Книга: Пока не пропоет петух
Назад: ~~~
Дальше: ~~~

~~~

Снова Стефано показалось, что в его голове роится столько мыслей, что столько ничтожного должно с ним произойти, но он никак не мог решиться и все обдумать, и пристально разглядывал дверь. Шаги Джаннино прошаркали по двору, потом затихли на тропинке, поднимавшейся вдоль дома к проселку. Из влажного проема двери послышался шум моря.

После Джаннино остался синеватый запах трубки; смешавшись с ночной прохладой, этот запах отдавал прошедшим летом в самом разгаре, сумеречной духотой и потом. Табак был темным, как шея Кончи.

Вернется ли Элена? Дверь была открыта. И это напоминало камеру: любой, кто заглядывал в глазок, мог войти и поговорить с ним. Элена, козопас, мальчик-водонос и Джаннино могли войти, как тюремные надзиратели, как капрал, который, напротив, ему доверял и месяцами на заходил. Стефано удивляло единообразие такого странного существования. Неподвижное лето прошло в неторопливой тишине, как пригрезившийся наяву полдень. От огромного количества лиц, мыслей, от такой тоски и такого покоя осталась только неясная рябь, как на потолке — отблеск воды в тазу. И притихшие поля с несколькими мясистыми кустами, с обнаженными стволами и скалами, обесцвеченными морем, как розовая стена, быстро исчезали и были нереальны, как лицо Элены, мелькнувшее за стеклом. Мираж и запахи всего лета спокойно вошли в кровь и в комнату Стефано, как в нее вошла и Конча, хотя ее темные ноги и не пересекали порога.

И Джаннино не было среди тюремщиков, скорее он был другом, потому что умел молчать, и Стефано нравилось оставаться с ним и обдумывать то, что не было между ними сказано. Присутствие Джаннино, как внезапная выдумка, было необычно тем, что каждый раз заставляло Стефано вздрагивать. Этим он был похож на случайные встречи на дороге, которые неподвижная обстановка потом запечатлевает в памяти. На раскаленной дороге, выходившей за домом из деревни, среди не отбрасывающих тени маслин, Стефано как-то встретил босого нищего, который передвигался прыжками, как будто камни жгли ему ноги. Он был полуголым и покрыт коростой того же коричневатого цвета, что и его борода. И его прыжки раненой птицы усложнялись его палкой, которая, перекрещиваясь с ногами, еще сильнее затрудняла его передвижение. Стефано каждый раз, когда вспоминал о солнцепеке, видел его вновь и вновь, ощущал тоску, но настоящая тоска это скука, а то воспоминание не могло ему наскучить. Прикрытое лохмотьями тело вновь и вновь возникало как беззащитное и неприличное, как рана; настоящим телом этого старика были лохмотья и грязь, сума и короста, а если под всем этим виднелась голая плоть, то его невольно охватывала дрожь. Возможно, только вновь найдя старика и пообщавшись с ним, узнав о его бедах и послушав его однообразные стенания, он бы заскучал и он бы ему надоел. Стефано же его придумывал, и постепенно старик на этой выжженной дороге превратился в экзотический, неопределенно ужасный предмет, во что-то подобное рахитичному клубку из опунций, похожих на человека и покрытых коростой, но с листьями, а не с руками и ногами. Эти толстые изгороди, мясистые скопления были ужасны, будто эта иссохшая земля не знала другой зелени, и эти желтоватые плоды, окруженные листьями, были на самом деле клочками мяса.

Стефано часто воображал, что сердце этой земли может питаться только соком, который спрятан в этом зеленоватом клубке, и что в глубине у каждого человека кроется такой же зеленоватый клубок. Значит, и у Джаннино. И его скромная и молчаливая компания Стефано нравилась, как мужская сдержанность. Джаннино был единственным, кто смог неназванными предметами заселить одиночество Стефано. Поэтому между ними всякий раз, как при первой встрече, молчание было таким многозначительным.

В свое время Стефано рассказал Джаннино и о нищем, и он, сузив глаза, ответил ему: «Думаю, вы раньше никогда не видели подобных оборванцев?».

— Теперь я понимаю, что такое оборванец.

— У нас их много, — сказал Джаннино. — Здесь у нас они, как корни. Только перегреются на солнышке, бросают дом и вот так живут. Мундир не ценится.

— У нас они становятся монахами…

— То же самое, инженер, — прервал его, улыбаясь, Джаннино. — То же самое. Только наш монастырь — это тюрьма.

Но потом, когда прозрачные дни исчезли и море потемнело, Стефано начал думать о посиневшем теле, об окнах, из которых веет холодом, и о желтом, затопленном пляже. В деревне появился не слишком оборванный нищий, он заходил в остерии и просил сигаретку. Это был сухой и бойкий мужичок, закутанный в слишком длинную, с вечно грязным подолом шинель, из-под нее высовывались завернутые в мешковину ноги. Ему хватало сигареты и стаканчика вина, суп он находил в другом месте или довольствовался инжиром. Прежде чем что-то попросить, он саркастически усмехался, в кудрявой бороде мелькали его желтые зубы.

