криками, а озябшие принялись толкаться для согрева, обмениваясь шутливыми, но увесистыми подтычками взашей да под бока.

Казаки тем временем стали готовиться к джигитовке и снова освобождали проезды посредине площади, вдоль подмостков, где находилась городская знать, дразнившая голытьбу беличьими и собольими шубами, бобровыми воротниками и шапками, пушистой вязью оренбургских платков. Сверкали там золотые погоны армейских офицеров, теснились на ступенях черношинельные кадеты и юнкера с серо-серебристыми нашивками. В центре излучало самодовольство губернское начальство.

Дамы, отдыхая от напряженного «боления» за исход борьбы, шушукались — перетрясали сплетни. Молодежь занималась флиртом. Деловые люди сколачивали компании для вечерней пульки, у кого-то наклевывалась обоюдовыгодная сделка, уславливались о магарычах. «Отцы города» обсуждали под шумок, куда им закатиться вечером: в шантан Трошина, расположенный в центре возле губернского суда и Петропавловской церкви, или в «Декаданс» Ладыгина, куда девицы поступали по особому конкурсу. Как нарочно, и это роскошное четырехэтажное, с полуподвалом заведение тоже красовалось на самом видном месте: на Соборной площади, напротив Кафедрального собора.

Праздник, устроенный в Форштадте, столкнул лицом к лицу нищету и богатство, бунтарей и карателей.

Оренбург, давно ставший воротами из Европы в Азию, славился как торговый и железнодорожный центр. В любое время года он кишел приезжими купцами разных наций, барышниками, торговцами хлебом, прасолами. Обширные гостиные ряды, и Караван-Сарай, и расположенный за чертой города с южной стороны белокаменный Меновой двор (где раньше происходил обмен пленными), заполненный внутри сотнями лавок для торговли с «киргизцами», все издавна притягивало купцов. А то, что этот город являлся еще и столицей казачьего войска оренбургского, которое смотрело на него как на свою исконную вотчину, укрепляло в богатых людях уверенность в безопасности. Кого же могли опасаться они в глубоком тылу, надежно защищенном от набегов азиатских кочевников и далеком от западной границы, где третий год бушевала война, которой конца не было видно? В России начался голод, а тут справлялась масленица — целая неделя обжорства перед великим постом. Сегодня воскресенье — прощеный день. Казалось, никому на Форштадтской площади и дела нет до того, что шла тяжкая война с Германией, что разваливалась, «гибла на корню» власть царской династии Романовых.

4

— Гляди, Ефим! — Федор Туранин легонько толкнул Наследова. — Наши соколики прилетели.

Неподалеку от них пробирался сквозь толпу человек в черном пальто и высокой каракулевой шапке. Коротко подстриженная бородка не скрывала усмешливых губ, зорко посматривали жизнерадостные глаза из-под пушистых бровей. Это был Петр Алексеевич Кобозев, инженер-железнодорожник. Рядом с ним шел Александр Коростелев, рабочий паровозоремонтных мастерских, рослый, статный, склонив скуловатое лицо, говорил ему что-то на ходу. «Испытанные, стоящие у нас вожаки», — с гордостью подумал Федор, посматривая то на Кобозева, то на Коростелева, у которого утром брал пачки листовок и прокламаций.

«Взяли мы дело революции в свои руки и будем бороться за него, не щадя жизни», — сказал себе Федор, вспомнив все волнения и трудности, связанные с устройством подпольной типографии в рабочем поселке. Яма для нее выкопана в ночное время на огороде, вход — лазейка у забора за грудой кизяка; сколько ловкости и осторожности нужно, чтобы тайком спуститься туда!

Разевать рот не приходилось: жандармы тоже не дремали. Чуть что — и волчий билет. Отметки в паспортах будто зарубцованные раны: арест, тюрьма, ссылка. И опять сначала: арест, тюрьма, каторжные работы.

Александр Коростелев, горячий и прямой по характеру, все это изведал. В Оренбург он приехал после ссылки из Самары и сразу включился в политическую борьбу.

Не зря гарцевали повсюду казачьи разъезды и караулы… Город стоял как на вулкане, то и дело ощущая толчки народного возмущения. Бурно проходил здесь девятьсот пятый год, долго не затихали отголоски его громовых раскатов, и вот опять неотвратимо назревали события.

Коростелев тоже приметил своих, но только прищурился, а от Кобозева отошел с самым равнодушным видом, будто случайно встретились в толпе. Петр Алексеевич, высланный из Риги за политику, строил железную дорогу Оренбург — Орск, но политикой занимался по-прежнему, хотя жандармы не давали ему покоя, а меньшевики и эсеры поносили на страницах газет за каждое выступление. Чем больше его преследовали, тем крепче льнули к нему такие рабочие, как Харитон Наследов и Федор Туранин.

А у Ефима Наследова будто раскололась душа: он тоже против царя, но не согласен с большевиками насчет диктатуры пролетариата. Утром накричал на Харитона, освобожденного от воинской повинности из-за травмы глаза и работавшего в одном цехе с Тураниным.

— Больно вы скорые! — с раздражением говорил он. — Народников долой, эсеров долой! А они за трудящий народ страдали, за то, чтобы землю общинам отдать, за восьмичасовой рабочий день. Конечно, войну прекратить хорошо бы, да ведь по щучьему велению такое не делается. Значит, отставать от своих союзников нам никак нельзя. Ради победы можно и лишние часы отработать, подождать со своими требованиями.

На площади все снова азартно зашевелилось: началась джигитовка…

Кузнец Федор Туранин, в прошлом хлебороб, на верховых лошадей и рысаков смотрит со снисходительной усмешкой. Конечно, красиво летит во весь опор степной скакун, выносливый, неприхотливый, быстрый, как ураган. Хорош и рысак, когда, играя литыми под атласной шкурой мускулами, высоко вскинув голову с поставленными торчком ушами, идет он рысью, щегольски выбрасывая стройные ноги. Всякий невольно обласкает его взглядом, но если разобраться по существу…

— Разве это конь? Идет, пританцовывает тоненькими ножками, как барышня. Куда его в крестьянстве, к примеру: ни пахать, ни бороновать. Клади возить тоже негож, — не стесняясь соседей, вслух рассуждал Федор. — Вот у нас в артиллерии кони были в японскую войну, опять же на германских позициях… То кони! На спине выспаться можно: как стол спина! Верхом ехать, конечно, трудно. Зато тяга! Сила! А джигитовка эта самая — баловство. Ну чего он лезет под пузо коню? Повис с седла, ровно летучая мышь, да еще мешок напялил на башку. Вона как сиганул наземь да опять в седло… А кабы промахнулся? Зачем такие поигрунки?

Стоявшие рядом горожане оглядывались на громкоголосого кузнеца. Одни посмеивались, другие пожимали плечами: вот, мол, чудак отыскался.

Федор Туранин плечист, ширококост, большенос. После недавнего ранения на щеках впадины (мало того, что получил уже три осколочных): пробило пулей навылет через рот, когда с криком «ура!» бежал с пехотой в атаку.

Несмотря на грозную внешность, он был добрым, уживчивым человеком и хорошим семьянином. Дома с матерью две маленькие дочурки — еще несмышленыши, а сыновья пришли с ним. Старший, Костя, черномазый, похожий на мать-цыганку, все вертелся, как сорока на колу: высматривал Фросю. Заметив издалека не ее, а Харитона, стал продираться к нему. Двенадцатилетний Гераська, освобожденный матерью ради праздника от обязанностей няньки, потащился за братом и был прещедро за то вознагражден встречей со сверстником Пашкой.

Тут-то друзья и пустились азартно разбирать подробности штурма городка, ловкость джигитовщиков и достоинства казачьих лошадей. Обсудили они и пробежавшую весть о том, что, когда стемнеет, будет устроен небывалый фейерверк. Покрикивания лоточников, продававших пирожки и разные лакомства, не очень занимали их: ребятам только бы по куску хлеба добыть. Про халву и пряники думать нечего: в карманах ни полушки, а просить у братьев и отцов — зряшное дело. Дороговизна военного времени скоро всех доконает.

Харитон опять будто под землю провалился, а Фрося стояла возле Пашки, пряменькая, строгая, спрятав озябшие руки в длинные рукава полупальто, сшитого когда-то к свадьбе матери. Черная тугая коса, отливая синевой, тяжело висела за плечами.

— Здравствуй, Фрося! — сказал Костя, радуясь встрече.

— Здравствуй, — сухо ответила она.

Нашелся кавалер — молоко на губах не обсохло! Правда, он уже работает в мастерских и чуточку старше ее, но какой это возраст для мужчины — шестнадцать лет! Другое дело девичьи пятнадцать… Даже повивальная бабка Зыряниха, знатный человек в Нахаловке, сказала нынче:

— Выровнялась, девушка, заневестилась. Ну, дай-то бог хорошего женишка, чтоб не засидеться в перестарках.

Все девчата боялись остаться в перестарках, страшило это и Фросю. Однако мысль о замужестве тоже не очень привлекала: далеко не каждой женщине выпадает счастливая семейная жизнь. У матери и ее соседок мужья были работяги, трезвенники, дома никогда не скандалили, но при всем старании выбиться из дикой, гнетущей нужды не могли. Среди рабочих жили в достатке только машинисты поездов, но никто из них не обращал еще внимания на девочку-подростка.

— Ну как тебе здесь, весело? — спросил Костя, озадаченный ее неприветливым тоном.

Фрося почти надменно прищурила ресницы, побелевшие от инея:

— Само собой разумеется.

Держала она сейчас на примете золотисто-рыжего скакуна, что выступал первым перед зрителями: казаки, спешась, один за другим начали проводить своих питомцев перед судейским столом.

Господа на трибунах, убранных коврами, кричали наравне с простым народом «ура» победившему Нестору Шеломинцеву, били в ладоши. Девушка, укутанная в пышные меха, перевесившись через барьер, потребовала, чтобы он разрешил ей погладить лошадь.

У Фроси даже во рту пересохло, когда он, высоко держа поводья во вскинутом кулаке и этим еще больше задирая широконоздрую голову коня, подвел его к трибуне. Девушка, придерживая одной рукой муфту, без боязни погладила нервную морду лошади с выпуклым узором вен под тонкой кожей, поправила челку над ее сторожко скошенным глазом и сказала Нестору, что слово «казак» звучит как название хищной птицы.

Он снисходительно улыбнулся, смело глядя на капризницу в богатой собольей шубке. Шапочка из баргузинского соболя подчеркивала выхоленность ее нежного лица. Бриллиантовые серьги сверкали голубоватыми огоньками в розовых от холода ушах.

«Ничего, пригожа», — говорил безотчетно нежный взгляд Нестора, и красавица ярко зарделась, обернувшись к окружавшим ее поклонникам, залепетала по-французски:

— Стремительность и смелость — вот девиз нашего времени! Не правда ли, господа?

— Совершенно верно, мадемуазель, — не очень чисто, но уверенно произнес тоже по-французски Нестор (окончивший после станичной школы казачье училище в Оренбурге) и отошел, поглаживая взмыленную шею коня…

5

— Это Софья, дочь орлесовского пайщика Кондрашова, — пояснил Костя, проследив взгляд Фроси. — В институте благородных девиц училась в Петрограде. Вон где!

— Откуда ты знаешь? — с неведомо почему прорвавшейся досадой спросила Фрося.

— На вот! Мы всех здешних тузов на примете держим. Дай срок, собьем с них спесь. А Софья-то, говорят, приз за красоту получила, — добавил Костя, настороженный необычным тоном девушки.

— Нарядить ее в дерюгу, никто бы и внимания не обратил.

— Ты у нас не нарядная, а небось везде примечают. — Костя вдруг тоже взорвался ни с того ни с сего. — Дать бы кирпичиной по затылку этому хорунжему!

— Какому хорунжему? — Фрося попыталась показать полное безразличие, а у самой так забилось сердце, что кровь в лицо бросилась, залив тонкий румянец, наведенный морозом.

— Этому, который сейчас Софье Кондрашовой амуры строил. Видать, отпетый бабник. У него и глаза-то как у нашего кота — пустые, зеленые.

Фрося посмотрела на ловких всадников, плывших над толпой в сторону казарм, и с неожиданной грустью сказала:

— Берут нас завидки на чужое богатство, вот мы и злимся!

— Разве это завидки? Ты не подумай чего… Я горжусь тем, что ты у нас в поселке лучше всех. Меня просто злит, когда кто-нибудь нахально подходит к тебе. — Костя заметил усмешку Фроси, что-то недоброе в выражении ее глаз, но это не смутило его, и он продолжал придирчиво: — Неужели вам, девчонкам, любое ухаживанье лестно? Только бы смотрели на вас!

