IV
Шум прекратился.
Рене-Жан вдруг загрустил.
Кто знает, почему и как в крохотном мозгу возникают и исчезают мысли. Какими таинственными путями идет работа памяти, столь еще короткой и неустойчивой? И в головке притихшего, задумавшегося ребенка смешались в одно: «божемоинька», молитва, сложенные руки, чье-то лицо, которое с нежной улыбкой склонялось над ним когда-то, а потом исчезло, и Рене-Жан тихо прошептал:
— Мама.
— Мама, — сказал Гро-Алэн.
— Мам, — повторила Жоржетта.
И вдруг Рене-Жан запрыгал.
Увидев это, Гро-Алэн тоже запрыгал.
Гро-Алэн повторял все жесты и движения Рене-Жана. Жоржетта тоже повторяла, но не так свято. В три года нельзя не подражать четырехлетним, но в год восемь месяцев можно позволить себе большую самостоятельность.
Жоржетта осталась сидеть на полу, время от времени произнося какое-нибудь слово. Жоржетта не умела еще складывать фраз. Как истый мыслитель, она говорила афоризмами, и притом односложными.
Однако немного погодя пример братьев заразил и ее, она присоединилась к их игре, и три пары босых детских ножонок заплясали, забегали, затопали по пыльному дубовому паркету, под строгим взглядом мраморных бюстов, на которые то и дело боязливо поглядывала Жоржетта, шепча себе под нос: «Дядядьки».
На языке Жоржетты слово «дядядька» обозначало все, что похоже на человека, но в то же время и не совсем человек. Живые существа неизбежно смешаны в представлении ребенка с призраками.
Жоржетта следовала по зале за братьями, но она была не особенно тверда на ногах и посему предпочитала передвигаться на четвереньках.
Вдруг Рене-Жан, подойдя к окну, поднял голову, потом опустил ее на грудь и забился в угол. Он заметил, что кто-то на него смотрит. Это был синий, солдат из лагеря, расположенного на плоскогорье; пользуясь перемирием, а может быть, отчасти и нарушая его, он отважился добраться до крутого склона обрыва, откуда была видна внутренность библиотеки. Заметив, что Рене-Жан спрятался, Гро-Алэн спрятался тоже, забившись в угол рядом с братом, а Жоржетта спряталась за них обоих. Так они стояли, не двигаясь, не произнося ни слова, а Жоржетта даже приложила пальчик к губам. Немного спустя Рене-Жан осмелел и высунул голову: солдат по-прежнему был тут. Рене-Жан быстро отпрянул от окна, и трое крошек не смели теперь даже дышать. Это длилось довольно долго. Наконец Жоржетте наскучило бояться, она расхрабрилась и выглянула в окно. Солдат ушел. Ребятишки снова принялись резвиться и играть.
Хотя Гро-Алэн был подражателем и почитателем Рене-Жана, у него имелся свой талант — находки. Брат и сестра вдруг заметили, что Гро-Алэн бодро гарцует по комнате, таща за собой маленькую четырехколесную тележку, которую он где-то откопал.
Эта кукольная тележка, забытая неизвестно кем и когда, десятки лет провалялась здесь в пыли по соседству с творениями гениев и бюстами мудрецов. Быть может, этой тележкой играл в детстве Говэн.
Не долго думая, Гро-Алэн превратил свою бечевку в кнут и начал громко щелкать; он был очень доволен собою. Таковы уж изобретатели. За неимением Америки неплохо открыть маленькую тележку. Так уж повелось издавна.
Но пришлось делиться своим открытием. Рене-Жан захотел превратиться в коня, а Жоржетта — в пассажира.
Не без труда она уселась в тележку. Рене-Жан впрягся в упряжку. Гро-Алэну досталась должность кучера.
Но оказалось, что кучер не особенно силен в своем деле, и коню пришлось обучать его кучерскому искусству.
Рене-Жан крикнул Гро-Алэну:
— Скажи: но-о!
— Но-о! — повторил Гро-Алэн.
Тележка опрокинулась. Жоржетта упала на пол. И ангелы тоже кричат. Жоржетта закричала.
Потом ей захотелось немножко поплакать.
— Мадемуазель, — сказал Рене-Жан, — вы уже взрослая.
— Взйосяя, — повторила Жоржетта.
И сознание, что она взрослая, смягчило боль падения.
Карнизы, проходившие под окнами, были очень широки; мало-помалу там скопился занесенный с верескового плоскогорья слой пыли, дожди превратили эту пыль в землю, ветер принес семена, и, уцепившись за жалкий клочок почвы, пробился первый росток ежевики. Ежевика оказалась из живучих, называемая в народе «лисьей». Сейчас, в августе, куст ежевики покрылся ягодами, и одна ветка вползла в окно библиотеки. Ветка свешивалась почти до самого пола.
Гро-Алэн, уже открывший бечевку, открывший затем тележку, открыл и ежевику. Он подошел к ветке.
Он сорвал ягодку и съел.
— Есть хочу, — сказал Рене-Жан.
Тут подоспела и Жоржетта, быстро продвигавшаяся с помощью колен и ладошек.
Втроем они обобрали и съели все ягоды. Дети опьянели от ежевики, измазались ее соком, и теперь три херувимчика, с ярко-красными пятнами на щеках и на подбородках, вдруг превратились в трех маленьких фавнов, что, несомненно, смутило бы Данте и восхитило бы Вергилия. Дети громко хохотали.
Иной раз колючки ежевики кололи им пальцы. Ничто не достается даром.
Жоржетта протянула Рене-Жану пальчик, на кончике которого алела капелька крови, и сказала, указывая на ежевику:
— Укусийа.
Гро-Алэн, тоже пострадавший от шипов, подозрительно взглянул на ветку и сказал:
— Это зверь!
— Нет, — возразил Рене-Жан, — это палка.
— Палки злые, — сказал Гро-Алэн.
Жоржетте опять захотелось плакать, но она засмеялась.
V
Тем временем Рене-Жан, возможно позавидовав открытиям младшего брата Гро-Алэна, замыслил поистине грандиозное предприятие. Продолжая рвать ягоды и не обращая внимания на шипы, коловшие ему пальцы, он время от времени поглядывал на аналой или, вернее, пюпитр, возвышавшийся посреди библиотеки одиноко, как монумент. На этом аналое лежал экземпляр «Евангелия от Варфоломея».
Это было великолепное и редчайшее in quarto. «Евангелие от Варфоломея» вышло в 1682 году в Кельне в типографии славного Блева, по-латыни Цезиуса, издателя Библии. «Варфоломей» появился на свет с помощью деревянных прессов и воловьих жил, отпечатали его не на голландской, а на чудесной арабской бумаге, которой так восхищался Эдризи и которая делается из шелка и хлопка и никогда не желтеет; переплели его в золоченую кожу и украсили серебряными застежками; заглавный лист и чистый лист в конце книги были из того пергамента, который парижские переплетчики поклялись покупать в зале Сен-Матюрена, и «нигде более». В книге имелось множество гравюр на дереве и на меди, а также географические карты нескольких стран; вначале был помещен протест гильдии печатников, грамота от торговцев и типографщиков против эдикта 1635 года, обложившего налогом «кожи, пиво, морскую рыбу и бумагу», а на обороте фронтисписа можно было прочесть посвящение Грифам, которые в Лионе были тем же, чем Эльзевиры в Амстердаме. Словом, в силу всех этих обстоятельств «Евангелие от Варфоломея» являлось столь же знаменитым и почти столь же редкостным, как московский «Апостол».
Книга и впрямь была красивая; вот почему Рене-Жан поглядывал на нее, пожалуй, чересчур пристально. Том был раскрыт как раз на той странице, где помещался большой эстамп, изображавший святого Варфоломея, несущего в руках содранную с него кожу. Снизу картинку тоже можно было рассмотреть. Когда вся ежевика была съедена, Рене-Жан уставился на книгу глазенками, исполненными погибельной любви, и Жоржетта, проследив направление его взгляда, тоже заметила гравюру и пролепетала: «Кайтинка!»
Это слово положило конец колебаниям Рене-Жана. И, к величайшему изумлению Гро-Алэна, он совершил нечто необыкновенное.
В углу библиотеки стоял тяжелый дубовый стул; Рене-Жан направился к стулу, ухватил его и, толкая перед собой, потащил к аналою. Когда стул очутился возле самого аналоя, он вскарабкался на сиденье и положил два крепких кулачка на открытую страницу.
Оказавшись на таких высотах, он почувствовал необходимость совершить нечто великое; он взял «кайтинку» за верхний угол и аккуратно разорвал; святой Варфоломей разодрался вкось, но Рене-Жан был в этом неповинен; в книге осталась вся левая часть гравюры с одним глазом старого апокрифического евангелиста и кусочком ореола над его головой; другую половину Варфоломея вместе с его снятой кожей брат преподнес Жоржетте. Жоржетта взяла святого и шепнула: «Дяденька».
— А мне? — вдруг завопил Гро-Алэн.
Первая вырванная страница подобна первой капле пролитой крови. Истребление уже неминуемо.
Рене-Жан перевернул страницу; за изображением святого следовал портрет его комментатора Пантениуса; Рене-Жан милостиво одарил Пантениусом Гро-Алэна.
Тем временем Жоржетта разорвала половинку святого на две половинки поменьше, потом обе маленькие половинки еще на четыре части; итак, историки с полным правом могут добавить, что со святого Варфоломея сначала содрали кожу в Армении, а затем его четвертовали в Бретани.
VI
Покончив с четвертованием, Жоржетта протянула к Рене-Жану ручонки и потребовала: «Еще!»
Вслед за святым и комментатором пошли богомерзкие портреты — портреты истолкователей. Первым по счету оказался Гавантус; Рене-Жан вырвал картинку и вручил Гавантуса Жоржетте.
За Гавантусом последовали все прочие истолкователи святого Варфоломея.
Одаривать — значит быть выше одариваемого. И Рене-Жан не оставил себе ничего, Гро-Алэн и Жоржетта смотрели на него снизу вверх; с него этого было достаточно; он довольствовался восхищением зрителей.
Рене-Жан, великодушный и неутомимый даритель, дал Гро-Алэну Фабрицио Пиньятелли, а Жоржетте — преподобного отца Стилтинга; он протянул Гро-Алэну Альфонса Тоста, а Жоржетте Cornelius a Lapide; Гро-Алэн получил Анри Аммона, а Жоржетта — преподобного отца Роберти и в придачу город Дуэ, где в 1619 году Аммон увидел свет. Гро-Алэну достался протест бумаготорговцев, а Жоржетта стала обладательницей посвящения Грифам. Оставались еще географические карты. Рене-Жан роздал и их. Эфиопию он преподнес Гро-Алэну, а Ликаонию — Жоржетте. После чего он сбросил книгу на пол.
Страшная минута! Гро-Алэн и Жоржетта с восторгом и ужасом увидели, как Рене-Жан, нахмурив брови, напружинился, сжал кулачонки и столкнул с аналоя огромный том. Трагическое зрелище являет собою великолепная старинная книга, повергнутая в прах. Тяжелый том, потеряв равновесие, повис на мгновение в воздухе, потом закачался, рухнул и распластался на полу — жалкий, разорванный, смятый, вывалившийся из переплета, с погнувшимися застежками. Счастье еще, что он не упал на ребятишек.
Они были ошеломлены, но невредимы. Не всегда авантюры завоевателей проходят столь гладко.
Такова судьба всякой славы — сначала много шуму, затем облако пыли.
Низвергнув книгу, Рене-Жан слез со стула.
Тут наступил миг ужаса и тишины; победа устрашает не только побежденного. Дети схватились за руки и стали поодаль, созерцая огромный растерзанный том.
Но после короткого раздумья Гро-Алэн решительно подошел и пнул книгу ногой.