Перегрелся на солнышке и Барбаричча, его поместил в больницу один приходской священник, но нищего потянула улица, и он вновь стал бродяжничать. Хотя бродяжка был дурачком с гор, он знал много прибауток и величал «кавалером» того, кто по злобе отказывал ему в куреве. У некоторых он просил только спички. Перед лысым Винченцо стягивал шапку, притрагивался к голове и кланялся. Его все любили и говорили, что ночью он не страдает от сырости.

И он появился в то утро, когда была гроза, у порога Стефано, снял берет и, смеясь, поднес пальцы к губам как в мусульманском приветствии. Чтобы побыстрее от него отделаться, и чтобы он не стоял под струями дождя, Стефано протянул ему сигарету, но Барбаричча настойчиво просил окурки, и Стефано пришлось искать их на полу, в углах и в мусоре, а нищий спокойно и терпеливо ждал его под дождем.

— Войдите! — раздраженно бросил Стефано.

— Не войду, кавалер. У вас что-нибудь пропадет, а я не вор.

От него воняло, как от вымокшей собаки. В слабом утреннем свете казалось, что по всем четырем стенам холодной, убогой комнаты с расшатанной мебелью сочится вода.

Затем, чтобы посмотреть на море, Стефано вышел на слякотную дорогу под струи дождя. Вернувшись, он застал Элену, которая отложила метлу и заправляла кровать. Деревянный ставень за ее спиной был закрыт. Стефано подошел к ней, обнял и положил на кровать. Хотя Элена и вырывалась, потому что ее промокшие башмаки испачкали прикроватный коврик, он в этот день долго ее ласкал, говорил нежные слова и был сильно растроган. Они разговаривали беззлобно.

— Зачем ты вышел в эту грязь?

Стефано с закрытыми глазами пробормотал: «Дождь все смоет».

— Ты был на охоте со своим другом?

— Каким другом?

— Доном Джаннино…

— Священником?

— Я вышел, чтобы стать попрошайкой.

— Сбежавшим из дома. — В охрипшем голосе Элены мелькнула улыбка.

— Каталано сказал мне, что здесь все убегают из дома. Это ремесло…

— У Каталано дурная голова. Не верь тому, что он говорит. А уж мать его натерпелась… И он невоспитан. Ты не знаешь, что он наделал…

— И что же он наделал? — встрепенулся Стефано.

— Он плохой… не верь ему.

Стефано прислушивался в темноте к обиженному и тихому, почти материнскому голосу Элены. Развеселившись, он вновь подумал о своем вопросе: «Я тебя обидел тем, что не занимался тобой? Или слишком много занимался?» — и ему вдруг стало стыдно за свою глупую грубость. Мысль о том, что он может быть грубым даже с Эленой, была ему неприятна и удивительна, тем более, что в подобных случаях грубость была силой, единственной силой, способной притупить опасную безнаказанность, с которой женщина позволяет себя подавлять.

 

Теперь вот появился шкафчик. Потом пришла Элена и молча ушла. В этом смирении, думал Стефано, вся ее сила, этой смиренной выдержкой она взывает к нежности и состраданию более сильного. Лучше высоко поднятая голова Кончи без стыдливого румянца и нежности на лице, лучше бесстыдство ее глаз. Но, может быть, и Конча иногда смотрит, как собака.

В темноте Стефано вздрогнул, ему было неприятно, что он вновь обсасывает старую, расплывчатую мысль. Ему даже захотелось, чтобы вернулась Элена. Презрительное и насмешливое одиночество отступало. И если оно отступало в такой вечер, когда случилось много нового и были неожиданные воспоминания, то как он сможет пережить завтрашний день? Стефано заметил, что без борьбы нельзя оставаться одному, но быть в одиночестве значит больше не хотеть бороться. Вот по крайней мере мысль, которая составит ему компанию, ненадежную компанию, которая скоро исчезнет.

Стефано поднялся и включил свет, у него потемнело в глазах. Когда он их приоткрыл, в дверях стояла Элена и спиной загораживала ставни.

Не говоря ей о шкафчике, он спросил, не хочет ли она остаться на всю ночь. Недоверчиво и удивленно Элена посмотрела на него, и Стефано, не улыбаясь, пошел ей навстречу.

 

На небольшой кровати они с трудом уместились, и Стефано думал, что до рассвета не сможет заснуть. Прижавшись к этому мягкому телу, он уставился в неясный в сумраке потолок. Была глубокая ночь, и легкое дыхание Элены слегка касалось его плеча. Опять он был один.

— Дорогой, вдвоем мы здесь не поместимся. Я уйду, — сказала она и больше не пошевелилась.

Возможно, она задремала. Стефано протянул руку, на ощупь отыскивая сигареты. Элена расслабленно отозвалась на его движение, тогда Стефано сел на кровати, поднес сигарету к губам и, не решаясь ее прикурить, уставился в темноту. Когда он чиркнул спичкой, прикрытые веки Элены дрогнули, как большие тени. Элена не проснулась, потому что не спала.

Куря, Стефано почувствовал, что, как в игре, на него пристально смотрят прищуренные глаза.

