Маленький Виппер
Маленький Виппер действительно был не самой светлой головой среди нас, абитуриентов. Но это был упорный и добросовестный юноша. С математикой он справлялся хорошо и обычно получал пятерки. Осенью он по собственному почину целый месяц занимался графическим интегрированием, и директор Лепнер, который преподавал у нас математику, хоть и усмехнулся, однако старания его оценил. Но устные предметы давались ему нелегко: он их просто вызубривал наизусть. Снисходительно зевавшему господину Мэннику он рассказывал про французскую революцию, точно повторяя слова учебника, написанные господином Мэнником. Труднее всего давались ему языки. За исключением латыни. Очевидно, соотношение логичного и алогичного в этом языке отвечало складу ума Маленького Виппера. Во всяком случае, он всегда получал у обычно смотревшего волком господина Кримма твердую четверку, а нередко и полновесную пятерку. С эстонским языком дело обстояло хуже. На протяжении нескольких лет господин Каури ставил ему почти одни тройки. Но странным образом господин Каури, который был старше нас на какие-нибудь десять лет и уже в силу своей молодости держался весьма формально и холодно, теперь, когда мы вышли в гимназии на финишную прямую, вдруг заметил старания Маленького Виппера, и по эстонскому языку Маленький Виппер стал получать чаще всего четверки. И по немецкому и английскому языкам, то есть у господина Шварца и мисс Найт, его старательность обычно поощрялась хорошими или даже очень хорошими отметками. Но у monsieur Ледуте, у нашего француза, он терпел хроническое фиаско. С полупрезрительной, полу снисходительной усмешкой monsieur Ледуте, разумеется, ставил ему тройку. Но ни в коем случае не больше:
«Vipere, mon ami — tu es suffisant! Suffisant comme toujours!» — восклицал monsieur Ледуте, обращаясь к Маленькому Випперу, — это было уже давно заранее известно, — и смеялся, обнажая сверкающие белые зубы, фальшивые, о чем мы стали подозревать лишь тогда, когда случайно узнали, что он приближается к шестидесяти.
Только Маленькому Випперу suffisant было совсем не suffisant. Потому что ему хотелось оказаться среди четырех или пяти абитуриентов, оканчивающих cum laude. А для этого в аттестате среди пятерок могло быть только несколько четверок и желательно по наименее существенным предметам, но, упаси боже, ни одной тройки, тем более по такому предмету, как французский, который был у нас самым важным иностранным языком и вообще по традиции Гранберга если не пуп земли, то нечто к этому близкое.
Да-а, если бы меня спросили, чем Маленький Виппер обращал на себя внимание у Гранберга, я бы задумался. Многие годы он оставался маленьким, смуглым, живым и острым на язык мальчиком. А за лето перед девятым классом он как-то сразу вытянулся и оказался в классе одним из самых длинных. Разумеется, прозвище Маленький Виппер за ним осталось. Оно осталось бы за ним, вырасти он даже до двух с половиной метров. Ко времени окончания гимназии он был все таким же тощим, таким же несколько необычно смуглым, с таким же птицеподобным лицом, как на иконах, озабоченными желто-карими глазами, сосредоточенным, нервным и немного педантичным юношей. Его точность, разумеется, была достойна уважения, но порой она раздражала («Пеэтер, ты обещал мне принести сегодня словарь Кырва?» — «Ох, дьявол… Забыл… Завтра принесу». На что Маленький Виппер, качая головой, мычал: «Ммм…»). И именно это покачивание головой и его «ммм» действовали на нервы. Потому что это говорилось сознательно свысока: Маленький Виппер никогда своих обещаний не забывал. Он мог позвонить мне в половине двенадцатого ночи: «Пеэтер, я обещал тебе принести завтра в класс «Мифологию» Эйзена. Я проискал несколько часов, но так и не нашел. Непонятно, но ее нет. Так что завтра я не смогу ее принести. Нет-нет-нет! Чтобы ты зря не надеялся. Извини». И голос у него — и не только по телефону — бывал какой-то напряженный и тусклый. У него было неблагополучно то ли с гландами, то ли с чем-то еще, что часто его донимало. На шее с выступающим кадыком он носил для тепла повязку, сшитую его матерью из синего шерстяного шарфа.
Что касается домогательств Маленького Виппера cum laude, то в какой-то мере это можно было отнести за счет тщеславия. У меня не было ни малейшего представления о том, как распределялся семейный лимит тщеславия у Випперов. И я долго этим совсем не интересовался.
Папа Виппер был, кажется, геолог, или геодезист, или что-то в этом роде, он часто находился в отъезде и ни разу в гимназии не появлялся. Дома у них я никогда не был. Госпожу Виппер, маленькую подвижную женщину с темными испуганными глазами, я несколько раз встречал на лестнице. Например, когда у нас проходило занятие литературного кружка, а в нижнем зале шло родительское собрание. И вопрос о том, в какой мере явный спурт Маленького Виппера ради cum laude был его собственной идеей, или кого-то из родителей, или их общей, честно говоря, меня не касался. Матери и прежде и сейчас, как правило, более честолюбивы, чем отцы, они придают большее значение внешним успехам своих детей. Я не говорю, что отцам неведомо родительское тщеславие, только в отцовском тщеславии центр тяжести в другом. Если перенести это на шкалу ценностей гранбергской гимназии, то матери, точнее, примитивно тщеславные матери (ибо были и другие) жаждали, чтобы по наиболее важным и изысканным предметам, например по французскому языку, их сыновья получали высокие оценки, чтобы умение носить одежду, держаться и танцевать привлекали к ним внимание других матерей и их дочерей. Отцы, то есть тщеславные отцы, направляли свои wishful thinking скорее на то, чтобы из их юнцов в дальнейшем получились руководители отделов, директора, генеральные директора, дипломаты, министры, во всяком случае, денежные и влиятельные люди.
О дальнейших планах Маленького Виппера я ничего не знал. Кстати, согласно условиям приема в университет, аттестат зрелости cum laude освобождал от вступительных экзаменов только тех, кто поступал на факультеты, где число претендентов не превышало числа мест. Однако практически таких факультетов не было. Так что никакой пользы, кроме неопределенной и немедленно забытой чести в день окончания, от cum laude не предвиделось. Но Маленький Виппер приступил к делу серьезно, два семестра он вел осаду крепости на вершине горы со всех направлений. И казалось, действительно, к ней приближался. За исключением одного направления — monsieur Ледуте.
Monsieur Ледуте появился среди преподавателей гимназии Гранберга несколько лет назад, обнаруженный еще самим господином Гранбергом с помощью Alliance française и принятый им на должность. Monsieur Ледуте было поручено в течение последних двух лет окончательно отшлифовать французский язык учащихся. Насколько вообще можно говорить об окончательной шлифовке такого шершавого и хрупкого предмета. Monsieur Ледуте говорил с нами, естественно, только по-французски. Официально — для того, чтобы совершенствовать владение языком. В действительности еще и потому, что за семь лет жизни здесь он выучил по-эстонски только два слова: «черт» и «здравствуйте». В то время мы не задавались вопросом и не спрашивали у него, чем он это объясняет. Теперь мне кажется, что его мотив мог быть весьма прост. К чему барину, при всех богатствах его собственного языка, которому, как принято говорить, принадлежали Рабле и Мольер, учить лепет этих басков северного меридиана, несравнимо более ему чуждый и далекий, чем язык его собственных басков?!
