Книга: Венецианские сумерки
Назад: Глава пятая
Дальше: Часть третья

Глава шестая

Дело было сделано, и Люси сидела, дивясь происшедшему, словно смотрела на себя со стороны и была персонажем какого-то чрезвычайно увлекательного рассказа. У нее было чувство, как если бы она успешно пообщалась с Марсом; вытащив карточку Фортуни из бумажника, она сжала ее в руке, чтобы удостовериться, что утренний разговор действительно состоялся.

А что насчет самого Фортуни? Ну, теперь она знала, что они одного роста и, разговаривая, волей-неволей смотрят глаза в глаза, что приводит в смущение обоих. Она вспомнила его сухощавую фигуру и широкую грудную клетку, что свидетельствовало о годах, отданных игре. На самом деле Люси удивила его манера себя преподносить, которая не прослеживалась по фотографиям и редко упоминалась в интервью. Но в самом его присутствии чувствовались сила и власть. Да, власть. Определяемая не только положением этого человека, но и окружавшей его аурой. Помимо этого, в память ее врезалось достоинство, с каким он держался, его стремительные движения и жесты, как у людей на двадцать лет моложе. Все это вспоминалось ей, равно как и стойкое ощущение, что человек этот достиг в свое время каких-то высот и не нуждается в том, чтобы пояснять, каких именно, потому что его достижения признаны всеми.

 

Проснувшись, Фортуни все еще чувствовал себя усталым. В последнее время он редко спал хорошо, но, даже когда ему удавалось сомкнуть веки, сон не становился тем целительным бальзамом, каким бывал когда-то. По утрам Фортуни всегда смотрелся в зеркало, прежде чем спуститься вниз, где Роза готовила ему нехитрый завтрак.

Когда Карла, старая подруга, пришла к нему этим утром, она заметила, как молодо он выглядит. Многие из их друзей и бывших коллег, сказала она, успели состариться, но к Фортуни это не относится. Усталость моментально спала с него и не возвращалась, пока Карла не собралась уходить. Предварительно она помедлила у двери и окинула взглядом комнату, словно запоминая ее. Светлые волосы Карлы были стянуты на затылке, кожу покрывал загар после солярия, на пальцах, как всегда, золото и бриллианты — последнее ее богатство, как было известно Фортуни (муж Карлы умер банкротом). Уходя, она помахала на прощанье снизу, из дворика, и Фортуни опустился в кресло с подлокотниками — полюбоваться сделанными на заказ семистворчатыми окнами.

Неделей раньше он дал слово встретиться с новой консерваторской студенткой. Теперь он ждал девушку, смутно ощущая, что предстоящий визит одновременно радует его и пугает, и размышляя над тревожной ностальгией, которую пробудила в нем ее игра. Мысль эта теперь причинила ему сильную досаду, и он внезапно пожалел обо всей затее.

В последнее время Фортуни терзали сомнения, вызванные разрывом между мечтами о жизни и трезвым сознанием, что годы творческого цветения прожиты. В конце концов, он был всего лишь удалившимся от дел артистом, и единственное, что ему оставалось, — это подводить итоги. Это было время, прихода которого он всегда боялся, когда придется вспомнить свои былые планы и сопоставить их с реальными достижениями. Его жизнь, подобно коллекции призов у него в кабинете, устоит или падет в зависимости от того, каким будет его самоощущение при входе. Вот почему Фортуни редко заходил в кабинет, где висели в рамках его фотографии, стояли ящики с письмами, вырезками и сувенирами; почему он редко прибегал к опасному наркотику — ностальгии.

Люси Макбрайд явилась минута в минуту. Роза внесла небольшое блюдо с печеньем, сливками, кофейником и поставила его на стол. Наполнив чашки, она вышла из комнаты; в наступившем молчании Фортуни прихлебывал кофе, а Люси медленно обводила взглядом комнату, которую так хорошо знала по фотографиям.

