Уже раньше, во время одной из утренних встреч Стефано сказал Элене: «Знаешь, когда-нибудь я уеду. Будь поосторожнее, слишком сильно не привязывайся ко мне».
— Я не знаю, не знаю, почему поступаю так, — ответила Элена, вырываясь от него, а позже, опомнившись и пристально глядя ему в глаза, продолжила: — Ты будешь доволен.
Когда Элена была сильно огорчена, она говорила резким, грубым, просто бабьим голосом, таким, как и ее суконная юбка, брошенная на стул. Над губой у нее — пушок, неряшливые волосы, собраны сзади, как у крестьянки, которая перед рассветом бродит по кухне в одной рубашке.
Но Стефано был неумолим. Его голос становился более чем скрипучим от раздражения: эта чувственная, почти блаженная, на несколько секунд завладевавшая ее губами улыбка, эти полуприкрытые веки, когда ее голова пригвождена к подушке.
— Не надо на меня смотреть, — как-то пробормотала Элена.
— Надо смотреть, чтобы узнать друг друга.
По утрам через ставни сочился слабый свет.
— Достаточно любить друг друга, — произнесла в тишине Элена, — и я тебя уважаю, как будто бы мы одной крови. А ты ведь знаешь намного больше, чем я, — я себя не недооцениваю — мне хотелось бы быть твоей мамой. Оставайся таким, ничего не говори, прошу тебя. Когда тебе хочется быть ласковым, у тебя получается.
Стефано лежал с закрытыми глазами и воображал, что эти медлительные слова слетают с губ Кончи и, касаясь руки Элены, думал о темной руке Кончи.
Это произошло, когда еще стояло лето. Вечером того дня со шкафчиком, когда Стефано поджидал Джаннино в остерии, пошел дождь. Гаетано, не выпуская изо рта сигареты, спросил: «Инженер, у вас все закрыто?». Потом они с порога наблюдали за дождем, пришел Джаннино, его бородка была усеяна капельками воды. Вся улица потемнела и стала грязной, потоки воды обнажили булыжники, влага проникала в кости. Лето закончилось.
— Здесь холодно? — спросил Стефано. — Этой зимой пойдет снег?
— Снег выпадет в горах, — ответил Джаннино.
— Здесь не высокогорная Италия, — проговорил Гаетано. — Даже на Рождество можно открывать окна.
— Все же вы пользуетесь жаровнями. А что такое жаровня?
— Их используют женщины, — сказали Джаннино и Гаетано. — Это медный таз, заполненный золой и углями, их раздувают и таз заносят в комнату.
Джаннино, смеясь, продолжил: «Потом женщины на него садятся и им тепло. Выгоняет влагу».
— Но такому ссыльному, как вы, он не понадобится, — подхватил Гаетано. — Вы всегда ходите купаться?
— Если будут идти дожди, придется прекратить.
— Но здесь солнце светит и зимой. Прямо как на Ривьере.
Вновь заговорил Джаннино: «Достаточно двигаться, и зимы вы не заметите. Жаль, что вы не охотник. Утренний поход разогревает на весь день».
— Меня убивают вечера, — сказал Стефано, — вечером я дома и не знаю, чем заняться. А зимой мне придется возвращаться в семь. Не могу же я в столь ранний час отправляться в кровать.
Гаетано заметил: «Отправитесь, если у вас будет такая, как у других мужчин, жаровня. Зимние ночи для этого и предназначены».
Стефано и Джаннино вышли на проселочную дорогу еще при сумеречном свете. «Деревня становится маленькой, когда идет дождь, — проговорил Стефано. — Из дома не хочется выходить». Покрытые мхом стены домов были грязными, а каменные пороги и изъеденные ставни казались беззащитными в беспощадных потоках воды. Исходивший от домов и воздуха внутренний свет, освещавший их летом, потух.
— Какое море зимой? — спросил Стефано.
— Грязная вода. Извините, я на минутку спущусь с дороги, нужно поговорить. Пойдете со мной?
Они были на насыпи, застыв перед неподвижным и неясным горизонтом, а внизу, в нескольких шагах, стоял дом с геранями.
— Вы туда идете?
— А куда мне идти?
Они спустились по широкой земляной лестнице. Окна были закрыты, а крытая терраска завешана простынями. Мокрый гравий скрипел под их ногами. Дверь была прикрыта.