Педагогом monsieur Ледуте был, конечно, сомнительным. Офицер, это да. Им он был и оставался, что сразу бросалось в глаза. Говорили, что во время первой мировой войны он наглотался где-то в Бельгии немецких газов и это сильно испортило ему зрение. Чего по взгляду его выпуклых серых глаз не было заметно. Позже он нашел себе применение в колониях. Очевидно, там не требовалось особенно острое зрение. В Габоне он стал командиром батальона, что означало майорские эполеты, а когда зрение еще ухудшилось, стал обучать в Либревильском колледже бантуских мальчишек французскому языку. У Гранберга он, разумеется, эполет на плечах своей элегантной визитки не носил. Однако темно-красная ленточка ордена Почетного легиона неизменно оставалась в петлице. Он не носил и очков, в которых нуждался. В начале урока, делая запись в классном журнале, он вынимал их из нагрудного кармана, где они лежали за платком, и, как были, не раскрывая, держал между большим и указательным пальцами над журналом. Позже мы поняли, почему он так поступал: просто потому, что ему хотелось казаться молодым не только в глазах девочек, не только в глазах женщин, но и гранбергских гимназистов.
К порученной ему шлифовке он относился не слишком серьезно. Чтобы было проще, он поделил класс на три категории. Низшая и не очень многочисленная состояла из тех мальчиков, тупость которых во французском языке была столь безнадежной, что monsieur Ледуте не строил относительно них никаких надежд и не предъявлял к ним никаких требований. Мальчикам этой категории он говорил «ты», он издевался над ними и бранил, — открыто глумясь, правда, все же не опускаясь до того, чтобы прибегать ко всем возможностям колониального солдатского лексикона. Ибо его не поняли бы остальные наши доморощенные учителя французского языка, не говоря уже о самих мальчиках. Так что monsieur Ледуте ограничивался уровнем, для которого расхожими фразами были; «Mon cher, tu baragouines comme un negre». Само собой понятно, что «негры» редко получали больше двойки. Вторая и самая многочисленная категория состояла из тех, кто двойку у monsieur Ледуте получал редко, но еще реже четверку, а большей частью — тройку, и представляли они собою такую серую скуку, что он никогда не утруждал себя каким бы то ни было личным с ними общением. К третьей категории относились те немногие ученики, которые, то ли благодаря интересу, то ли соприкосновению с французским языком вне гимназии, в какой-то мере им овладели. Этих monsieur Ледуте удостаивал обращения на «вы» и вел себя с ними несколько заискивающе, как бы с почти равными, и это было даже чуть-чуть тягостно. При этом делении класса на три категории у Маленького Виппера было свое особое место. По отметкам он относился par excellence ко второй категории. Вокруг других, подобных ему, в системе Ледуте господствовало обоюдное безразличие. — Но между Маленьким Виппером и monsieur Ледуте гудело обоюдное напряжение. В поведении Маленького Виппера оно было, разумеется, более заметно, чем в поведении шестидесятилетнего колониального майора.
Четыре раза в неделю тревожное возбуждение Маленького Виппера достигало апогея. Можно допустить, что и в его сознании, и в подсознании оно гудело днем и ночью непрерывно, и каждый раз с приближением урока нарастало: ощутимо, тревожно, властно, фатально. Так, что и лицо Маленького Виппера по понедельникам, вторникам, средам и пятницам было хмурым, голос еще глуше, чем обычно, и сам он еще более рассеян. На перемене перед уроком французского, а скорее всего еще на предыдущей перемене, он бормотал правила, имена, даты, тексты и вышагивал туда и обратно где-нибудь в конце коридора: носки больших ботинок странно повернуты внутрь, глаза полузакрыты, потные руки в карманах.
Разумеется, monsieur Ледуте в такой мере не концентрировал своего внимания на Маленьком Виппере, как это делал Маленький Виппер по отношению к monsieur Ледуте. Бодрым шагом, иронически усмехаясь всем в глаза и сверкая зубами, monsieur Ледуте входил в класс, садился, мгновенно брался за журнал и в ту же секунду называл какую-нибудь фамилию, обычно из категории номер два.
— Керийг! Это был Кээрик. — Или:
— Ромэре! Это был Роомере. — Или:
— Жерван! Это был Йерван!
Вызванный подходил к учительскому столу и декламировал заданное к этому дню четверостишие из Мольера, Корнеля, Ламартина, Гюго, Верлена. Или еще чей-нибудь опус, который был выбран, чтобы мы по частям вызубривали его наизусть. Потом monsieur Ледуте, глядя в окно, начинал спрашивать другие задания на этот день, обычно он называл мальчиков второй категории, иногда «негров», при этом спрашивал мнение мальчиков первой категории, кем, судя по ответу, этому «негру» лучше стать: золотарем, ночным сторожем или даже могильщиком. Все это происходило при полном игнорировании Маленького Виппера. Но случалось, что monsieur Ледуте вдруг его замечал.
— Vipere, mon ami! Holà-là — tu es là! — Это якобы удивление могло быть иногда объяснимо и тем, что Маленький Виппер недавно опять неделю пропустил из-за ангины. — Alors, расскажи нам, что такое subjonctif?!
Маленький Виппер, разумеется, знал. Он начинал отвечать. А все же немного ошибался. Что-то чуточку путал. Или думал, что напутал. И удивленно выжидательная мина monsieur Ледуте нисколько ему не помогала. И когда Маленький Виппер видел, как по лицу monsieur Ледуте скользила роковая тень разочарования и как он обращал взор к классу — не только к высшей категории мальчиков, но и ко второй и даже к «неграм», — почти просящий о снисхождении, предполагающий понимание («Не правда ли, вы же видите, что мы не можем оценить ответ Виппера выше, чем он того заслуживает?!»), тут Маленький Виппер окончательно сбивался. Сперва у него начинала дергаться жилка на шее, потом щека, голос становился совсем глухим, и он нес какую-то ахинею. Или если до этого не доходило, то уже в примеры на subjonctif, которые monsieur Ледуте в заключение от него требовал, он непременно вносил изменения и от страха образовывал несуществующие формы спряжения. А Ледуте, смеясь, спрашивал нас:
— Послушайте! Никто не будет протестовать, если за усилия и находчивость мы все же поставим ему удовлетворительно? Personne ne proteste? Voilà — suffisant. Suffisant comme toujours.
Или — если вопрос был по истории литературы и Маленький Виппер, отвечая Виктора Гюго, сразу начинал сыпать фразами из учебника и благодаря этому, ну скажем, не впадал в азарт, но говорил несколько более самоуверенным тоном, чем мог себе позволить, и в середине фразы произносил не Виктор Гюго, а Виктор Гюго — тут monsieur Ледуте эмфатически воздевал обе руки к небу и восклицал:
— Випер, если ты по-французски говоришь не Виктор, а Виктор, ты никогда не станешь победителем! Никогда! Ты всегда будешь побежден, всегда бит! Садись! Suffisant!
Я не понимал — да и до сих пор не понимаю, — что monsieur Ледуте хотел сказать этой глубокомысленной фразой. Теперь, правда, я начинаю думать: просто человек, говорящий по-французски с элементарными фонетическими ошибками, неполноценен. Во всяком случае, необразован. Не говоря уже, конечно, о человеке, который вообще французского языка не понимает. Почему нельзя допустить, что французский колониальный офицер способен так думать?