Ее поражало то, насколько все это ей знакомо, насколько расположено в том же порядке. Все находилось там, где и положено было находиться, как подсказывали ей ее память и воображение. Она вступила в комнату своих грез, впервые углубилась в пределы ею же созданного мифа и пришлась настолько ко двору, что можно было подумать, здесь не хватало только ее. Словно все — и сама комната, и обстановка, включая кофейные чашки, — ожидало именно этого момента, чтобы достичь полной завершенности. Задернутые занавеси превращали часть пространства гостиной в отдельную комнату, где царила, можно сказать, интимная атмосфера. На фотографиях Люси всегда замечала в комнате что-то вроде епископской ризы. Да, так оно и оказалось. Темные шкафы, резные стулья, белые стены сплошь в картинах, длинная кушетка с нагромождением цветных подушек, фортепьяно и, разумеется, виолончель. Сам Фортуни сидел в небольшом кресле, Люси — на табурете для фортепьяно.

Казалось, Фортуни заполнял собой пространство, превосходившее размеры его фигуры; пока он говорил, Люси обратила внимание на его сильные предплечья и крупные кисти рук с выдававшимися костяшками. Почти, подумала она, руки рабочего, словно приземленность игры Фортуни являлась естественным продолжением этих рук.

Фортуни окинул ее взглядом. Голубые глаза, синие джинсы, волосы, стянутые на затылке (помнится, в Америке такую прическу называют «конский хвост»), отсутствие косметики, естественный загар. Фортуни не привык видеть такое в городе, где все изощряются как могут. Свою сумочку Люси пристроила рядом с табуретом.

— А где ваши ноты? — спросил он наконец.

Слова его звучали отрывисто, манеры выдавали нетерпение, тон был непонятен. Люси как раз откусила кусочек печенья.

— В голове.

— В голове?

Люси проглотила печенье.

— Я не пользуюсь нотами. — Она понимала, что говорит слишком быстро, но не могла себя притормозить. — Только в самом начале. Если сыграю что-нибудь пять раз кряду без ошибки, значит запомнила. Так я себя проверяю.

Она неожиданно запнулась, и Фортуни улыбнулся. Это тоже была его проверка. Девушка держалась нервно, что удивило его, поскольку неделей раньше на концерте она не проявляла ни малейшей нервозности. Кроме того, он убедил себя, что у этих юных особ вообще нет нервов. Странно, однако ее волнение успокоило его. Не то чтобы это было так уж очевидно, но, дирижируя, исполняя и учительствуя по всей Европе, он научился распознавать признаки. Он успокоил ее беседой, задавая короткие вопросы о ее происхождении, родине (Австралии, что разрешило загадку акцента, который он никак не мог определить), школе, где она училась, о том, давно ли она приехала в Венецию. И постепенно речь ее потекла медленнее, стала более естественной, пока наконец она не задала вопрос самому Фортуни:

— Вы не расстались с инструментом?

— Публичных выступлений не даю.

— Но для себя играете?

— Иногда. Ради практики, — ответил он, заметив нетронутую чашку рядом с нею. — Вы не пьете кофе?

— Пью, — ответила она, лишь бы что-то ответить.

— Тогда пейте.

Люси быстро сделала несколько мелких глотков, после чего поставила чашку на блюдце.

— Вкусный?

— Очень. — Она впервые улыбнулась.

— Розин кофе славится на весь мир.

— Как и синьор Фортуни. Я восхищалась вашей игрой… — Люси помедлила, — вот уже много лет.

Фортуни кивнул, поудобнее усаживаясь в кресле, пока Люси расспрашивала его о музыкантах, которыми он восхищался в юности.