Это было начало конца. Вкус к разрушению существует. Рене-Жан тоже пнул книгу ногой, Жоржетта тоже пнула, но от усилия не устояла на ногах и упала, вернее, села на пол; она воспользовалась этим, чтобы накинуться на святого Варфоломея снизу; последние остатки благоговения рассеялись; на книгу налетел Рене-Жан, на нее наскочил Гро-Алэн, и, забыв все на свете, радостно смеясь, торжествующие, беспощадные, розовощекие ангелочки-разрушители, пустив в ход ноги, руки, ногти, зубы, втроем набросились на беззащитного святого, кромсая страницы, с мясом вырывая закладки, царапая переплет, отдирая золоченую кожу, выковыривая серебряные застежки, комкая пергамент, истребляя царственные письмена.
Они уничтожили Армению, Иудею, Беневент, где покоятся останки святого, уничтожили Нафанаила, который, может быть, и есть святой Варфоломей, папу Желаза, который объявил апокрифическим Евангелие от Варфоломея-Нафанаила, уничтожили все гравюры, все географические карты, и эта безжалостная расправа над старинной книгой так увлекла их внимание, что они даже не заметили прошмыгнувшей мимо мышки.
Это был разгром.
Разодрать на части историю, легенду, науку, чудеса, подлинные или мнимые, церковную латынь, предрассудки, фанатизм, тайны, разорвать сверху донизу целую религию — такая работа под силу трем гигантам или, как видите, троим детям; в этих трудах прошло несколько часов, но цель была достигнута: от апостола Варфоломея не осталось и следа.
Когда все было кончено, когда была вырвана последняя страница, когда последний эстамп валялся во прахе, когда от книги остались лишь обрывки листов и гравюр, прилепившиеся к скелету переплета, Рене-Жан выпрямился во весь рост, оглядел пол, засыпанный клочками бумаги, и забил в ладоши.
Гро-Алэн тоже забил в ладоши.
Жоржетта подобрала с полу страничку, встала на цыпочки, оперлась на подоконник, приходившийся на уровне ее подбородка, и принялась разрывать лист на мелкие кусочки и бросать их за окно.
Рене-Жан и Гро-Алэн поспешили последовать ее примеру. Они подбирали с полу и рвали, снова подбирали и снова рвали страницы, в подражание Жоржетте; и старинная книга, которую истерзали, страница за страницей, крохотные, неугомонные пальчики, была уничтожена и развеяна по ветру. Жоржетта задумчиво смотрела, как кружатся в воздухе и улетают подхваченные ветром рои маленьких белых бумажек, и сказала:
— Бабоцьки!
Так казнь закончилась исчезновением в небесной лазури.
VII
Так вторично был предан смерти святой Варфоломей, который уже однажды принял мученическую кончину в 49 году по рождестве Христовом.
Под вечер жара стала невыносимой, самый воздух клонил ко сну, у Жоржетты начали слипаться глаза; Рене-Жан подошел к своей кроватке, вытащил набитый сеном мешок, заменявший матрасик, доволок его по полу до окна, вытянулся во весь рост и сказал: «Ляжем».
Гро-Алэн положил голову на Рене-Жана, Жоржетта положила голову на Гро-Алэна, и трое святотатцев заснули.
В открытые окна вливалось теплое дуновение; аромат полевых цветов, доносившийся из оврагов и с холмов, смешивался с дыханием вечера; мирные просторы звали к милосердию, все сияло, все умиротворяло, все любило, солнце посылало всему сущему свою ласку — свет; люди всеми порами впивали гармонию, источаемую беспредельным благоволением природы; в бесконечности было что-то материнское: мир есть извечно цветущее чудо, его огромность дополняется его же благостью; казалось, кто-то невидимый таинственными путями старается оградить слабые существа в их грозной борьбе с более сильными; а кругом все было прекрасно; великодушие природы равнялось ее великолепию. По дремавшим лугам и рекам роскошным муаром переливались свет и тени; дымка плыла вверх, становясь облаком, подобно тому как мечты становятся видениями; над Тургом, разрезая воздух крыльями, носились стаи птиц; ласточки заглядывали в окна библиотеки, будто прилетели сюда убедиться, не нарушен ли мирный сон детей. А они — полуголые амурчики — спали, прижавшись друг к другу, застыв в прелестных позах; они были само очарование и чистота — всем троим не было и девяти лет; им грезились райские сны, губы складывались в еле заметную улыбку, может быть, сам бог шептал им что-то на ушко: недаром на всех человеческих языках их зовут слабыми и благословенными созданиями и чтут их невинность; все кругом затихло, будто дыхание их нежных грудок было делом всей вселенной и к нему прислушивалась сама природа; не трепетал лист, не шуршала былинка; казалось, безбрежный звездный мир замер, боясь смутить ангельский сон трех смиренно спящих ангелочков; и возвышеннее всего было безмерное уважение самой природы к подобной малости.
Солнце заходило и уже почти коснулось линии горизонта. Вдруг этот покой нарушила вырвавшаяся из леса молния, за которой последовал страшный гром. Это выстрелили из пушки. Эхо подхватило грохот. Передаваясь от холма к холму, он превратился в грозные раскаты. И они разбудили Жоржетту.
Она присела, подняла пальчик, прислушалась и сказала:
— Пум!
Грохот стих, и вновь воцарилась тишина. Жоржетта опустила головку на плечо Гро-Алэна и снова мирно уснула.
Книга четвертая
МАТЬ
I
СМЕРТЬ ВЕЗУТ
Весь этот день мать брела куда-то по дорогам, даже не присев до самого вечера. Так повторялось изо дня в день — она шла куда глаза глядят, не останавливаясь, не отдыхая. Ибо короткий сон, вернее, забытье, в первом попавшемся углу не приносил отдыха, а те крохи, которые она проглатывала на ходу, наспех, как птица небесная, не утоляли голода. Она ела и спала лишь для того, чтобы не упасть замертво тут же на дороге.
Последнюю ночь она провела в заброшенном сарае: гражданская война плодит такие лачуги; в пустынном поле она заметила четыре стены, за распахнутой настежь дверью — кучу соломы, как раз в том углу, где еще сохранилась часть крыши. Она легла на эту солому, под этой крышей; она слышала, как под соломой возятся крысы, и видела, как между стропилами загораются звезды. Проспала она всего несколько часов, проснулась посреди ночи и снова пустилась в дорогу, чтобы успеть до жары пройти как можно больше. Тому, кто путешествует пешком в летнюю пору, полночь благоприятнее, чем полдень.
Она старалась не сбиться с маршрута, который указал ей крестьянин в Ванторте, то есть по возможности держалась запада. Если бы кто-нибудь дал себе труд прислушаться к ее неясному бормотанию, тот разобрал бы слово «Тург». Слово «Тург» да имена своих детей — больше она ничего теперь не помнила.
Бредя по дорогам, она размышляла. Думала о всех тех злоключениях, которые ей пришлось пережить; думала о тех муках, которыми ей пришлось перестрадать, о том, что пришлось безропотно перенести, о встречах, о подлости, об унижениях, о быстрой и бездумной сделке то ради ночлега, то ради куска хлеба, то просто ради того, чтобы указали дорогу. Бездомная женщина несчастнее бездомного мужчины хотя бы потому, что служит орудием наслаждения. Жуткое, нескончаемо долгое странствие! Впрочем, все ей было безразлично, лишь бы найти своих детей.
В тот день дорога вывела ее к какой-то деревеньке; заря только занималась; ночной мрак еще висел над домами; однако то тут, то там хлопала дверь, и из окон выглядывали любопытные лица. Вся деревня волновалась, словно потревоженный улей. И причиной этого был приближающийся грохот колес и лязг металла.
На деревенской площади, возле церкви, стояла в остолбенении кучка людей; они пристально глядели на что-то, что спускалось с вершины холма по дороге. Пять лошадей тащили на цепях, вместо обычных постромок, большую четырехколесную повозку. На повозке виднелась груда длинных балок, а посреди возвышалось что-то бесформенное, прикрытое сверху, словно саваном, куском парусины. Десять всадников ехали перед повозкой, десять других замыкали шествие. На всадниках были треуголки, и над плечом у каждого чуть поблескивало острие, по всей видимости, обнаженные сабли. Кортеж продвигался медленно, выделяясь на горизонте резким черным силуэтом. Черной казалась повозка, черными казались кони, черными казались всадники. А позади них чуть брезжила заря.
Процессия въехала в деревню и направилась к площади.
Тем временем уже рассвело, и теперь стала ясно видна спустившаяся с горы повозка и сопровождающие ее люди; кортеж напоминал шествие теней, ибо все молчали.
Всадники оказались жандармами. И за их плечами действительно торчали обнаженные сабли. Парусина была черная.
Несчастная скиталица-мать тоже вошла в деревню с противоположного ее конца; она присоединилась к группе крестьян как раз тогда, когда на площадь вступили жандармы, охранявшие повозку. Люди шушукались, о чем-то спрашивали друг друга, шепотом отвечали на вопросы:
— Что это такое?
— Гильотину везут.
— А откуда везут?
— Из Фужера.
— А куда везут?
— Не знаю. Говорят в какой-то замок рядом с Паринье.
— Паринье?
— Пусть себе везут куда угодно, лишь бы тут не задерживались.
Большая повозка со своим грузом, укрытым саваном, упряжка, жандармы, лязг цепей, молчание толпы, предрассветный сумрак — все это казалось призрачным.
Процессия пересекла площадь и выехала за околицу; деревушка лежала в лощине меж двух склонов; через четверть часа крестьяне, застывшие на площади, как каменные изваяния, вновь увидели зловещую повозку на вершине западного склона. Колеса подпрыгивали в колеях, цепи упряжки, раскачиваемые ветром, лязгали, блестели сабли; солнце поднималось над горизонтом. Но дорога круто свернула в сторону, и видение исчезло.
Как раз в это самое время Жоржетта проснулась в библиотеке рядом со спящими братьями и пролепетала «доброе утро» своим розовым ножкам.
II
СМЕРТЬ ГОВОРИТ
Мать видела, как мимо нее промелькнул и исчез этот темный силуэт, но она ничего не поняла и даже не пыталась понять, ибо перед ее мысленным взором вставало иное видение — ее дети, исчезнувшие где-то во мраке.
Она тоже вышла из деревни, почти что вслед за проехавшей процессией, и пошла по той же дороге на некотором расстоянии от всадников, ехавших позади повозки. Вдруг она вспомнила, как кто-то сказал «гильотина»; «гильотина» — подумала она; дикарка Мишель Флешар не знала, что это такое, но внутреннее чутье подсказало ей истину; сама не понимая почему, она задрожала всем телом, ей показалось вдруг немыслимо страшным идти следом за этим, и она свернула влево, сошла с проселочной дороги и углубилась в чащу Фужерского заповедника.
Проблуждав некоторое время по лесу, она заметила на опушке колокольню, крыши деревни и направилась туда. Ее мучил голод.
В этой деревне, как и в ряде других, был расквартирован республиканский сторожевой отряд.
Она добралась до площади, где возвышалось здание мэрии.
И в этом селении тоже царили волнение и страх. Перед входом в мэрию у каменного крыльца толпился народ. На крыльцо вышел какой-то человек под эскортом солдат и развернул огромный лист бумаги. Справа от этого человека стоял барабанщик, а слева расклейщик объявлений с горшком клея и кистью.
На балкончике, расположенном над крыльцом, появился мэр в трехцветном шарфе, повязанном поверх крестьянской одежды.
Человек с объявлением в руках был глашатай.
К его перевязи была прикреплена сумка — знак того, что ему вменяется в обязанность обходить село за селом с различными оповещениями.
В ту самую минуту, когда Мишель Флешар приблизилась к крыльцу, глашатай развернул объявление и начал читать. Он громко провозгласил:
— «Французская республика, единая и неделимая».
Тут барабанщик отбил дробь. По толпе прошло движение. Кто-то снял с головы колпак; кто-то еще глубже нахлобучил на лоб шляпу. В те времена и в тех краях не составляло особого труда определить политические взгляды человека по его головному убору: в шляпе — роялист, в колпаке — республиканец. Невнятный ропот толпы смолк, все прислушались, и глашатай стал читать дальше:
— «…В силу приказов и полномочий, данных нам, делегатам, Комитетом общественного спасения…»
Снова раздалась барабанная дробь. Глашатай продолжал:
— «…и во исполнение декрета, изданного Конвентом и объявляющего вне закона всех мятежников, захваченных с оружием в руках, и карающего высшею мерой всякого, кто укрывает мятежников или способствует их побегу…»
Какой-то крестьянин вполголоса спросил соседа:
— Что это такое: высшая мера?