Однако, когда я спрашиваю себя, как же мы относились к игре в кошки-мышки между monsieur Ледуте и Маленьким Виппером, мне становится стыдно. Ибо нужно признаться, что у нас не было к этому какого-либо единого отношения. Правда, я не помню, чтобы «негры» открыто злорадствовали. Но в отношении к нему некоторых «негров» с эстонским характером не могла не присутствовать крупинка удовлетворения: «Старается дуралей Виппер прыгнуть выше собственного носа, вот и получает от старика по кумполу — трах… И поделом, пусть не пресмыкается!» Не помню и того, чтобы кто-нибудь из мальчиков второй категории ехидничал по поводу злоключений Маленького Виппера. Хотя его удачи или неудачи должны были в первую очередь затронуть тех, кто, так сказать, был одного с ним уровня. Именно им потуги Маленького Виппера скорее могли представляться угодничеством или предательством. Именно среди них мог бы найтись кто-нибудь, кто выразил бы на словах национальную черту эстонского характера, которую Раудсепп сформулировал так: «Не выношу, когда у другого все благополучно!» и которую можно было бы выразить и иначе: «Приятно видеть, что другому не везет» или даже: «Приятно смотреть, когда другого топчут»… Нет, нет, до проявления злорадства по отношению к Маленькому Випперу не доходил никто… Но никто не сказал и о несправедливости происходившего. Того, что за якобы доброжелательными тройками monsieur Ледуте, неотвратимо уничтожавшими все усилия Маленького Виппера, скрывался непонятный, но откровенный садизм. Не были мы такими невинными, чтобы этого не понимать. Только, наверно, почти всем нам усилия Маленького Виппера казались смешными, и если кто-нибудь и был в ответе за его неудачи, то лишь он сам. Самое большее, что в каких-то случаях все же происходило, что мы для него делали, это когда monsieur Ледуте, перед тем как влепить Випперу очередную тройку, спрашивал: «Personne ne proteste?», кто-нибудь из нас, «французов», — иногда Вентре, иногда Корнель, иногда я — говорили: «Moi je proteste». He слишком уверенно, с некоторым с сомнением, может быть, не столько во имя справедливости, сколько из тщеславного желания казаться справедливым, а в какой-то мере и потому, что вопрос monsieur Ледуте содержал в себе почти вызов к протесту… Ибо разве не сам monsieur Ледуте объявил нам: «Французы самые большие демократы в истории! Доказательства? Примеры? Доказательство: свободу слова придумали они! Пример: Наполеон!»
Итак, кто-то из нас выражал протест.
— Holá-là! Mais pourquoi done?!
Следовал короткий спор между monsieur Ледуте и возразившим, спор, неравный уже в силу неравного владения языком. По мнению протестующего, Маленький Виппер допустил лишь несущественные ошибки или даже только эстетические погрешности и на этот раз он заслуживает четверки. Обычно на это monsieur Ледуте высоко воздевал свои невероятно волосатые руки, торчавшие из белых манжет, и восклицал: «Non-non-non-non-non! Impossible». И я скажу вам, почему. Я не знаю, как обстоит у вас в эстонском языке. Но во французском решает не только правильность, но и элегантность. Ибо то, что не элегантно, во всяком случае, минимально элегантно, во французском языке просто неверно. И поэтому неверно все, что Виппер нам только что здесь говорил. И мы будем достаточно великодушны, если скажем ему: Suffisant. Comme toujours.
Большей частью наши протесты этим ограничивались. Но несколько раз случалось, что monsieur Ледуте выслушивал наши аргументы, при этом вытягивал губы трубочкой и таращил глаза, глядя то в пустоту, то на нас, и вдруг начинал лучезарно смеяться: «Eh bien! Si vous trouvez. La voix du peuple e'est la voix de Dieu. Випер, ты слышишь? Они ставят тебе четыре. Aujourd'hui tu es reçu un bon bon bonbon!»
Маленький Виппер резко садился на свое место. Почему-то мне казалось, что он не был нам особенно благодарен.
Мне теперь трудно решить, в какой мере мы были наивны, а в какой подобный демократизм monsieur Ледуте мирил нас с его неблаговидными действиями по отношению к Маленькому Випперу. В какой-то мере — несомненно. И, кроме того, нас мирили с monsieur Ледуте и другие его особенности, которые — как мы компетентно решили — отличали его от остальных наших учителей и, уж во всяком случае, были неожиданны. До какой степени их молено было считать неожиданными, помня о Габонских казармах и Либевильском колледже, этого я до сих пор не знаю. Например:
В один прекрасный день monsieur Ледуте, как всегда бодро, явился на очередной урок французского. Все шло как обычно. Он сел за учительский стол, схватил классный журнал, стал в него записывать и, как всегда, вызвал прочесть традиционное четверостишие.
— Ооа! — Это был Оха. На этот раз один из «негров». Традиционные четыре строки всегда безупречно отвечали и «негры», какими бы темными они ни были. Это был риск, но так уже у нас повелось. Очередные требуемые четыре строки знали всегда все. Можно допустить, что monsieur Ледуте считал наше одинаково отличное знание этих отрывков спортивной предупредительностью с нашей стороны: возьмем на себя этот маленький, пусть смешной труд, но хотя бы этим доставим ему удовольствие. А может быть, он и не делал из этого для себя проблемы. Но мы сделали. Только решили мы ее по-своему. И это стало своего рода спортом.
Мы все считали, что бессмысленно к каждому уроку вызубривать эти четыре строчки, но и не делать этого было тоже невозможно. Решая эту дилемму, мы заметили, что monsieur Ледуте спрашивал это треклятое четверостишие всегда в одной и той же обстановке: сам сидел за учительским столом, уткнувшись в классный журнал, а вызванный отвечал, стоя между партами у среднего прохода, в трех шагах от его стола. Из этого и исходило наше решение. Очередные четыре строчки, скажем из Леконта де Лиля, мы писали крупными, видными за пятнадцать метров буквами на листе бумаги, и прежде чем вызванный успевал выйти вперед, двое, сидевшие в последнем ряду, уже держали лист у противоположной стены низко над полом между партами, будто маленький экран. Сидевший в последнем ряду справа от прохода Валлот Каре, славный, медлительный и необыкновенно корректный юноша, считался у monsieur Ледуте если не совсем «негром», то, во всяком случае, «мулатом», он был эстет и обладал превосходным каллиграфическим почерком. И Каре добровольно взял на себя эту обязанность: к каждому уроку французского он писал заданное четверостишие черной тушью и редисным пером, красивым четырехсантиметровым шрифтом на листе чистой бумаги для рисования. Бумагу мы покупали в школьном кооперативе в складчину, на свои центы. С течением времени в партах у Каре и его соседа набралось так много рулонов со стихами, что их пришлось нумеровать и систематизировать. Выбросить их было нельзя, потому что сумасбродный monsieur Ледуте часто заставлял нас повторять задания прошлых недель.
Наша система работала безупречно. Каждый раз, когда monsieur Ледуте вызывал кого-нибудь ответить заданный к этому дню катрен и вызванный успевал встать, где положено, катрен этот появлялся на стене. И отвечающий безошибочно его прочитывал. Кому хотелось, тот делал это с чувством, размеренно, как бы припоминал, интеллигентно изображая неуверенность, а кому было лень, тот читал как заведенный, без всякого пиетета. До того утра, о котором пойдет речь.
Оха, хороший товарищ, великолепный спринтер и превосходный спортивный гимнаст, не чувствовал себя в александрийском стихе столь уверенно, как на параллельных брусьях, тем не менее он спокойно выполз к столу и, сощурив глаза, продекламировал сонет Эредиа. Не знаю, что он в нем понял, но мы все же настолько знали язык, что элементарные фонетические ошибки далее самые слабые из нас делали редко:
Car malgré Scipion, les augures menteurs,
La Trebbia débordée, et qu'il vente et qu'il pleuve,
Sempronius Consul, fier de sa gloire neuve,
A fait lever la hache.
Вдруг monsieur Ледуте ни с того ни с сего с такой быстротой вскочил, что его желтый стул мебельной фабрики Лютера с грохотом опрокинулся, а сам он, как тигр, рванулся вдоль среднего прохода. Криминальная шпаргалка — три четверти метра в длину и двадцать сантиметров в ширину — конечно же, исчезла в тот миг, когда он вскочил, ни в воздухе, ни на стене не было никаких следов. Но это не спасло. Потому что monsieur Ледуте тут же сунул голову и, нам показалось, даже плечи в парту Каре и промаршировал к своему столу со всеми сорока рулонами стихов под мышкой. Кто-то из нас, «французов», громко охнул:
— О, les bijoux de la poésie française qui périssent!
