Начальник инженерно-геологической партии Косарев вылез из палатки и, любуясь эластичной игрой мускулов на своем торсе, стал делать утреннюю гимнастику.
Он был молод и еще не успел до конца переболеть обязательной, как корь, болезнью, симптомы которой состоят в навязчивом стремлении подвергать любое явление жизни пробе на вопросы «почему?» и «зачем?». Нагибаясь, приседая и подпрыгивая, он думал о том, почему настроение человека зависит от таких в сущности преходящих мелочей, как погода, сон, завтрак. Он отлично спал — недолго, но глухо, без сновидений, без проблеска сознания, — утро вставало над степью свежее, ясное, в сухом сверкании осеннего солнца, завтрак обещал быть гурманским — кумыс, мясо подстреленной вчера дрофы, растворимый кофе, — и вот настроение у него такое, что хочется рвануться в солнечную синеву небес и купаться в ней, как вон тот канюк, парящий высоко над палаточным лагерем.
Косарев упал на руки, чтобы тридцать раз отжаться от земли, и канюк, словно подражая ему, тоже ринулся к земле, заметив с подоблачных высот какую-то добычу.
— Ах, дуралей! — сказал Косарев, увидев, что канюк нырнул в заложенный геологами шурф.
Охотясь за змеями, эти птицы часто попадали в шурфы и бились там до изнеможения в тщетных усилиях расправить свои широкие крылья и снова взмыть в родную стихию небес. Тогда приходилось накидывать на пленника куртку, спускаться в шурф и помогать канюку выбраться на волю.
Косарев отжался тридцатый раз, поднялся и полез в палатку за курткой и сапогами. Без резиновых сапог в шурф спускаться было нельзя, потому что за ночь туда набивалось до десятка гадюк, которых надо было еще пришибить камнем или геологическим молотком на длинной ручке.
Куртку и молоток Косарев нашел, а сапог на месте не оказалось.
Он вспомнил, что вчера его заместитель по хозяйственной части Сосновка взял у него отслужившие срок носки сапоги, обещал принести новые и вот — не принес.
«Ну, почему людям непременно нужно напоминать об их прямых обязанностях?» — спросил себя Косарев, и настроение у него стало не совсем плохое, но все-таки хуже, чем давеча.
Сосновку он нашел в складе, где тот обычно ночевал, если с вечера поругался с женой. По той же причине завхоз, наверно, забыл и про сапоги.
— Сосновка, — сказал Косарев, — времени половина шестого, и, между прочим, дай мне сапоги. Взял вчера мои, а новые не принес. Почему?
— Одну минуту, Юрий Михалыч, — ответил сиплым со сна голосом завхоз.
Он долго зевал, потягивался, кряхтел, отплевывался, потом закурил, и Косарев, глядя на его серое даже под степным загаром лицо, думал:
«Ну, почему люди так наплевательски относятся к своему здоровью? Курят до завтрака, пренебрегают физическими упражнениями, ссорятся на ночь с женами, встают утром в дурном расположении духа… Почему?»
Он думал так, и настроение у него самого становилось от этих мыслей все хуже.
— Размер какой? — спросил Сосновка.
— Сорок первый.
Завхоз, согнувшись, ушел в глубь склада и вскоре вынес новенькие, в седой пыли талька сапоги.
— У меня, Юрий Михалыч, — сказал он, — накопилось пар тридцать списанных. Надо бы уничтожить, а то от них в складе не повернешься.
— Уничтожь. За чем же дело встало? — сказал Косарев.
— По инструкции положено в вашем присутствии.
— Ну, вот оно — мое присутствие. Валяй действуй, как положено, — усмехнулся Косарев, а про себя подумал, что на всякие пустяки зачем-то существуют специальные инструкции.
Сосновка опять ушел в склад и стал швырять оттуда сапоги, пока не нашвырял большую черную груду, зеркально поблескивающую на солнце глянцевыми голенищами. Потом он выкатил толстый чурбан, поставил его на торец, как плаху, и топором с широким лезвием стал в два удара отрубать сначала от головок носки, а потом головки от голенищ. Удары по резине получались плескучие, как пощечины. Изрубив пар десять, Сосновка сложил резиновую лапшу поодаль от склада в кучу и, полив из бутылки бензином, поджег. Черный вонючий дым поплыл в сторону по легкому утреннему ветерку. Пламя в черном дыму билось оранжевое, зловещее, как на антивоенном плакате.