Девушка сердито отстранилась, однако в уголках ее губ снова промелькнула непонятная Косте улыбка.

— Меня от таких смотрин не убудет. Другое обидно: у них денег куры не клюют, и наряды, и дома красивые, а нам — кусок хлеба черного с боя дается. Но, видно, ничего не поделаешь.

Тут и на смуглых щеках Кости разыгрался яркий румянец, черные глаза вспыхнули от возмущения.

— Мы тоже должны получить свои права — добиться хорошего в жизни. — Спохватясь, он оглянулся по сторонам и заговорил о другом: — Скоро я с подсобных работ перейду в кузнечный цех.

— А дальше что? Чего хорошего там ты добьешься? Будешь, как Харитон и твой папаня, чертомелить за гроши до седьмого поту! — Фрося умолкла, но взгляд ее выразил такое раздражение, что Костя поневоле упал духом.

Славная, тихая девочка, а вот ощетинилась, точно еж! Может быть, это и к лучшему: начала понимать глубину социальной несправедливости. И тут Костя впервые заметил, как выдаются из коротких рукавов армяка его большие руки в старых варежках, неумело заштопанных Гераськой, как заношен армяк, особенно убогий возле добротных одежд городских обывателей. И сразу по-иному неловко стало ему перед девушкой: ну не чудак ли! Просто-напросто стыдится она, хотя и сама не нарядная, разговаривать с ним на богатом празднике. Значит, льстит им, девчатам, внимание только видных кавалеров!

— Не сердись, Костя! — сказала Фрося ласковее, заметив его грустную задумчивость. — Я сама не пойму, что со мной творится. Но нельзя же всегда — до старости, до смерти — жить так, как мы живем. У маманьки кости вылезли из плеч от коромысла, от худобы. А ведь красивая была смолоду…

У Фроси даже слезы навернулись, такой затерянной и несчастной почувствовала она себя в этой шумной толпе, ожидавшей новых развлечений.

— Что же ты собираешься сделать, чтобы тебе жилось иначе? — спросил Костя, подавленный противоречивыми мыслями.

— Не знаю. Но все жду чего-то. Вроде чуда. Маманька сказывала: когда она еще девушкой была… Будто вышла она ночью во двор, и вдруг озарилось все голубым сияньем. Небо, до того вьюжное, черное, разверзлось у нее над головой, и идет оттуда этот чудный свет. Ни солнца, ни луны, а что-то белое и золотое… Будто крылья ангельские веют, будто ризы божьи приближаются. Маманьке молитву бы сотворить, попросить у господа жизни счастливой, а у нее голова от страха кругом пошла, и пала она наземь, как мертвая. А опомнилась, уж нет ничего, только метелица снегом шуршит в потемках. — Фрося замолчала. Как отраженье сказочного видения-сна, лился из ее широко распахнувшихся глаз яркий свет. — Нет, я бы не сробела. Я бы попросила за нас всех!

— Мистика… То есть самый настоящий религиозный дурман, — промолвил Костя угрюмо. — Счастливая жизнь не явится по божьему веленью. За нее бороться надо.

Не раз хотелось ему рассказать Фросе о партийной подпольной организации, да клятва, данная товарищам, сдерживала. А сейчас он решил твердо: нельзя такие тайны выдавать девочке, у которой невесть что бродит в голове. Больно уж она размечталась о какой-то легкой жизни! Этак недолго и до поисков богатого жениха. Кто же иной обеспечит ей возможность жить без горя и забот?

И вдруг Костя увидел давешнего казачишку в белой папахе. Сдав на казарменной конюшне скакуна, он шел в поредевшей толпе, то и дело, вытягивая шею, кого-то высматривая.

Фрося тоже приметила его. Сначала ей захотелось убежать, затеряться среди людей, но странное любопытство и подсознательное желание противоборствовать нагловатому казачьему офицерику пересилило, — она осталась на месте. И чем ближе подходил он, тем сильнее поднималось в ней чувство досады за свою недавнюю растерянность — чего ради оробела она перед ним?

Зато растерялся Костя: подружка детства, похоже, утаила от него знакомство с молодым хорунжим. Что-то особенное появилось в выражении их лиц, когда, подойдя к девушке, он молчком стал перед нею, будто загораживал, оттеснял ее от Кости Туранина, от зазевавшихся братьев.

Фрося не отступила ни на шаг, только слегка откинула голову. Плотно стиснуты губы, сурово нахмурены брови, но этот недоступный вид не обманул Костю. Он понял — боится Фрося выдать себя, вот и напустила гордыню.

Стремясь отвести ее от беды, Костя произнес сдавленным от волнения голосом:

— Пойдем, Фрося! Наши, наверно, уже ушли.

— А фейерверк? Бенгальские огни будут бросать, — напомнил Нестор Шеломинцев. — Сейчас самое гулянье начнется.

— Кому гулянье, а нам домой пора, — заносчиво и невольно грустно сказала Фрося: хотя озябла она, но ей, как и подошедшему Пашке, совсем окоченевшему, тоже хотелось взглянуть на эти бенгальские огни.

— Я вам сейчас тулуп достану, — пообещал Нестор, заметив, как вздрогнула девушка то ли от мороза, то ли от волнения, однако не двинулся с места, словно боялся, что она исчезнет, едва он отойдет от нее.

— Мне ваш тулуп без надобности. Подумаешь, какая забота! Пойдем, Костя, пошли, ребята, а то обморозитесь. Харитон-то где?

— Уходите? — спросил казак.

Фрося, охваченная смятением, ничего не ответила.

Звеня бубенцами, разлетались по улицам, над которыми уже сгущались синие сумерки, пары и резвые тройки. Кучера еле сдерживали застоявшихся рысаков.

6

— Причитается с тебя, Нестор? — спросил Антошка Караульников, похожий на батрака-молдаванина в надетой набекрень папахе, из-под которой выбивался целый ворох черных кудрей. Он был в засаленном полушубке и поношенных шароварах без лампасов, заправленных в подшитые пимы, но на лошади и без седла сидел, как настоящий казак; подогнал скотину к обледеневшей колоде у проруби и, пока работник-киргиз черпал и, расплескивая, лил воду под исходящие паром морды сгрудившихся коров, проехал немного рядом с Нестором. Лошади, коровы и овцы Шеломинцевых, сопровождаемые пешими батраками, уже двигались, ископытив широкий изволок, к станице, расположенной на высоком береговом бугре.

Нестор, ездивший к прорубям напоить коня, а главное, чтобы без помехи встретиться с Антошкой, рассеянно глядел на родные сердцу картины, впервые не решаясь на откровенный разговор.

Был час утреннего водопоя. Скрипели ворота на базах во дворах станицы Изобильной и в кардах — обширных загонах в пойме Илека среди высоких тополей, где за плетнями дымили саманушки «киргизцев-кормельщиков». Натужно, будто жалуясь, мычали волы и коровы, бойко блеяли овцы, важно шествовали знаменитые оренбургские козы, одетые, словно попонами, длинной шерстью, и лошади — звонкие конские табуны — спешили к пойменным озерам, заметенным снегом. Все богатство казачье выперло из-за высоких плетней Изобильной и «пригородов» ее.

— Как на параде! — сказал Антон, озирая живые потоки, хлынувшие по дорогам поймы между кардами и над яром, где горели червленым золотом окна вынесенной на видноту богатой станицы, которая называлась на Илеке офицерской. Почти в каждом доме отражалось в окнах по нескольку солнц, а настоящее — голое, без сияющей короны лучей, взошло над белыми лугами и облачно-седыми от куржака пойменными рощами и напоролось прямо на черные кресты, раскинувшие тонкие руки по бугру сурового — ни кустика — станичного кладбища. Кресты из полосового железа, звенящие на всю округу при отковке, упруго покачивающиеся летом на выбитой скотом голой земле от бешеного степного ветра. Есть и маленькие каменные надгробия с глубоко врезанными надписями — могилы станичной знати. Сейчас на кладбище снег, а между крестами краснота зари, как кровь, стекающая с края неба на сугробы. И на фоне этой красноты течет с бугра к старицам Илека еще один бурный поток — движется над выемкой дороги живая темная стена, унизанная острыми рогами.

Где еще, в каком поселке столько скота? Хотя гурты и табуны — гордость всего оренбургского казачества. А станица красуется на виду, как богатая невеста, не из хвастовства… Если крестьянские деревни прятались от летнего зноя и зимних буранов в укромных низинах у речек, то поселения казаков, как сторожевые дозоры, всегда ставились на юру.

— Нынче прощеный день у нас так прошумел — еле живы остались. Кислушки, самогона и медовки сотни бочат выдули.

Нестор опять промолчал. Красота зимнего утра, радовавшая Антошку, совсем до него не доходила.

— Ты чего такой тусклый сегодня? Или тоже малость переложил вечор?

— Ладно, если бы переложил…

— Тогда с чего? За джигитовку приз получил?

— Дали.

— Чем-то недоволен?

— Сам не знаю, должно быть, не выспался, — ответил Нестор, все еще стесняясь заговорить о полонившем его необычном чувстве к совсем незнакомой девушке.

С минуту молодые казаки ехали рядом молча. Очень разные по характеру, оба из богатых семей, они подружились еще в начальной школе. Потом Нестор учился в Оренбурге, а Антошка, понаведавшись несколько раз в станицу Краснохолмскую к дяде, растившему целый взвод сыновей-казачат, стал частенько задумываться, избегать молодежных гуляний. И когда в возраст вошел, вовсе сделался вроде умом тронутый: ни казак, радеющий о войсковой службе, ни гуляка — охотник до девок и зелена вина. То-то намаялся с ним папаня, войсковой старшина Семен Караульников. Станица Изобильная недаром называлась офицерской: казаки здесь жили сплошь зажиточные, заслуженные, хвалившиеся воинскими отличиями, и вдруг такая проруха не только для фамильной чести, но и для всего станичного круга! Отец — войсковой старшина, почетный человек, и дед — кряжистый дуб Тихон Захарович — служил старшиной. Знают, помнят оренбургские казаки и прадеда Антошки Захара Караульникова, храброго сотника, участника войны с турками и трехлетней Крымской кампании, а правнук, единственный наследник исконного казачьего рода, на сектанта смахивает.

Имел по этому поводу Семен Тихонович серьезный разговор с братом, обернувшийся неприятностью для любимца Краснохолмской молодежи учителя Николая Андреевича Шибрина, распространявшего среди своих учеников «каку-то запрещенну литературу». Учителя из Краснохолмской сбыли, но самовольство, посеянное им среди ребят, изжить не удалось. Вот и Антошка, видно, нахватался там, в семье брата, крамольных идей.

Сейчас прадеду его, Захару, перевалило за девяносто, и он больше сидит на печи, грея простуженные в походах кости. Но боевой задор в нем не иссяк, и, заслышав очередные сообщения о германце, об атаках и поражениях русской армии, бредет старый, подпираясь клюшкой, к сверстникам — обсудить невеселые новости с фронта.

Сбившись в кружок, ерепенятся седобородые, не раз смертью меченные:

— Бывалоча, езживали… Рубили врагов. Самой главной опорой были для царского трону. А теперь жидкий пошел народ, ненадежный. То-то и есть: надежа на них, как на вешний лед! Изменили фронтовики государю-то, бегут от германца, будто овцы сполошенны. И духу прежнего боевого нету.

Но хоть и сетуют, ропщут бородачи, а староказачий дух вовсе не выветрился в станицах. Большинство станичников фанатично преданы царям — небесному и земному, живут скудно, темно, скупо, копят богатство ради богатства, иногда прерывая это скопидомство несусветной пьянкой по поводу очередного семейного события или тезоименитства кого-либо из царской фамилии, а то и просто так — потешить душеньку.

Просторны и прямы, как по линейке проведенные, улицы станицы. Крепко сложены бревенчатые дома с кухнями в нижних, полуподвальных этажах, прочно, затейливо, точно добротные корзины, свиты высоченные плетни, умазаны рыжей глиной саманные ограды, и побелены во дворах летние кухнешки под крышами, крытыми чаканом . Домовито, даже нарядно выглядит станица, хотя возле домов ни садочков, ни палисадников: нет той моды у казаков, чтобы сажать деревья там, где сам господь бог не порадел их посадить. Только за ближней мельницей раскинулся в степи по оврагу Джеренксай яблоневый сад богатого станичника Масалинова, белым цветом — лунным разливом да шумливыми родниками приманивающий по весне станичную молодежь. Но насчет гуляний, особенно по ночам, здесь строго: быт искони устоявшийся, суровый. Кондовое казачество — от рядовых до заслуженных офицеров — в свободное от военной службы время с головой уходит в сельскохозяйственные работы. Такова традиция.