— Вчера вечером Каталано увидел твой шкафчик.

Элена не шевельнулась.

— Мы видели, как ты приходила, мы сидели в темноте.

Элена схватила его за руку.

— Зачем ты это сделал?

— Чтобы не скомпрометировать тебя.

Она совсем проснулась. Разгладила простыню, вся сжалась и села рядом с ним. Стефано освободил свою руку.

— Я думал, ты спишь.

— Зачем ты это сделал?

— Я ничего не делал. Я показал ему шкафчик. — Потом продолжил более сурово: — Шила в мешке не утаишь. Лицемерие мне не нравится. Я доволен, что он тебя видел. Не знаю, понял ли он, но все тайное всегда становится явным.

Он представил, что от страха у нее округлились глаза, и притронулся к ее щеке. И тут она неистово его хватает, целует и осыпает ласками все его тело. Она зацеловывает его глаза, губы, у него выпадает сигарета…

Что-то детское было в этой страсти Элены. Сигарета упала на пол. Наконец Стефано спрыгнул с кровати, потянув Элену за собой. Стоя, он попытался целовать ее поспокойнее, и она прильнула к нему всем своим прохладным телом. Затем отстранилась и начала одеваться.

— Не включай свет, — сказала она. — Ты не должен видеть меня такой.

Пока Элена, задыхаясь, натягивала чулки, Стефано, сидя на краю кровати, молчал. Ему было холодно, но одеваться было бесполезно.

— Зачем ты сделал это? — еще раз пробормотала она.

— Как…

— Я знаю, ты не хочешь быть обязанным мне, — прервала его Элена, она стояла, ее голос был приглушен рубашкой, которую она надевала через голову. — Ты не хочешь от меня ничего. Даже того, чтобы я была тебе мамой. Я тебя понимаю. Нельзя любить, когда не любишь. — Голос становился более ясным и уверенным. — Зажигай свет.

Голый и смущенный, Стефано смотрел на нее. Она немного раскраснелась, волосы растрепались, юбка завязана кое-как, на манер кухонного фартука. Наконец она все закончила и подняла на него свои спокойные, почти улыбающиеся глаза.

Стефано пробормотал: «Ты уходишь?».

Элена подошла к нему. У нее были томные, припухшие глаза, она была хороша.

Стефано сказал: «Убегаешь, а потом будешь плакать».

Элена сдержанно усмехнулась и искоса посмотрела на него: «Это ты не заплачь, бедняжка». — Стефано обвил ее руками, но она выскользнула: «Ложись в кровать».

Уже лежа, он ей сказал: «Мне кажется, когда я был ребенком…»

Но Элена не склонилась над ним и не накрыла его одеялом. Она только сказала: «Я как и раньше буду приходить и подметать. Если что-то понадобится, позови меня. Шкафчик я заберу…»

— Дура, — ответил Стефано.

Элена чуть улыбнулась, погасила свет и ушла.

 

В последние мгновения, при свете, голос Элены стал жестким, надрывным, как у того, кто защищается. Голый Стефано ничего не ответил. Ему хотелось бы услышать рыдания, но какая одетая женщина, закутанная до шеи, расплачется перед голым мужчиной? Это тело так поспешно оделось в темноте, что Стефано все еще хотелось его ласкать, смотреть на него, не лишиться его. Он задал себе вопрос, не были ли эти бешенные поцелуи, это объятие, когда они стояли около кровати, местью Элены: пробудить в нем желание, которое он никогда больше не сможет удовлетворить. Если это так, улыбнулся Стефано, то Элена просчиталась, не приняв во внимание его жажду одиночества. Потом, в темноте, он перестал улыбаться и сжал кулаки.

В своей прерванной полудреме Стефано думал совсем о другом, но не мог до конца уяснить, о чем именно. Ворочаясь в измятой постели, он боялся, что бессонница будет долгой: этот кошмар пострашнее прежних. Он терпеливо прижался щекой к подушке и увидел побледневшие стекла. Смягчившись, он прошептал: «Я оплакиваю тебя, мамочка», ему стало очень хорошо и он был счастлив, что один.

Тогда он схватился за эту мысль: одиночество можно выдержать, пока кто-то страдает, что рядом с ним никого нет, но настоящее одиночество это невыносимая камера. «Я оплакиваю тебя, мамочка» — достаточно повторить это, и ночь станет нежной.

Затем ворвался со своим диким посвистом ночной поезд, и хотя глаза Стефано были закрыты, поезд налетел на него, как ураган. Через мгновение исчез свет в окошках; когда вернулась тишина, Стефано спокойно смаковал томление старой, привычной тоски, которая как бы освещала его одиночество. На самом деле, его кровь бежала вместе с этим поездом, поднимаясь вдоль берега, с которого он давно спустился в наручниках.

Все окна одинаково тускло осветились. Теперь, когда он прогнал Элену, он мог умиляться ею. Он мог даже оплакивать ее, пока его расслабленная кровь не успокоится окончательно, что-то бормоча сквозь дрему, подумал он.

Назад: ~~~
Дальше: ~~~