Monsieur Ледуте, сверкая зубами, с издевкой объявил классу:
— Каждый возьмет чистую тетрадь в 20 линеек. И к завтрашнему уроку всю ее испишет нормальным почерком от обложки до обложки. Все двадцать две страницы. Фразой:
— Seul un idiot trompe son professeur.
Наказание было идиотское. Но какого-то наказания мы, несомненно, заслуживали. И если выше была речь о неких примиряющих нас с monsieur Ледуте чертах, то суверенность такого наказания нам наверняка импонировала. Monsieur Ледуте не нажаловался на нас директору Лепнеру, как наверняка поступила бы большая часть учителей. А директор, как теперь начинаешь понимать, человек незаурядный и к тому же сильный математик, но от природы педант и по призванию криминалист, раздул бы дело невероятно. Прежде всего он целую неделю подряд каждый день оставлял бы нас на два часа после уроков. Вполне вероятно, что созвал бы родительское собрание. И замучил бы наших родителей, нас и себя самого. А главное, он просто не мог бы не установить виновных. И поскольку он слышал, что за день до того monsieur Ледуте обнаружил такую же проделку в последнем классе Французского лицея, то господин Лепнер несомненно усмотрел бы в этом не что иное, как сверхопасный общегородской заговор учащихся. Без малейшей искорки юмора. А если бы даже он был, то из педагогических соображений настолько глубоко запрятан, что никому от этого не было бы ни малейшей пользы. Да. Господин Лепнер стал бы искать виноватых и дифференцировать степень их виновности. Чья идея? Чье внушение? Чье осуществление? И бедный Каре, единственный настоящий идеалист, предстал бы в самом дурацком свете.
Вскоре выяснилось, что действительно на день раньше, чем у нас, в гимназии Гранберга monsieur Ледуте напал на след нашего приема со шпаргалками во Французском лицее, в руки к нему попала огромная охапка, и он наказал класс точно так же, как и нас. А еще через день он понес наши каллиграфические шпаргалки в лицей, показал их выпускному классу и выбранил их: какие постыдные жалкие каракули были у вас по сравнению с гранбергскими! — и в виде штрафа велел им исписать еще тридцать две страницы. Фраза, которую каждый должен был повторить шестьсот сорок раз, теперь гласила: «En trompant tout de même il faut avoir au moins de style». И эта реакция monsieur Ледуте по сравнению со средней реакцией наших учителей была уже просто восхитительной.
Прямая нашей абитуры шла к финишу. У многих были гораздо более серьезные заботы, чем у Маленького Виппера с его cum laude или без. Так что в водовороте выпускных экзаменов последних недель мы, наверно, не обращали особенного внимания на междоусобную борьбу monsieur Ледуте и Маленького Виппера.
Наступил день окончания гимназии. Прохладный день начала июня. Но такой солнечный и светлый, что во время выпускного акта отсвет желтых гардин как-то особенно золотил наши лица. Что отметил директор Лепнер в своей, слава богу, совсем не патетической речи.
Педагогический совет, на котором обсуждались выпускные отметки, в том числе и окончание cum laude, состоялся на два дня раньше, и результаты были нам в общих чертах известны. Как и то, что Маленький Виппер cum laude не получил.
Об этом заседании много потом говорили, даже спустя годы шли всяческие разговоры, подробности которых могли не соответствовать истине, но в их общей достоверности сомневаться не приходилось. Было ясно, что Маленького Виппера провалил monsieur Ледуте. На заседании раздавались настойчивые голоса в пользу Маленького Виппера. И не только преподавателей математики, физики и космографии. Господин Мэнник, рыхлый и нервный человек, но в душе истинный гуманист, которому Маленький Виппер, как известно, своими вызубренными ответами уже давно действовал на нервы, — да, и господин Мэнник требовал для него cum laude. Сам директор, в присущей ему сухой манере, тоже поддержал. Мисс Найт — рыжие старые девы бывают вне добра и зла, — мисс Найт сказала, что ставит Випперу в последней четверти пять, и поэтому — пятерку за второе полугодие, а следовательно, за весь учебный год. Чтобы гарантировать достижение поставленной им перед собой цели — получить cum laude. Лицом похожий на лягушку господин Шварц сказал: он тоже не хочет помешать и ставит Випперу четверку. Тем более что Strebsamkeit Виппера заслуживает признания. И суетливый и вечно недовольный господин Каури в своих больших очках протрещал: «Пствить му пть не мгу. Однко вдадим му cmld…» Но смеющийся всеми зубами monsieur Ледуте через находившуюся там мадемуазель Ниймяэ, переводом которой он пользовался для участия в педсовете, сообщил: Випперу в аттестате он выставляет удовлетворительно. Что поставило крест на випперовском cum laude. Говорят, коллеги обратили внимание monsieur Ледуте на то, что Виппер хороший ученик, его четверки и пятерки позволяют ему получить аттестат cum laude, к чему он так сильно стремился, но он его не получит, если monsieur Ледуте не найдет возможным выставить ему четыре, а не три. Monsieur Ледуте улыбнулся и энергично покачал головой. И воскликнул: «Impossible!» Говорят, у него спросили, почему он так поступил. В самом ли деле Виппер так скверно знает французский язык, что monsieur Ледуте в такой ситуации считает недопустимым пойти, скажем, на уступку или сделать снисхождение? Если у Виппера по точным предметам в среднем очень хорошо, а по некоторым — безукоризненно? И если, помимо того, он — как бы сказать — просто трогателен в своем усердии.
Говорили, будто monsieur Ледуте заявил: даже suffisant за его французский язык он может поставить только из доброжелательного отношения.
Говорили — но я думаю, что это стали говорить много позже, что якобы monsieur Ледуте, между прочим, сказал: «Этот ваш Випер абсолютно посредственный юноша. Во всяком случае, во французском языке. С какой стати я должен ставить ему «хорошо»? Не поставлю! Потому что вообще все ваши безмерные старания посредственности — кхм, — то есть безмерные старания посредственности среди ваших учеников, — я имею в виду некоторых учащихся и кое-кого из своих учеников, — так ведь, они же… смехотворны, чтобы не сказать раболепны… Нет-нет-нет-нет-нет-нет! Моя задача оценивать не характеры, порядочность, старательность, а французский язык. И Випер знает его suffisant.
Очевидно, кое-кто понимал, что над Маленьким Виппером совершается несправедливость. Но как педагоги они считали, что учитель имеет право оставаться на своей точке зрения. Когда дело касается его предмета. Потому что в оценке знаний по своему предмету он компетентнее других. И раз monsieur Ледуте не может, значит, нельзя, и ничего тут не поделаешь.
И наше отношение к тому, что мы узнали, было точно таким же. Раз нельзя, так ничего не поделаешь. Это было удобно, тем более что в эти два дня Маленький Виппер в школе не появлялся. И нам не нужно было с ним общаться и, избегая того, что его волнует, притворяться, проходить мимо или выражать сочувствие по поводу допущенной несправедливости и говорить ничего не значащее: «Monsieur Ледуте хорек…»
Но Маленький Виппер не явился в школу и за получением аттестата. В день окончания мы выслушали короткую проповедь пробста Тоодера, спели пятьюстами голосов «Хвала тебе, господи!», после чего прозвучала прощальная торжественная речь самого директора. В заключение директор прочел список абитуриентов этого года по алфавиту. После трех фамилий он сделал коротенькую паузу и звучно произнес: cum laude. Назвав фамилию Виппера, он сглотнул и быстро перешел к Воорингу. Потом мы разошлись но своим классам, и наш классный наставник, господин Каури, вручил нам аттестаты. Вот и все. И мы могли уйти. Тем, кого пришли поздравить близкие, осталось получить цветы и поцелуи, а вообще можно было отправиться уже не на летние каникулы, а на все четыре стороны.