— Здорово наши старики обдурили киргизцев, — прервал непривычно затянувшееся молчание Нестор, сам дивясь своей нерешительности: делился ведь раньше с Антошкой каждой малостью. — Всего-то сажен на двести прорыли канаву, а сразу изменили пограничную линию.

— Да, пошел Илек по старому руслу под левым берегом. — Антошка снова окинул влюбленным взглядом заиндевелый лес, похожий вдали на клубящиеся дымчатые облака, белые равнины — луга, окраенные талами, — все общественное владение казаков. — Теперь сено и дрова через реку перевозить не надо. А почему ты про это речь завел?

— Потому, что думаю… не пришлось бы и мне курс жизни изменить, в другое русло укладываться.

Глаза Антошки заискрились.

— Которая тебя окрутила?

— Не нашенская она…

— Из другой станицы?

— То-то и беда, что вовсе чужого поля ягода.

Антошка рот разинул от изумления:

— Купчиха либо дворянка?

Нестор сразу развеселился:

— Дворянская барышня нам не подходит — чего ей тут среди навоза?.. Но и с дворянством легче было бы папане сладить, чем пустить в дом девчонку из рабочей семьи.

— Ох ты-ы! Тут твой есаул правда взовьется! Он тебе выдаст! Попомни мое слово: полетишь кубарем с родительского крыльца. Одно дело — невеста без приданого… другое — из рабочих, которые только и норовят бунтовать. С этого родитель начнет отповедь, а кубарем-то, чтобы любовь вытряхнуть. Нужна старикам наша любовь! Они привыкли детей спаривать, словно скотину. А как теперь твоя здешняя?..

7

Дорофея, крепкая, статная девка, вместе с замужней сестрой Алевтиной трепали коноплю под навесом сарая. Сестры как будто спорили своей наружностью: у Алевтины узкое матово-смуглое лицо, Дорофея издалека привлекала внимание ярким румянцем плотных щек и белизной выпуклого широкого подбородка, и брови у нее против Алевтининых черных шнурочков поражали щедрой гущиной, похожие на полоски колонкового меха, удивительно приставшие к ее огромным голубым глазам, полным задумчивой кротости.

— Телка породистая! — дразнила ее иногда Алевтина. — В кого ты уродилась?

Дорофея отвечала доброй улыбкой и бежала управляться по хозяйству. Любила она нянчить сестриных ребятишек, перебирать их легкие, как пух, волосы, играючи ворочала в печи ведерные закопченные чугуны. Алевтина же, неспособная по деликатному своему сложению к грубому труду, отлынивала от него, но хозяйство и дом держала в руках крепко. По местным понятиям двор Ведякиных считался почти захудалым: четыре лошади, три пары быков, пять коров да десятка три овец. Из шестидесяти десятин казачьего надела едва управлялись с пятнадцатью, остальные сдавали в аренду соседу Шеломинцеву.

По соседству Дорофея, находившаяся под опекой старшей сестры, подружилась с Нестором и его сестрой Харитиной. Вместе с детства выезжали они на покосы в пойме Илека или по ту сторону его в степях Киргизии, где казаки почти задаром брали у «киргизцев» неоглядные сенокосные угодья; встречались на полевом стане, где смыкались межи посевов богатея Шеломинцева и пашни Ведякиных.

Конечно, по достатку не ровня Ведякины богатому соседу, но какое дело до этого ребятишкам? Рослая Дорофея не хуже любого сорванца скакала верхом на лошади и при всей степенности характера умела ответить любому обидчику увесистой оплеухой, потому мальчишки-подростки уважали ее, а иные и влюблялись.

Что касается Нестора, то он был по-мальчишески увлечен тоненькой, гибкой, как девушка, Алевтиной, матерью четырех малых детей, обожавшей своего Демида, громоподобного урядника с вислыми усами до голубых погон и русым, пышно взбитым «виском». Дорофея это примечала, втихомолку плакала. Перед сестрой она сникала, безропотно подчинялась ей. Так, сама того не сознавая, подавляла Алевтина сестренку, батрачившую у нее в хозяйстве вместе с деверями — хромым Прохором и удалым красавцем Николаем.

Когда Демид приезжал на побывку, Алевтина забывала даже о детях, все время любовалась им, точно молодушка, милуя да развлекая, оберегала его не только от надсадной, но и легкой для такого силача работы, ходила с ним по гостям, таскала на гулянки, а Дорофея растила малышей, будто своих собственных, да так и осталась в домашней кабале совсем неграмотной, года не проведя в школе.

Только в одном чувствовала она себя равной с сестрой — когда на радость всей станице играли они песни. Тогда Алевтина даже уступала ей, вторя глубоким грудным голосом, а Дорофея расцветала, тревожа людей то грустью до слез, то нежностью или вызывая веселые улыбки. В такие минуты, казалось, нет предела власти и силе ее голоса, и станичники, привыкшие слушать ведякинских певуний, чуть не взбунтовались нынче, когда в их дворе наступило странное затишье. Но дело объяснялось просто. Явился с фронта Демид, да не на побывку, а насовсем, после тяжелого осколочного ранения, и Алевтина, всю тоску по нем изливавшая в песнях, ревниво заметив обаяние голоса заневестившейся Дорофеи, стала избегать петь с нею при муже. А Демиду было не до песен: засел под лопаткой осколок снаряда, и хоть цел с виду остался казак, однако прежней прыти поубавилось, в плохую погоду задыхался. Вот и списали.

Провоевав два с половиной года, он рад был уйти от греха. Как говорится: служил семь лет, заслужил семь реп — получил одного «Георгия», второго не вручили якобы за дерзость. Но кто кому дерзил? Командир армейской части ударил казака по лицу при попытке вступиться за своего станичника. Непривычное в казачьих войсках рукоприкладство золотопогонника чуть не вызвало «ответное действие», но — то ли на счастье, то ли в дополнение к перенесенной обиде — разорвался близко немецкий снаряд, и так шваркнуло Ведякина оземь, что из другого и дух бы вон, а Демид очухался и вот встал…

Дорофея мяла-трепала коноплю так, что пыль и кострика над мялицей вихрем летели. Простой снаряд на ножках, сделанный из двух дощечек на ребро, а между ними третья, подвижная — «било», — так и ломал, жевал грубые стебли. Сжимая сильной ладонью рукоятку «била», Дорофея встряхивала и отбрасывала в сторону похожий на конский хвост пучок кудели, совала на мялку полную горсть новых стеблей, а мысли ее были далеко: она думала о Несторе.

Алевтина, расчесывая кудель широким деревянным гребнем, тревожно поглядывала на необычно задумчивое лицо сестры, запорошенное серой пылью: жалея ее, боялась упустить из дому помощницу.

По-женски чутко давно приметила она, что не к деверям — Прохору или Николаю — и не ради Дорофеи зачастил в ее дом сын Шеломинцева, но только усмехалась тишком, пока не заметила, что у расторопной сестренки все валилось из рук, когда приходил Нестор. Однако сумела-таки Дорофея задеть его сердце нескрываемой влюбленностью и песнями; когда запевала, целый хор подчиняя своему голосу, подчинялся ей и Нестор, открыто восхищался ею. А в обращении был сдержан, ласковых слов не говорил, будто боялся зря ославить девушку.

«Не любит он меня, — с горечью думала Дорофея, — с городскими гуляет. Что я — деревня! Глаза по ложке, коса — целый сноп… Много мяса, да все шеина. А там барышни в корсеты затянуты, образованны, на музыку способны. Ручки-то у них, наверно, мягче да белей, чем у нашей поповны. Только-только приручила я своего соколика, да и упустила. Глаз не кажет — все в городе…»

Дорофея шумно вздохнула, отряхнула кострику с простого байкового платка, с обтерханной шубейки:

— Шабашим, что ли? Скоту корм задавать надо, а там и коров доить пора.

— Лежи, моя куделя, хоть целую неделю, — весело отозвалась Алевтина и приумолкла: в калитку ввалился Семен Тихонович Караульников.

— Помогай бог, красотки!

Брякнула шашка о подворотню, хрупнул притаявший за день снежок под добротным «гамбургским» сапогом — в полном параде явился вдовец — войсковой старшина. Конь его остался у ворот, ради форса не привязанный.

— Что это вы, никак, холсты ткать надумали? У нас в станице такое вроде не принято…

— И мы не собираемся ткачихами прослыть. Только козий пух прядем да шерсть, — задорно отозвалась Алевтина. — Да заехали хохлы из Кардаиловской станицы, у них тканье — суровье в почете. Из чакана и то рогожи плетут! Вот и сестренку мою подбили: зачем, мол, тако добро задаром выбрасывать — лучше ниток напрясть.

— Забогатеете сразу! — Караульников осклабился, показав крупные прокуренные зубы, посмотрел одобрительно на Дорофею. — А где ваш хозяин?

— По сено с братьями отправились, должны бы уже возвернуться. Да сами знаете, как оно на быках-то… — Алевтина тоже отряхнулась, красивым жестом поправила полушалок, и в будний день кашемировый с малиновыми и зелеными разводами по черному полю. — Проходите в дом, Семен Тихоныч. Может, чайку откушаете?

— Благодарствую. Чай для нашего брата военного — напиток несущественный. Мне, старику, приятней на вас полюбоваться.

— Ну какой вы старик! Не всяк молодой этак выглядыват!

Караульников в самом деле выглядел очень моложаво. Правда, раздался в поясе, но плотен и в плечах; благообразное лицо в окладе вьющейся бороды, придававшей его облику что-то поповское, гладко, как репа. Глаза с рыжинкой, со сторожким прищуром в тяжелых веках. Такого оглоблей не перешибешь.

Стоял он и смотрел в упор то на одну сестру, то на другую. Дорофее, глянувшей исподлобья, улыбнулся поощрительно: давно приметил старательность работящей девахи, добротную ее красоту.

«Что ему понадобилось?» — с чувством неловкости подумала Дорофея.

«Не высматриват ли невесту для Антона?» — Алевтина тоже насторожилась, как бы посторонним глазом окинула застенчиво потупившуюся сестру.

«Видная будет молодушка, дому настоящая хозяйка», — единодушно отметили про себя она и Караульников.

Но Семен Тихонович не о сыне радел, давно решив:

«Ничего Антошке не дам — не на ту стезю парень стал. Пусть-ка потянется теперь, заслужит».

О самом себе заботился Семен Тихонович:

«Пока я еще в полном соку, могу и молоду жену взять. Взамен непутевого сына других детей выращу».

— Пойду я? — пугливо спросила сестру Дорофея, теряясь под пронизывающим взглядом нежеланного, хотя и почетного гостя.

Даже Алевтина пришла в замешательство: чего он, старый хрыч, так смотрит на девку? Неужто думает, что впрямь за молодого сойдет? Года не прошло, как вторую жену — Антошкину мачеху — схоронил, а вроде опять ладит под венец пойти.

— Богатому человеку везде почет, и женщины вам все улыбаются, — продолжает Алевтина разговор, явно приятный гостю, делая вид, что не замечает стремления Дорофеи сбежать.

— «Все» — это ровным счетом ничего, а вот когда супруга дорогая приветит… Но посылат господь испытанье многогрешному, разорят семейный очаг. Наградил достатком, а разделить его не с кем. И то сказать: хоть работников держим, досмотреть за хозяйством некому; мое дело — служба царская, у Антона же ни к чему раденья нет. — И в отместку Дорофее, заметив оглядки ее на соседний двор, бросил будто вскользь: — Вот у Шеломинцева сын — орел! Нынче Софья Кондрашова — оренбургска королева красоты — такие авансы ему давала при всем честном народе. Невеста самая завидная: дворянка столбова, и придано за ней не мене пятисот тыщ да недвижимо имущество…

Заметив, что краски в лице Дорофеи поблекли, Караульников спохватился: не слишком ли он разговорился с женщинами, не уронил ли достоинство казачьего офицера? Но, с другой стороны, зачем молчать, если можно вовремя оброненным словом подготовить почву для решающего шага? Жалости к побледневшей Дорофее он не испытывал, а, наоборот, ужаленный неожиданно проснувшейся ревностью, упрямо добавил, пряча тлеющие угольки глаз:

— То, что Нестора городска жизнь прельщат, — не диво, а вот мой Антошка куда метит? В город не рвется и здесь чужой, а с работниками без догляду — горе. В страду я нынче двадцать человек нанимал, и все сам следи — не то растащат по нитке, по зернышку. Спасибо, батя — Тихон Захарыч вникат в дела, но старикам покой нужен. Вот и раскидывай умом…

Караульников вздохнул всей широкой грудью и умолк, давая возможность не очень говорливым при нем станичницам тоже раскинуть бабьими своими мозгами, к чему он речь клонил. Потом подвинтил кончики темных еще усов, важно надел кожаную на меху перчатку:

— Однако пойду я. Демиду передайте: после загляну.

