Когда летишь в самолете над облаками, то видишь внизу не просто облака, а особый, как бы иной мир, с неповторимыми формами, красками и такими же особыми и неповторимыми влияниями на все существо твое. Понимаешь тщетность стараний охватить этот блистающий непорочной чистотой мир пятью человеческими чувствами, и с томлением, с болью хочется тогда вырваться из своей телесной оболочки и свободным всепознающим духом влиться в этот свет и беспредельность.
Вот так я летел, кажется, из Челябинска и вспомнил одного человека, знакомого мне, которого теперь вдруг как-то легко и сразу понял, а раньше не понимал.
Встретил я его в тяжелом сорок втором году в огромной землянке военного лагеря под Тейковом, где нас, девятиклассников, помаленьку приучали к будущей армейской жизни. Было это существо доброе, безответное, подслеповато смотревшее через очки близорукими глазами, а без очков становившееся совсем беспомощным и до слезных спазм трогательным. Поев в столовой пшенной каши без масла и соли, оно забиралось на солому, на первый этаж нар и, поджав к подбородку колени, мечтательно изрекало:
— Теперь бы чего-нибудь сладенького…
Потом я не видел его лет шесть и вновь встретил в редакции районной газеты, где стал бывать по средам на занятиях литературной группы. Он значительно опередил меня в литературных начинаниях, печатал отрывки из повести, впрочем, как оказалось, не существовавшей в законченном виде, писал стихи и успел поучиться на сценарном факультете кинематографического института, который бросил не то через полтора, не то через два года.
Он был талантлив, но ленив. Прямо-таки классически, грациозно ленив. В институтском общежитии он как-то надел правый ботинок на левую ногу, а левый — на правую и, ленясь переобуться, проходил так весь день. Вечером, заметив это, студенты возмутились, распластали его на койке и выпороли ремнем. То ли экзекуции был придан шутливый оттенок, то ли наказуемый был от природы необидчив, но рассказывал он мне об этом случае легко, со смехом, походя.
Мы задумали с ним писать вместе повесть. Пока шло время бурных споров, пока плутали мы в лабиринте сюжета, пока витали перед нами в загадочном тумане образы героев, он был деятелен и неистощим на оригинальные выдумки. Но, когда настала пора сесть за письменный стол и водить перышком по бумажке, пора черной работы, он исчез. Однажды я силой привел его к себе, поймав на улице.
Была весна, бело-розовой пеной вскипали под окном цветущие яблони.
Он попросил пить. Я вышел, а когда вернулся с ковшом воды, в комнате его не было. На столе лежала записка: «Боюсь, заставишь работать. Удрал в окно, в мир».
Я невольно взглянул на этот заоконный мир, на клубы яблоневого цвета, на золотые и синие облака по горизонту, и томящее чувство, похожее на то, что испытывал я теперь в полете над облаками, мягко сжало мне тогда сердце.
Знакомый мой стал работать в редакции секретарем и уже ничего не писал даже для этой скучненькой районной газетки, а только со строкомерной линейкой в руках изо дня в день однообразно макетировал ее номера. Вскоре он женился и очень любил свою жену, но она все-таки была несчастлива с ним, потому что осветить ее жизнь какой-нибудь, хоть малой, радостью он, казалось, был просто не в силах.
И вдруг он исчез. В один день бросил работу, жену и уехал, словно, как тогда у меня, шагнул за окно, в мир. Его скоро забыли: неглубоко прошелся он плугом своих дел по ниве жизни. Некоторое время в городе можно было встретить его жену — в платочке, завязанном на подбородке, с плаксиво опущенными углами губ — и при этом хотелось сбежать от встречи на другую сторону улицы. Потом как-то незаметно исчезла и она.
— А всему причиной рожь, — рассказывал он мне семь лет спустя.
Опять была весна, но уже в другом городе, где от слов «порт» и «море» не веет экзотикой и они обыденны, как в наших хлебопашеских глубях континента слова «село» и «поле». Весна здесь пахла йодом и миндалем. И еще всем сложным букетом южного рынка, где мы случайно встретились у бочки с мальвазией.
— Не знаю, что тогда со мной было, наваждение какое-то, — продолжал мой знакомый. — Приехал я по профсоюзной путевке за девять рублей в дом отдыха. Ты знаешь его, — лесок, грибы, ягоды, речка, пескари, раки. Пошел как-то ночью гулять и вышел из лесу к ржаному полю. Днем здесь бывал — поле и поле. А тогда — стоит в небе июньская луна, холодная, далекая, и рожь в ее свете сияет голубым блеском. Меня этот блеск точно миллионом холодных спиц пронзил. Я и уже как будто не я стыну перед чудом. Отчаяния моего ты, наверно, не представишь, когда я подумал, сколько не видел в жизни и не увижу никогда. Право же, решил в тот момент, что лучше не жить с таким гвоздем в башке… Но, видишь, жив и только стал с тех пор неуемен и ненасытен в открытиях чудес мира сего. Нет, я не путешественник, — прибавил он, помолчав. — Я работник. Жена этого не поняла и вышла за другого. Я же по девять месяцев не видел земли, плавая матросом в северных морях, даже цингу нажил. Смотри.
Он оскалил нержавеющий ряд зубов и засмеялся.
— Пригодятся при штурме издательств. Закончил книгу.
Мы не расставались весь день, а я все дивился игре подспудных сил души, двигающих человека по неисповедимым путям жизни.