За прошедшие десять минут Фортуни постепенно понял еще кое-что об этой молодой женщине: она говорила исключительно о музыке. Музыке и музыкантах. Об их технике, маленьких ухищрениях, длительности и особенностях их занятий. Она не проронила ни одного замечания о доме Фортуни, как сделало бы большинство студентов. В самом деле, интереса к жилищу в ней почти не замечалось. Они сидели в комнате без окон, и казалось, мир Люси похож на эту отгороженную от всего внешнего комнату: этот мир сводился к одной лишь музыке. В ее взгляде, как и во взгляде любого подлинно амбициозного художника, читалась сосредоточенность только на одной мысли, жажде только одного.

И вновь это была ностальгия — слово, звенящее как случайный колокол в ночи. На мгновение он отвлекся, неожиданно преисполнясь столь нехарактерной тоской по тем годам, бесконечным часам упражнений, уединенной шлифовке своего искусства, бессонным ночам, одиночеству, успехам, былым соперникам и друзьям. По энергии, которая теперь словно куда-то подевалась; достижениям, которые теперь считались сами собой разумеющимися; по сверхнапряжению воли, благодаря которому он смог отбросить все прочие соображения, все чуждое. У этой славной, обаятельной молодой женщины всего этого было в избытке.

Но только когда Люси взялась за инструмент, он понял, почему неделей раньше, в консерватории, ему почудилось в ее игре что-то знакомое; ее манера, как он наконец сообразил, очень походила на его собственную. Эта молодая женщина не только была знакома с его творчеством, но совершенно очевидно усвоила его технику. Это и льстило, и одновременно как-то тревожило, однако за все время игры Фортуни ни разу не шелохнулся.

Закончив, она совершила одно крайне простое действо, от которого у Фортуни в буквальном смысле перехватило дыхание. Люси прямо перед ним опустилась на колени. Это была ее привычка с самых ранних лет. Она всегда так или иначе устраивалась на полу, где просторно, а не тесно, как в кресле. Закончив играть, она выждала, пока последние ноты растают в воздухе, поставила виолончель на подставку, а затем попросту, откинув назад волосы, соскользнула с табурета на персидский ковер. В своих выцветших синих джинсах в обтяжку Люси моментально позабыла, где она, и не придала никакого значения тому, что расположилась в коленопреклоненной позе на полу у Фортуни.

Наблюдая легкость ее движений, естественное изящество и юношескую непринужденность, Фортуни подумал, что это самое чарующее зрелище, какое он наблюдал за долгое время. Ему вдруг пришло в голову, что за многие годы ни один его гость не поступил подобным образом. И, как во время концерта на прошлой неделе, по комнате пробежала темно-зеленая волна. Беззвучно. По мраморному полу, креслу, в котором сидел Фортуни, по самому Фортуни. Нет, даже не волна, а колыхание. Темно-зеленое колыхание, которое могло где-то обратиться в волну.

Люси увидела, что Фортуни подался вперед в кресле, зайдясь в кашле. Он уронил чашку на пол и схватился за бока. Люси вскочила и, удерживая его за плечо, хлопала по спине до тех пор, пока его дыхание постепенно не пришло в норму. Люси осторожно снова опустилась на ковер, в глазах ее явственно читалась тревога.

В Фортуни неожиданно проступили человеческие черты, и, конечно, Люси и понятия не имела, что сделала. Он неожиданно пошатнулся, чашка упала, и Люси поддержала его, схватила — самого Маэстро Фортуни! Для Фортуни в этом крылось подтверждение, что молодым женщинам ничего не стоит, едва тебя захотев, тут же тебя разоблачить, ибо ему начинало казаться, что это был только первый ее удар, и оставалось смиренно спрашивать себя, не ждать ли последнего.

Однако, не придав случившемуся значения, Фортуни вытер губы носовым платком, на котором был вышит голубой полумесяц — семейная монограмма, которую Люси узнала: как-то давным-давно Фортуни ответил на ее письмо короткой запиской. Тогда она и запомнила этот полумесяц, который видела сейчас на бра в гостиной и на платке, которым Фортуни легонько касался лба.