К складу за какой-то надобностью, а может быть, просто так, пришел наемный рабочий — старик Авдей Миронов. Когда он нанимался на работу, его из-за ветхости не хотели брать, но он вырвал у молодого парня лопату и стал копать, да так сноровисто и неутомимо, что к обеду вынул из шурфа земли больше всех. Он был махонький, этот старик, с гнутой, как серп, спиной и длинными толстыми руками.
— Здорово живете, начальники, — сказал он. — Эко товару-то сколь накидали — купцы!
Он поднял из груды один сапог и стал вертеть его у подслеповатых глаз, щупать, пощелкивать по подошве. Сапог был целехонек, как, впрочем, и все остальные. Сосновка тем временем опять принялся за свое занятие — стукнул топором раз, и отскочила чашечка носка, стукнул два, и отвалилась, похожая на колено трубы, головка.
Видно, только теперь Авдей Миронов уяснил смысл происходящего. Он прижал ко груди сапог и в изумлении посмотрел на орудующего топором Сосновку, а потом на Косарева, точно недоумевая, почему начальник не остановит завхоза, который не иначе как сбесился. И Косарев под этим взглядом вдруг как бы со стороны увидел и себя, и палачествующего Сосновку, и этот инквизиторский костер, и нелепость того, что здесь делалось, стала ему до обескураженности очевидной.
— Они что — сапоги-то… Заразные, что ли? — неуверенно спросил Авдей Миронов.
— Какого еще черта — заразные, — прикрякнув, ответил Сосновка. — Вышел им срок носки, и — под топор.
— Дык ведь прочные совсем сапоги!..
— Прочные не прочные, вышел срок носки — подлежат по инструкции уничтожению.
— Ты погоди, милок, — быстро заговорил Авдей Миронов, придерживая занесенную руку Сосновки. — Ты, милок, отдай их мне… Я в них полсела обую, в поле ходить… К нам их не привозят, сапоги-то… Зачем же добро под топор?
«Да, зачем?» — спросил себя Косарев и, морщась, сказал вслух:
— Ты, Сосновка, и верно, отдай-ка сапоги старику, пусть в село унесет.
— Нельзя, Юрий Михалыч, — возразил завхоз. — По инструкции мы не имеем такого права.
— Почему?
— А я знаю?
— Ну, продай, — настаивал Авдей Миронов.
— Еще хуже придумал! Не могу, дед… Да отпусти ты руку-то мою, черт двужильный! Впился, словно клешней, — отбивался от него Сосновка.
— Хоть одну пару продай!
— Уйди!
— Сосновка, — опять вмешался Косарев, но уже не так уверенно. — Отдай, право, ну их к черту…
— Да что вы, Юрий Михалыч! — взмолился завхоз. — Порядка не знаете? Я раз вот так же на Кольском раздал валенки, а потом пошел слух, будто я их пропил… Выговор по партийной линии схлопотал, едва под суд не угодил… Хватит с меня, учен… — Он вдруг криво усмехнулся в сторону Авдея Миронова и прибавил:
— Ты лучше укради, дед. Хватай пару и тикай на полусогнутых. Мы глаза закроем.
— Вот и вышел дурак, — без злобы, но угрюмо сказал старик. — В мальчишестве на ярмарке украл глиняный свисток — до сих пор ухи горят.
Он бросил в кучу сапог, который все еще прижимал одной рукой ко груди, и отошел в сторону.
— Кончай, что ли, — раздраженно сказал Косарев и почувствовал, что от его хорошего настроения не осталось и следа.
Когда обрубки последнего сапога были брошены в костер, он вспомнил о канюке, попавшем в шурф, и пошел вытаскивать его. Геологи берегли этих птиц, помогавших им бороться со змеями. Шел он и в утешение себе думал о том, что скоро сюда придут строители и возведут большой новый завод и что такие мелочи, как поношенные сапоги, не стоят того, чтобы из-за них портилось настроение.
Но оно все-таки было у него испорчено…
Отойдя шагов на двадцать, он оглянулся. Сосновки не было, — должно быть, ушел в склад, а старик Авдей Миронов сутуло стоял над костром и, видимо, в знак порицания содеянного над сапогами злодейства мочился в черный дым и оранжевый огонь.