— Фу-ты, какой пышный! — Алевтина с облегчением шевельнула узенькими покатыми плечами. — А он еще ничего, видный мужчина. Как он тебе показался?

Она лукаво посмотрела на сестру и прикусила язык: по лицу Дорофеи катились слезы.

8

О Софье, сидевшей, как царевна в дорогих соболях, в ложе на площади, Нестор и думать забыл. Зато не выходила у него из ума девочка, Фрося, которую он встретил в Форштадте. Насчет Дорофеи он не беспокоился: слава богу, ничем себя с ней не связал, а если раза два обнимал и целовал на гулянье — что с того? В играх многое допускается. Нет, Дорофею он ничем не обидел, ухаживал, как за другими девушками в станице, и только. Не так уж тянуло его к ней, да и жениться на бедной батя не позволил бы.

Как примет отец невесту из рабочей среды, Нестор представлял тоже хорошо. Но тут он готов был на любые крайности, хотя еще не выяснил ни отношения к себе своей избранницы, ни ее семейного положения. Почему это старики привыкли своей державной властью — без любви и согласия молодых — заключать брачные сделки? Может, дочка не дотянула до «барышни», с ребятишками в мяч, а то и в куклы играет, но пробьет час, и поведут ее под венец, боязливо-покорную, как овечку. С «кавалерами» разговор тоже недолгий.

Собираясь обратно в Оренбург (отпуск кончался завтра), Нестор бестолково бродил то по дому, где в чисто прибранных комнатах нежилось февральское солнышко, то по широкому двору с просторным навесом, под которым громоздились тарантасы, фургоны, глубокие кошевки, розвальни и санки, щегольские, с круто выгнутым передком. Посмотрел он, не видя, на все эти добротные повозки и пошел к утепленной летней кухне, будто привлеченный живо повалившими из трубы клубами дыма, но на полпути свернул к высокому амбару с пристройкой — клетью, куда укладывали спать после бурной свадьбы старшего брата Михаила с его молодайкой. Сейчас оттуда доносились азартные в торговом споре голоса отца и татар-покупателей, и это остановило Нестора, еще не готового для серьезного объяснения с родителями.

«Фрося-то ничего ведь мне не сказала. Я-то нужен ли ей? Вдруг она уже просватана…»

Глядя на прочно, по-хозяйски устроенный двор, Нестор вспомнил рассказы о женитьбе папани. Как загнанный заяц, метался по этому двору, спасаясь от побоев отца и старшего брата, семнадцатилетний Григорий Шеломинцев, не хотевший ехать к венцу. Так и венчался весь в синяках, со слезами на глазах. А сейчас вон как шумит, охрипший с похмелья, того и гляди, вытолкает татар взашей. Но те не из робких и свое возьмут.

Вот уже работники стали выносить на помост перед амбаром и клетью тюки грязной овечьей шерсти и гремящие на морозе, широко распластанные бычьи, бараньи, козьи шкуры.

Мать, черноглазая, нос кнопочкой, проплыла из кухни в дом с жаровней в руках, и чем-то вкусным пахнуло на Нестора. Дородностью Домну Лукьяновну бог не обидел, но она легко носила свое плотное, большое тело. Нестор вспомнил, что злые языки поговаривали, будто отец, который был моложе жены лет на семь, гулял от нее раньше и крепко ее поколачивал. Однако она судьбой была довольна, сора из избы не выносила, запретив и детям рассказывать о семейных вспышках. Только с невесткой Аглаидой ужиться не могла, и Михаил еще до ухода на фронт поселился с женой и двумя малышами на степном хуторе. Там они и жили до сих пор, приезжая в станицу только в банные дни. Баня, топившаяся по-белому, тоже стояла в переднем дворе, окруженная башнями кизяков, поленницами дров и хвороста. Младшая сестра Харитина выносила из ее дверей колодки с узлами отжатого белья, исходившего паром на морозе, проворно ставила их на сани, пока работница Айша — здоровенная, как солдат, киргизка, в туго подпоясанном бешмете — заводила в оглобли смирного мерина. Закончив нелегкое свое дело, Харитина подлетела к Нестору, все так же в задумчивой нерешительности ходившему по двору.

— Уже собрался, братец? — спросила она, любуясь его молодецки-воинским видом. — А мне маманя такой урок задала, что я и поговорить с тобой толком не успела. Смотри, каку гору мы с Айшой накрутили, будто век не стирались. Да и то баушка все строжится: половики побей вальком, сполосни да опять поколоти. Больно-то мне нужно зазря силу у проруби мотать!

Нестор, еще не выведенный из глубокого раздумья этим щебетаньем, с удовольствием смотрел на вертлявую курносенькую сестренку, но слова ее отскакивали от него, как горох от стенки.

— Ты бы не больно спешил. Не уйдет твой Оренбург! Мы через часик-другой управимся на речке, тогда я тебе такое расскажу!.. — скороговоркой сыпала Харитина.

В коричневых глазах ее так и прыгали чертенята, пухлые губы готовно складывались в улыбку, хотя в присутствии родителей она казалась тихоней. Она была без рукавичек, влажные после банной парной духоты светлые волосы, завиваясь колечками, налезали на байковый платок, из-под длинной стеганой юбки блестели на валенках новые галоши — подарок Нестора. Словом, прачка хоть куда!

«Оставлю им свою женку, они и ее запрягут в эту чертову бричку!» — мелькнуло у Нестора.

Вот Харитина — прямо из бани, накинув на нижнюю рубашку юбку, побежит потная к проруби на старице Илека и будет под морозным ветром полоскать белье в ледяной воде.

«Наши-то привычные, а Фросе каково будет?» — точно о вполне реальном деле продолжал раздумывать молодой казак.

— Ты вроде чумовой сегодня? — заметила Харитина и сразу забеспокоилась. — Или случилось что? О чем ты закручинился?

— Насчет женитьбы соображаю… — бухнул Нестор.

Харитина от неожиданности присела:

— Уже разговаривал с батей?

— А ты откуда знаешь, что я собираюсь потолковать с ним?

— На вот! Разговоров тут было-о, ровно на станичном круге!

— О чем… разговоры?

— Да о женитьбе…

— Чьей женитьбе-то? — всполошился Нестор, очнувшись от своих мечтаний.

— Знамо, не Антошкиной. О тебе прикидывают, решают. Неонилу Одноглазову батя в невестки прочит.

— Пусть он ее за себя возьмет!

— Ой, как можно! — Харитина пугливо оглянулась на поднавес у амбара и клети, где росла да росла груда мерзлых кож и гора грязно-серой и черной шерсти. — Услышит, он тебе задаст!

— Ничего он мне не задаст! Не те времена. Самому-то не больно поглянулось, когда его палками под венец загоняли.

Забыв про обед, не простясь с родителями, Нестор прошел во внутренние дворы — базы, отгороженные один от другого плотными плетнями. В крытых базках сразу за баней гомонила птица. Особенно надрывались, кричали гуси и утки, тосковавшие по раздолью озера Баклуши, куда их не пускали с тех пор, как мороз сковал его водное зеркало, соединив и забереги речушки, меж которых, шевеля, точно щука темной хребтиной, долго двигалась в овраге тугая струя беренксайских родников. Так и рвались к прорубям, горластые, не боясь унырнуть под лед. Рядом за плетешком хрюкали свиньи, дальше густым паром исходили коровьи и воловьи базы.

Сквозь устоявшийся кисловато-теплый запах навоза пробивался тонкий, но сильный аромат лугового сена, наваленного на крышах базов, напомнивший Нестору о веселом раздолье летнего сенокоса. Но это мимолетное воспоминание лишь усилило горечь обиды, вызванной грубым прикосновением близких людей к впервые возникшей мечте о счастье, еще не совсем осознанной, но уже дорогой, — и оттого сжалось сердце, защипало, заело глаза. Однако Нестор только крякнул, словно ударил клинком по лозе, и рванул ворота конского база, где стоял его Белоног.

Привязанный к яслям конь по шагам сразу узнал хозяина и, оборачивая, насколько можно, голову, потянулся к нему, приседая на пружинистых точеных ногах, колыша длинным, пышо расчесанным хвостом.

Закинув поводья, Нестор обнял его крутую шею, прижался к ней лицом и сказал, жалуясь и осуждая: — До каких пор так будет? Столько добра нажили, а для души нет ничего — одна жадность неукротимая.

9

В Оренбурге во всех церквах благовестили к вечерне. Однообразный звон одиноких колоколов плыл над затейливыми особняками богачей, добротно сложенными казенными зданиями и уютными домиками мещан, щедро украшенными кружевом деревянной резьбы. Звонили и в Форштадте с его по-военному строгими, прямыми кварталами, и на убогих рабочих окраинах.

После закрытых на болты оконных ставен в дремотных предместьях весь центр города показался Нестору сплошным сияющим торжищем. Ярко струили желтый свет на утоптанные, заснеженные улицы витрины бесчисленных магазинов и лавок. Скрипел снег под ногами прохожих и полозьями саней. Расфуфыренные барышни выходили с пакетами из зеркальных дверей, кокетливые, в пышных горжетах и отороченных мехом ботиках, выглядывавших из-под длинных платьев, семенили к своим выездам. Заманчиво светились огромные окна «электротеатров» и кафе, где чинно сидела за столиками «чистая публика», и тронутые морозными узорами стекла ресторана, откуда цыганский хор вдруг выбросил бесшабашно-разгульный напев, прозвучавший как вызов мерному церковному благовесту. Рвали струны гитар бешеные пальцы гитаристов, мелким бесом рассыпался, звенел бубен, сливаясь с гомоном хора, подхватившего песню.

Старушки, ковылявшие к вечерне в Петропавловскую церковь, суетливо взметывая руками из-под шалей, открещивались:

— Свят! Свят! Да воскреснет бог!

— Во время великого поста и то дерут горло, проклятые!

— Не туда крестишься, мамаша! — озоруя, крикнул выскочивший налегке бледноликий подросток в кожаном фартуке, перебегая улицу с целой связкой воблы и пивным жбаном. — Там заведение господина Трошина.

— Ах, паскудный мальчишка! Уши оторву… — грозил еле стоявший на ногах захудалый обыватель, похоже, чиновник, уволенный от должности. — Уши паршивцу желторотому…

— Ладно уж… Проходи, проходи, господин хороший, — говорил солидный дворник, отводя пьянчужку от своих ворот: не ровен час, забьется в хозяйский двор, а мороз… потом греха с полицией не оберешься. — Уши огольцу пусть мастер да подмастерье правят, коли отец с матерью до ума его не довели.

«Кто во что горазд!» — подумал Нестор.

Разминулся с казачьим дозором, рысившим на резвых лошадях, и тоже посмотрел на окна трошинского «заведения». Вход к женщинам не с главной, Николаевской, улицы, а с соседней, где всю ночь над крыльцом горит красный фонарь.

Нестор был здесь однажды в компании подвыпивших офицеров. Запомнились узкие и высокие комнаты с причудливыми рамами окон, странно сочетавшихся с иллюзорностью жизни, скоротечно, лихорадочно и дико протекавшей в них. Жалкими показались Нестору ярко накрашенные юные женщины, быстро переходившие в разряд грязных шлюх, которыми кишели по ночам закоулки и подворотни Оренбурга. А сейчас впервые пришло в голову, что вроде бы не место этому борделю на главной улице, недалеко от церкви и губернского суда. Но через один квартал четырехэтажный шантан «Декаданс», а напротив — громада Кафедрального собора.

«Хитро попы говорят: не согрешишь — не покаешься».

Сдав лошадь дневальному по конюшне, Нестор в состоянии беспокойной отрешенности от привычной обстановки, нехотя направился в казарму. Тоска по черноглазой незнакомке, о которой он знал только одно, что ее зовут Фрося, обуяла его с новой силой. Образ ее следовал за ним неотступно, и, то стараясь стряхнуть это наваждение, то целиком отдаваясь его очарованию, он твердил, звал про себя:

«Фрося! Фросенька!»

Если бы не предстоящее дежурство, махнул бы через забор. Но куда? Где искать молоденькую девушку в огромном ночном городе? Не на условленное свидание бежать!.. Может, она спит уже, разметав по подушке тяжелую косу, — рано ложатся в рабочих пригородах: заводские гудки поднимают до рассвета. Фрося! Кем ей приходятся те парни, с которыми она ушла из Форштадта? Обаянием чистой юности веяло на Нестора при воспоминании о нежном румянце и черном блеске глаз в опушенных белым инеем ресницах. То сердито смотрела, то затаенно-ласково.