Нет-нет, пусть даже не думает подбирать осколки чашки и блюдца, валявшиеся на мраморном полу, сказал ей Фортуни. Положив платок обратно в нагрудный карман, он позвал Розу. Когда она появилась, Фортуни указал на пол, пробормотал что-то извиняющимся тоном и затем молча дождался, когда она выйдет.

— А теперь… — сказал он наконец, прочистив горло, и поспешно вернулся в кресло. — Вы, кажется, собирались заниматься.

— Да, — быстро проговорила Люси, — я готова оплачивать уроки. — И тут же у нее екнуло сердце.

Возможно, не стоило касаться такой пошлой темы, как деньги? Однако она тут же успокоила себя: Фортуни как-никак венецианец, а в Венеции деньги никогда не считались пошлой темой.

Тем не менее Фортуни пропустил ее замечание мимо ушей и спросил:

— Кто ваш преподаватель в училище?

— Синьор Беллини.

— Ах, Беллини… — Фортуни вздохнул, возведя глаза к небесно-голубому потолку. — Он неплох.

— Да.

— Очень неплох, — добавил Фортуни, всю жизнь за глаза называвший этого человека бездарью, и легкая усмешка в его глазах как бы намекнула: «Неплох, но и не хорош, а?»

Это была настоящая встряска — видеть, как молодая женщина смотрит на тебя в упор, глаза в глаза. Эта барышня явно не дура, легкую усмешку на его губах она распознала безошибочно. Для Люси это было так же просто, как разгадывать своеобычные комплименты ее отца. На отцовском лексиконе «самозабвенно» значило «хорошо». Он часто замечал, что она играет «самозабвенно» и ему это нравится. Но в системе Фортуни «неплох» явно означало «плох». Или и того хуже.

Таким образом, посредством едва заметного кивка они пришли к первому молчаливому соглашению. После того как тайный сговор был признан, Фортуни продолжал:

— Вы сказали Беллини, что собираетесь ко мне?

— Да, — солгала Люси.

— Хорошо, — кивнул Фортуни, распознав ложь, и отвел взгляд в сторону. — Это вопрос деликатный.

Обернувшись к Люси, он отрывисто, по-деловому, перечислил ошибки в ее игре:

— Вы гоните.

— Знаю.

— Слишком торопитесь.

— Знаю.

— Да оставьте вы это свое «знаю»! Ничего вы не знаете! — неожиданно оборвал ее Фортуни. В голосе его уже не было прежней мягкости, он стал жестким, гортанным. — Если бы вы знали, то исправили бы сами.

Люси промолчала.

— Вы чересчур выпячиваете контрасты.

Люси кивнула, едва не сказав «знаю», но вовремя удержалась.

— Вам когда-нибудь случалось наблюдать актера, который тихо всхлипывает и вдруг, незнамо почему и зачем, переходит на крик?

— Да.

— Вам следовало извлечь из этого урок. — Фортуни заговорил громче, потом тише. — Вы должны контролировать контрасты. Понятно?

Люси снова кивнула; она не вставала с ковра, однако же оглядывала комнату, словно собираясь уйти. На самом деле она с опозданием осознала невероятность происходящего: она в доме Фортуни, сидит с ним рядом и даже разговаривает.

— Вы по-прежнему хотите заниматься? — Фортуни прервал молчание, и она подняла взгляд, явно ошеломленная его вопросом:

— Да.

Фортуни смотрел на нее, взвешивая свои слова:

— Я ведь могу сказать что-нибудь неприятное, обидное…

— Знаю.

— Но сказать эти слова нужно. Я ведь учу взрослых, а не нянчусь с детьми.

— Я не ребенок. — Люси, как дерзкое дитя, вскинула подбородок.

Тень улыбки сверкнула в глазах Фортуни.