Помню, я стоял наверху в желтом зале и разглядывал своеобразную живопись Кайгородова «Святой Франциск», картину, которую покойный директор Гранберг купил за полторы тысячи крон и перед смертью подарил гимназии и о которой говорили, что настоящие знатоки не считают ее искусством. Я разглядывал и пытался понять, искусство это или не искусство, но подумал, что меня это уже не касается. И тут снизу взбежал по лестнице десятиклассник, то есть теперь уже, с сегодняшнего дня, одиннадцатиклассник и крикнул мне:
— Мирк! К директору!
Директор Лепнер сидел за гранбергским письменным столом черного дерева на фоне книжных шкафов тоже черного дерева (все «Калевипоэги», Большой Ларусс и тому подобное) в кабинете, украшенном известными и неизвестными картинами Кристиана и Пауля Раудов, где я вообще за все время был два или три раза. Директор велел мне сесть, но я не успел даже удивиться этому необычному предложению. Потому что он тут же спросил своим беззвучным и каким-то настойчивым голосом.
— Мирк, скажите, у Виппера были в классе близкие друзья?
(Но почему он говорит были? Тень дурацкой мысли промелькнула у меня в голове, но тут же я понял: разумеется, были, если они были. Потому что все уже стало вчерашним днем. Ведь нашего класса больше нет.) Я сказал:
— Ммм… я не знаю. Пожалуй, не было…
— А с вами, мне думается, с вами у него было хотя бы взаимное понимание.
— И я так думаю.
— М-да. Вы ведь знаете, мы не выдали ему cum laude. Monsieur Ледуте не изменил своей точки зрения и поставил ему за французский три. Виппер принял это очень близко к сердцу. Его мать приходила сегодня утром и взяла его аттестат. М-да. Знаете, Мирк, у меня к вам просьба. Сходите к Випперу домой и посмотрите, что он делает. Утешьте его. На всякий случай. Скажите ему, что на педагогический совет, то есть на решение педагогического совета он может наплевать. Что cum laude, которого он не получил, в сущности, не имеет никакого значения. Что это труха. Я пошел бы сам, но я ведь не могу этого ему сказать. Я же по долгу службы все время утверждал обратное. Если это скажете ему вы, то есть надежда, что он поверит. Понимаете? А вы знаете, где он живет?
— Где-то в Мэривэлья.
— Улица Куслапуу, шестнадцать. Деньги на автобус у вас найдутся?
Деньги у меня были.
Я помню недостроенный одноквартирный дом в Мэривэлья, в той части, где теперь густые лиственные заросли и несколько саженей высокой живой изгороди из елок, а тогда дом стоял на совершенно голом склоне, на непрестанно дующем морском ветру. В городе я даже не заметил, что есть ветер. Здесь кроны невысоких, как кусты, ив от вывернутых наизнанку листьев были пестро-серые. Я прошел по маленькому, только что разбитому палисаднику и постучал в еще, кажется, не покрашенную дверь, госпожа Виппер мгновенно мне открыла.
— Ах, это вы…
Она узнала меня. Она была очень бледна и явно чрезвычайно взволнованна. Я сразу подумал: ну, здесь мне, видно, придется не столько сыну, сколько матери разъяснять, что cum laude не имеет никакого значения.
— Директор Лепнер просил меня зайти к вам. Он хотел узнать, не заболел ли Тийт опять. Поскольку в последние дни его не было в гимназии. И сегодня тоже.
— Да-да. Так и есть, — сказала госпожа Виппер как-то торопливо. — У Тийта опять ангина. От этих весенних ветров. Входите.
Я вошел в переднюю, и госпожа Виппер, будто в сомнении, остановилась напротив и смотрела на меня своими испуганными карими глазами.
— Вы хотите с ним поговорить? По желанию директора? Я… я спрошу, хочет ли он. У него болит горло, понимаете.
Она оставила меня стоять у вешалки и стала подниматься по внутренней, еще без перил лестнице, на полдороге остановилась, посмотрела на меня и произнесла как-то неуверенно:
— Знаете, может быть, лучше, если…
Откуда-то сверху, очевидно, из-за приоткрытой двери послышался глухой голос Маленького Виппера:
— Мама, кто это?
Госпожа Виппер взглянула в ту сторону, откуда прозвучал этот вопрос, потом опять на меня и, пробормотав — хорошо, хорошо… исчезла за поворотом лестницы. Минут через пять она спустилась:
— Да, он хочет с вами говорить… Только, знаете, пожалуйста, не касайтесь того, что они оставили его без cum laude. Это ему слишком больно…
Она стала подниматься впереди меня, и ее шепот затих. Поскольку я пришел сюда именно для этого разговора, я сказал:
— Хорошо. А если он сам об этом заговорит, то… — произнес я тоже шепотом и умолк, потому что мы уже поднялись и вслед за госпожой Виппер я вошел в почти пустую комнату со светлыми дощатыми стенами.
Маленький Виппер лежал на диване с большой подушкой под головой. Белая наволочка оттеняла его до зелени бледное, а вовсе не пылающее от жара лицо. По-видимому, он болен серьезнее, чем я думал. Но он не лежал раздетый под одеялом. На нем были брюки и носки и толстый коричневый с узором вязаный джемпер. А на шее — знакомая синяя повязка.
— Видишь, Тийт, — быстро заговорила госпожа Виппер и почему-то все так же шепотом, — директор прислал Пеэтера тебя проведать и пожелать тебе скорого выздоровления. Я объяснила, что ты из-за ангины… Это же естественно. А теперь все позади, и вы свободные юноши.
Маленький Виппер сказал с дивана — его голос был слабее и в то же время решительнее, чем я ожидал:
— Так дай же теперь свободным юношам свободу — поговорить между собой!
— Хорошо, хорошо, — торопливо сказала госпожа Виппер, нервно и очень тихо, — только долго говорить для твоих гланд… ты же знаешь, врач как раз предупреждал….
— Да-да-а. Иди же! — сказал Маленький Виппер нетерпеливо. Госпожа Виппер бросила на меня беспомощный взгляд заговорщика, вышла и закрыла за собою дверь.
— Садись! — беззвучно сказал Маленький Виппер, но опять же как-то повелительно.
Из-под стола, заваленного книгами, я пододвинул к дивану табурет, потому что больше в комнате не на что было сесть.
— Ну, так что же monsieur Lepner желает мне сказать?
В такой форме заданный вопрос предвещал трудный разговор. Между собой мы называли директора Суховей. Не думаю, чтобы кто-нибудь знал, когда и как возникло это прозвище. Monsieur Lepner означало, что Маленький Виппер демонстративно ставит директора на одну доску с monsieur Ледуте. Но, поскольку я взял на себя это поручение, выхода у меня не было. Я сказал:
— Он просил сказать тебе и при этом добавил — и это при его сухости, по-моему, просто трогательно, — он не может сам прийти к тебе и объяснить. Поскольку, как директор, он все время утверждал обратное. А я должен так тебе сказать, чтобы ты поверил…
— Что же это такое?
— Что ты должен наплевать на весь педагогический совет. Что cum laude при аттестате, он сказал — просто труха.
— А что тебе говорила моя мама?
Маленький Виппер спросил это без всякого перехода, и я понял, что и мнение директора для него труха.
— Мама сказала, что у тебя опять твоя ангина и что ты премерзко себя чувствуешь.
— Мать сказала неправду.
— То есть как?