«Найду. Возьму ее за себя. Пусть батя хоть ремней из меня нарежет — не хочу и думать о Неониле. Засватал… Ведь надо сообразить!»

Когда Нестора раньше срока вызвали на дежурство, он не удивился: теперь все так и должно быть, иначе куда деваться от небывалой тоски-тревоги?

— Срочно в распоряжение начальника гарнизона!

Через несколько минут взвод уже гнал вскачь по улице, спугивая с мостовой редких в это время прохожих, которые шарахались в стороны, оскользаясь на льду, образовавшемся после проезда водовозов.

10

В штабе начальника Оренбургского гарнизона суматоха, необычная для позднего вечернего часа. Офицеры с бумагами бегают по коридорам рысцой, громыхают сапоги, звенят шпоры, по лестницам — топот обвальный: шашки казачьи и офицерские сабли с затейливыми эфесами то и дело пересчитывают ступени.

— Видно, что-то приключилось, — сказал Нестору торопливым шепотом станичник Изобильной Николай Недорезов, высокий, тонкий, сутуловатый от своей долговязости. — Ей-бо, неспроста тут така заварушка! Может, замиренье на фронте вышло?

Нестор отмахнулся:

— Замиренье? Жди, пожалуй! Везде только и слышишь: «До победного».

Адъютант начальника гарнизона, как ураган, налетел на есаула, прискакавшего со взводом, и мигом — только стук да бряк по коридору — исчезли оба. А минутой спустя есаул, багровея и неестественно выкатывая глаза, — отчего вид у него был совершенно идиотский, — осипшим тенорком командовал:

— Недорезов, Шеломинцев, срочно доставить пакет в архиерейский дом! Лично вручить епископу Мефодию. Головченко, Конобеев — в войсковое правление, Нечеухин, Чигвинцев — к атаману Оренбургской станицы! Аллюр три креста! Ответа не ждать! Сбор здесь, в вестибюле. Коноводом — Травников.

«Видно, и впрямь что-то стряслось, — заинтригованный сумятицей в штабе, подумал Нестор, взметнувшись в седло. — К епископу! Не вздумал же гарнизонный жениться на несовершеннолетней! Это уж моему бате с Одноглазовым пришлось бы тащиться с подарками к отцу Мефодию, раз они Неонилу мне определили: ей только пятнадцать недавно минуло».

 

В архиерейских палатах тишина. Люстры погашены, лишь блестят дорогие оклады икон, озаренных неугасимыми лампадами, да отсвечивает позолота на лепке потолков и в багетах, струящих переливчатый шелк гардин. На мягкой мебели дремлют тени, выступают узоры паркетов и ковров, да еще запахи напоминают об обыденном обиходе необычного дома: в трапезной яблоками пахнет и тмином, повсюду легкое дыхание ладана, тимьяна — богородской травы, в опочивальне отдает настоем хвои и чуть-чуть розовым маслом.

Все располагает к отдыху, раздумью, молитве.

Но тяжко, тревожно на душе епископа Мефодия. Далеко за пределами оренбургской епархии известен он как ревнитель веры православной, книжник и златоуст, одаренный искрой божьей. Отовсюду приезжают верующие — послушать его пламенные проповеди; устрашенные своей греховностью, падают ниц перед амвоном, а получив отпущение, внеся посильную лепту для храма, отправляются восвояси — копить новые грехи и умножать славу проповедника.

Глядя на богатые киоты, заполнившие весь угол обширной опочивальни, Мефодий возлежал на пуховиках, выпростав поверх пухового же атласного одеяла нестарые, еще цепкие руки, рассеянно поглаживал перстень с большим аметистом, переливавшимся лилово-красными огоньками в отсветах лампад, пылавших перед образами. Сей камень в древности считался священным талисманом, чудесно исцелявшим от пьянства, и не раз проверил его действие епископ, сам суеверный в душе, — словно печать, прикладывая перстень при благословении, когда брал зароки от алкоголиков.

Алексий, служка архиерейского дома, преданный Мефодию, как собака, и уже изрядно потучневший на богатых хлебах, притулясь на скамеечке у затененной лампы, читал епископу…

Нет, не Святое писание читал он, а последние петроградские газеты и журналы, заполненные корреспонденциями с фронтов, известиями о различных беспорядках. Епископ слушал и хмурился, нервно теребил холеную бороду, веером лежавшую на груди.

Не только церковником считал он себя, а и государственным деятелем, особенно когда сочинял свои проповеди. И уже присматривался к нему издали зорким глазом московский митрополит Тихон, горячий сторонник реформ Столыпина и ярый черносотенец, один из организаторов «Союза русского народа».

По сродству душ отвечал ему симпатией Мефодий, который тоже понимал, что зажиточные крестьяне-хуторяне станут прочной опорой для царской династии. Признавал он и необходимость погромов… Недаром сам царь Николай был почетным председателем «Союза русского народа» и наравне с Пуришкевичем платил туда членские взносы.

Опять надвигались на страну смутные времена…

«Триста лет царствовал дом Романовых. Гордо шел по волнам истории корабль Российской державы. А сейчас? Все не то. Война несчастливая, затяжная. Голодные бунты. Смута гнездится повсюду: на заводах, среди крестьянства и — страшно подумать — в войсках. Не стало трепета и покорности. Трещат даже вековечные устои церкви православной. Откуда сие? — с горестью размышлял Мефодий. — Какие плевелы злые посеяны в народе? И кем? Военными ли поражениями и разрухой? Непотребством ли тех, кто позорит царскую семью? Каждое ничтожество, каждый раб последний скалит зубы в скверной ухмылке. И нет твердой, властной руки, нет силы, противоборствующей кощунству».

Что это там Алексий вычитывает еще? О доходах монастырских и землях церковных?.. Вот оно, наглое посягательство! Сколько годовых получает архиерей? Ну, допустим, триста тысяч рублей. Много? Но ведь и забота у него — мировая печаль. Взять хотя бы епархию оренбургскую — пятнадцать монастырей, семьсот двадцать пять храмов. Обо всех нужно попечение иметь.

— Кто же осмелился… Кто назвал церковь святую самым крупным помещиком?

— Социалисты, отец Мефодий! Большевики, — сказал Алексий, нежно упирая на «о»; приподняв голое, как у евнуха, лицо со спадавшими из-под лиловой скуфейки русыми, реденькими, но длинными кудряшатами, с благоговением посмотрел на епископа.

— Вот кого надо уничтожить! — заерзав на перине, как на дерюге, усеянной колючками, выкрикнул Мефодий. — Чтобы помину от них, злопыхателей, не осталось! Это они подстрекают крестьян жечь и грабить помещиков, значит, монастыри и храмы божии тоже начнут жечь! — Он хотел еще что-то присовокупить, но вдруг замер: послышались необычные в это время торопливые шаги по дому, а потом легкий стук в дверь.

— Во имя отца и сына и святаго духа…

У порога — согнутая в поклоне фигура управителя архиерейского дома, и отлегло у Мефодия от сердца, только смотрел еще тревожно, вопрошающе:

— Вас… к вам казаки нарочные от начальника гарнизона.

Оплывшие под бородой щеки епископа мелко задрожали от волнения, в глазах опять метнулся страх: ночной гонец — черный вестник несчастья.

— Пакет у них… велено в руки лично.

— Проси… Нет, подожди, непотребно… Сам выйду. Алексий, одеться!

В широко распахнутые двери, ведомый под руки (оно и не мешало: так теснило в груди, что от удушья подкашивались ноги), он вышел важно, в черной камилавке и строгой домашней рясе с золотым крестом на груди. Едва приблизясь, благословил, осеняя крестным знамением низко склоненные молодые стриженые головы с казачьими чубами над левым виском.

Казаки приложились к холеной руке, ощутив холодок фиолетового камня в массивном перстне. Хорунжий, стройный и плечистый, с ликом архангельской красоты, близко взглянул светлыми, как слеза, строгими глазами. Но пакет подал почтительно:

— Ответа ждать не приказано.

Забоявшись вскрыть послание сразу, епископ помедлил в нерешительности и, любуясь Нестором, повторил про себя машинально, а потом и с восторгом чьи-то чужие слова: «Вот они, казаки, самые верные сыны России. Соколы вольные и смелые».

Вслух спросил на сибирский лад:

— Чьих ты будешь-то?

— Сын есаула Григория Шеломинцева из станицы Изобильной, ваше преосвященство. При крещении наречен Нестором.

— Ну добро, дети мои. Благодарствую. Идите с богом.

С неожиданной завистью к молодым отец Мефодий посмотрел, как уходили казаки с папахами в руках, поддерживая шашки, пошевеливая слегка разведенными сзади полами кавалерийских полушубков, туго опоясанных ремнями. Широкоплечий, но узкий в поясе хорунжий Шеломинцев и со спины выглядел необыкновенно складным. Вздохнув без облегчения, Мефодий взвесил тощий конверт на ладони, взглянул через него на свет, оторвал полоску по краю, и сразу будто ударило по глазам, а пол так перекосился под ногами, словно покачнулась сама твердь земная. Испуганные служка и управитель дома тотчас же подперли епископа с обеих сторон, но он, устыдясь проявленной слабости, уже совладав с собой, посмотрел отчужденным взглядом и не сказал — уронил слова, как пудовые гири:

— В Петрограде революция… Государь отрекся от престола…

11

«Они носятся с идеей Учредительного собрания, а мы решим по-своему, по-ленински», — думал Александр Коростелев, шагая по улице, подбеленной свежевыпавшим снегом, и с веселой насмешкой поглядывая на шпиков, шнырявших среди горожан, толпившихся у ярко освещенных витрин магазинов и возле афишных тумб.

«Подслушивайте, записывайте, а кому фискалить будете? Скоро весь город, да что там — весь мир зашумит об одном: в России революция. Сбросим царя, значит, и охранку его, извечного врага народа — жандармерию, — тоже побоку».

Коростелев шел в магазин общества потребителей, издавна использовавшийся для сборищ оренбургской социал-демократии. Под видом заседаний по поводу кооперативных дел там обсуждались вопросы партийной организации. Председателем «потребиловки» был брат Коростелева Георгий.

Мысль о том, что скоро жизнь пойдет по-новому, звучала в душе Александра как музыка, и оттого праздничными казались ему улицы Оренбурга, радовал предвесенний ветер, дышавший простором степей, и звезды, светло горевшие над редкими уличными фонарями. Александр любил музыку. В детстве, которое он провел в Самаре, у него был редкостной силы и красоты голос, и он, мечтая стать певцом, пел в соборном хоре. С замиранием сердца, с горькой мальчишеской завистью крутился он иногда у подъезда театра во время спектаклей или концертов приезжавших на гастроли знаменитостей. Закутанные в душистые меха примадонны и артисты в черных фраках и белоснежных воротничках казались ему людьми совсем из другого, прекрасного мира, и он, гордый, даже заносчивый в своем мальчишеском стоицизме перед невзгодами жизни, со всех ног бросался, если им требовалась какая-нибудь услуга.

Однажды известный в городе скрипач, которому он купил сигары, тронутый лихорадочным волнением мальчика, дал ему полтинник на билет. Саша не устоял перед искушением и, вместо того чтобы отнести деньги матери, купил билет на галерку. Он сразу высмотрел «своего скрипача» среди черно-белой массы оркестрантов, но потом они как бы исчезли, и Саша Коростелев остался один на один с музыкой. Это была Девятая симфония Бетховена, буквально потрясшая мальчугана.

Рассказывая о ней матери, он вдруг заплакал:

— Там тоже хор, но это совсем не то, что в церкви, мама. Я даже забыл, где нахожусь…

Мать погладила его по голове жесткой от работы рукой и вздохнула:

— Нарядная, красивая жизнь в театрах, только не для рабочих людей она, сынок.

— Теперь, если мы не оплошаем, все будет для рабочих. И театры тоже, — сказал Александр вслух, прислушиваясь к возникшему в памяти звучанию музыки Бетховена: музыкальный слух у него был исключительный, а голос пропал после жестокой простуды в детстве.

Очередное заседание правления прервала телеграмма из Петрограда от Кобозева, сообщавшего о победе Февральской революции. Социал-демократы были подготовлены к необходимости назревшего переворота, но известие о нем вызвало настоящий взрыв радости.

Глядя на брата Георгия, Александр взволнованно сказал:

— Нам надо немедленно обсудить вопрос о выборах в Совет. Теперь все зависит от нашей решимости.