— Идемте со мной, — пробурчал Джаннино. — С вами меня долго не задержат.
Стефано услышал шум прибоя за домом.
— Послушайте, это ваши дела…
Но Джаннино уже вошел и ощупывал невидимую в сумраке дверь и гремел ручкой. Из комнаты, которая, похоже, выходила на море и в которой было светло, донесся гул, почти пение. Дверь открылась, и в потоке света и ветра появилась босая девчушка.
Звонкий женский голос что-то прокричал сквозь сумятицу ветра, было слышно, как громко, со звоном захлопнули окно. Девчушка, уцепившись за ручку двери, кричала: «Кармела, Кармела!». Джаннино ее схватил, закрыв ей рот. Перед окном в своем грязном, полосатом платье стояла Конча.
— Замолчите все, — сказал Джаннино, поднимаясь в кухню и усаживая девочку на стол. «Фоскина, придет священник и съест тебя. Ты должна говорить „синьора“, а не „Кармела“». Конча беззвучно, разомкнув губы и отбросив рукой волосы назад, смеялась. У нее были пухлые и приятные губы, как будто она лежала на подушке. «Послушай, Конча, завтра скажи: моя мать передает, что придет выполнить свой долг. Ты скажи, что она разговаривала с тобой».
Девчушка, шумно ерзая на столе, разглядывала Стефано. И Конча, быстро, гортанным голосом отвечая Джаннино, тоже перевела на него взгляд. «Я ей, бедняжке, скажу, но сегодня она весь день плачет». Когда Конча произносила слова, у нее подрагивали губы, горло и глаза, но мягкости в них не угадывалось. У нее был настолько низкий лоб, что глаза почти теряли свою форму. У нее были крутые высокие бедра, но когда она не двигалась, в ней не сквозило ни порыва, ни изящества.
В этот миг девчушка подбежала к двери, быстро ее открыла и с криком убежала. Джаннино прыгнул, чтобы поймать ее, и исчез, сопровождаемый громким смехом Кончи.
В серых морских сумерках Конча прошлась по кухне своей обычной пружинистой походкой, она была босиком. В углу Стефано увидел амфору. Конча что-то поставила на горячую печку, и тотчас раздался сильный запах специй и уксуса.
Где-то в глубине доме вопили. Конча резко, без всякого смущения обернулась. Свет был уже таким неярким, что сравнял на ее лице темные и светлые краски. Стефано продолжал разглядывать ее.
Голоса на верхнем этаже смолкли. Нужно было что-то сказать. Губы Кончи, изготовившись к смеху, были полуоткрыты.
А Стефано посмотрел на окно. Потом перевел взгляд на стену. Она была низкой и закопченной, от голубоватого огня исходил запах древесного угля.
— Летом здесь, должно быть, прохладно, — наконец произнес он.
Конча, наклонившись над печкой, молчала, как будто ничего не слышала.
— Вы не боитесь воров?
Конча резко повернулась: «Вы вор?» — и рассмеялась.
— Я такой же вор, как и Джаннино, — медленно проговорил Стефано.
Конча пожала плечами.
Стефано продолжил: «А вы не любите Джаннино?».
— Я люблю того, кто меня любит.
Она пересекла кухню, улыбаясь удовлетворенно, но с легким раздражением, и взяла с полки миску. Вернулась к печке, наклонила амфору, прижав ее к боку, и в миску вылилось немного воды.
В проеме двери появилась невозмутимая девчушка. За ней в темноте стоял Джаннино. Не успела Конча обернуться, как Джаннино сказал: «Твою девчонку надо запереть в курятнике» и рассмеялся, что-то бормоча. Стефано различил за Джаннино неясную фигуру, которая после того, как тот сказал: «Идемте, инженер», тотчас удалилась.
Не проронив ни слова, они вышли в еще светлые сумерки. Когда они поднялись на насыпь, Стефано обернулся посмотреть на дом и увидел в окне свет. Около тусклого моря оно казалось огнем фонаря вышедшей в плавание лодки.
Джаннино рядом с ним молчал, а Стефано все еще был возбужден; он думал о том, что биение крови не раз заставляло его бродить по безлюдным полям, где он пытался забыть свою обособленность, свое одиночество. Далеким прошлым казались те неподвижные августовские дни, наивным и детским временем перед окутывающей его ныне холодной осмотрительностью.
Он сказал молчавшему Джаннино: «Та девчушка, которая убежала…»
— Дочка Кончи, — без промедления ответил Джаннино.
