В Асти низкие тучи заволокли небо, поднялся ветер, и тотчас потемнело, так что когда мы спрыгнули с поезда, на нас никто не обратил внимания. Я пошел вдоль путей и в мертвенно-бледном свете при порывах ветра с дождем увидел разбитые бомбами платформы и цистерны, огромные ямы, сломанные столбы. Скоро я уже был в поле. Одна арка моста упала. Я вовремя сориентировался и с первыми струями дождя забрался под навес какого-то двора.
Там я увидел людей и телеги (то был навес конюшни), кто-то, сидя на тюках, смеялся. Среди суетливого хождения взад-вперед и молний, я расслышал голоса моей земли, замешанные на моем диалекте. Это придало мне смелости.
Я съел большую тарелку супа и немного хлеба, все это я взял на грязной дымной кухне. Другие расположились в большой комнате, ели салаты и пили. Там были женщины, прохожие, возчики. Под навесом говорили о дожде и улицах, об обозах, о чем-то серьезном, что происходило в долине Таранто. Я сказал, что направляюсь в такую-то деревню, и спросил, легко ли добраться до долины. Я говорил на диалекте. Возчик с висящими на плечах башмаками посмотрел на меня. «Добраться-то туда можно, — ответил он, — оставаться там плохо. Уже несколько дней там, наверху, орудуют немцы». «Можно посмотреть, — вмешался другой в серо-зеленых обмотках. — Если немцы проходят, убирают пшеницу. Если нет, выбивают зубы…»
Я подумал, что моя долина была последней, и нужно было пройти по другим холмам. Кто-то уловил это в моем голосе и спросил у других: «Как дела в Ланге?».
В Ланге постоянно где-то шли бои. Это зависело от деревень. Целые зоны находились в руках у наших. Понятно, пока они могли продержаться. Настоящая опасность подстерегала не на дорогах, а на мостах и в деревнях. Мне припомнился мой железный мост, по которому я ребенком бегал, стуча башмаками, и он громыхал. Я назвал соседнюю деревеньку, в которую вел тот мост. «Там республика Сало», — ответили мне.
Гроза и суматоха заняли почти всю ночь. Из-за комендантского часа нельзя была уехать. Тот, кто отправлялся на рассвете, не брал комнату; я лег на мешки, и возчик дал мне одеяло. Для июня было холодно. Кто-то пролил на поднос вино, и всю ветреную ночь в темноте я дышал этим запахом. Хриплые, сонные голоса беспрерывно говорили об ужине и прошлом.
Как только рассвело, возчик тронулся. Он ехал в моем направлении, но только до середины долины. Он был толстым, молчаливым, с обиженными глазами. Посмотрев на холодное ясное небо, он сказал: «Поехали».
Мы ехали все утро, сидя по бокам телеги и свесив ноги. Мы почти не разговаривали; чтобы не молчать, я сказал, что еду из Турина, где работал, а сейчас возвращаюсь к своим. Он поднял глаза и проговорил: «Вам больше подойдет железная дорога на Алессандрию».
Не мог же я объяснить ему, что вокзалы меня пугают, что я предпочитаю скрип его телеги. Живя так, как он жил, он бы рассмеялся над моими бедами, если бы только его глаза могли смеяться. Он не был ни печальным, ни нахальным. Он был одиноким. Двигаясь под облачным небом, я посматривал на холм: на взгорке церквушка, черная сосна; по привычке я подумал, что эта церковь на вершине была бы хорошим убежищем. На склонах чередовались еще свежие от дождя виноградники и поля пшеницы, я не помнил таких оживленных и нежных холмов.
Медлительность телеги меня раздражала. Я заговорил о времени. Я спросил толстяка, спокойно ли на дорогах, хотя бы ночью или во время дождя. Он мне ответил, что предпочитает солнечный свет: в сумерки тебя всегда примут за другого и поколотят, днем же, по крайней мере, видны лица партизан или немцев. Он был упрямым, говорил без всяких симпатий.
Мы встретили немцев, их автомобиль застрял на середине подъема. Зеленоватые формы сливались с мокрой дорогой. Возчик спрыгнул на землю, я уставился на рощицу на холме.
Чуть позже нас догнал и перегнал большой грохочущий грузовик, забитый камуфляжными формами ребят в беретах и с ружьями. «Вперед отправили республиканцев, — пробурчал возчик, — сегодня вечером поедим свинины».
В первой деревне мы увидели их уже на площади. Немцы на мотоциклах, отталкиваясь ногой от земли, уезжали; с порогов на них смотрели женщины. Неизвестно где раздался ружейный выстрел, никто не обратил на него внимания.
Теперь телега подпрыгивала на булыжниках. Мне пришлось сойти. Показался моряк с ружьем наизготовку. Мы остановились; пока мой попутчик шарил в ящике, тот, веснушчатый блондин, подняв брезент, которым были прикрыты плуги, осмотрел их. Махнул рукой — проезжайте.
Когда мы выбрались на дорогу, я вдруг спросил, чтобы не молчать: «Есть ли разница между этими и теми, другими?».
Он ничего не ответил и сплюнул на землю.
— Вы их уже видели? Они в деревнях?
— Может быть, — ответил он, — они и там, на холме. Глаз не спускают дни и ночи.