— Само собой, — подхватил слесарь Андрей Левашов, которого рабочие любовно звали Андрианом. — То, что царя опрокинули, еще полдела. Если власть перейдет к буржуазии… народу легче не будет. Не зря оренбургское начальство утаило от нас вести о перевороте. Оно-то, поди-ка, сразу поинтересовалось, что обозначали пробелы в последних центральных газетах. Почему были перебои с телеграфной связью?

— Это мы выясним и строго спросим с тех, кто утаивал от нас правду. — Александр помолчал, крепко сжав твердые губы, на сухощавом лице его с небольшими рыжеватыми усами резче обозначились покрасневшие скулы. — Сейчас я иду в редакцию. Завтра появятся в газетах сообщения о свержении царизма. Начнутся, конечно, митинги: и в гарнизоне, и на предприятиях, и на городских площадях. Мы по примеру наших товарищей в Петрограде должны создать комитет по выборам в Совет рабочих депутатов и установить в Оренбуржье Советскую власть. Соберемся сегодня небольшой группой в помещении редакции «Оренбургского слова» и составим текст обращения к народу.

— Надобно в нем разъяснить, что соглашатели вместе с буржуями хотят сделать парламент вроде Государственной думы, — сказал слесарь Константин Котов.

«Пошлем Константина в казармы на митинг гарнизона. На него можно положиться — любое задание выполнит, — решил Коростелев, хорошо знавший Котова, который пришел в главные мастерские после демобилизации и сразу принял горячее участие в партийной работе. — С людьми поговорить умеет, особенно развернулся с тех пор, как стал посещать наши общеобразовательные курсы».

Курсы эти были организованы в 1915 году Кобозевым и, как коростелевская «потребиловка», связывали большевиков с трудовым людом Оренбурга, являясь фактически школой рабочих агитаторов.

— Но когда Совет начнет работать, ему понадобится свой печатный орган, — напомнила Мария Стрельникова, работница консервной фабрики.

— Насчет выпуска новой газеты мы с Петром Алексеевичем уже загадывали, — ответил Александр. — Когда из-за притеснений стало невозможно работать в «Оренбургском слове», мы договорились о замене его новым издательством. Меньшевики и эсеры нас поддержат, да еще как постараются, чтобы закрепить там свои позиции! Борьба с этими попутчиками нам предстоит жестокая. Надо почаще напоминать народу о той предательской роли, которую они сыграли в Петербургском Совете в девятьсот пятом году. Это по их вине Петербург безмолвствовал, когда Москва сражалась на баррикадах.

12

Жандармы знали, что в газете «Оренбургское слово» вместе со всеми демократами сотрудничают большевики, и держали ее под постоянным надзором. Десятки филеров охранки дежурили на улице, обшаривая взглядами каждого, кто подходил к дому. К выходящим из дверей «подозрительным лицам» сразу приставали «хвосты».

— Вел за собой шпика до самого порога. Как прилип возле депо, так и тащился след в след. До чего же грубо, бездарно они работают! Ну, хотя бы для блезиру, как говорится, соблюдал дистанцию! — сказал Семен Кичигин и, потеснив сотрудников, толпившихся у стола, достал из карманов почту, полученную через проводника скорого поезда Москва — Ташкент.

— Ничего, дорогой наш друг, вам не привыкать! А жандармы действительно уже одурели от усердия, раскидывая свои тенета, — шутливо-утешающе отозвался редактор, принимая корреспонденцию из рук в руки и торопливо, даже с жадностью просматривая обратные адреса. — Ну-ка что там делается? У нас в Оренбурге идет какая-то скрытая закулисная возня. Тревога носится в воздухе, а связь с центром нарушена. Уж не новый ли прорыв на фронте?

— Возможно, но дипломатическая попытка умолчать об очередном поражении была бы просто нелепой, — возразил Кичигин и оглянулся на вошедшего Александра Коростелева, запыхавшегося то ли от волнения, то ли от быстрой ходьбы. — Что случилось?

Коростелев, расцветая светлозубой неудержимой улыбкой, обвел сияющим взглядом всех работников редакции:

— Только что на заседании правления кооператива мы получили телеграмму от Петра Алексеевича… Трудно поверить, но ведь сообщает Кобозев! В нашей стране произошла революция, Николай Романов свергнут с престола.

Несколько мгновений в комнате стояла тишина. Потом все сразу заговорили наперебой, засмеялись, бросились целовать друг друга и качать Коростелева. Подхватив оброненные им телеграммы, Кичигин начал читать их вслух.

Петр Алексеевич писал, что после захвата Государственной думы в Петрограде создан Совет рабочих и солдатских депутатов, а на улицах столицы и в Москве еще идут бои между рабочими и юнкерами.

«Как в девятьсот пятом году», — подумал Александр и вдруг совсем близко увидел одного из лидеров оренбургских меньшевиков, вытиравшего глаза и губы белоснежным платком с видом восторженного умиления.

— Тоже до слез растрогались, — заметил Александр, а сообразив, что тот тянется и к нему с поцелуем, поморщился, даже в такие радостные минуты памятуя, что с меньшевиками надо держать ухо востро.

Но уклониться не удалось, и Александр был заключен в рыхлые теплые объятия «лидера».

Истово расцеловав его, тот сказал с привычным ораторским пафосом:

— Дожили до светлого дня! Не зря боролись, не щадя живота своего!

Возражать не приходилось: действительно дожили, и насчет борьбы тоже сказано уместно, но Коростелев прекрасно понимал, что меньшевикам, как и эсерам, будет не по душе рабочая власть.

И, не испытывая противную сторону (что было совсем не в его характере), а наступая, Александр Коростелев сказал:

— Нам надо экстренно созвать здесь, в помещении редакции, группу социал-демократов, чтобы разработать план совместных действий.

— А именно? — Матерый соглашатель мгновенно остыл и уже не с восторженной, а с брюзгливо-усталой миной тяжело опустился в кресло, притерся к его спинке плечами. — Что вы имеете в виду?

— Нужно немедленно обсудить вопрос о выборах в Советы по заводам и предприятиям.

— К чему такая поспешность? Вопрос серьезный и требует предварительного широкого обсуждения в печати.

Александр снова как будто ощутил объятия этого «милого» друга и крепко провел по лицу ладонью, словно хотел стереть следы его поцелуев.

«Вот как вы запели, когда возникла необходимость решать на практике насущные проблемы революции!» — подумал он, а вслух сказал:

— Вопрос действительно серьезный, но он давно проверен практикой революционной борьбы. Самотек и двойственность в политике во время переворота недопустимы… Судите сами: царя уже нет, а монархисты стреляют в рабочих. Чего же прикажете ждать?

— Созыва Учредительного собрания, — категорически заявил меньшевик, — только оно может определить форму народовластия.

13

Сообщения в газетах о свержении российского самодержавия произвели на горожан поистине ошеломляющее впечатление. Давно уже в народе ходили разные слухи о царской семье. Насчет Распутина и его отношений с царицей судили и рядили все, кому не лень. Но каково было собственными глазами увидеть напечатанное черным по белому: «Государь отрекся от престола!»

Городской митинг возник почти стихийно. Огромные толпы людей спешили по улицам туда, где под открытым небом была наспех сооружена трибуна. Шли солдаты гарнизона, нестройно, грозными колоннами двигались с окраин рабочие, а потом хлынули пестро одетые обыватели, интеллигенция, гимназисты. Все были охвачены одним восторженным порывом:

— Ура! Да здравствует революция!

Трибуна превратилась в островок среди шумного людского моря.

Ораторов объявилось много. Александр Коростелев стоял среди железнодорожников, ревниво следя за выступающими, которые высказывались сразу по два и даже по три человека.

Люди, стоявшие позади, все равно ничего не слышали, но лица их светились радостью.

Только казаки, прискакавшие для «поддержания порядка», но не получившие приказания разгонять демонстрантов, с молчаливым недоумением посматривали вокруг.

Все смешалось: речи большевиков, меньшевиков, эсеров, кадетов. И вовсе беспартийные, никому не ведомые говоруны лезли наверх, с охотой подсаживаемые близстоящими.

— Форменная стихия: кто во что горазд! — сказал Александр брату Георгию, косо посматривая на каких-то интеллигентов и нахальных купчиков, которые тоже кричали свои приветствия революции, источали слезы умиления и целовались, будто в Христов день. Георгий усмехнулся презрительно, но благодушно.

— Распинаются за свободу для своей касты.

Он был в отличном настроении. Даже разгром булочной, устроенный утром его подшефными из Нахаловки и с мельницы Зарывнова, не омрачил ему праздника.

— Это уже прошлое, когда люди должны у хлеба умирать с голоду! — сказал он Александру. — Ведь не ювелирную лавку разграбили, не банковскую контору, а ради куска насущного для детей разбили витрины. Конечно, и давнее ожесточение прорвалось.

Он был не такой высокий, как Александр, зато плотнее, пошире лицом, и лишь с первого взгляда разительно напоминал брата тем особым родственным сходством, когда на самом деле нет почти ни одной схожей черты.

— Пускай выговорятся. Сейчас на каждый роток не накинешь платок: у всех накипело, — сказал Андриан Левашов. — А у буржуазии сразу возникла смычка с эсерами и меньшевиками. Вроде медовый месяц начался — от поцелуйчиков аж губы вспухли. Поглядим, что они запоют, когда мы предложим начать выборы в Совет.

Александр уже стоял на краю трибуны, стиснув в руке шапку, смотрел на обращенную к нему тысячеглазую притихшую толпу.

Ветер, еще по-зимнему холодный, но уже дышавший свежестью первых проталин, шевелил его коротко подстриженные волосы, холодил лицо, пылающее страстной решимостью. Рабочие Оренбурга хорошо знали и любили его, известен он был и солдатам гарнизона, а остальных просто заставила насторожиться необычная наружность этого волевого, смелого человека.

— Товарищи, граждане! — громко сказал он, почти не слыша своих слов, так гулко билось его сердце. — Приветствуя революцию, мы сразу должны подумать о практических задачах, которые она поставила перед нами. Страна находится в очень трудном положении. На нас надвинулись разруха, голод. Мы безнадежно увязли в кровавой войне. Требуют своего немедленного разрешения вопросы о мире с Германией, о передаче земли крестьянам. Все эти задачи, жизненно важные для миллионов людей, легли теперь на наши плечи, и мы обязаны создать власть, которая сможет разрешить их по-настоящему раз и навсегда. Такой властью являются Советы рабочих и солдатских депутатов, созданные самим народом во время революции девятьсот пятого года. Мы, большевики, уже поместили в газетах обращение о выборах и призываем вас немедленно выдвигать своих депутатов. Да здравствуют Советы!

Последние слова Коростелева утонули в обвальном шуме аплодисментов, гвалте и свисте.

— Где же тут свобода и равенство? — зычно заорал протодьяконским басом буржуа в добротном пальто и бобровой шапке. — Господа, посудите сами: Советы рабочих и солдатских депутатов… А кто же в них будет представлять остальных россиян, которые не служат в армии и не работают на заводах? Говорите, власть теперь должна быть народная? А даже насчет крестьян умалчиваете! Нет уж, граждане большевики, лучше нашу думу сохранить, пока Временное правительство решит, как быть дальше.

Это выступление тоже было заглушено криками, и гневными и одобрительными.

Переждав, пока люди чуть угомонились, Коростелев сказал:

— Будут обязательно в Совете и крестьянские депутаты. А вашей думе не бывать, потому что в нее трудящимся никакого доступа нет. Товарищи, сегодня вечером митинг в земской управе, а завтра в главных мастерских, где мы создадим комитет по выборам и начнем избирать депутатов. Следуя примеру Петрограда, по всей России — в городах и в селах — народ устанавливает Советскую власть.

— А мы не народ разве? — крикнул толстяк.

— Вы — гласные городской думы, те, которые стояли над народом. Плохо вы «думали», раз довели страну до разрухи и голода.

Со слесарем Андрианом Левашовым — бригадиром сборочного цеха, настоящее имя которого было Андрей Ефимович, — Александр подружился сразу, когда поступил токарем в главные мастерские. Оба они были рабочими высокой квалификации, оба состояли в одной партийной подпольной группе.

Андриан во время японской войны находился в действующей армии, вернулся в звании фельдфебеля, но остался для железнодорожников своим человеком. Ребятишки вроде Пашки Наследова и Гераськи Туранина особенно почитали его как бывшего военного: подкараулят по дороге домой и, поспевая вприпрыжку за мощным пышноусым ремонтником, расспрашивают о пушках, об атаках, о гибели крейсера «Варяг» и «хитрых япошках».