— Ну, как всегда.
— Какую же неправду она сказала? И почему?
— Что у меня ангина. Почему? Ну, из эстетических соображений. Или моральных, я не знаю.
— Так что же у тебя? Ведь не сифон же?
В его тоне было что-то раздражающее и чрезмерно серьезное. Я пытался своими вопросами вызвать у него усмешку. Но его лицо оставалось совершенно неподвижным. С неподвижным лицом он сорвал с шеи свой синий шарф.
В первый момент я подумал, что шарф намок от какого-то компресса и полинял. На его тощей шее была лилово-синяя полоса. И вдруг до меня дошло.
— Что?! Неужели ты?!.
— Представь себе, да.
Впервые в жизни я видел нечто подобное и слышал такое признание. Я онемел.
Маленький Виппер вспыхнул:
— Ну, скажи же что-нибудь! Скажи, что я идиот. Это же ты думаешь! Что бы ни произошло, но только идиот может…
— Но ты ведь в последний момент передумал! Иначе…
— Не передумал! — воскликнул Маленький Виппер зло. — Я уже висел. Все было кончено. Мать застала.
Я молчал.
— Ну, так что — идиот я, не правда ли? — спросил он придирчиво.
Неужели я должен был ответить: милый мой, по-моему, да! Но я не мог этого сказать после его отчаянного поступка, после попытки покончить с собой и невообразимого шока от возвращения к жизни… Я помолчал. Потом сказал:
— Знаешь, это не так просто. Я думаю, что ну… не всегда это бывает идиотством. Но для этого должна быть достаточная причина. Понимаешь: достаточная. А то, что они не дали тебе cum laude, так это, прости меня… Но, возможно, ты видел все как-то иначе? Если бы ты мне объяснил, я, может, понял бы тебя.
Говоря это, я думал: наверно, Суховей допускал, что Маленький Виппер способен на такое безумие. Он же мне сказал: «Утешьте его на всякий случай». А я вместо того, чтобы утешать, вместо того, чтобы переубеждать, выясняю, почему он такое сотворил… Он пытается как можно убедительнее объяснить мне причины… Боже мой, я должен всеми силами опровергнуть его доводы. Иначе…
— Что там объяснять, — глухо сказал Маленький Виппер и продолжал, очевидно, его душевное состояние вызывало потребность говорить: — Я много об этом думал. У меня было четыре причины. Начну с самой пустой. Во-первых, мое фиаско с cum laude. Я же хотел получить cum laude. То, что я остался без него, это, разумеется, труха. Но то, что я не сумел его получить, меня очень задело. Понимаешь. Во-вторых, monsieur Ледуте. Его человеческое или, скорее, нечеловеческое нежелание оценить мои старания. До сих пор не понимаю, что за этим скрывалось. Ведь этот старый баран увивается за лицейскими девчонками. Да-да, я знаю. Говорит им глупости, дарит флаконы Шанеля и слегка их лапает. Не думаю, чтобы он был способен на большее. Но ведь я не стоял ему поперек дороги. Я ни за кем не ухаживаю. Меня интересует графическое интегрирование, — он чуть-чуть усмехнулся, — так что и тут не было у него причин. А эта стена иронии, на которую я все время натыкался, меня ужасно угнетала. И, в-третьих, все остальные. Весь педагогический совет. Они все ему уступили. А ведь они знали, что за этим стояла только личная неприязнь. Все знали, что кое-кто в классе и похуже меня учился, однако получил у того же самого Ледуте четверку. И все молчали. Они все меня предали!
Я сказал:
— Слушай, они вовсе не молчали! Сам Суховей защищал твой cum laude! И Харальд Синий Зуб защищал, я знаю! (Это был учитель истории Мэнник.) И Ведунья защищала (это была рыжая мисс Найт). Все защищали.
Маленький Виппер приподнялся на локте:
— И от какой же такой силы они меня защищали и так и не защитили! Во имя независимости учителя?! Значит, во имя собственной независимости они все сообща предали ученика. А нам одиннадцать лет твердили: Идеалы! Стремления! Честность! Личность! Per aspera ad astra! Муций Сцевола и кто там еще… Так скажи, во что же верить и кому доверять?!
В его тусклом голосе вдруг скрипнуло опасное напряжение, чтобы снять его, я сказал:
— Послушай, отправная точка и гвоздь всей твоей проблемы все-таки этот треклятый cum laude! Так ведь? Но ты сам сказал, ты согласен с тем, что это труха, значит, и всё их, как ты говоришь, предательство по отношению к тебе пустое…
— А ты помнишь, — сказал он мрачно, — мы были в третьем классе, когда на уроке краеведения Гранберг сказал: укравший пять центов такой же вор, как и укравший пять миллионов! Так оно и есть!
— Ну, это в идеале. На самом деле нередко бывает и наоборот: укравший пять центов преступник, а пять миллионов — уважаемый делец. А что касается педагогического совета, то они, будучи людьми…
— Ладно! Ладно! — перебил он меня. — Пусть они идут ко всем чертям!
— Ну, видишь, — провозгласил я победоносно, — ты сам признаешь, что не было у тебя достаточных оснований!
Он вдруг умолк. И я немного испугался, что опять слишком близко коснулся его поступка. Спустя некоторое время, рассматривая лоскутную дорожку, он произнес:
— У меня была и четвертая причина.
— Да, ты ведь сказал. А какая?
— Я дал себе слово.
— Какое слово?
— Когда стал добиваться этого cum laude.
— Какое слово? Не понимаю.
— Черт тебя подери, чего ты не понимаешь?! Если не получу, повешусь!
— Ты с ума сошел!!!
— Значит, по-твоему, все-таки идиот! Естественно. Однако подумай. Я, во всяком случае, думал так: cum laude, в сущности, мало что значит. Но если уж начать его добиваться, то всерьез. То есть нужно придумать что-то такое, что будет неотступно подгонять. А что же может быть абсолютнее? Я же не хочу повеситься! Каждая клетка во мне протестует. Следовательно, если я дам себе слово, то оно заставит меня изо всех сил заниматься? Так ведь?
— А видишь, что получилось? — не смог я не разбить его кажущуюся логику.
— Конечно, вижу. Потому что я теперь еще больше попался. Да-да. Когда мать сняла меня с крюка и вернула к жизни — конечно, ей было тяжело. А я совсем расклеился. И не смог сказать «нет», когда она просила дать ей клятву, что я не повторю попытки. И теперь выходит, что я дал две противоположные клятвы. Кто же я теперь? Просто тряпка!
Странный был у него ход мысли. Такой странный, что я не успел углубиться в эту странность. Мне же нужно было любой ценой его опровергнуть, а за это можно было зацепиться. Я сказал:
— Что значит тряпка? Тряпка тот, кто раскисает от беспринципности. У тебя же наоборот — спазм от принципиальности. А вопрос твой весьма прост. Две взаимоисключающие клятвы. Одна дана по глупости, вторая — в крайних обстоятельствах. По существу, обе они недействительны. Ладно. Это в какой-то мере вопрос чувства. Или вкуса, если хочешь. Важна другая сторона дела. Две противоположные клятвы выполнить ты не можешь. Допускаю, что это возможно в каком-то особом случае, при помощи какой-то уловки. Представить себе это сейчас я не умею. А в твоем случае это ни при каких условиях неосуществимо. Потому что ты же не можешь — прости меня — и повеситься и не повеситься. Логически это так. Ладно, пусть данные тобою клятвы существуют и, допустим, тебя связывают. Что же тебе остается делать? Выбрать. Нарушив одну клятву, ты выполнишь вторую. Нарушишь одну, чтобы выполнить вторую. Нарушишь этически менее значительную, чтобы выполнить ту, которая этически важнее. Следовательно, какая же менее значительная и какая более: та, что ты дал себё, или та, что ты дал другому человеку? В данном случае матери?