Вот, подумал я, вляпался. Если меня остановят, песенка моя спета. В Кьери я не мог оставаться. Тем более, в усадьбе. Когда я вспоминал о своих страхах зимой, о пансионе, то чувствовал себя храбрецом, неразумным мальчишкой. Я прекрасно знал, что во всей Ланге нет ни одного немца, которому было бы известно мое имя, но теперь я сроднился с боязнью, и ужас других стал моим, каждый испуг служил мне оправданием.
Мы опять сели на телегу. Я перестал разговаривать, потому что заметил, что все время завожу один и тот же разговор.
— Мы в Молини, — вдруг проговорил мой возчик. — А вы теперь, ноги в руки, и вперед побыстрее. Я остановлюсь здесь.
Пока телега, скрипя, ползла вперед, мы попрощались; я выкрикнул то название, дорогу с железным мостом. Он неопределенно махнул в сторону холма за Таранто, остановился посмотреть мне вслед и сплюнул на дорогу.
Я прошел по воде и широкой отмели, быстрым шагом поднялся на холм. Когда я шел, то спрашивал себя, где Дино спал, где он ел, доезжают ли возчики из Турина сюда, в горы. Он ушел в пальто и с шарфом. Если бы он не добрался до Фонсо, говорил я себе, он бы вернулся. С ним ничего не могло случиться.
Моя дорога вилась среди полей и виноградников; местность сильно отличалась от холма возле Турина: здесь белели обработанные и разбитые склоны, лесов не было, слышалось мычание быков, хлопанье куриных крыльев, даже воздух был вязким и припахивал домом. Я шел очень споро, оглядываясь и прислушиваясь, как тогда, когда я забирался в котловины Пино, вслушиваясь в тайны земли, корней, в извечный ужас, который правит в зарослях. Теперь я убегал по-настоящему, как убегает заяц.
До наступления вечера я прошел через две или три деревни, дорога поднималась вверх, вдали на вершинах холмов виднелись церкви, одинокие хутора. С тех пор, как я перешел через речку Таранто, меня не догоняли и мне не пересекали дорогу ни автомобили, ни мотоциклы, я увидел только несколько телег, запряженных волами, и на площади деревеньки — несколько босоногих бездельников. Я поужинал помидорами с хлебом, которые мне продала крикливая женщина; она меня спросила, не из тех ли я, кто пропал без вести. «Я иду домой», — сказал я. «Хорошо, хорошо, — крикнула она. — Это не жизнь».
Позже я понял, что она приняла меня за партизана. Это меня страшно перепугало. К тому же, я не мог даже поинтересоваться, где их искать, потому что меня сочли бы за шпиона. Мне нужно было идти, все время идти и не оглядываться. Этим вечером я прошел последний кусок дороги среди пустых полей под низкими тучами. Слышался стрекот кузнечиков. Я все время поднимался, шагая по гребню.
На ночь меня приютил босоногий парень, который, сидя в канаве на поле, курил сигарету. На нем была только рубаха и рваные штаны, на голове — вязаный берет. Остановившись, я спросил: «Еще долго до конца долины?».
— Вы хотите добраться до станции? — ответил он на моем диалекте, даже не вздрогнув. — Вам это не годится, там немецкий пост.
— Я немцев не боюсь, — соврал я, — мне нужно туда, за долину.
— Там дальше партизаны, — ничуть не смутившись, сказал он.
— Я никого не боюсь, я иду домой.
Он покачал головой и осторожно затушил сигарету: «Придется заложить круг, идти тропинками. Но сейчас уже поздно. Вам придется подождать до завтра».
Мы с ним пересекли поле и рощицу. За вишнями начиналось черноватое строение, конюшня. Сеновалы и сараи — под гребнем, на уровне полей; на краю обрыва — другие приземистые крыши. Я никогда не видел лучше спрятанных сельских домов: с полей виднелись только колосья и дальние косогоры.
Отино — он не спросил, как меня зовут — подвел меня к вишням и спросил, хочу ли я пить. Мы нагнули ветку и обчистили ее. Он, причмокивая, выплевывал косточки. Затем поинтересовался, не иду ли я в Альяно.
— Сегодня утром там виднелся дым.
Я ответил, что направляюсь к Роккетте, в долину реки Бельбо, и иду из Кьери. Отино залез на дерево, обхватил его своими длинными ногами и руками и стал бросать вниз пучки ягод.
— Где эта Роккетта?
— Здесь деревни не жгут?
Он мне не ответил и стал насвистывать. Это была строевая команда «смирно!». «Вы были солдатом», — сказал тогда я.
— Должен был, — ответил он.
Оглушенный кузнечиками, я провел ночь на сеновале. Воздух был прохладным — непонятно, туман или облака закрывали поля. Я забрался в стог сена. В темноте я видел не очень черную арку неба и был готов при первой тревоге зарыться поглубже. Не у всех есть постель из сена, успокаивал я себя. Меня разбудил Отино, снимая инструменты с перекладины. Свет солнца ослеплял, но еще стоял туман. «Сегодня вы туда не дойдете», — сказал он мне. Я попросил у него хлеба. Мы шли среди нависших над долиной домов. Он позвал женщину, которая вынесла две ковриги хлеба. «Я могу умыться?» — спросил я его.
Мы вытащили из колодца ведро. В живом свете тумана я хорошо разглядел загорелую кожу Отино, его мужественные черты. «Теперь скажу, как вам идти, — сказал он. — Все время придерживайтесь той тропинки, что спускается вниз, дойдете до железной дороги, потом до речки Тинелла, там войдете в заросли ивы…»
Я вспомнил времена, когда играл с Дино.