— После митинга пойдем к вам в Нахаловку, — предложил ему Александр, придя на другой день в главные мастерские. — Надо собраться активу у кого-нибудь из наших и обсудить вопросы, требующие немедленного решения.

— Соберемся у Туранина, у него землянка большая.

— Отлично.

Федора Туранина, молотобойца кузнечного цеха Коростелев особенно запомнил во время протеста против попыток жандармов закрыть газету «Правда», которая существовала благодаря денежной поддержке рабочих.

«Тяжелыми трудами и жертвами создали мы свою газету. Поддерживать ее сборами, коллективной подпиской — наша прямая обязанность… Только при этом условии бешеные атаки реакции будут бессильны задушить пролетарскую газету», — так написали оренбуржцы в своем письме, отправленном в «Правду» в 1914 году.

Письмо с приложением денег в контору газеты «Путь правды» было изъято петербургской охранкой, и из департамента полиции полетела в Оренбург депеша с приказанием «принять меры к выяснению через агентуру лиц, участвовавших в сборе денег». После этого у братьев Коростелевых сделали обыски, но доказательств для «дела» не обнаружили. Зато у Федора Туранина нашли несколько листовок со словами текста, напечатанного в «Правде»:

«Мы, оренбургские рабочие, были тоже виновниками появления на свет божий газеты „Правда“. И когда наше родное детище взывает к нам: „Батько, слышишь ли?“ — тут мы не можем молчать. Мы должны громко крикнуть: „Слышим, детко“».

Федора забрали. Сам начальник губернского жандармского управления взялся допрашивать его, чтобы выяснить, кто еще участвовал в сборе денег, но Федор молчал, а когда его стукнули раз-другой, неожиданно улыбнулся:

— Без своей газеты нам никак нельзя. Кто же нам укажет правильный путь борьбы за справедливость?

Расходившийся начальник затопал ногами и «самолично» ударил Туранина подсвечником, да так ловко угодил, что чуть не отправил на тот свет. Залитого кровью Федора вынесли из кабинета. Зато перестаравшийся жандарм, побоявшись скандала с нахаловцами, поспешил замять дело и отпустил молотобойца домой.

— Дай срок, тяпну и я его как-нибудь, — пообещал Федор в своем кругу. — У меня он не подымется.

Народу в паровозосборочный цех набежало столько, что митинг пришлось проводить под открытым небом на территории мастерских, перекрещенной рельсовыми путями и обнесенной высоким плотным забором. Чтобы дать возможность высказаться ораторам, общими усилиями подкатили вагонную платформу.

Попросив слово, Александр Коростелев, только что получивший от Кобозева новые сообщения, сказал:

— В Петрограде уже идет сговор между временным комитетом, организованным в первый день революции при Госдуме, и соглашательскими лидерами из Петроградского Совета. Они создали совет министров из представителей крупной буржуазии и помещиков. По иностранным делам Милюков (кадет, как известно), военный и морской министр — Гучков, а министром юстиции — Керенский… Знакомые все имена! Председателем совета министров назначен с царского благословения князь Львов — он же министр внутренних дел. Царь Николай утвердил это своей подписью второго марта, когда подписал и отречение от трона в пользу брата Михаила…

Слитный, мощный гомон голосов, злые выкрики, свист словно взорвали толпу, тесно обступившую трибуну-платформу.

— Чтобы сохранить завоевания революции, нам надо создать крепкую народную власть, — продолжал Александр Коростелев, когда улеглась буря негодования. — Прежде всего давайте организуем комитет для выборов в Совет депутатов…

И хотя меньшевиков и эсеров набралось на митинге предостаточно, они не выступали против создания Совета, опасаясь разоблачить себя перед рабочими. Когда стали выдвигать людей в комитет по выборам, формовщик Илья Заварухин назвал первым Александра Коростелева.

— Мы скинули грязную шубу, а ее вывернули наизнанку и нам же обратно суют: предлагают в цари то Михаила, то Константина, — говорили рабочие. — Нет уж, теперь мы сами лучше рассудим, чего нам надобно.

Александр стоял на трибуне вместе с другими активистами. Сверху был виден как на ладони городской вокзал за пустырем. По другую сторону рельсовых путей возвышалось большое депо. Митинг у рабочих-деповцев прошел утром хорошо. А у других? Александр с тревогой посмотрел на кирпичные заводы, красневшие справа за пустырем, на штабеля бревен и досок у дороги, идущей к Сакмаре, где находился «Орлес». Пока шла война, всех недовольных рабочих немедля отправляли на фронт, а вместо них приходили на заводы, чтобы избежать мобилизации, сынки кулаков и городской буржуазии, засорявшие пролетарскую среду, А тут еще меньшевики и эсеры!

14

— Пойдемте к Туранину, — сказал Левашов Александру после митинга, — я его предупредил.

Подбежал Лешка Хлуденев, белобрысый, по-стариковски сутулый слесаренок, с целой пачкой газет:

— Вот первый номер «Зари», которая будет выходить вместо «Оренбургского слова». Написано: «Орган Совета рабочих депутатов», а выборы-то мы еще не везде провели.

— Проведем, не беспокойся. — Александр взял газеты и стал раздавать товарищам.

Он был рад тому, как быстро наладился выпуск газеты, хотя сразу определилось, что меньшевики и эсеры, которые имели в партийной организации Оренбурга подавляющее большинство, получат численный перевес в Советах.

«У них ораторов много и весь актив — интеллигенты, владеющие пером. Забьют они нас, пожалуй, и на страницах газеты», — подумал Александр.

Семен Кичигин, опоздавший на митинг, сказал с раздражением:

— Буржуазия не дремлет: уже образовала сегодня губернский гражданский комитет общественной безопасности. В него вошли представители городской думы, наши «друзья» социал-демократы, крупные капиталисты и купцы. Этот гражданский комитет учредил милицию, куда зачислена вся прежняя полиция. Каково?

— Пошли в Нахаловку, там поговорим. — Александр подхватил Семена под локоть. — В Петрограде тоже установилось что-то неслыханное: с одной стороны — Советы, с другой — органы буржуазного Временного правительства.

— Какого еще Временного правительства?

— Самого контрреволюционного. Да, да! Ты послушал бы, что у нас творилось на митинге, — народ за Советы, а буржуазии царя подавай. Кобозев передал по прямому проводу, что выступления Милюкова и Гучкова за «императора Михаила» вызвали настоящий взрыв возмущения среди петроградских рабочих и солдат.

— Наши-то сегодня тоже взорвались, — напомнил Левашов.

— Не потерпит народ возврата к монархии, — сказал Георгий Коростелев, по-новому приглядываясь к рабочему поселку, к которому они приближались. — Да и мы не допустим этого.

Улицы Нахаловки раскинулись между длинным забором главных мастерских и подножием Маячной горы, за которой протекает красавица Сакмара. Там, на берегу Сакмары, дачи богатеев, Богодуховский монастырь и склады «Орлеса». Выше, километрах в семи, — станица Берды, бывшая столица Пугачева.

Неказисто, на взгляд приезжего человека, выглядит Нахаловка — засыпные домишки из вагонной шалевки да землянки, построенные как попало в голой степи. Тут и днем-то не весело, а ночью в черный, вязкий мрак городского предместья, где ни единого фонаря, даже жандармы не суются в одиночку. Во время арестов полиция и казаки действуют здесь скопом, выворачивая обысками наизнанку рабочие жилища. Но прямо из-под носа ищеек скрытыми тропками-лазейками уходят «бунтовщики». Поэтому железнодорожники дорожат своим поселком, в котором живет немало и орлесовцев. Тут все за одного, один за всех.

Гордятся нахаловцы и громогласным гудком паровозоремонтных мастерских. Трижды в сутки — ранним утром, в обед и вечером, когда кончается десятичасовая смена, — тревожит он город, поймы Урала и Сакмары и окрестные степи. По всей округе отмечают время по этим гудкам.

— Здорово мы тут обосновались! — весело сказал Левашов. — Кое-кому не глянется, властям особенно, а нам любо. Для хозяев и полиции Нахаловка сроду была бельмом на глазу. В девятьсот девятом году хотели ее стереть с лица земли. Приехали пожарные команды, чтобы сжечь наши «дворцы». Казаки прискакали, полиция собралась для острастки. А тут как взревел заводской гудок, как посыпали из цехов рабочие… Тысяч до трех сбежалось спасать Нахаловку. Ну и отступили фараоны и лампасники.

— Отступили потому, что помнили еще девятьсот пятый год, — сказал Александр Коростелев. — Лет полсотни назад всех бы перепороли и землянки завалили. Пороли ведь тогда казаков, которые не хотели переселяться на новую укрепленную линию в степях по Илеку. А вас не тронули, чтобы не вызвать нового восстания.

— Зато бандитами обозвали, хотя мы не на ихнее позарились, а вольность свою под собственной крышей защитили.

Входя в землянку Туранина, Александр Коростелев подумал, что в самом деле единственной отрадой такого жилья было то, что оно являлось убежищем от шпиков: кругом свои, верные люди.

Собрались, как и прежде, при плотно занавешенных окнах. Оглядывая знакомые оживленные лица, Александр вспомнил занятия на курсах, где предметы по общему образованию сочетались с острыми политическими темами. Его всегда радовало стремление передовых рабочих к знаниям, их уважительно-любовное отношение к книге и задушевному слову агитатора.

Однажды жандармы, частенько наведывавшиеся к курсантам, явились на беседу Александра Коростелева «Кому выгодна война?».

Заслышав стук их сапог в коридоре, Коростелев стал превозносить энергию и деловую хватку российских промышленников и богатых купцов, попутно сообщив о баснословных прибылях, которые они получали.

Жандармы зорко осмотрели аудиторию, где сидело больше сотни железнодорожников, но когда уставились на лектора, то лица их поскучнели: блюстителей порядка взбадривали только крамольные речи.

Глянув на форменные фуражки, проплывшие за окнами, Коростелев снова обратился к слушателям:

— Представляете, что творится?! Страна совершенно обескровлена и разорена, а война приносит громадные доходы. Кому? Конечно, не солдатам — защитникам отечества. Война — нажива для богачей. А что остается народу?!

— Бунтовать! — откликнулось разом несколько голосов.

— Кажется, все в сборе, — сказал Федор Туранин Левашову и, поймав его взгляд на Ефима Наследова, сидевшего у стола, шепнул, прикрывшись широким ковшом ладони: — Напрасно ты сомневаешься. Он хоть и прислоняется к эсеришкам, но не выдаст. Его не отваживать, а, напротив, приблизить надо, чтобы мозги у него прояснились.

Александр Коростелев, тепло поздоровавшись с хозяйками, хлопотавшими возле русской печки в окружении своих ребятишек, тоже подсел к столу.

— Значит, три дня рабочие и солдаты вели уличные бои в Петрограде, а за их спиной шли сговоры деятелей Совета с буржуазией, — говорил Кичигин, взволнованный новостью, услышанной от Коростелева. — Не успела революция победить, а эсеры и меньшевики ее уже опять предали и продали.

Ефим Наследов слушал молча. Имея свое «особое мнение по политическим вопросам», он редко встревал в споры потому, что избегал столкновений с Федором. Вообще ему казалось: незачем ломать копья партийным руководителям социал-демократов. Все они за революцию, все против тирании, и надо уважать свободу слова, печати, мнения. Зачем подгонять членов партии под одну колодку, как это делают большевики? И однако, рассуждения Кичигина задели Ефима Наследова за живое.

— При чем тут эсеры? — не выдержав, спросил он.

Александр Коростелев удивленно, даже сердито шевельнул бровями, но пояснил сдержанно:

— При том, что они и меньшевики от имени Петроградского Совета заявили: управлять будет Временное правительство, которое состоит из капиталистов.

Ефим стушевался было, нахохлился и тут же спросил с задором:

— А вот… народ намечает выбрать тебя, Александр Алексеич, председателем Оренбургского Совета… Ты как себя поведешь: разгонишь местную думу ай нет?

— Это будут решать депутаты Совета, а не председатель единолично. Одно могу сказать наверняка: фракция большевиков поведет твердую политику против любых попыток установить парламентскую монархию. Поэтому мы сейчас сразу должны наметить ряд мероприятий. — Александр запустил руку в карман пиджака, извлек сложенный восьмушкой листок бумаги. На днях управление Ташкентской железной дороги получило из Петрограда такую телеграмму: «Железнодорожники! Старая власть оказалась бессильной. Комитет Государственной думы, взяв в свои руки оборудование власти, ждет от вас удвоенной энергии». Подписано членом Госдумы Бубновым. Дана из министерства двадцать восьмого февраля, а управление Ташкентской дороги запретило начальникам станции обнародовать эту телеграмму! Потом ее все-таки напечатали под шумок. Дескать, не все разберутся, где Госдума, где Временное правительство. Там были министры, и тут министры. Тем более что сегодня в центральной печати Временное правительство уже изложило свою программу.