— Я буду вам об этом напоминать. И говорить я буду все, что сочту нужным, а если вас это не устраивает, уходите прямо сейчас.

Фортуни еще минут десять говорил о технике Люси и за все это время не произнес ни единой похвалы. Просто, заключила она наконец, он хочет дать ей понять, кто здесь главный.

— Ваше искусство живое. Сомнений нет. — Фортуни повторил слово «живое» с какой-то отрешенной задумчивостью, как если бы оно было довольно необычным, но едва ли редким. Он взглянул Люси прямо в глаза. — Но утонченность… — Он качнул головой. — Вот чему мы должны вас научить.

Когда Люси вышла из гостиной и стала спускаться во дворик, слова Фортуни все еще звучали в ее ушах. Она не сомневалась, что он сознательно ее запугивал, чтобы проверить ее решимость, испытать стойкость, увидеть, что она может перенести, а что нет. Запугивал, чтобы убедиться, что она обладает не только нужной волей, но и готовностью выслушивать резкую и суровую критику, терпеть, пока твою игру разбирают на части, а затем кропотливо воссоздавать из этих частей целое. Способна ли она к этому? Если нет, то он, по всей вероятности, даром потратит время. Что ж, скоро это станет известно. Это была ее первая проба, первая попытка помериться силами, и, торопясь через двор к широким деревянным воротам, она ощущала в себе решимость пройти все проверки, какие Фортуни вздумает устроить.

Когда Люси закрывала за собой ворота, Фортуни стоял перед одним из барочных зеркал гостиной, позолоченная рама которого сияла в ярком освещении. Лицо Фортуни проглядывало неясно в потускневшем стекле. Он приглаживал волосы, а когда покончил с этим, достал платок из нагрудного кармана, сложил его, снова сложил, но уже по-другому, затем поместил обратно в карман так, чтобы внушить себе и любому другому наблюдателю, будто платок оставался нетронутым и приступа кашля никогда не бывало.

Сделав это, он отступил назад, бросил последний взгляд на свое отражение, распрямился, повернулся и зашагал к белым мраморным ступеням, которые вели в коридор, оттуда в portego, а оттуда — в жилую часть дома.

 

Вернувшись к себе после встречи с Фортуни, Люси всю вторую половину дня снова и снова повторяла несколько выбранных пьес. Она играла, пока не заныли спина, ноги и предплечья, пока пальцы не ослабели до того, что едва держали смычок. Тогда она начала сначала, но всякий раз ей казалось, что выходит все хуже и хуже. Фортуни был прав. Она просто бездарь; в ней, быть может, больше жизни, чем в других, но все же она бездарь. О нет, он не произнес этого вслух, но в уме держал постоянно. Наконец почувствовав, что силы ее на исходе, она встала из-за виолончели, накинула пальто и, тяжело ступая, вышла на вечернюю, неярко освещенную улицу. Миновав узенькие извилистые переходы и переулки у Санта-Кроче, она попала на Кампо Сан-Поло, где семейные пары нежились в лучах заходящего солнца, пока их дети играли футбольным мячом у стен средневековых зданий.

Чувствовалась прохлада, но весенний воздух был чист. Люси шла по темным узким переулкам, где дома зачастую клонились друг к другу, как заброшенные покосившиеся башни, мимо светящихся вывесок кафе и ресторанов, откуда неслись густые запахи выпечки, чеснока, кофе и жаренной на решетке рыбы; и все время от каналов, морской воды, сточных вод тянуло устойчивым, легко различимым запахом города.