— Ты хочешь сказать, что клятва, данная матери, важнее?
Я вздрогнул. И от уверенности, что я прав, и от сознания, что я должен на этом настоять:
— Что значит «я хочу»?! Это и без моего желания ясно как день! Только законченный эгоист мог бы считать данную себе клятву важнее. Для каждого нормально думающего и чувствующего человека слово, данное другому, важнее. А данное матери, может быть, еще более.
Я помню, что он поднял глаза от коврика. Он взглянул на меня посветлевшими глазами маленького мальчика:
— Слушай, может быть, в самом деле это так?! Может быть, у меня, как ты говоришь, нет достаточного основания?!.
— Конечно! — воскликнул я. — Для этого — ни малейшего основания. Как раз наоборот: у тебя все основания забыть весь этот собачий бред и жить дальше, будто ничего и не случилось! Ты же хотел поступить в электротехнический в Копли? Ну, отдохни пару недель и выволакивай свою математику и физику. Или не выволакивай. Тебе этого не потребуется. Ты и левой ногой сдашь там экзамены.
Не помню, о чем мы еще говорили. Помню только его лицо, лицо человека, освободившегося от необходимости умереть. Помню, что через некоторое время в дверь заглянула встревоженная госпожа Виппер и почти вскрикнув «Ох…», бросилась в комнату и стала заматывать ему шею синим шарфом, упавшим на пол. Маленький Виппер взял мать за запястья:
— Оставь, мама. К чему. Я все равно все Пеэтеру рассказал. И понял, понимаешь, я понял, что у меня не было достаточной причины вешаться. — Эти последние слова он произнес особенно ясно, продолжая держать худенькие запястья матери в своих крупных, желтоватых руках. — Хорошо, хорошо, если ты хочешь и если это поможет нам забыть… — Он выпустил материнские запястья, взял синий шарф, послушно улыбаясь, обмотал им шею и заколол концы английскими булавками.
Когда я уходил из их дома, госпожа Виппер вышла, чтобы запереть за мною дверь, и сказала:
— Я очень прошу вас, не рассказывайте никому про то, что сделал Тийт. Могу ли я быть уверена, что…
Я ответил, разумеется:
— Можете, вполне.
И я действительно ни одной душе не сказал о поступке Маленького Виппера. Но весть эта все-таки почти на следующий день распространилась, во всяком случае, стала известна в кругах, имевших отношение к гимназии Гранберга. И я узнал, каким путем.
Когда госпожа Виппер вынула сына из петли, она стала искать в телефонной книге по списку врачей адрес ближайшего. Горловой врач, к которому Маленький Виппер ходил на смазывание гланд, жил далеко, в центре города, а в тот момент была дорога каждая секунда. На улице Куслапуу проживал один-единственный врач, доктор Саар. Випперы были в Мэривэлья новые люди, и она этого доктора Саара не знала. Еще меньше она представляла себе его знакомства и связи. Не знала и того, что доктор Саар был старым другом и товарищем по студенческой корпорации нашего школьного врача, доктора Куусклайда, преподававшего у нас гигиену. Да вряд ли в тот момент что-нибудь могло удержать госпожу Виппер от просьбы к доктору Саару тотчас же прийти к ним. Я не знаю, почему доктора нарушили правила профессиональной тайны — под влиянием старой дружбы или какого-то конфликта. Во всяком случае, наш Куусклайд в тот же вечер знал о поступке Маленького Виппера и на следующий день стал говорить об этом в гимназии. Мальчики, правда, были уже распущены, но канцелярия подытоживала учебный год и педагогический состав еще не разъехался. И я думаю, что Куусклайд раззвонил про Маленького Виппера по нескольким причинам. Во-первых, потому, что поведение monsieur Ледуте и позиция педагогического совета были, по его мнению, предосудительны (старый Куусклайд, или Костыль, как мы его называли, на свой упрямый лед был гуманистом). Во-вторых, потому, что он не присутствовал на том решающем заседании педагогического совета и как бы не разделял общей вины.
И, в-третьих, наверно, еще и потому, что он был расположен к Маленькому Випперу. Расположен прежде всего потому, что он, Костыль, требовал в классных работах по гигиене, как он буквально говорил: «Не болтовни, а фактов, не вообще стиля, а телеграфного», а это у Маленького Виппера получалось превосходно.
Директор Лепнер был вынужден созвать чрезвычайное заседание педагогического совета. На нем доктор Куусклайд рассказал про Маленького Виппера и потребовал объяснений. Не от всего совета, что означало бы и от директора Лепнера. Такой шаг Костылю с его крестьянской смекалкой был бы явно ни к чему. Но от monsieur Ледуте — потребовал. Тем более что он просмотрел наш классный журнал и, уж не знаю, может быть, все оценочные ведомости и утверждал (причем monsieur Ледуте не опровергал): за второе полугодие Маленький Виппер получил восемь отметок — четыре тройки и четыре четверки. Это ясно свидетельствовало, что в выборе окончательной оценки monsieur Ледуте, как сказал Костыль, в статистическом отношении был свободен. Monsieur Ледуте сделал выбор с учетом других соображений, и общее название этих соображений — это тоже сказал Костыль — можно назвать субъективной антипатией. Однако если педагог свою антипатию к ученику проявляет таким образом, что заставляет хорошего юношу сунуть голову в петлю, то это либо преступление, либо глубокое педагогическое невежество. В лучшем случае. Что касается monsieur Ледуте, то это именно невежество. Причина которого кроется в том, что monsieur Ледуте в силу своего характера, незаинтересованности и незнания языка лишен возможности глубже вникать в индивидуальность своих учеников, понять, чего они добиваются, что каждый из них собою представляет, какова гимназия Гранберга или какой она должна быть и вообще что за страна Эстония, где monsieur Ледуте семь лет рисовался и изображал из себя галльского петуха.
Почему, в сущности, доктор Куусклайд в достаточно неожиданном для нашего педагогического совета тоне атаковал monsieur Ледуте, осталось не совсем понятным. Может быть, он испытывал потребность олицетворить доброе имя гимназии, на которое она претендовала. А может быть, более существенным был другой импульс, в какой мере это соответствует истине, я сказать не могу, но, мне кажется, я не сам его придумал, а в свое время от кого-то слышал: доктор Куусклайд задолго до истории с Маленьким Виппером бывал в качестве врача у его родителей, где хозяйка дома, как известно, нередко оставалась одна, и он, как бы незаметно для себя, глубже, чем положено домашнему доктору, стал заглядывать в ее темные, испуганные глаза.
Так или иначе, но при всей симпатии, которую я всегда испытывал к Костылю, пришлось признать: для того чтобы объявить правду monsieur Ледуте, особенного геройства от Костыля не потребовалось. От него потребовалось лишь в какой-то мере внутренне преодолеть общепринятые нормы поведения. Тем более что правда сама по себе остальным членам совета, включая и директора Лепнера, так сказать, только одной стороной шла против ворса, а другой — наоборот. И я не мог удержаться и не задать самому себе вопроса: произойди вся эта история не в Таллине, не у Гранберга, а в бантумском колледже в Либревиле — интересно, как бы доктор Костыль вел себя там? Хватило ли бы у него мужества выступить с «галльским петухом»? Там, где у monsieur Ледуте на плечах были бы еще видны следы майорских эполет, где monsieur Ледуте был бы не залетной птицей, если воспользоваться языком орнитологии, а по крайней мере сам считал бы себя хозяином, и, может быть, даже таким, который в клубе колониальной армии, попивая коньяк со своими приятелями — офицерами в отставке, про всю эту черную дрянь говорит… ну уж не знаю что… И я понял, что там Костыль вел бы себя иначе. Там этот мужлан восточно-балтийской породы с сердитыми серыми глазами был бы, увы, таким же барином, как и monsieur Ледуте здесь. Или почти таким же. Однако попытка представить себе Куусклайда тонкокостным, лиловато-черным бантуским доктором с голубыми белками глаз столь усложнила мою реконструкцию, что я махнул рукой и остался доволен нашим Костылем.