— Значит, таили вести о революции, чтобы дать своим время захватить власть!

— Кто же, кроме царя, утвердил князя Львова председателем совета министров?

— Какая программа у Временного правительства?

Георгий Коростелев сказал, приковав к себе общее внимание:

— Временное правительство собирается проводить ту же политику, что и Госдума при Николае. Прежде всего — довести войну до победного конца, второе — выполнять договора с союзными державами. Насчет передачи земли трудовому крестьянству, восьмичасового рабочего дня и других наших требований решение откладывается до созыва Учредительного собрания.

— Выберем Совет, а эсеры и меньшевики будут проводить в нем свою политику, — возмущенно крикнул Илья Заварухин.

— Неверно говоришь: выбирать будем не ради их политики: надо сразу мобилизовать рабочих на борьбу против буржуазии и помещиков. Скоро приедет Ленин из-за границы, и все пойдет по-хорошему. — Александр Коростелев вспомнил последние статьи и письма Ленина и просветленно улыбнулся: теперь никто не помешает ему вернуться домой.

15

— Задача номер один. — Александр Коростелев слегка склонился над столом, и все подались к нему, загородившись плечами от женщин и ребятишек в тесном кругу. — За злоупотребление властью, за скрытие от народа телеграмм о свержении самодержавия, полученных первого марта, надо отстранить от должности начальника Ташкентской железной дороги, начальника службы движения и старшего механика телеграфа.

Смуглое, строго красивое лицо Семена Кичигина повеселело было, но сразу точно дымкой подернулось:

— Каким же образом это осуществить?

— Сразу после выборов пойдете в депо: ты, Туранин и Георгий Алексеевич. Поднимете вопрос на рабочем собрании. И немедля поставим его на утверждение Совета. — Александр исподлобья прицелился взглядом в опешившего Ефима Наследова. — А вы как думаете?

— Я-то? Да с великой бы охотой убрал их. Но… — Ефим предостерегающе поднял руку. — Больно уж начальство-то того… Большое начальство! Как его опрокинешь?

— Опрокинем — голосом народа и его справедливой властью. Вторая задача не менее важная: арестовать начальника гарнизона и начальника губернского жандармского управления. — Коростелев повернулся к Туранину, обнял его за плечи. — Твой давний приятель, Федор!

Туранин широко, конфузливо улыбнулся, потрогал застарелый шрам на лбу:

— Точно! Давненько мы познакомились с начальником жандармерии. Я бы его не только арестовал, а и приголубил, чтоб он забыл, как на допросах нашему брату кровь пускать!

Александр Коростелев тоже улыбнулся, но, представив сомкнутый воинский строй, построжел.

— Этот вопрос надо ставить на митинге солдат и офицеров. Там запросто можно пулю схватить… Поэтому туда пойду я.

— И я! — заявил Левашов.

— Меня возьмите, — с видом, не допускающим возражения, сказал Константин Котов.

— Я тоже пойду, — вызвался Илья Заварухин. — Димитрия Саликова возьмем с собой. Он, как участник событий пятого года, с солдатами поговорить сумеет.

— Сначала побеседуем в казармах, а потом пусть солдаты сами решат вопрос на митинге и тоже обратятся в Совет, чтобы там рассмотрели их предложение.

«Вот как можно все повернуть! — изумленно подумал Ефим Наследов. — Тут, правда, зевать не приходится: не то буржуазия мигом нас околпачит».

— А кто столкнул царя с трону, Александр Лексеич? — спросил Гераська, вместе с Пашкой сидевший у печки, заметив, что серьезный разговор за столом, похоже, закончился.

— Царя кто столкнул? Да сам упал, как гнилое яблоко с ветки, — отозвался Ефим Наследов.

— Гнилое яблоко — точно, но древо-то царской династии пришлось крепко тряхнуть, чтобы сбросить эту гниль, — поправил Коростелев, которому уже приходилось разговаривать о политике с нахаловскими мальчишками.

Только женщины: тетка Палага — жена Туранина, Фрося да Евдокия Арефьевна — ее мать, не выказывали интереса к государственным событиям, поглощенные хлопотами в кухоньке.

Избушка, которую Наследовы снимали под квартиру, совсем разваливалась, поэтому праздничное угощение — в складчину — готовили в землянке Тураниных. Здесь было и просторнее. Сестренок Гераськи, двух крохотных девочек, тетка Палага сунула на печку, посулив им кусок круглика, чтобы сидели смирно. Неизбалованные дети тихонько играли, пеленая в лоскутья бабки, отданные им Гераськой, изредка свешивали вниз косматые головенки — терпеливо наблюдали за суетней поварих.

Евдокия Арефьевна резала на мелкие кусочки свинину для кругликов, Фрося чистила и нарезала ломтиками картофель. Платок, повязанный по-старушечьи, затенял ее лицо, пальцы почернели от картофельной шелухи — пройдешь, не приметишь. Но когда она, привлеченная громким восклицанием за столом, обернулась, то даже Александр Коростелев, суховато-сдержанный в общении с женщинами, засмотрелся на нее.

— Дочка? — спросил он Туранина. — Быстро растут ребятишки! Вчера еще бегала кроха, а глядь, уж совсем невеста.

— Это моя, — с гордостью сказал Наследов. — Что, не похожа? Бывает… Евдокия у меня рыжая… Сыми с нее платок, и лампы не надо — словно солнышком осветит. И ты в ту же масть отдаешь, Александр Алексеич. А не родня. — Ефим захохотал, довольный собственной шуткой. Улыбнулись и остальные. — Детями бог не обделил. Только жить негде. Позарез новый дворец надо, да земля-то еще мерзлая. Придется до тепла погодить, а там землянушку артелью сделать. Знаешь, ведь как у нас водится: чтобы печь и кровлю за одну ночь…

— Поможем артельно, ежели не будешь к эсерам таскаться, — полушутя обещал сосед Илья Заварухин. — Приготовь только кирпич да глину. Печку мигом слепим, а там — пускай явится хоть вся городская полиция (тьфу ты, теперь ведь в милицию обратили ее господа гласные!). Пусть соберется — жилье уже будет законное.

Тут распахнулась дверь, и в облаке морозного пара в землянку втиснулись, легкие на помине, три новоиспеченных милиционера, блестя пуговицами и пряжками ремней. Постовой Игнат Хлуденев, частенько наведывавшийся в жандармерию, осмотрел сборище маленькими на широком лице глазками; увидев братьев Коростелевых, недовольно поморщился.

— По какому случаю… изволили собраться? — Но вопрос его прозвучал без уверенности, скорее для проформы.

— По случаю дедушкиных именин, — ответил Наследов.

«Сроду дедушка Арефий не говорил про именины», — подумал Пашка, который тоже никогда не интересовался этим: не было в заводе у рабочей семьи вспоминать о днях рождения.

Однако мальчишки давно уже усвоили правило: ничему не удивляться и в разговоры взрослых не вмешиваться, особенно при чужих людях, а полицейский Хлуденев рабочему поселку вовсе чуж чуженин; даже родные братья — Кузьма, токарь в мастерских, и младший, Лешка, — терпеть не могли этого родственника и держали от него в секрете свои дела. Потому Пашка только сжал губы, чтобы не засмеяться.

«Поминки по царю будем справлять», — вертелись у него на языке слова Федора Туранина. Царя уволили, а они ходят как ни в чем не бывало да еще спрашивают: «По какому случаю собрались?»

Милицейские помялись у порога, шныряя глазами по сторонам, и, тесня друг друга, горбя в дверях широкие в добротных шинелях спины, перекрещенные ременной сбруей, подались на улицу.

Тогда Пашка и Гераська снова повели носами в сторону печи, прислушиваясь в то же время к разговору старших о политике.

Тетка Палага, выглядевшая настоящей богатыршей в своем пестром бумазеевом платье, командовала приготовлением пирогов — кругликов, самого лучшего блюда у оренбуржцев. Родом она из цыган, любит гадать на картах, украдкой от мужа и Кости покуривает и обязательно угощает Пашку, когда стряпает. Поэтому он дал себе слово, что, как только начнет зарабатывать деньги, купит ей в подарок цветастый платок или новые карты.

Круглики, приправленные луком и лавровым листом, посажены в печь. Их подают к столу с пылу с жару… Разломят верхнюю зарумяненную корку, и каждый будет брать ложкой на свой кусок картошку и мясо из горячей сковороды, у Пашки даже слюнки потекли от такого заманчивого предвкушения.

А женщины накинули полушалки, кацавейки и метнулись на улицу, вильнув подолами широких юбок. Тетка Палага — в казенку — купить бутылку сладкой наливки да штоф водки, Наследиха — к себе в погреб — принести квашеной капусты и огурцов. Решили сотворить еще «на скорую руку» постный пирог.

Доглядывать у печки осталась Фрося.

— Я нынче на масленой пробовал круглик с сазаном. Вот вкусно! — похвастался Пашка.

— Пирог с солеными огурцами да картошкой тоже хорошо. Когда остынет, как грибной, — прошептал Гераська, следя, чтобы сестренки, учуявшие, точно голодные зверята, запах жареного, не свалились на пол.

16

— Все-таки что теперь будет? Нам Советы нужны, буржуи за старое цепляются… Миром-то навряд ли поладим? — спросил Георгия Коростелева Федор Туранин.

Заварухин, собиравшийся свернуть цигарку, просыпал табак, не замечая этого, придвинулся поближе:

— В самом деле, две разные власти образовались, и может настоящая междоусобица произойти.

— Пока дойдет до междоусобицы, нам придется размежеваться с меньшевиками, которые продолжают тормозить рабочее дело, — задумчиво сказал Георгий Коростелев.

— И то! На словах они за народ, а на практике только вредят, — горячо откликнулся Котов.

— Однако они за Советскую власть, — осторожно, будто пробуя ногой тонкую корку льда, вступил в разговор Ефим Наследов.

— Стремятся к одному — утвердить свое влияние в Советах, — возразил Александр Коростелев. — Но если они получат в них большинство, то Советы только тем и будут отличаться от Думы, что заседать в них станут не сами господа, а их ставленники. Вот и получится под видом демократии сплошной обман трудового народа.

— Понял? — опять зашептал Гераська, обвив руками тощие, но сильные плечи дружка и встряхивая его. — Я маленько начинаю разбираться. Ведь в самделе чепуха получится, ежели буржуи и Советскую власть присвоят. Юров и Зарывнов портрет Николая таскали на молебны? Таскали. А теперь заместо него управлять возьмутся? Значит, мельницы, заводы при них останутся? А нам чего? — Гераська вскинул патлатую голову, но вдруг присмирел, задумался: — Может, это… революция-то понарошку? Только разговорчики? Жандармы-то, как и раньше, ходют… Ведь царь!.. Может, сидит еще на троне. Сколько силы надо, чтобы спихнуть его! У него слуг было — тысячи да войска, поди, миллиенов пять…

— Было, да сплыло. Солдаты теперь тоже против него, раз воевать не хотят. Чего им царь: генералов и то не слушаются. Я хотел…

Что он хотел, Пашка не успел сказать: вернулись хозяйки — тетка Палага с двумя полуштофами, Наследиха с мисками огурцов и квашеной капусты, — и сразу у печи поднялась суматоха.

— Куда ты смотрела, растяпа? — набросилась Наследиха на Фросю. — Ведь наказывали тебе: жар от загнетки отгрести, как зарумянятся, заслонку приоткрыть.

Тетка Палага стучала ножом по обгоревшим кругликам, пробовала отскрести с них пригар, махала отымалкой и чуть не плакала. Глядя на нее, надули губы и заревели девчонки: светленькая Кланька по-младенчески звонко, заливчато, цыгановатая, трехлетняя Антонида — басом.

— Чем твоя головушка бедовая занята? — Наследила дернула за косу растерявшуюся Фросю. — Али заснула? Неужто дым да чад глаза не ели?

— Дыму здесь и до того было полно, — попробовала защититься Фрося.

— Полно… — Тетка Палага оглянулась — лица мужчин были едва видны в сизом тумане. — Тоже хороши! — напустилась она на своего политика, подошедшего унять дочерей. — Круглики аж обуглились — никто и не расчухал.

— Экая досада! — дружно вздохнули за столом.

— Наше дело кипело, да на льду пригорело!

Дальше: Часть вторая