В ушах Люси все еще звучали слова Фортуни, причем чем дальше, тем больше ее злили. Задержавшись у какой-то особенно яркой витрины, она — впервые за тот месяц, что провела вне дома, — почувствовала себя совершенно одинокой. Опустошенной. И гнет этой пустоты ощущался особенно сильно именно в текущий час, тревожный промежуток между шестью и семью. Час самоубийц. По крайней мере такое название этому часу дала Люси. Не зря ведь, подумалось ей, существуют часы аперитива, часы коктейлей, часок в пабе после работы, когда за привычной суетой, бренчанием стаканов и обменом фразами не замечаешь того, как с наступлением темноты рушатся, крошатся, уходят за горизонт надежды, которые ты возлагал на сегодняшний день. Вдруг она ощутила необходимость дружеской компании, затосковала по семье — некогда бывшей настоящим миром в себе — и по тем немногим подружкам, которыми обзавелась в школе.

Помимо Марко, она завела несколько приятелей в музыкальном училище, и они даже пару раз ходили куда-то вместе. Однако именно к Марко она мысленно обращалась, когда возникала потребность в компании, как сейчас. Волнение, связанное с приездом, уже давно улеглось, и Люси глядела на миниатюрную площадь, сознавая, насколько ей одиноко. И еще она поняла, что ее одиночество совсем иного рода, чем то, что ей доводилось испытывать прежде: бесслезное чувство пустоты. Это чувство не было связано с местом под названием «дом», куда можно вернуться, по которому можно хотя бы скучать. Ничего подобного, просто это нестерпимое время, просто такой день. И она продолжала брести вперед, рассеянно высматривая телефонную будку, чтобы позвонить отцу, но отказалась от этой мысли, когда подсчитала, что в Австралии сейчас четыре утра.

Ближе к Сан-Марко улицы оказались такими же на удивление безлюдными. Туристский сезон по-настоящему еще не начался, и прохожие, иногда останавливавшиеся заглянуть в витрину магазина, были по большей части семейными или любовными парами, сосредоточенными исключительно друг на друге; некоторые замедляли шаг, чтобы окинуть взглядом молодую женщину в длинном темно-синем пальто, а затем вновь устремлялись по своим делам.

Мрачная мысль промелькнула в уме Люси: первая ее вылазка из дому обречена на провал, а сама она не более чем очередная возомнившая о себе дурочка, каких на белом свете хоть пруд пруди. Бары были переполнены, звучал смех, но это пересмеивались старые приятели. Этот город не подходил для тех, кто лелеет на ходу мрачные мысли. Разве за день до этого Марко не говорил ей, что Венеция — это остров и люди в нем живут подобно островам — каждый в своем замкнутом тесном кругу? Она могла бы остановиться в одном из этих баров и выпить стаканчик вина, но в данный момент выпивка в одиночестве ее не привлекала.

Она перешла несколько крохотных мостов над каналами, по которым сейчас, после закрытия магазинов, уже не сновало столько гондол, и наконец выбранный наугад путь вывел ее на главную площадь города. Перед одним из кафе играл струнный квартет — студенты консерватории (Люси вместе с Марко и по его предложению собиралась впоследствии к ним присоединиться), однако ей они были незнакомы. Ускорив шаг и пройдя между двумя колоннами, святого Марка и святого Теодора, Люси очутилась перед Большим каналом, на набережной Скьявони, где всего несколькими часами ранее прогуливался в белом летнем костюме Фортуни. Музыка оркестров у кафе на площади приглушенно слышалась и здесь. Еще немного, и Люси начнет и сама развлекать на площади Сан-Марко французских, немецких и японских туристов, но возьмется она не за виолончель. Джазовое фортепьяно всегда к ее услугам, и ей придется без конца повторять тему из «Крестного отца». А может, она только на это и годится.

Вапоретто ждал пассажиров на Джудекку. Люси нерешительно помедлила, затем в последний момент запрыгнула на борт, отсветы заходящего солнца падали на огромный купол базилики Салюте — ничего печальнее ей в жизни видеть не доводилось. Путешествие было недолгим, и Люси держалась поближе к выходу, глядя, как волны бьются о корму, и вдыхая освежающий бриз с открытого водного пространства. На Джудекке она добрела до квартирки Марко, дважды позвонила, но час был слишком поздний, и Марко не оказалось дома. Скорее всего, он был в одном из баров в Каннареджо, где они с приятелями играли джаз.