И сосед ответил:
— Не знаю.
Глашатай взмахнул бумагой и продолжал:
— «…Согласно статье семнадцатой закона от тридцатого апреля, облекающего неограниченной властью делегатов и их помощников, борющихся с мятежниками, объявляются вне закона лица…»
Он выдержал паузу и продолжал:
— «…имена и клички коих приводятся ниже…»
Все прислушались.
Голос глашатая гремел теперь как гром:
— «…Лантенак, разбойник…»
— Да это наш сеньор, — прошептал кто-то из крестьян.
И по толпе пробежал шепот:
— Наш сеньор!
Глашатай продолжал:
— «…Лантенак, бывший маркиз, разбойник. Иманус, разбойник…»
Двое крестьян исподтишка переглянулись:
— Гуж ле Брюан.
— Да это Синебой!
Глашатай читал дальше:
— «…Гран-Франкер, разбойник…»
Снова раздался шепот:
— Священник.
— Да, господин аббат Тюрмо.
— Приход его тут недалеко, около Шанеля; он священник.
— И разбойник, — добавил какой-то человек в колпаке.
А глашатай читал:
— «…Буануво, разбойник. Два брата Деревянные Копья, разбойники. Узар, разбойник…»
— Это господин де Келен, — пояснил какой-то крестьянин.
— «…Панье, разбойник…»
— Это господин Сефер.
— «…Плас-Нетт, разбойник…»
— Это господин Жамуа.
Глашатай продолжал чтение, не обращая внимания на комментарии слушателей.
— «…Гинуазо, разбойник. Шатенэ, кличка Роби, разбойник…»
Какой-то крестьянин шепнул другому:
— Гинуазо — еще его зовут Белобрысый, а Шатенэ из Сент-Уэна.
— «…Уанар, разбойник…» — выкрикивал глашатай.
В толпе зашумели:
— Он из Рюйе.
— Правильно, это Золотая Ветка.
— У него еще брата убили при Понторсоне.
— Того звали Уанар-Малоньер.
— Хороший был парень, всего девятнадцать минуло.
— А ну, тише! — крикнул глашатай. — Скоро уж конец. «…Бельвинь, разбойник. Ла Мюзет, разбойник. Круши Всех, разбойник. Любовинка, разбойник…»
Какой-то парень подтолкнул девушку локтем под бок. Девушка улыбнулась.
Глашатай заканчивал список:
— «…Зяблик, разбойник. Кот, разбойник…»
Крестьянин в толпе пояснил:
— Это Мулар.
— «…Табуз, разбойник…»
Другой добавил:
— А это Гоффр.
— Их, Гоффров, двое, — заметила женщина.
— Два сапога пара, — буркнул ей в ответ парень.
Глашатай тряхнул бумагой, а барабанщик пробил дробь.
Глашатай продолжал:
— «…Где бы ни были обнаружены все вышепоименованные, после установления их личности они будут немедленно преданы смертной казни…»
По толпе снова прошло движение.
А глашатай дочитал последние строки:
— «…Всякий, кто предоставит им убежище или поможет их бегству, будет предан военно-полевому суду и приговорен к смертной казни. Подписано…»
Толпа затаила дыхание.
— «…подписано: делегат Комитета общественного спасения Симурдэн».
— Священник, — сказал кто-то из крестьян.
— Бывший кюре из Паринье, — подтвердил другой.
А какой-то буржуа заметил:
— Вот вам, пожалуйста, Тюрмо и Симурдэн. Белый священник и синий священник.
— Оба черные, — сказал другой буржуа.
Мэр, стоявший на балкончике, приподнял шляпу и прокричал:
— Да здравствует Республика!
Барабанная дробь известила слушателей, что чтение еще не окончено. И в самом деле, глашатай поднял руку.
— Внимание, — крикнул он. — Вот еще последние четыре строчки правительственного объявления. Подписаны они командиром экспедиционного отряда Северного побережья, то есть командиром Говэном.
— Слушайте! — пронеслось по толпе.
И глашатай прочел:
— «…Под страхом смертной казни…»
Толпа притихла.
— «…запрещается оказывать, согласно вышеприведенному приказу, содействие и помощь девятнадцати вышепоименованным мятежникам, которые в настоящее время захвачены и осаждены в башне Тург».
— Как? — раздался голос.
То был женский голос. Голос матери.
III
КРЕСТЬЯНЕ РОПЩУТ
Мишель Флешар смешалась с толпой. Она не слушала глашатая, но иногда, и не слушая, слышишь. Она услыхала слово «Тург» — и встрепенулась.
— Как? — спросила она. — В Турге?
На нее оглянулись. Она казалась в беспамятстве. Она была в рубище. Кто-то охнул:
— Вот уж и впрямь разбойница.
Какая-то крестьянка, державшая в руке корзину с лепешками из гречневой муки, подошла к Мишели и шепнула:
— Замолчите.
Мишель Флешар растерянно взглянула на крестьянку. Она опять ничего не поняла. Слово «Тург» молнией озарило ее сознание, и вновь все заволоклось мраком. Разве она не имеет права спросить? И почему все на нее так уставились?
Между тем барабанщик в последний раз отбил дробь, расклейщик приклеил к стене объявление, мэр удалился с балкончика, глашатай проследовал в соседнее селение, и толпа разбрелась по домам.
Только несколько человек задержались перед объявлением. Мишель Флешар присоединилась к ним.
Говорили о людях, чьи имена были в списке объявленных вне закона.
Перед объявлением стояли крестьяне и буржуа, иначе говоря — белые и синие.
Разглагольствовал какой-то крестьянин:
— Все равно всех не переловишь. Девятнадцать это и будет девятнадцать. Приу они не поймали, Бенжамена Мулена не поймали, Гупиля из прихода Андуйе не поймали.
— И Лориеля из Монжана не поймали, — подхватил другой.
Тут заговорили все разом:
— И Бриса Дени тоже.
— И Франсуа Дюдуэ.
— Да, он из Лаваля.
— И Гю из Лонэ-Вилье.
— И Грежи.
— И Пилона.
— И Фийеля.
— И Менисана.
— И Гегарре.
— И трех братьев Ложре.
— И господина Лешанделье из Пьервиля.
— Дурачье! — вдруг возмутился какой-то седовласый старик. — Поймали Лантенака, считай, всех поймали.
— Да они и Лантенака-то пока не поймали, — пробормотал кто-то из парней.
Старик возразил:
— Возьмут Лантенака — значит, саму душу возьмут. Умрет Лантенак — всей Вандее конец.
— Кто это такой — Лантенак? — спросил один из буржуа.
— Так, из бывших, — ответил другой.
А еще кто-то добавил:
— Из тех, кто женщин расстреливает.
Мишель Флешар услышала эти слова и сказала:
— Верно!
Все оглянулись в ее сторону.
А она добавила:
— Меня вот он расстрелял.
Это прозвучало странно; будто живая выдавала себя за мертвую. Все с недоверием уставились на нее.
Действительно, вид ее внушал тревогу: эта дрожь, трепет, звериный страх, — она была так напугана, что пугала других. В отчаянии женщины страшит именно ее беспомощность. Словно сама судьба толкает ее к краю бездны. Но крестьяне смотрят на все много проще. Кто-то в толпе буркнул:
— Уж не шпионка ли она?
— Да замолчите вы и уходите подобру-поздорову, — шепнула Мишели все та же крестьянка с корзинкой.
— Я ведь ничего плохого не делаю. Я только своих детей ищу.
Добрая крестьянка оглядела тех, кто глядел на Мишель Флешар, показала пальцем на лоб и, подмигнув ближайшим соседям, сказала:
— Разве не видите — юродивая.
Потом она отвела Мишель Флешар в сторону и дала ей гречневую лепешку.
Мишель, не поблагодарив, жадно начала есть.
— И впрямь юродивая, — рассудили крестьяне. — Ест, что твой зверь.
И толпа разбрелась. Люди расходились поодиночке.
Когда Мишель Флешар расправилась с лепешкой, она сказала крестьянке:
— Вот и хорошо, теперь я сыта. А где Тург?
— Опять она за свое! — воскликнула крестьянка.
— Мне непременно надо в Тург. Скажите, как пройти в Тург?
— Ни за что не скажу, — ответила крестьянка. — Чтобы вас там убили, так, что ли? Да я и сама толком не знаю. А вы вправду сумасшедшая! Послушайте меня, бедняжка, вы ведь еле на ногах стоите. Пойдемте ко мне, хоть отдохнете, а?
— Я не отдыхаю, — ответила мать.
— Ноги-то все в кровь разбила, — прошептала крестьянка.
А Мишель Флешар продолжала:
— Я ведь вам говорю, что у меня украли детей. Девочку и двух мальчиков. Я из леса иду, из землянки. Справьтесь обо мне у бродяги Тельмарша-Нищеброда или у человека, которого я в поле встретила. Нищеброд меня и вылечил. У меня кость какая-то сломалась. Все, что я сказала, правда, все так и было. А потом есть еще сержант Радуб. Можете у него спросить. Он скажет. Это он нас в лесу нашел. Троих. Я ведь вам говорю — трое детей. Старшенького зовут Рене-Жан. Я могу все доказать. Второго зовут Гро-Алэн, а младшую Жоржетта. Мой муж помер. Убили его. Он был батраком в Сискуаньяре. Вот я вижу, — вы добрая женщина. Покажите мне дорогу. Не сумасшедшая я, я мать. Я детей потеряла. Я ищу их. Вот и все. Откуда я иду — сама не знаю. Эту ночь в сарае спала, на соломе. А иду я в Тург — вот куда. Я не воровка. Сами видите, я правду говорю. Неужели же мне так никто и не поможет отыскать детей? Я не здешняя. Меня расстреляли, а где — я не знаю.
Крестьянка покачала головой и сказала:
— Послушайте меня, странница. Сейчас революция, времена такие, что не нужно зря болтать, чего не понимаешь. А то, гляди, вас арестуют.
— Где Тург? — воскликнула мать. — Сударыня, ради младенца Христа и пресвятой райской девы, прошу вас, сударыня, умоляю вас, заклинаю всем святым, скажите мне: как пройти в Тург?
Крестьянка рассердилась.
— Да не знаю я! А если бы и знала, не сказала бы. Плохое там место. Нельзя туда ходить.
— А я пойду, — ответила мать.
И она зашагала по дороге.
Крестьянка посмотрела ей вслед и проворчала:
— Есть-то ей надо.
Она догнала Мишель Флешар и сунула ей в руку гречневую лепешку:
— Хоть вечером перекусите.
Мишель Флешар молча взяла лепешку и пошла вперед, даже не обернувшись.
Она вышла за околицу. У последних домов деревни она увидела трех босоногих оборванных ребятишек. Она подбежала к ним.
— Две девочки и мальчик, — вздохнула она.
И, заметив, что ребятишки жадно смотрят на лепешку, она протянула ее им.
Дети взяли лепешку и испуганно бросились прочь.
Мишель Флешар углубилась в лес.
IV
ОШИБКА
В тот же самый день еще до восхода солнца, в полумраке леса, на проселочной дороге, что ведет от Жавенэ в Лекусс, произошло следующее.
Как и все дороги в Бокаже, дорога из Жавенэ в Лекусс лежит меж двух высоких откосов. К тому же она извилистая: скорее овраг, нежели настоящая дорога. Ведет она из Витре, это ей выпала честь трясти на своих ухабах карету госпожи де Севиньи. По обеим сторонам стеной подымается живая изгородь. Нет лучше места для засады.