Разумеется. Джаннино говорил спокойно и думал о другом, уставившись на дома. Стефано заулыбался.
— Каталано, что-то не так?
Джаннино медлил с ответом. В его ясных глазах ничего нельзя было прочесть, кроме того, что он думает о другом.
— Е-рун-да, — с расстановкой проговорил он.
— Ерунда, — повторил Стефано.
Они расстались на улице, опустевшей без ребятишек, около остерии, освещенные слабым светом первого фонаря. Уже несколько раз вечерами Стефано возвращался в темноте.
В комнате, стоя перед чистой, застеленной постелью, Стефано подумал о босых ногах Кончи, которые повсюду оставляли свои грязные следы. Съев хлеб, оливки и инжир, он погасил свет и, сидя верхом на стуле, смотрел в тусклые стекла окон. Влажный туман заполнял двор, насыпь железной дороги была такой темной, как будто бы за нею не было берега. В голове роилось столько мыслей, что привычный вечер оказался коротким. Стефано уставился на дверь.
Немного спустя, он подумал, что ему причудилось прошедшее лето, послеполуденная тишина в раскаленной комнате, легкое дуновение ветерка, шершавый бок амфоры, и то, что, когда он оставался один, то и небо, и землю заполняло жужжание мухи. Это воспоминание было настолько живым, что Стефано не мог отделаться от него и заставить себя думать о том, что потрясло его сегодня. Когда он услышал поскрипывание шагов, за стеклами показалось лицо Джаннино.
— Сидите в темноте? — спросил Джаннино, входя.
— Так, для разнообразия. — Стефано закрыл дверь.
Джаннино не захотел, чтобы он зажигал свет, и они сидели в сумраке. И Джаннино закурил сигарету.
— Вы один, — сказал он.
— Я думал, что этим летом самые лучшие мгновения я пережил здесь, один, как в тюрьме. Самая страшная судьба становится удовольствием, достаточно, чтобы мы выбрали ее сами.
— Шутки памяти, — пробурчал Джаннино. Не сводя глаз со Стефано, он прислонился щекой к спинке стула. — Живешь с людьми, но, оставаясь в одиночестве, думаешь о своих делах.
Потом нервно рассмеялся: «…Возможно, сегодня вечером вы кого-то поджидали… Не говорите мне, что вы сами решили сюда приехать. Судьбу не выбирают».
— Достаточно захотеть ее до того, как ее навяжут, — ответил Стефано. — Судьбы нет, есть только ограничения. Самая плохая судьба — терпеть их. А нужно было бы от них отказаться.
Джаннино что-то пробормотал, но Стефано не услышал. Он подождал. Но Джаннино молчал.
— Вы что-то сказали?
— Ничего. Теперь я знаю, что вы никого не ждете.
— Конечно. А почему?
— В ваших словах было слишком много злобы.
— Вам так показалось?
— Вы говорили о том, о чем я сказал бы, только если бы был своим отцом.
В этот миг за стеклом проплыло бледное лицо. Стефано схватил руку Джаннино и рывком опустил ее, спрятав красный кончик сигареты. Джаннино не пошевелился.
Лицо, как тень на воде, настойчиво мелькало за стеклами. Дверь приоткрылась, а так как будто кто-то колебался, Стефано понял, что это Элена. Она знала, что на ночь он запирает дверь. Должно быть, решила, что его нет дома.
Из открытой двери пахнуло холодом. Растерянное и нереальное лицо еще помаячило, потом дверь, скрипя, захлопнулась. Джаннино пошевелил рукой, и Стефано прошептал: «Тихо!».
Она ушла.
— Я испортил вам вечер, — проговорил в тишине Джаннино.
— Это из-за шкафчика, хотела, чтобы я ее поблагодарил.
Повернувшись, он различил в сумраке светлый силуэт; Джаннино мгновенно обернулся, а потом сказал: «Не такая уж плохая у вас судьба».
— Каталано, в одном вы можете быть уверены: вы мне не испортили вечер.
— Вы думаете? Женщина, которая не вошла, когда дверь была открыта, ценная женщина. — Джаннино отбросил сигарету и поднялся. — Это большая редкость, инженер. Вам убирают кровать, дарят шкафчики! Устроились лучше, чем женатый.
— Примерно, как вы, Каталано.