На обратном пути она втянула голову в плечи и поглубже засунула руки в карманы, вознамерившись снова поупражняться сегодня вечером и завтра с утра и после обеда. Доказать, что Фортуни и иже с ним ошибаются. Проскочившее мимо водное такси слегка качнуло вапоретто. Люси откинулась на сиденье, мысли ее блуждали, и до нее долетел из минувшего шепот Молли: «Ты играешь? Да ты у нас настоящая артистка!» Молли выдохнула последнее слово так, будто стояла посреди огромного собора, а не в пригородном саду. «Артистка».

И как только Молли выдохнула это слово в жизнь дочери, мир артистов, весь этот мир избранных, развернулся перед Люси — как самый чарующий из мифов, самый притягательный пейзаж, где вершины гор поднимаются сквозь облака и туман к вечной синеве бескрайнего небосвода. А на крутой вершине стоит темная величественная фигура и обводит пейзаж взглядом, словно наблюдая за его рождением. Словно бы он создал этот пейзаж, вызвал его на свет. Потому что в представлении Люси с того самого момента художник, артист всегда оставался кем-то вроде божества, которое стоит на горной вершине и вызывает к жизни миры, дотоле не существовавшие.

Среди водоворота рождающихся миров художник стоит спокойно и никому ничего не объясняет. Ему даже нет нужды думать, поскольку весь процесс, как представлялось Люси, уносит тебя за рамки мышления, в царство чистого, безошибочного инстинкта. И она будет полагаться лишь на свой собственный инстинкт, который никогда, она не сомневалась, ее не подведет. И ни разу не подводил прежде, до нынешнего вечера, когда ее религиозная вера в свой инстинкт впервые пошатнулась. Однако она с рождения обречена искать его, этот мир избранных. Пусть у художника пусто в кармане, пусть он даже увидел свет в трущобах — в этом мире он подлинный аристократ. И с того момента, когда этот мир слетел с языка Молли в их пригородный сад, Люси поняла, что иного мира для нее нет. Только это — или ничего.

 

Той же ночью, когда ее окно единственное светилось на тихой улочке, где она жила, Люси написала отцу. Чтобы он мог зримо представить себе окружавшую ее обстановку, она подробно описала вид из крохотного кабинета, где сидела за письмом: желтые и оранжевые фасады домов, посеребренные уличными фонарями, тенты, крохотные террасы, цветочные горшки, темная полоса зелени на омываемых приливом камнях. Это было третье письмо домой, и Люси впервые заговорила в нем о Фортуни, о доброте Маэстро, проявившейся уже в том, что он согласился встретиться с ней, о бесценных уроках, которые он собирается ей давать. Закончив с письмом, она на скорую руку нацарапала открытки своим школьным подружкам — Хелене Эпплгейт и Салли Хэппер.

Одно письмо и две открытки троим адресатам. Получалось немного. А какое это имеет значение? В школе у каждого была своя «компашка», «приятельская компашка», как они выражались; во время ланча они садились кружком, обсуждая, у кого сколько дома телефонов, и у кого их оказывалось больше, тот и выигрывал. Друзей они тоже подсчитывали, как домашние телефоны, сказала себе Люси. Поэтому, когда она отказалась присоединиться к «компашкам», ее прозвали снобкой. Одно письмо, две открытки. Негусто, но хватит, подумала она.

Когда Люси легла на узкую односпальную кровать и закрыла глаза, ей живо вспомнилось все, что произошло нынешним утром. Перед ней вновь предстала гостиная Фортуни, с тканями ручной работы и изобилием картин на стенах, обратившаяся затем в то тайное преддверие, через которое Люси вступала в свои сны.

Назад: Глава пятая
Дальше: Часть третья