Этим утром, за час до того как Мишель Флешар, выйдя с другого конца леса, подошла к деревне и мимо нее промелькнула, словно зловещее видение, повозка под охраной жандармов, в лесной чаще, там, где жавенэйский проселок ответвляется от моста через Куэнон, копошились какие-то люди. Густые ветви скрывали их. Люди эти были крестьяне в широких пастушечьих плащах из грубой шерсти, в какую облекались в шестом веке бретонские короли, а в восемнадцатом — бретонские крестьяне. Люди эти были вооружены — кто карабином, кто дрекольем. Дрекольщики натаскали на полянку груду хвороста и сухого кругляка, так что в любую минуту можно было развести огонь. Карабинщики залегли в ожидании по обеим сторонам дороги. Тот, кто заглянул бы под листву, увидел бы пальцы на взведенных курках и дула карабинов, которые торчали сквозь природные бойницы, образованные сеткой сплетшихся ветвей. Это была засада. Все дула смотрели в сторону дороги, которая смутно белела в свете зари.
В предрассветной мгле негромко перекликались голоса:
— А точно ли ты знаешь?
— Да. Так говорят.
— Стало быть, именно здесь и провезут?
— Говорят, она где-то поблизости.
— Ничего, здесь и останется, дальше не уедет.
— Сжечь ее!
— А как же иначе, зря, что ли, нас три деревни собралось.
— А с охраной как быть?
— Охрану прикончим.
— Да этой ли дорогой она пойдет?
— Слыхать, этой.
— Стало быть, она из Витре идет?
— А почему бы и не из Витре?
— Ведь говорили, из Фужера.
— Из Фужера ли, из Витре ли, все едино, — от самого дьявола она едет.
— Что верно, то верно.
— Пускай обратно к дьяволу и убирается.
— Верно.
— Значит, она в Паринье едет?
— Выходит, что так.
— Не доехать ей.
— Не доехать.
— Ни за что не доехать!
— Тише вы!
И действительно, пора было замолчать, так как уже начинался рассвет.
Вдруг сидевшие в засаде крестьяне затаили дыхание: до их слуха донесся грохот колес и ржание лошадей. Осторожно раздвинув кусты, они увидели между высокими откосами дороги длинную повозку и вокруг нее конных стражников; на повозке лежало что-то громоздкое; весь отряд двигался прямо в лапы засаде.
— Она! — произнес какой-то крестьянин, по всей видимости, начальник.
— Она самая! — подтвердил один из дозорных. — И верховые при ней.
— Сколько их?
— Двенадцать.
— А говорили, будто двадцать.
— Дюжина или два десятка — убьем всех.
— Подождем, пока они поближе подъедут.
Вскоре из-за поворота показалась повозка, окруженная верховыми стражниками.
— Да здравствует король! — закричал вожак крестьянского отряда.
Раздался залп из сотни ружей.
Когда дым рассеялся, оказалось, что рассеялась и стража. Семь всадников лежали на земле, пять успели скрыться. Крестьяне бросились к повозке.
— Черт! — крикнул вожак. — Да никакая это не гильотина. Обыкновенная лестница.
И в самом деле, на повозке лежала длинная лестница.
Обе лошади были ранены, возчик убит шальной пулей.
— Ну, да все равно, — продолжал вожак, — раз лестницу под такой охраной везут, значит, тут что-то неспроста. И везли ее в сторону Паринье. Видно, для осады Турга.
— Сжечь лестницу! — завопили крестьяне.
И они сожгли лестницу.
А зловещая повозка, которую они поджидали здесь, проехала другой дорогой и находилась сейчас впереди в двух милях, в той самой деревушке, где при первых лучах солнца ее увидела Мишель Флешар.
V
VOX IN DESERTO
Отдав ребятишкам последний кусок хлеба, Мишель Флешар тронулась в путь — она шла куда глаза глядят, прямо через лес.
Раз никто не желал показать ей дорогу, что ж — она сама ее отыщет! Временами Мишель садилась отдохнуть, потом с трудом подымалась, потом снова садилась. Ее одолевала та недобрая усталость, которая сначала гнездится в каждом мускуле тела, затем поражает кости, — извечная усталость раба. Она и была рабой. Рабой своих пропавших детей. Их надо было отыскать. Каждая упущенная минута грозила им гибелью; на ком лежит подобная обязанность, не имеет никаких прав; даже перевести дыхание и то запрещено. Но мать слишком устала! Есть такая степень изнеможения, когда при каждом следующем шаге спрашиваешь себя: шагну, не шагну? Она шла с самой зари; теперь ей уже не попадались ни деревни, ни даже одинокие хижины. Сначала она направилась по верному пути, потом сбилась с пути и в конце концов затерялась среди неотличимо схожих друг с другом кустов. Приближалась ли она к цели? Скоро ли конец крестному ее пути? Она шла тернистой тропой и ощущала нечеловеческую усталость, предвестницу конца странствий. Ужели она упадет прямо здесь на землю и испустит дух? Вдруг ей показалось, что она не сделает больше ни шага; солнце клонилось к закату, в лесу было темно, тропинку поглотила густая трава, и мать остановилась в нерешительности. Только один у нее остался защитник — господь бог. Она крикнула, но никто не отозвался.
Она оглянулась вокруг, заметила среди ветвей просвет, направилась в ту сторону и вдруг очутилась на опушке леса.
Перед ней лежала узкая, как ров, теснина, на дне которой по каменистому ложу бежал прозрачный ручеек. Тут только она поняла, что ее мучит жажда. Она направилась к ручейку, стала на колени и напилась.
А опустившись на колени, заодно уж и помолилась богу.
Поднявшись, она огляделась в надежде увидеть дорогу.
Она перебралась через ручей.
За тесниной, насколько хватал глаз, расстилалось поросшее мелким кустарником плоскогорье, которое отлого подымалось по ту сторону ручейка и заслоняло горизонт. Лес был уединением, а плоскогорье — пустыней. В лесу за каждым кустом можно встретить живое существо; на плоскогорье взгляд напрасно искал признаков жизни. Только птицы, словно вспугнутые, выпархивали из вересковых зарослей.
Тогда, со страхом озирая бескрайнюю пустынную даль, чувствуя, что у нее мутится рассудок и подгибаются колени, обезумевшая от горя мать крикнула, обращаясь к пустыне, и странен был ее крик:
— Есть здесь кто-нибудь?
Она ждала ответа.
И ей ответили.
Раздался глухой и утробный глас: он шел откуда-то издалека, его подхватило и донесло сюда эхо; будто внезапно ухнул гром, а может быть, пушка, и, казалось, голос этот ответил на вопрос несчастной матери: «Да».
Потом все смолкло.
Мать поднялась, она приободрилась, значит, здесь есть кто-то; отныне она сможет обращаться к нему, говорить с ним; она напилась из ручья и помолилась; силы возвращались к ней, и она стала взбираться вверх — туда, откуда раздался глухой, но могучий зов.
Вдруг в самой глубине горизонта выросла высокая башня. Только эта башня и возвышалась среди одичалых полей; закатный багровый луч осветил ее. До башни оставалось еще не менее одного лье. А позади в предвечерней дымке смутным зеленым пятном вставал Фужерский лес.
Башня стояла как раз в той стороне, откуда до слуха матери донесся голос, прозвучавший как зов. Не из башни ли шел этот гром?
Мишель Флешар добралась до вершины плоскогорья; теперь перед ней расстилалась равнина.
Мать зашагала по направлению к башне.
VI
ПОЛОЖЕНИЕ ДЕЛ
Час настал.
Неумолимая сила держала в своих руках силу безжалостную.
Лантенак был в руках Симурдэна.
Старый роялист, мятежник Лантенак попался в своем логове; он уже не мог ускользнуть; и Симурдэн решил, что маркиз будет казнен в своем же собственном замке, тут же на месте, на собственной своей земле и даже в своем собственном доме, пусть стены феодального жилища станут свидетелями того, как слетит с плеч голова феодала, и пусть урок этот не забудется.
Потому-то он и послал в Фужер за гильотиной. Мы только что видели ее в пути.
Убить Лантенака — значило убить Вандею; убить Вандею — значило спасти Францию. Симурдэн не колебался. Этот человек был в родной стихии, когда выполнял свой жестокий долг.
Маркиз обречен; на этот счет Симурдэн был спокоен, его тревожило другое. Их ждет, разумеется, кровавая схватка; возглавит ее Говэн и, чего доброго, бросится в самую гущу; в этом молодом полководце живет душа солдата; такие люди первыми кидаются врукопашную; а вдруг его убьют? Убьют Говэна, убьют его дитя! Единственное, что любит он, Симурдэн, на этой земле. До сего дня Говэну сопутствовала удача, но удача своенравна, Симурдэн трепетал. Странный выпал ему удел — он находился меж двух Говэнов, он жаждал смерти для одного и жаждал жизни для другого.
Пушечный выстрел, разбудивший Жоржетту в ее колыбельке и призвавший мать из глубин ее одиночества, имел не только эти последствия. То ли по случайности, то ли по прихоти наводчика ядро, которое должно было лишь предупредить врага, ударило в железную решетку, прикрывавшую и маскировавшую бойницу во втором ярусе башни, исковеркало ее и вырвало из стены. Осажденные не успели заделать новую брешь.
Вандейцы зря хвалились — боевых припасов у них оставалось в обрез. Положение их, повторяем, было куда плачевнее, чем предполагали нападающие. Будь у осажденных достаточно пороха, они взорвали бы Тург, самих себя, неприятеля — такова была их мечта; но все их запасы истощились. На каждого стрелка приходилось патронов по тридцати, если не меньше. Ружей, мушкетонов и пистолетов имелось в избытке, зато пуль не хватало. Вандейцы зарядили все ружья, чтобы вести непрерывный огонь; но как долго придется его вести? Требовалось одновременно поддерживать огонь и помнить, что уже нечем его поддерживать. В этом-то и заключалась трудность. К счастью, — если только бывает гибельное счастье, — бой неминуемо перейдет в рукопашную; сабля и кинжал заменят ружье. Придется колоть, а не стрелять. Придется действовать холодным оружием; только на этом и покоились все их надежды.
Изнутри башня казалась неуязвимой. В нижней зале, куда вела брешь, устроили редюит, вернее, баррикаду, возведением которой искусно руководил сам Лантенак; баррикада эта преграждала вход врагу. Позади редюита, на длинном столе, разложили заблаговременно заряженное оружие — пищали, мушкетоны, карабины, а также сабли, топоры и кинжалы. Так как не представлялось возможным воспользоваться для взрыва башни подземной темницей, маркиз приказал загородить дверь, ведущую в подвал. На втором ярусе башни, прямо над нижней залой, была расположена огромная круглая комната, куда попадали по узенькой винтовой лестнице; и здесь, как и в зале, стоял стол, весь заваленный оружием, так что стоило только протянуть руку и взять любое на выбор, — свет падал сюда из большой бойницы, с которой ядром только что сорвало железную решетку; из этой комнаты другая винтовая лестница вела в такую же круглую залу на третьем этаже, где находилась железная дверь, соединяющая башню с замком на мосту. Эту залу обычно называли «залой с железной дверью» или «зеркальной», ибо здесь по голым каменным стенам на ржавых гвоздях висели зеркала — причудливая уступка варварства изяществу. Верхние залы защищать было бесполезно, так что «зеркальная» являлась, следуя Манессону-Малле, непререкаемому авторитету в области фортификации, «последним убежищем, где осажденные сдаются врагу». Как мы уже говорили, задача заключалась в том, чтобы любой ценой помешать неприятелю сюда проникнуть.
Зала третьего этажа освещалась через бойницы; однако и сюда тоже внесли факел. Факел этот, вставленный в железную скобу, точно такую же, как и в нижнем помещении, собственноручно зажег Иманус, он же прикрепил рядом с факелом конец пропитанного серой шнура. Страшное усердие.
В глубине нижней залы, на длинных козлах расставили еду, словно в пещере Полифема, — огромные блюда с вареным рисом, похлебку из ржаной муки, рубленую телятину, пироги, компоты и кувшины с сидром. Ешь и пей, сколько душе угодно.
Пушечный выстрел поднял всех на ноги. Времени оставалось всего полчаса.