Он думал, что Джаннино включит свет, но ошибся. Стефано услышал, что он пошевелился, прошелся по комнате, подошел к двери, прислонился к ней, и его профиль отразился в стекле.
— Я вам очень надоел сегодня? — спросил он бесцветным голосом. — Не понимаю, зачем я потащил вас в тот дом.
Стефано помедлил: «Что вы, я вам благодарен. Но думаю, вам было неприятно».
— Мне не нужно было приводить вас туда, — повторил Джаннино.
— Вы ревнуете?
Джаннино не улыбнулся: «Мне неприятно. Стыдиться нужно любой женщины. Это судьба».
— Извините, Каталано, — миролюбиво сказал Стефано, — но я ничего не знаю ни о женщинах, ни о вас. В том доме столько женщин, что я просто не знал, как себя вести. Если вам хочется стыдиться, объясните сначала, почему.
Джаннино резко повернулся, и его профиль исчез.
— Для меня, — продолжил Стефано, — даже маленькая Фоскина ваша дочка. Я ведь ничего не знаю.
Джаннино нервно рассмеялся: «Она не моя дочка, — процедил он сквозь зубы, — но будет почти моей свояченицей. Она дочь старого Спано. Вы его знаете?».
— Нет, я не знаю этого старика. Я ничего не знаю.
— Старик умер, — сказал Джаннино. — Крепкий мужик, в семьдесят лет родил ребенка. Он был другом моего отца и крепко знал свое дело. Когда он умер, женщины взяли в свой дом девушку и ее дочку, то ли чтобы люди не злословили, то ли чтобы защитить родственницу, то ли из-за ревности. Вы знаете их, этих женщин…
— Нет, — проронил Стефано.
— Другая дочка Спано, которой тридцать лет, достанется мне в жены. Моему отцу это нужно.
— Кармела Спано?
— Видите, вы в курсе дела.
— Совсем недавно, ведь я думал, извините, что вы снюхались с Кончей.
Джаннино, повернувшись к окну, немного помолчал.
— Девушка как девушка, — наконец произнес он. — Но слишком уж невежественная. Старик вытащил ее из угольных ям. Старуха Спано захотела взять ее в дом.
— Она гордячка?
— Она служанка.
— Но она хорошо сложена, морда, правда, подкачала.
— Правильно сказали, — задумчиво проговорил Джаннино. — Она столько времени провела в загоне с козами, что и морда у нее почти как у них. Мы были детьми, когда я со стариком Спано ходил в горы, она задирала юбку и голым задом, как собака, садилась на траву. Это первая женщина, к которой я прикоснулся. На заду у нее были мозоли и корка.
— Ну и ну! — воскликнул Стефано. — Но ведь вы все-таки…
— Ерунда, — отрезал Джаннино.
— И теперь у нее там мозоли?
Джаннино, надувшись, наклонил голову:
«Мозоли у нее теперь в других местах».
Стефано улыбнулся: «Не понимаю, — помолчав достаточно долго, сказал он, — чего вы должны стыдиться. У вашей невесты нет ничего общего с этой козой».
— И я так думаю, — резко сказал Джаннино. — Если бы что-то было, я бы даже не обернулся. Вы же меня знаете, правда? — рассмеялся он. — Я и не думал об этой прислуге.
— А тогда?
— Тогда мне неприятно, что со мной обращаются, как с женихом. Я не плохо разбираюсь в женщинах и знаю свои обязанности: когда нужно зайти, а когда нет. Невеста не любовница, но в любом случае — женщина, и должна это понимать.
— Однако вы хотели посмеяться над ней, — сказал Стефано.
— Что вы хотите сказать? Не нужно было навязывать мне свояченицу, чтобы она ее предупредила.
— Свояченицу Фоскину?
— Фигину.
Чуть позже Стефано рассмеялся. Смех был горьким, сквозь зубы, чтобы скрыть его, он закусил губу. Он подумал о Конче, голой и темной, пристроившейся на камнях, и о Кармеле, с белоснежной кожей и гримаской отвращения, тоже пристроившейся на камнях. Он заметил взгляд Джаннино и просто так пробормотал:
— Если девочка вам неприятна, почему вы не скажите своей невесте, что мальчиком видели ягодицы Кончи? Она бы выгнала ее из дома.
— Вы нас не знаете, — ответил Джаннино. — Уважение к старому Спано держит весь дом. Мы все ревностно относимся к Конче.