Директор Лепнер, однако, доволен не был. После «галльского петуха» он лишил его слова. Но результат от выступления Костыля все-таки был капитальный. Monsieur Ледуте слушал Костыля с улыбкой на неподвижном лице, подперев одним пальцем синеватый подбородок и склонив голову к шепчущим губам мадемуазель Нийнемяэ, произносившим необходимый monsieur перевод. Не знаю, насколько точно она умела, успевала или желала это делать. Когда Костыль дошел до «галльского петуха» и директор не дал ему дальше говорить («Доктор Куусклайд, вы сказали больше чем нужно! Заканчивайте, пожалуйста!» — «Да-да, я уже кончил»), — и тут monsieur Ледуте расхохотался, встал и сквозь смех воскликнул:
«Ho-ho-ho-ho! Quel gênie d'eloquence dans ce pays que je connais si mal…»
Он помахал коллегам обеими, вытянутыми к потолку руками: «Adieu, mesdames et messieurs!» — и покинул педагогический совет.
Говорили, что он позволил выплатить ему жалованье за все три месяца каникул, а осенью сообщил, что у Гранберга больше преподавать не намерен. И, правда, там он больше не появлялся. Во французском лицее он проработал еще первое полугодие, но на рождество ушел и оттуда. Осенью я жил в Тарту, и эти беглые сведения получал от мальчиков, когда приезжал в Таллин. Время от времени monsieur Ледуте видели в кафе «Корсо» в обществе совсем молоденьких девушек или пожилых дам. Что касается Маленького Виппера, то о нем было известно, что он сдал вступительные экзамены в электротехнический, но пошел на срочную службу в армию, чтобы скорее избавиться от этой неприятной обязанности. Однажды в феврале следующего года, когда я опять приехал в Таллин и вечером около шести часов шел по мягкому снегу улицы Монахинь, направляясь из Каламая в центр, навстречу мне попались сразу наши три «француза».
— Ого, более удачной встречи не бывает даже у Эркюля Пуаро. Идем с нами!
— Куда?
— На вокзал. Уезжает Ледуте. Мы идем провожать.
— Почему его нужно провожать? Куда он едет?
— Известно куда. В Париж.
— Ну и пусть едет.
— Он уезжает из Эстонии. Насовсем. Понимаешь?
— Ах так…
Не могу сказать, в какой момент мое намерение обрело законченную форму, сколь четкими были его очертания, когда оно возникло, но с мальчиками я пошел.
Мы сразу же нашли monsieur Ледуте. Он стоял в толпе перед спальным вагоном Рижского поезда. На нем была черная велюровая шляпа — ничего другого он и зимой никогда не носил — и черное демисезонное пальто с бархатным воротником — и более теплого пальто он тоже никогда зимой не надевал. Мы подошли к нему, приподняли шапки, он нас узнал. Потом в некотором замешательстве мы остановились — поняли, что он не один. В толпе рядом с ним стояла белокурая дама, и он с ней прощался. У дамы было основательно накрашенное и основательно заплаканное лицо. Даже при тусклых фонарях на перроне это было хорошо видно. Monsieur Ледуте махнул нам кожаной перчаткой, поцеловал покрытые темным лаком ногти своей дамы и направился вместе с ней в здание вокзала. Через минуту он вернулся. Один. По его лицу было видно, что наш приход оказался кстати. До отхода поезда оставалось семь минут. Monsieur Ледуте вскользь спросил, чем мы теперь занимаемся и где учимся. Но прежде чем мы успели ответить, он сказал, что едет в Париж только на несколько дней и сразу же отправится дальше, в Аяччо, и на весеннем солнце у Средиземного моря прогреет кости после здешних варварских морозов. И тут я спросил:
— Monsieur Ледуте, вы познакомили нас с жизнью многих великих французов — Дюма, Мопассана, Рембо. Свобода слова — изобретение французов, свобода задавать вопросы, следовательно, тоже: скажите откровенно, почему вы издевались над Маленьким Виппером?
— О, Vipère le venimeux qui m'a piqué comme son nom le prédit! — Monsieur Ледуте странно вспыхнул. — Да, я скажу вам почему! Потому что он глуп-глуп-глуп! Потому что он думал, как и многие здесь, может быть, все, может быть, и вы тоже, что для совершенства не требуется ничего иного, кроме труда! Это самоутешение посредственности! Нет! Не только труд, не только неутомимость. Они вторичны. Главное… Позвольте, через десять секунд отходит поезд… — он вскочил на подножку. — Messieurs — adieu! Если кто-нибудь из вас когда-нибудь приедет в Париж, мой адрес: Rue de la Fontaine, Versailles…
Вагон тронулся. Мы пошли рядом по заснеженному перрону. Я спросил:
— Так что же главное?
— Уверенность в превосходстве! — крикнул monsieur Ледуте из тамбура уже удалявшегося скорого поезда.
Я никогда с ним больше не встречался. Как и с Маленьким Виппером. Все, что я могу добавить про каждого из них, основано на слухах.
Маленький Виппер прошел военную службу. Как юношу со средним образованием и, кроме того, с математической головой его направили в аспирантский класс военного училища. Он окончил его прапорщиком весной 1939. В июньские дни Виппер был студентом второго курса Технического университета. Во время мобилизации в Красную Армию он в очередной раз лежал с септической ангиной. Во время оккупации продолжал учиться в Копли и дошел до четвертого курса. Его намеревались оставить при электротехническом факультете. Родители Маленького Виппера за это время разошлись. Не знаю, что стало с отцом. Мать его умерла в 1942 году. Сам он жил все в том же недостроенном доме, на улице Куслапуу, в мансарде, куда я однажды приходил. Внизу обитали посторонние люди. Осенью 1943 года Маленький Виппер как офицер запаса был вызван, чтобы выполнить свой долг перед отечеством. Он пошел, куда было приказано, и на основании документов получил назначение. Ему выдали мундир, и он принес его в чемодане домой. Соседи считали, что это был мундир лейтенанта какой-то военно-полицейской части. На следующее утро Маленький Виппер должен был отправиться на войну. В полдень жильцы обнаружили мундир аккуратно висящим на плечиках снаружи платяного шкафа, а самого Маленького Виппера в одном белье на крюке в соседней каморке без окон, дверь которой они открыли в поисках хозяина.
Возможно, подумал я, даже наверно, нет, наверняка он висел на том самом крюке, с которого сняла его мать за шесть лет до того. И время от времени я спрашиваю себя: когда он второй раз стоял под тем же крюком и привязывал к нему петлю, слушал воющий вокруг мансарды морской ветер и знал, что больше не войдет в комнату, где висит его мундир, который он не наденет, сказал ли он себе: сейчас у меня достаточная причина. И был ли он прав? Или — не прав? Да и кто, кроме него, мог это решить?
Десятилетия я ничего не знал про monsieur Ледуте. Пока не услышал от наших мальчиков, которые во время войны оказались за океаном: в 1945 или 1946 году где-то, наверно, в Южной Франции (только бог его знает, может быть, и где-нибудь в Африке, возможно, в Габоне), французским трибуналом monsieur Ледуте был приговорен к смертной казни. Осужден на смерть и расстрелян. Как коллаборационист.
В первый момент я был поражен. Потом мне это стало казаться возможным, вероятным, что этого следовало ожидать. А теперь мне кажется, что это было почти неизбежно.