Взобравшись на верх башни, Иманус зорко следил за передвижением неприятеля. Лантенак приказал не открывать пока огня и дать штурмующим возможность подойти ближе. Он заключил:
— Их четыре с половиной тысячи человек. Убивать их на подступах к башне бесполезно. Убивайте их только здесь. Здесь мы добьемся равенства сил.
И добавил со смехом:
— Равенство, братство.
Условлено было, что, когда начнется движение противника, Иманус протрубит сигнал.
Осажденные молча ждали; кто стоял позади редюита, кто занял позицию на ступеньках винтовой лестницы, положив одну руку на курок мушкетона и зажав в другой четки.
Положение теперь прояснилось и сводилось к следующему.
Нападающим оставалось проникнуть под градом пуль в пролом, под градом пуль опрокинуть редюит, взять с бою три расположенные друг под другом залы, отвоевать ступеньку за ступенькой две винтовые лестницы; осажденным оставалось умереть.
VII
ПЕРЕГОВОРЫ
Готовился к штурму башни и Говэн. Он отдавал последние распоряжения Симурдэну, который, как помнит читатель, не принимал участия в деле, так как должен был охранять плоскогорье, равно как и Гешану, которому передали командование над главной массой войск, остававшихся пока на опушке леса. Было решено, что и нижняя батарея, установленная в лесу, и верхняя, установленная на плоскогорье, откроют огонь лишь в том случае, если осажденные решатся на вылазку или предпримут попытку к бегству. За собой Говэн оставил командование отрядом, идущим на штурм. Это-то и тревожило Симурдэна.
Солнце только что закатилось.
Башня, возвышающаяся среди пустынных пространств, подобна кораблю в открытом море. Поэтому штурм ее напоминает морской бой. Это скорее абордаж, нежели атака. Пушки безмолвствуют. Ничего лишнего. Что даст обстрел стен в пятнадцать футов толщины? Борт пробит, одни пытаются пробраться в брешь, другие ее защищают, и тут уже в ход идут топоры, ножи, пистолеты, кулаки и зубы. Так развиваются события.
Говэн чувствовал, что иначе Тургом не овладеть. Нет кровопролитнее боя, чем бой лицом к лицу. И Говэн знал, как неприступна башня, ибо жил здесь ребенком. Он погрузился в глубокое раздумье.
Между тем Гешан, стоявший в нескольких шагах от командира, пристально глядел в подзорную трубу в сторону Паринье. Вдруг он воскликнул:
— А! Наконец-то!
Говэн встрепенулся:
— Что там такое, Гешан?
— Лестницу везут, командир.
— Спасательную лестницу?
— Да.
— Неужели до сих пор ее не привезли?
— Нет, командир. Я и сам уж забеспокоился. Нарочный, которого я отрядил в Жавенэ, давно возвратился.
— Знаю.
— Он сообщил, что обнаружил в Жавенэ лестницу нужной длины, что он ее реквизировал, велел погрузить на повозку, приставил к ней стражу — двенадцать верховых — и убедился, что повозка, верховые и лестница отбыли в Паринье. После чего он прискакал сюда.
— И доложил нам о своих действиях. Он добавил, что в повозку впрягли добрых коней и выехали в два часа утра, следовательно, должны быть здесь к заходу солнца. Все это я знаю. Ну, а дальше что?
— А дальше то, командир, что солнце садится, а повозки с лестницей еще нет.
— Да как же так? Ведь пора начинать штурм. Уже время. Если мы замешкаемся, осажденные решат, что мы струсили.
— Можно начинать, командир.
— Но ведь нужна лестница.
— Конечно, нужна.
— А у нас ее нет.
— Она есть.
— Как так?
— Не зря же я закричал: наконец-то! Вижу, повозки все нет и нет; тогда я взял подзорную трубу и стал смотреть на дорогу из Паринье в Тург и, к великой своей радости, заметил повозку и стражников при ней. Вот она спускается с откоса. Хотите посмотреть?
Говэн взял из рук Гешана подзорную трубу и поднес к глазам.
— Верно. Вот она. Правда, уже темнеет и плохо видно. Но охрану я вижу. Только знаете, Гешан, что-то людей больше, чем вы говорили.
— Да, что-то многовато.
— Они приблизительно за четверть лье отсюда.
— Лестница, командир, будет через четверть часа.
— Можно начинать штурм.
И в самом деле по дороге двигалась повозка, но не та, которую с таким нетерпением ждали в Турге.
Говэн обернулся и заметил сержанта Радуба, который стоял, вытянувшись по всей форме, опустив, как и положено по уставу, глаза.
— Что вам, сержант Радуб?
— Гражданин командир, мы, то есть солдаты батальона «Красный колпак», хотим вас просить об одной милости.
— О какой милости?
— Разрешите сложить голову в бою.
— А! — произнес Говэн.
— Что ж, будет на то ваша милость?
— Это… смотря по обстоятельствам, — ответил Говэн.
— Да как же так, гражданин командир. После Дольского дела уж слишком вы нас бережете. А нас ведь еще двенадцать человек.
— Ну и что же?
— Унизительно это для нас.
— Вы находитесь в резерве.
— А мы предпочитаем находиться в авангарде.
— Но вы понадобитесь мне позже, в конце операции, для решительного удара. Поэтому я вас и берегу.
— Слишком уж бережете.
— Ведь это все равно. Вы в строю. Идете в одной колонне со всеми.
— Идем, да сзади. А парижане вправе идти впереди.
— Я подумаю, сержант Радуб.
— Подумайте сейчас, гражданин командир. Случай уж очень подходящий. Нынче самый раз — свою голову сложить или чужую с плеч долой снести. Дело будет горячее. К башне Тург так просто не притронешься, руки обожжешь. Окажите милость — пустите нас первыми.
Сержант помолчал, покрутил ус и добавил взволнованным голосом:
— А кроме того, гражданин командир, в этой башне наши ребятки. Там наши дети, батальонные, трое наших малюток. И эта гнусная харя Грибуй — «В зад меня поцелуй», он же Синебой, он же Иманус, ну, словом, этот самый Гуж ле Брюан, этот Буж ле Грюан, этот Фуф ле Трюан, эта сатана треклятая, грозится наших детей погубить. Наших детей, наших крошек, командир. Да пусть хоть все громы небесные грянут, не допустим мы, чтобы с ними беда приключилась. Слышите, командир, не допустим. Вот сейчас, пока еще тихо, я взобрался на откос и посмотрел на них через окошко; они и верно там, их хорошо видно с плоскогорья, я их видел и, представьте, напугал малюток. Так вот, командир, если с ангельских их головенок хоть один волос упадет, клянусь вам всем святым, я, сержант Радуб, доберусь до потрохов отца предвечного. И вот что наш батальон заявляет: «Мы желаем спасти ребятишек или умрем все до одного». Это наше право, черт побери, наше право — умереть. А засим — привет и уважение.
Говэн протянул Радубу руку и сказал:
— Вы молодцы. Вы пойдете в первых рядах штурмующих. Я разделю вас на две группы. Шесть человек прикомандирую к передовому отряду, чтобы вести остальных, а пятерых к арьергарду, чтобы никто не смел отступить.
— Всеми двенадцатью командовать буду по-прежнему я?
— Конечно.
— Ну, спасибо, командир. Стало быть, я пойду впереди.
Радуб отдал честь и вернулся в строй.
Говэн вынул из кармана часы, шепнул несколько слов на ухо Гешану, и колонна нападающих начала строиться в боевом порядке.
VIII
РЕЧЬ И РЫК
Тем временем Симурдэн, который еще не занял своего поста на плоскогорье и не отходил от Говэна, вдруг подошел к горнисту.
— Подай сигнал! — скомандовал он.
Горнист заиграл, ему ответил рожок.
И снова горн и рожок обменялись сигналами.
— Что такое? — спросил Говэн Гешана. — Что это Симурдэн задумал?
А Симурдэн уже шел к башне с белым платком в руках.
Приблизившись к ее подножию, он крикнул:
— Люди, засевшие в башне, знаете вы меня?
С вышки ответил чей-то голос — голос Имануса:
— Знаем.
Началась беседа, голос снизу спрашивал, сверху отвечал.
— Я посланец Республики.
— Ты бывший кюре из Паринье.
— Я делегат Комитета общественного спасения.
— Ты священник.
— Я представитель закона.
— Ты предатель.
— Я революционный комиссар.
— Ты расстрига.
— Я Симурдэн.
— Ты сатана.
— Вы меня знаете?
— Мы тебя ненавидим.
— Вам хотелось бы, чтобы я предался в ваши руки?
— Да мы все восемнадцать голову сложим, лишь бы твою с плеч снять.
— Вот и прекрасно, предаюсь в ваши руки.
На верху башни раздался дикий хохот и возглас:
— Иди!
В лагере воцарилась глубочайшая тишина — тишина ожидания.
Симурдэн продолжал:
— Но лишь при одном условии.
— Каком?
— Слушайте.
— Говори.
— Вы меня ненавидите?
— Ненавидим.
— А я вас люблю. Я ваш брат.
— Да ты Каин.
Симурдэн продолжал голосом громким и в то же время кротким:
— Оскорбляй, но выслушай. Я пришел к вам в качестве парламентария. Да, вы мои братья. Вы несчастные, заблудшие люди. Я ваш друг. Я говорю вам, как свет говорит с тьмой. А братство и есть свет. Да разве мы с вами не дети одной матери — нашей родины? Так слушайте же. Придет время, и вы поймете, или ваши дети поймут, или дети ваших детей поймут, что все, что творится ныне, свершается во имя законов, данных свыше, и что в революции проявляет себя воля бога. Пока не наступит то время, когда все умы, даже ваши, уразумеют истину и всяческий фанатизм, даже наш, исчезнет с лица земли, пока, повторяю, не воссияет этот великий свет, кто сжалится над вашей темнотой? Я сам пришел к вам, я предлагаю вам свою голову; больше того, протягиваю вам руку. Я как милости прошу: отнимите у меня жизнь, ибо я хочу спасти вас. Я наделен всеми полномочиями и могу выполнить то, что пообещаю. Наступила решительная минута; я делаю последнюю попытку. Да, с вами говорит гражданин, но в этом гражданине — тут вы не ошиблись — жив священнослужитель. Гражданин воюет с вамп, а священник молит вас. Выслушайте меня. У многих из вас жены и дети. Я беру на себя охрану ваших детей и жен. Я защищаю их от вас же самих. О братья мои…
— А ну-ка попроповедуй еще! — насмешливо крикнул Иманус.
Симурдэн продолжал:
— Братья мои, не допустите, чтобы пробил час отвратительной бойни. Близится миг кровопролитной схватки. Многие из нас, что стоят здесь перед вами, не увидят завтрашнего рассвета; да, многие из нас погибнут, но вы, вы умрете все. Так пощадите же самих себя. К чему проливать напрасно столько крови? К чему убивать стольких людей, когда можно убить всего двух?
— Двух? — переспросил Иманус.
— Да, двух.
— А кого?
— Лантенака и меня.
Симурдэн повысил голос:
— Два человека здесь лишние: Лантенак для нас, я для вас. Так вот что я вам предлагаю, и это спасет вашу жизнь: выдайте нам Лантенака и возьмите меня. Лантенак будет гильотинирован, а со мной сделаете все, что вам будет угодно.
— Поп, — заревел Иманус, — попадись только нам в руки, мы тебя живьем зажарим.
— Согласен, — ответил Симурдэн. И он продолжал: — Вы обречены на смерть в этой башне, а я предлагаю вам жизнь и свободу. Я несу вам спасение. Согласны?
Иманус захохотал:
— Ты не только негодяй, но и сумасшедший. Зачем ты нас беспокоишь зря? Кто тебя просил с нами разговаривать? Чтобы мы выдали маркиза? Чего ты хочешь?
— Его голову. А вам предлагаю…
— Свою шкуру. Ведь мы с тебя, как с паршивого пса, шкуру спустим, кюре Симурдэн. Но нет, не выйдет, твоя шкура против его головы не потянет. Убирайся.
— Бой будет ужасен. В последний раз говорю: подумайте хорошенько.
Пока шла эта мрачная беседа, каждое слово которой четко слышалось и внутри башни и в лесу, спустилась ночь. Маркиз де Лантенак молчал, предоставляя действовать другим. Военачальникам свойствен зловещий эгоизм. Это право тех, на ком лежит ответственность.
Иманус заговорил, заглушая слова Симурдэна:
— Люди, идущие на нас штурмом! Мы сообщили вам свои условия, они вам известны, и ничего мы менять не будем. Примите их, иначе раскаетесь. Согласны? Мы отдаем вам троих детей, которые находятся в замке, а вы выпускаете нас всех целыми и невредимыми.
— Всех, согласен, — ответил Симурдэн. — За исключением одного.
— Кого же?
— Лантенака!
— Нашего маркиза! Выдать вам маркиза! Ни за что на свете!
— Нам нужен Лантенак.
— Ни за что.
— Мы можем вести переговоры лишь при этом условии.
— Тогда начинайте.
Наступила тишина.
Иманус, протрубив сигнал сбора, сошел вниз; Лантенак взялся за шпагу; все девятнадцать осажденных в молчании зашли за редюит и опустились на колени; до них доносился мерный шаг передового отряда, продвигавшегося в темноте к башне. Шум все приближался; вдруг вандейцы угадали, что враг достиг самого пролома. Тогда мятежники, не подымаясь с колен, припали к бойницам, оставленным в редюите, вскинули к плечу ружья и мушкетоны, а Гран-Франкер, он же священник Тюрмо, выпрямился во весь свой рост и, держа в правой руке саблю, а в левой распятие, торжественно провозгласил:
— Во имя отца и сына и святого духа!
Осажденные дали залп, и бой начался.
IX
ТИТАНЫ ПРОТИВ ГИГАНТОВ
Началось нечто неописуемо страшное.
Рукопашная в Турге превосходила все, что может представить себе человеческое воображение.
Чтобы дать о ней хоть слабое представление, пришлось бы вспомнить величественные картины единоборства у Эсхила или резню феодальных времен, те побоища «нож к ножу», которые происходили еще в XVII веке, когда наступающие проникали в крепость через пролом… Вспомнить те трагические схватки, о которых старик сержант из провинции Алентехо говорит: «Когда мины сделают свое дело, нападающие пойдут на штурм, опустив забрало, прикрываясь щитами и досками, обшитыми железом, вооруженные гранатами, они вытеснят врага из ретраншементов и редюитов, овладеют ими и продолжат неудержимое наступление».
Уже само место боя внушало ужас; битва разыгрывалась в проломе, который на военном языке зовется «подсводная брешь», ибо, если читатель помнит, стена треснула, но сквозного прохода не образовалось. Порох в данном случае сыграл роль бурава. Действие мины было столь сильно, что по стене прошла трещина, достигшая сорока футов высоты над местом взрыва, но это была лишь трещина, а единственное отверстие, которое отвечало своему назначению и позволяло проникнуть внутрь башни в нижнюю залу, напоминало скорее узкий след копья, нежели щель от удара топором.
Это был прокол на теле башни, глубокий шрам, похожий на горизонтально прорытый колодец или на извилистый коридор, идущий несколько вверх, некое подобие кишки, пропущенной через стену пятнадцатифутовой толщины, некий бесформенный цилиндр, где неприятеля ожидают препятствия, ловушки, взрывы: гранит здесь норовил разбить человеку лоб, щебень — засосать его по колено, а мрак — застлать ему глаза.
Перед штурмующими зияла черная арка, пасть бездны, ощерившейся острыми обломками камней, торчащими снизу и сверху, как зубы в гигантской челюсти; пожалуй, акулья пасть не так зубаста, как эта страшная пробоина. Надо было войти в эту дыру и выйти из нее живым.
Тут рвалась картечь, там преграждал путь редюит, — там, то есть в зале нижнего этажа.
Только в подземных галереях, где саперы, подводящие мину, встречаются с вражеским отрядом, ставящим контрмину, только в трюмах взятого на абордаж корабля, где идут в ход топоры, только там бой достигает такого накала. Битва в глубине рва — это предельная степень ужасного. Чудовищная рукопашная под нависающим над головою сводом. В ту самую минуту, когда первая волна нападающих заполнила пролом, редюит засверкал молниями и глухо, словно под землей, проворчал гром. Грому осады ответил гром обороны. На эхо отвечало эхо; раздался крик Говэна: «Вперед!» Потом крик Лантенака: «Держитесь стойко!» Потом крик Имануса: «Ко мне, земляки!» Потом лязг скрещивающихся сабель, и один за другим — залпы ружей, несущие смерть. Факел, воткнутый в трещину стены, бросал слабый свет на эту ужасную картину. Все смешалось, все было окутано красноватым мраком, попавший сюда человек сразу глох и слеп, глох от шума, слеп от дыма. Раненые, уже неспособные сражаться, лежали среди обломков; атакующие шагали по трупам, скользили в крови, доламывая сломанные кости, с пола доносился вой, и в ноги бойцов умирающие впивались зубами. Временами воцарялась тишина, еще более гнетущая, чем шум битвы. Грудь прижималась к груди, слышалось тяжелое дыхание, зубовный скрежет, предсмертный хрип, проклятья, и вновь все заглушалось раскатами грома. Из бреши струился ручеек крови, растекаясь по земле в ночном мраке. От темной лужи подымался пар.
Казалось, кровоточит сама башня — смертельно раненная великанша. Странно, но снаружи почти не было слышно отголосков боя. Ночь выдалась темная, над равниной и в лесу, подступавшем к башне, стояла зловещая тишина. Внутри был ад, снаружи безмолвие гробницы. Глухие звуки битвы, где люди уничтожали друг друга во мраке, мушкетные выстрелы, вопли, крики ярости — все эти шумы замирали под сводами, среди толщи стен; звуки слабели от недостатка воздуха, и ужас резни усугублялся удушьем. Но грохот битвы почти не доносился наружу. Дети мирно спали в библиотеке.
Ожесточение нарастало. Редюит держался стойко. Труднее всего опрокинуть именно такой редюит со входящим утлом. На стороне штурмующих было численное превосходство, зато на стороне осажденных — позиционное преимущество. Атакующие несли большой урон. Теснившаяся у подножия башни колонна республиканцев медленно просачивалась в зияющую брешь, укорачиваясь, как змея, вползающая в свою нору.
Говэн сплошь и рядом забывал о благоразумии, как то свойственно молодым полководцам, и, находясь в нижней зале, в самой гуще схватки, не обращал внимания на свистевшие вокруг пули. Добавим, что, подобно многим счастливцам, выходящим из боя без единой царапины, он верил в свою звезду.
Когда он обернулся, чтобы отдать приказание, раздался залп мушкетов, и при вспышке огня рядом с собой он увидел знакомое лицо.
— Симурдэн! — вскричал он. — Что вы здесь делаете?
В самом деле это был Симурдэн. Симурдэн ответил:
— Я хочу быть рядом с тобой.
— Но ведь вас убьют.
— А ты сам зачем сюда пришел?
— Но я здесь нужен. А вы нет.
— Раз ты здесь, я тоже должен быть здесь.
— Отнюдь нет, учитель.
— Да, дитя мое.
И Симурдэн остался рядом с Говэном.
На каменных плитах залы росла груда трупов.
Хотя редюит еще держался, было очевидно, что более сильный числом противник победит. Правда, нападающие шли без всякого прикрытия, а осажденные укрылись, и на одного убитого вандейца приходилось десять убитых республиканцев, зато у них на месте павшего бойца вырастал десяток новых. Ряды республиканцев множились, а ряды осажденных таяли.
Все девятнадцать осажденных находились позади редюита, здесь и сосредоточился бой. У них были убитые и раненые. С их стороны сражалось теперь не более пятнадцати человек. Один из самых свирепых вандейцев. Зяблик, был весь изувечен. Это был коренастый бретонец с курчавой шевелюрой, неугомонный и верткий коротышка. Ему выкололи глаз и раздробили челюсть. Но двигаться он еще мог. Он пополз вверх по винтовой лестнице и добрался до второго этажа, надеясь с молитвой отойти здесь к господу.
Он прислонился к стене, неподалеку от бойницы, и жадно вдыхал свежий воздух.
А внизу резня становилась все ожесточеннее. В минуту затишья, меж двух залпов, Симурдэн вдруг возвысил голос:
— Осажденные! Зачем дальше проливать кровь? Вы в наших руках. Сдавайтесь! Подумайте, ведь нас четыре с половиной тысячи против девятнадцати, другими словами, более двухсот на одного человека. Сдавайтесь!
— Прекратить эту комедию! — крикнул в ответ Лантенак.
И двадцать пуль ответили Симурдэну.
Верх редюита не доходил до свода, что давало осажденным возможность стрелять поверх редюита, зато нападающие могли взобраться на него.
— На приступ! — прокричал Говэн. — Есть охотники добровольно взобраться на редюит?
— Есть, — отозвался сержант Радуб.
X
РАДУБ
При этих словах нападающие оцепенели от изумления. Радуб ворвался в пролом башни во главе колонны, шестым по счету; из шести человек, уцелевших от парижского батальона, четверо уже пали в бою. Закричав «есть», он, к удивлению присутствующих, и не подумал броситься к редюиту, а, наоборот, согнувшись, стал пробираться назад; скользя между ног своих товарищей, он добрался до устья бреши и вышел наружу. Неужели такой человек способен убежать с поля боя? Что все это значит?
Выйдя из-под свода, еще полуслепой от едкого дыма, Радуб протер глаза, словно желая прогнать прочь мрак и ужас, и при свете звезд оглядел стену башни. Потом удовлетворенно кивнул головой, словно говоря сам себе: «Да, я не ошибся».
Еще раньше Радуб заметил, что глубокая трещина, образовавшаяся после взрыва мины, шла вверх по стене вплоть до той бойницы второго яруса, в которую угодило ядро, повредив железную решетку и расширив отверстие. Наполовину вырванные из камня железные прутья свисали вниз, и теперь, пожалуй, человек мог проникнуть внутрь башни.
Человек мог проникнуть внутрь, но мог ли человек подняться? По трещине мог, но лишь при одном условии — стать кошкой.
Радуб ею стал. Он принадлежал к той породе людей, которых Пиндар именует «атлеты проворные». Можно быть старым воякой и не старым человеком; Радубу, бывшему рядовому французской гвардии, не исполнилось еще сорока лет. Это был Геркулес, наделенный ловкостью.
Радуб положил наземь мушкетон, снял кафтан и кожаное снаряжение, оставив при себе лишь два пистолета, которые он заткнул за пояс, и обнаженную саблю, которую он взял в зубы. Рукоятки пистолетов торчали из-за пояса.
Избавившись таким образом от всего лишнего, он под внимательным взглядом солдат, не успевших проникнуть в брешь, начал взбираться по камням, выступавшим по обоим краям трещины, будто по ступенькам лестницы. Отсутствие сапог на сей раз пошло на пользу, босая нога, не в пример обутой, легко цепляется за любой выступ; Радуб просовывал пальцы ног в малейшую расселину. Он подтягивался на руках и удерживался на весу, упираясь коленями в края трещины. Подъем был труден. Вообразите, что человеку пришлось бы лезть вверх по зубьям бесконечно длинной пилы. «Хорошо еще, — думал Радуб, — что в зале наверху никого нет, а то ни за что бы мне не взобраться!»
Ему предстояло преодолеть не менее сорока футов. По мере подъема трещина становилась все уже, рукоятки пистолетов цеплялись за камни, что затрудняло продвижение. И чем глубже становилась бездна, тем более неминуемым казалось падение.
Наконец он добрался до края бойницы; он раздвинул прутья покалеченной и вывороченной из стены решетки, с силой подтянулся, уперся коленом о карниз, схватился правой рукой за уцелевший обломок решетки, левой рукой — за другой обломок и приподнялся до половины бойницы, держа в зубах саблю и повиснув над бездной только на руках.
Ему оставалось перенести через край бойницы ногу, и он спустился бы в залу второго яруса.
Но вдруг в бойнице показалось лицо.
Во мраке Радуб увидел нечто страшное: перед ним возникла окровавленная маска с вырванным глазом и раздробленной челюстью.
И маска эта пристально глядела на него своим единственным зрачком.
Но у маски оказалось две руки; две эти руки поднялись из мрака и потянулись к Радубу; одна ловким движением вытащила у него из-за пояса оба пистолета, а другая вырвала из зубов саблю.
Радуб оказался безоружным. Его колено скользило по наклонному карнизу, руками он судорожно цеплялся за обломки решетки, с трудом удерживаясь на весу, а под ним зияла пропасть в сорок футов глубиной.
Эти руки и эта маска принадлежали Зяблику.
Задыхаясь от порохового дыма, поднимавшегося снизу, Зяблик кое-как дополз до бойницы: свежий воздух оживил его, ночная прохлада остановила кровь, сочившуюся из раны, и придала ему силы; вдруг в отверстие бойницы он увидел торс Радуба, а так как Радуб сжимал обеими руками прутья решетки и ему не было иного выбора, как рухнуть вниз или лишиться оружия, Зяблик, грозный и спокойный, вытащил у него из-за пояса пистолеты, а из зубов саблю.
Начинался неслыханный поединок. Поединок раненого с безоружным.
Казалось, победителем станет умирающий. Единственной пули было достаточно, чтобы сбросить Радуба в зиявшую под его ногами бездну.
К счастью для Радуба, Зяблик, держа оба пистолета в одной руке, не мог стрелять и вынужден был действовать саблей. Он ударил ею Радуба. Сабля рассекла плечо Радуба, но он был спасен.
Безоружный и тем не менее полный сил, Радуб, презрев удар, который, впрочем, не тронул кости, напрягся всем телом и впрыгнул в бойницу, выпустив из рук прутья решетки.
Теперь он очутился лицом к лицу с Зябликом, который отбросил саблю и схватил в каждую руку по пистолету.
Зяблик почти в упор целился с колен в Радуба, но ослабевшая рука задрожала, и он не успел спустить курок.
Радуб воспользовался этой передышкой и громко захохотал.
— А ну-ка, мордоворот, — закричал он, — уж не думаешь ли ты меня своим бифштексом запугать?.. А здорово, ей-богу, тебе личико освежевали.
Зяблик молча продолжал целиться.
Радуб не унимался.
— Не обессудь, но наша картечь тебе малость рыло подпортила. Бедный ты парень, гляди, как Беллона всю морду тебе поцарапала. А ну, стреляй, голубчик, стреляй скорее.
Раздался выстрел, пуля просвистела у самого виска Радуба и оторвала пол-уха. Зяблик поднял другую руку с пистолетом, но Радуб не дал ему времени прицелиться.
— И так уж я без уха остался, — закричал он. — Ты меня два раза ранил. Теперь мой черед.
И он бросился на врага, подбил снизу его руку так, что пистолет выстрелил в воздух, затем потянул вандейца за разбитую челюсть.
Зяблик взвыл от боли и потерял сознание.
Радуб перешагнул через бесчувственное тело, валявшееся поперек бойницы.
— А теперь потрудись выслушать мой ультиматум, — произнес он, — и не смей шелохнуться. Лежи здесь, злыдень ползучий. Сам понимаешь, нет мне сейчас времени с тобой возиться, добивать тебя. Ползай себе по земле, сколько твоей душе угодно, только с моим башмаком тебе компанию водить. А лучше умирай, вот это будет дело. Сам скоро поймешь, что твой поп тебе глупостей наобещал. Лети, мужичок, в райские кущи.
И он спрыгнул в залу второго этажа.
— Ни черта не видно, — буркнул он.
Зяблик судорожно забился и взревел в предсмертных муках. Радуб обернулся.
— Сделай милость, помолчи, гражданин холоп. Я больше в твои дела не мешаюсь. Презираю тебя и даже добивать не стану. Иди ты к черту!
Он в раздумье поскреб затылок, глядя на Зяблика:
— Что же мне теперь делать? Все это хорошо, но я остался без оружия. А мог целых два раза выстрелить. Ты меня обездолил, скотина! А тут еще дым этот, так глаза и ест.
И, случайно коснувшись раненого уха, он воскликнул: «Ой!»
Потом снова заговорил:
— Ну что, легче тебе оттого, что ты конфисковал у меня ухо? Хорошо еще, что все прочее цело, ухо — оно больше для украшения. Да еще плечо мне повредил, но это ничего. Помирай, мужичок; я тебя прощаю.
Он прислушался. Из залы доносился страшный гул. Бой достиг высшего накала.
— Там внизу дело идет на лад. Смотри ты, все еще кричат: «Да здравствует король!» Хоть и подыхают, а благородно.
Нога его задела за саблю, которую отбросил Зяблик. Радуб поднял ее с земли и обратился к вандейцу, который уже не шевелился, да и вряд ли был еще жив:
— Видишь ли, леший, для того дела, что я задумал, сабля мне ни к чему. А беру я ее только потому, что она мой старый друг. Вот пистолеты мне были бы нужны. Чтобы тебя, дикаря, черти подрали. Что же мне теперь делать? Куда я теперь гожусь?
Он стал пробираться через залу, стараясь хоть что-то разглядеть в темноте. Вдруг возле колонны, посреди комнаты, он заметил длинный стол, и на этом столе что-то тускло поблескивало. Радуб протянул руку. Он нащупал пищали, пистолеты, карабины, целый склад оружия, разложенного в строгом порядке; казалось, оно только и ждало руки бойца: это осажденные припасли себе оружие для второй фазы битвы. Словом, целый арсенал.
— Гляди-ка, какое богатство! — воскликнул Радуб.
И он бросился к оружию, не веря своим глазам.
Теперь он стал поистине грозен.
Рядом со столом, нагруженным оружием, Радуб увидел широко распахнутую дверь, ведущую на лестницу, которая соединяла этажи башни. Радуб отбросил саблю, схватил в каждую руку по двуствольному пистолету и выстрелил наудачу вниз, в пролет винтовой лестницы, потом взял мушкетон и выстрелил, затем схватил пищаль, заряженную крупной дробью, и тоже выстрелил. Выстрел из пищали, выпускавшей сразу пятнадцать свинцовых шариков, походил по звуку на залп картечи. Тогда Радуб, передохнув, оглушительным голосом крикнул в пролет лестницы: «Да здравствует Париж!»
И, схватив вторую пищаль, еще более крупного калибра, чем первая, он наставил ее дулом на лестницу и стал ждать.
В нижней зале началось неописуемое смятение. Такие минуты внезапного замешательства парализуют действия сопротивляющихся.
Две пули из трех залпов попали в цель: одна убила старшего из братьев Деревянные Копья, другая сразила Узара, иначе господина де Келена.
— Они наверху! — воскликнул маркиз.
Этот возглас решил судьбу редюита; защитники его, как стая испуганных птиц, бросились к винтовой лестнице. Маркиз подгонял отступающих.
— Скорее, скорее, — говорил он. — Сейчас бегство и есть проявление мужества. Подымемся на третий этаж! Там мы снова дадим бой!
Он покинул баррикаду последним.
Этот отважный поступок спас его от гибели.
Радуб, засевший на лестнице второго этажа, поджидал отступающих, держа палец на курке пищали. Вандейцы, первыми появившиеся из-за поворота лестницы, были сражены его пулями насмерть. Если бы в их числе был маркиз, он не миновал бы той же участи. Но прежде чем Радуб успел схватить заряженный мушкетон, уцелевшие вандейцы поднялись на третий этаж, а за ними неторопливо проследовал Лантенак. Вандейцы решили, что всю залу второго этажа занял неприятель, и потому, не останавливаясь, пробрались прямо на третий этаж, в зеркальную. Здесь была железная дверь, здесь был пропитанный серой шнур, здесь предстояло погибнуть или сдаться на милость победителя.
Говэн, не меньше чем вандейцы, удивленный выстрелами на лестнице, не знал, чему приписать эту неожиданную подмогу, но он не стал доискиваться причины; воспользовавшись благоприятной минутой, он во главе своих солдат перескочил через редюит и бросился за вандейцами к лестнице, подгоняя их вверх ударами шпаги.
На втором этаже он обнаружил Радуба.
Радуб отдал Говэну честь по всей форме и сказал:
— Сию секунду, командир. Это я наделал такой переполох. Вспомнил, как было в Доле, и повторил ваш тогдашний маневр. Зажал, так сказать, неприятеля меж двух огней.
— Что ж, ученик способный, — ответил, улыбаясь, Говэн.
Когда человек долгое время пробыл в неосвещенном помещении, глаза его постепенно привыкают к темноте и приобретают совиную зоркость; приглядевшись, Говэн заметил, что Радуб весь залит кровью.
— Да ты ранен, друг! — воскликнул он.
— Пустяки, командир, не стоит обращать внимания. Велика важность, одним ухом больше, одним меньше. Правда, меня и саблей хватили, да наплевать, — так, царапина. Волков бояться — в лес не ходить. Впрочем, тут не одна только моя кровь.
В зале второго этажа, отбитой Радубом у противника, устроили короткий привал. Принесли фонарь. Симурдэн подошел к Говэну. Они стали совещаться. И правда, было что обсудить. Нападающие так и не раскрыли тайны осажденных, не подозревали, что у вандейцев совсем мало боевых припасов; не знали они и того, что запасы пороха у врага приходят к концу; зала третьего этажа была последним оплотом осажденных; но нападающие могли предполагать, что лестница заминирована.
Одно было ясно — враг теперь не ускользнет из их рук. Уцелевшие в бою были как бы заперты в зеркальной. Лантенак попался в мышеловку.
Но раз так, можно было передохнуть и найти наилучшее решение. И без того уже ряды республиканцев поредели. Надо было действовать так, чтобы не понести большого урона в последней схватке.
Решительный приступ был сопряжен с немалым риском. Вполне может статься, что враг встретит их ожесточенным огнем.
Наступило затишье. Осаждающие, завладев двумя нижними этажами, ждали, когда командир даст сигнал к атаке. Говэн и Симурдэн держали совет. Радуб молча присутствовал при обсуждении.
Но вот он снова стал навытяжку и робко окликнул:
— Командир!
— Что тебе, Радуб?
— Заслужил я хоть небольшую награду?
— Конечно. Проси чего хочешь.
— Прошу разрешения идти первым.
Отказать ему было невозможно. Впрочем, он и не стал бы дожидаться разрешения.
XI
ОБРЕЧЕННЫЕ
Пока в зале второго этажа шло совещание, на третьем спешно возводили баррикаду. Успех — это исступление, поражение — бешенство. Двум этажам башни предстояло схватиться в отчаянном поединке. Мысль о близкой победе пьянит. Второй этаж был окрылен надеждой, которую следовало бы признать самой могучей силой, движущей человеком, если бы не существовало отчаяния.
На третьем этаже царило отчаяние.
Отчаяние холодное, спокойное, мрачное.
Добравшись до залы третьего этажа — до последнего своего прибежища, дальше которого отступать было некуда, — осажденные первым делом загородили вход. Просто запереть двери было бы бесполезно, куда разумнее представлялось преградить лестницу. В подобных случаях любая преграда, позволяющая осажденным видеть противника и сражаться, надежнее закрытой двери.
Факел, прикрепленный Иманусом к стене возле пропитанного серой шнура, освещал лица вандейцев.
В зале третьего этажа стоял огромный, тяжелый дубовый сундук, в каких, до изобретения шкафов, наши предки хранили одежду и белье.
Осажденные подтащили сундук к лестнице и поставили его стоймя на самой верхней ступеньке. Размером он пришелся как раз по проему двери и плотно закупорил вход. Между сундуком и сводом осталось только узкое отверстие, через которое с трудом мог протиснуться человек, что давало в руки осажденным огромное преимущество, позволяя им разить одного наступающего за другим. Да и сомнительно было, что кто-нибудь отважится на такой шаг.
Забаррикадировав дверь, осажденные получили небольшую отсрочку.
Пересчитали бойцов.
Из девятнадцати человек осталось лишь семеро, в том числе Иманус. За исключением Имануса и маркиза, все остальные были ранены.
Впрочем, все пятеро раненых вели себя, как здоровые, ибо в пылу битвы любая рана, если только она не смертельна, не мешает бойцу двигаться и действовать; то были Шатенэ, он же Роби, Гинуазо, Уанар Золотая Ветка, Любовинка и Гран-Франкер. Все прочие погибли.
Боевые припасы иссякли. Пороховницы опустели. Вандейцы сосчитали оставшиеся пули. Сколько они, семеро, могут сделать выстрелов? Четыре.
Пришла минута, когда осталось только одно — пасть в бою. Они были прижаты к краю зияющей ужасной бездны. К самому ее краю.
Тем временем штурм возобновился, на этот раз его вели не столь стремительно, зато более уверенно. Слышно было, как осаждающие, поднимаясь по лестнице, выстукивают прикладами каждую ступеньку.
Бежать некуда. Через библиотеку? Но на плоскогорье стоят заряженные пушки и уже зажжены фитили. Через верхние залы? Но куда? Все ходы ведут на крышу. Правда, оттуда можно броситься вниз с вершины башни.
Семь уцелевших из этой легендарной банды понимали, что они попали в западню, откуда нет выхода, что они заключены среди толстых стен, которые охраняют, но и выдают их с головой врагу. Их еще не взяли в плен, однако они уже были пленниками.
Маркиз произнес громким голосом:
— Друзья мои, все кончено.
И, помолчав, он добавил:
— Гран-Франкер снова становится аббатом Тюрмо.
Вандейцы, перебирая четки, преклонили колена. Стук прикладов по ступенькам лестницы приближался.
Гран-Франкер, с залитым кровью лицом, так как пуля сорвала ему с черепа лоскут кожи, поднял правую руку, в которой он держал распятие. Маркиз, скептик в глубине души, преклонил колено.
— Пусть каждый из вас, — начал Гран-Франкер, — вслух исповедуется в грехах своих. Маркиз, начинайте.
Маркиз произнес:
— Убивал.
— Убивал, — промолвил Уанар.
— Убивал, — промолвил Гинуазо.
— Убивал, — промолвил Любовинка.
— Убивал, — промолвил Шатенэ.
— Убивал, — промолвил Иманус.
И Гран-Франкер возгласил:
— Во имя отца и сына и святого духа, отпускаю вам грехи ваши; мир вам.
— Аминь, — ответили хором шесть голосов.
Маркиз поднялся с колен.
— А теперь, — сказал он, — умрем.
— И убьем, — добавил Иманус.
Приклады уже били по сундуку, загораживающему вход.
— Обратитесь помыслами к богу, — сказал священник. — Отныне земные заботы для вас уже не существуют.
— Да, — подхватил маркиз, — мы в могиле.
Вандейцы склонили головы и стали бить себя в грудь. Лишь маркиз да священник стояли неподвижно. Все глаза были опущены, священник творил молитву, крестьяне творили молитву, маркиз был погружен в раздумье. Сундук зловеще гудел под ударами топора.
В эту минуту чей-то зычный голос внезапно прозвучал из темноты, из дальнего угла залы:
— Я ведь вам говорил, ваша светлость!
Все в изумлении обернулись.
В стене вдруг открылось отверстие.
Камень, искусно пригнанный к соседним камням, но не скрепленный с ними и вращающийся на двух стержнях, повернулся вокруг своей оси, как турникет, и открыл лазейку в стене. Камень свободно ходил в обе стороны, и за ним шли налево и направо два коридора, оба хоть и узкие, но достаточные для прохода поодиночке. В отверстие виднелись ступеньки винтовой лестницы. Из-за камня выглядывало чье-то лицо.
Маркиз узнал Гальмало.
XII
СПАСИТЕЛЬ
— Это ты Гальмало?
— Я, ваша светлость. Как видите, камни иной раз все-таки вертятся, и отсюда можно бежать. Я пришел вовремя, но торопитесь. Через десять минут вы будете уже в чаще леса.
— Велико милосердие божье, — сказал священник.
— Бегите, ваша светлость, — прокричали все разом.
— Сначала вы, — ответил маркиз.
— Вы пойдете первым, ваша светлость, — сказал аббат Тюрмо.
— Последним.
И маркиз произнес сурово:
— Борьба великодушия здесь неуместна. У нас для этого нет времени. Вы ранены. Приказываю вам жить и уйти немедля. Спешите воспользоваться лазейкой. Спасибо, Гальмало.
— Стало быть, нам приходится расстаться, маркиз? — спросил аббат Тюрмо.
— Внизу мы, конечно, расстанемся. Бежать нужно всегда по одному.
— А вы, ваша светлость, изволите назначить место встречи?
— Да. На лужайке в лесу, около камня Говэнов. Знаете, где он?
— Знаем.
— Я завтра буду там ровно в полдень. Всем, кто может передвигаться, быть на месте.
— Будем.
— И мы снова качнем войну, — сказал маркиз.
Тем временем Гальмало, который стоял, опершись на вращающийся камень, вдруг заметил, что он больше не движется. Отверстие теперь уже не закрывалось.
— Торопитесь, ваша светлость, — повторил Гальмало. — Камень что-то не поддается. Открыть-то проход я открыл, а вот закрыть не могу.
И в самом деле, камень, который простоял неподвижно долгие годы, словно застыл в проеме. Невозможно было сдвинуть его с места.
— Ваша светлость, — продолжал Гальмало, — я надеялся закрыть проход, и синие, ворвавшись сюда, не обнаружили бы в зале ни души; пусть бы поломали себе голову, куда вы делись, уж не с дымом ли через трубу вылетели? А камень, гляди, упирается. Теперь враг заметит открытое отверстие и бросится за нами в погоню. Поэтому мешкать не годится. Скорее сюда.
Иманус положил руку на плечо Гальмало:
— Сколько времени, приятель, потребуется, чтобы пройти через эту лазейку и очутиться в лесу в полной безопасности?
— Тяжелораненых нет? — осведомился Гальмало.
Ему хором ответили:
— Нет.
— В таком случае, четверти часа хватит.
— Значит, — продолжал Иманус, — если враг не придет сюда еще четверть часа…
— Пусть тогда гонится за нами, — все равно не догонит.
— Но, — возразил маркиз, — они вернутся сюда через пять минут. Старый сундук не такая уж страшная для них помеха. Достаточно нескольких ударов прикладом. Четверть часа! А кто их задержит на эти четверть часа?..
— Я, — сказал Иманус.
— Ты, Гуж ле Брюан?
— Да, я, ваша светлость. Послушайте меня. Из шести человек пять раненых. А у меня даже царапины нет.
— И у меня тоже.
— Вы вождь, ваша светлость. А я солдат. Вождь и солдат — не одно и тоже.
— Знаю, у каждого из нас свой долг.
— Нет, ваша светлость, у нас с вами, то есть у меня и у вас, один долг — спасти вас.
Иманус повернулся к товарищам.
— Друзья, сейчас важно одно — преградить путь врагу и, по возможности, задержать преследование. Слушайте меня. Я в полной силе, я не потерял ни капли крови, я не ранен и поэтому выстою дольше, чем кто-либо другой. Уходите все. Оставьте мне оружие. Не беспокойтесь, я сумею пустить его в дело. Обещаю задержать неприятеля на добрые полчаса. Сколько у нас заряженных пистолетов?
— Четыре.
— Клади их все сюда, на пол.
Вандейцы повиновались.
— Вот и хорошо. Я остаюсь. Будет кому их встретить. А теперь бегите скорее.
В чрезвычайных обстоятельствах слова благодарности неуместны. Беглецы едва успели пожать Иманусу руку.
— До скорого свидания, — сказал маркиз.
— Нет, ваша светлость. Надеюсь, что свидание наше не скоро состоится: я здесь сложу голову.
Пропустив вперед раненых, беглецы поочередно прошли в проход. Пока передние спускались, маркиз вынул из записной карманной книжечки карандаш и написал несколько слов на вращающемся, отныне неподвижном, камне, уже не закрывавшем зияющий проход.
— Уходите, ваша светлость, вы последний остались, — сказал Гальмало.
С этими словами Гальмало стал спускаться по лестнице.
Маркиз последовал за ним.
Иманус остался один.
XIII
ПАЛАЧ
Четыре заряженных пистолета вандейцы положили прямо на каменные плиты, так как в зеркальной не было паркета. Иманус взял из них два, по одному в каждую руку.
Затем он встал сбоку от двери, ведущей на лестницу, загороженный и полускрытый сундуком.
Нападающие, очевидно, боялись какого-то подвоха со стороны врага, они ждали взрыва, который может принести нежданную гибель в решительную минуту и победителю и побежденному. Насколько первый натиск прошел бурно, настолько последний был медлительным, осторожным. Солдаты Говэна не могли, а может быть, и не хотели с размаху разнести сундук; они разбили прикладом дно сундука, изрешетили крышку штыками и через эти отверстия пытались заглянуть в залу, прежде чем проникнуть туда. Сквозь эти щели пробивался свет фонарей, освещавших лестницу.
Иманус заметил, что к отверстию в днище сундука припал чей-то глаз. Он приставил пистолет прямо к дыре и нажал курок. Раздался выстрел, и торжествующий Иманус услыхал страшный вопль. Пуля, пройдя через глаз, пробила череп солдата, глядевшего в щель, и он свалился навзничь на ступеньках лестницы.
Наступающие в двух местах осторожно расширили отверстие между досками сундука и устроили две бойницы. Иманус воспользовался этим обстоятельством, просунул в отверстие руку и выстрелил из второго пистолета наудачу в самую гущу нападающих. Очевидно, пуля пошла рикошетом, так как послышались крики; должно быть, выстрелом Имануса ранило или убило трех-четырех человек; на лестнице раздался громкий топот сбегавших вниз людей.
Иманус отбросил два теперь уже ненужных ему пистолета и схватил два последних; затем, крепко зажав пистолеты в руке, он посмотрел в щелку.
Он убедился, что первые выстрелы не пропали даром.
Атакующие отошли вниз. На ступеньках корчились в предсмертных муках раненые; винтовая лестница позволяла видеть лишь три-четыре ступеньки.
Иманус ждал.
«Все-таки время выиграно», — подумал он.
Между тем он заметил, как какой-то человек осторожно ползет по ступенькам лестницы; в то же время над последней площадкой лестницы показалась голова солдата. Иманус прицелился и выстрелил. Раздался крик, солдат упал, и Иманус переложил из левой руки в правую последний оставшийся у него заряженный пистолет.
В это мгновенье он почувствовал страшную боль и дико взвыл в свою очередь. Сабля вонзилась ему прямо в живот. Рука, рука человека, который полз вверх по лестнице, просунулась во вторую бойницу, устроенную внизу сундука, и эта-то рука погрузила саблю в живот Имануса.
Рана была ужасна. Живот был распорот сверху донизу.
Но Иманус устоял. Он заскрежетал зубами и прошептал: «Ну ладно ж!»
Потом, шатаясь, едва передвигая ноги, он добрался до железной двери, положил пистолет на пол, схватил горящий факел и, поддерживая левой ладонью выпадающие внутренности, нагнулся и поджег пропитанный серой шнур.
Огонь в мгновение ока охватил шнур. Иманус выронил из рук факел, который не потух от падения, снова взял пистолет, рухнул ничком на каменные плиты пола и, приподняв голову, стал слабеющим дыханием раздувать фитиль.
Пламя, пробежав по шнуру, тут же исчезло под железной дверью и достигло замка.
Убедившись, что его гнусный замысел удался, гордясь своим злодеянием, быть может, более, нежели своей добродетелью, этот человек, за минуту до того бывший героем и ставший теперь просто убийцей, улыбнулся на пороге смерти.
— Попомнят они меня, — прошептал он. — Я отомстил. Пусть их дети поплатятся за наше дитя — за нашего короля, заточенного в Тампле.